Пряжа Пенелопы Норт Клэр
Андремон приходит к решению, оно драматичное, и он выпячивает подбородок, раздувает грудь и не смотрит Леанире в глаза.
– Хорошо, – говорит он. – Ради Итаки. Ради царства. Договорились.
Леанира не ахает, не сгибается пополам от боли. Разбитая надежда впивается осколками, но она этого ждала. Просто снова началась та жизнь, которая, как она знала, предначертана ей; это должно было кончиться и кончилось. Просто все стало как было. Надежда была мерцающим, обманчивым призраком, обманщицей. Леанира прикрывает глаза и, вздохнув тише шепота, отпускает ее.
Андремон не смотрит в ее сторону, делает шаг к Пенелопе – может, чтобы схватить за руку, а может, о ужас, скрепить сделку поцелуем. Она отступает, подняв ладонь.
– Есть еще кое-что, – говорит она, а он со свистом выдыхает воздух сквозь сжатые зубы. – На наши берега нападают иллирийцы. Каждое полнолуние. Сначала Лефкада, потом Фенера. Они, похоже, знают, где что находится в моем царстве, а также куда ударить, где наши уязвимые места. Ходит слух, что в Фенере им кто-то помог: стоял на скалах и показывал, куда плыть. Конечно, они могли получить сведения от тех многочисленных купцов и торговцев, что проходят через мои гавани, но я подозреваю, даже уверена, что они получают их из более близкого источника. И я спрашиваю себя: почему они нападают и ничего не требуют? Даже иллирийцы знают, как играть в эту игру: ее смысл – получить деньги за то, чтобы не нападать, а не по-настоящему ставить под угрозу свою жизнь в морском походе. Где же предложения, попытки продать мне защиту моих подданных в обмен на мои немногочисленные богатства? И я замечаю, Андремон, что ты настойчивее всех хотел поговорить со мной.
– Я никогда не был терпелив, – отвечает он. – На Итаке должен быть царь.
– Ты нетерпелив, да, то-то и оно. Терпение – это очень непростое дело. Остальные готовы постепенно делать меня нищей, пожирая все, что у меня есть, готовы пить мое вино и сношать моих рабынь до тех пор, пока мое терпение не истощится. Но не ты. Что, интересно, смог бы ты сделать, чтобы… ускорить дело? Ты ведь воевал под Троей, знаешь многих воинов, которые и сами голодны, и жадны теперь, когда война закончена. Я предполагаю, было бы достаточно несложно нашептать им, что здесь есть чем поживиться. Либо выгода от легкого грабежа и удачных набегов, либо выгода от откупа, который я должна буду заплатить, достав золото из какой-то своей загадочной сокровищницы, о которой знают все, кроме меня самой. Или, может быть, выгода от получения всего царства разом, когда оно окажется во власти их старого товарища и друга? В любом случае это легкая добыча для голодных мужчин.
Андремон облизывает губы. Он не так хорошо умеет хитрить, как сам думает, потому что каждый раз облизывает губы, когда решает, солгать или сказать правду. Антиной, который имеет талант к игре в кости, давно это подметил, и это одна из тех немногих тайн, что он не выболтал своим товарищам по игре.
– Когда я стану царем, – говорит Андремон наконец, – я могу пообещать тебе, что иллирийцы не будут грабить наши берега.
– Да, – говорит она негромко, – я так и думала, что ты это скажешь. И это, конечно же, вторая причина, по которой я не хотела говорить с тобой. Чтобы избежать мгновения, когда должна буду ответить тебе. Если бы я не говорила с тобой, ты, может быть, решил бы, что все еще добьешься своего когда-нибудь, и, веря в это, отложил бы свои нападения на мой народ. Но если дойдет дело до разговора – вот такого, как сейчас, – то я буду вынуждена дать ответ. Либо я продаю себя тебе, либо нет. Если да, то я ставлю под удар жизнь сына и ввязываюсь в кровавую войну с Амфиномом, Антиноем, Эвримахом и всеми остальными женихами. Если нет, война будет все равно. Ты пошлешь за своими людьми, и они будут грабить мои берега, пока ничего не останется, верно? Это будет неизбежно, если мы поговорим; и именно чтобы оттянуть свой рок, я избегала тебя.
– Но вот мы встретились, – рычит он. – Вот мы встретились.
– Встретились. Но встает полная луна, и сегодня может погибнуть множество мужчин и мальчиков. Может погибнуть мой сын. Поэтому я здесь и проясняю тебе положение дел. Я знаю твои преступления, твои грехи против моего царства, и я никогда не прощу тебя. Когда Орест вернется с головой Клитемнестры, он будет моим союзником. Я попрошу помощи у властителя Микен, и он поможет мне. А потом я сделаю все возможное, чтобы доказать, что ты нарушил все и всяческие узы, связывающие перед богами гостя и хозяина. Остальные женихи будут счастливы возможности уничтожить тебя, они станут драться друг с другом за то, чтобы швырнуть в тебя первый камень. Вот что произойдет, когда Орест воцарится в Микенах. Однако сегодня вечером, чтобы избежать кровопролития, я даю тебе возможность. Отзови своих людей. Ты ничего здесь не получишь. Твой замысел не принесет успеха, а если будешь продолжать следовать ему, я тебя сокрушу.
Даже человека, который умеет красиво думать, можно иногда подловить с глупым видом.
– Ты же только что сказала…
– Мне было любопытно, каковы будут твои условия. Каков ты на самом деле. Теперь я это знаю. Теперь мы поговорили. Пока ты мой гость, я не имею права нанести тебе вред, так что ты, конечно же, можешь оставаться здесь. Можешь сделать так, что твои друзья нападут на мои земли, и я буду не в состоянии этому помешать. Но с чем большим усердием ты будешь продолжать, чем упорнее будешь пытаться вынудить меня, тем хуже это кончится для тебя. Разумно для нас обоих будет закончить эту глупость сейчас. Вот что я хотела сказать тебе. Отзови их.
Андремон стоит молча, приоткрыв рот, и не двигается. Пенелопа, похоже, разочарована этим – она поднимает руку и мановением пальцев указывает на дверь.
– Мы закончили разговор. Ты должен сделать выбор. – А потом будто послесловие: – Можешь идти.
Андремона уже так отправляли вон однажды, но тогда это был Менелай, а Менелай – царь. Андремон покачивается, стоя на месте, будто не знает, броситься ли ему вперед на врага или отступить. Пенелопа ждет, все еще указывая на дверь, Автоноя стоит рядом. Потом он разворачивается и широким шагом уходит прочь.
Женщины остаются.
Пенелопа поворачивается к Леанире.
В воздухе висит много слов и много призраков, которые хотели бы их высказать. Эвриклея, если бы не храпела наверху, заверещала бы: «Ах ты, шлюха, ах ты, гарпия бесстыжая! Мы тебя пригрели, а ты нам вот как отплатила, мы тебя кормим, мы тебя одеваем, дрянь ты этакая!»
Мертвая Антиклея с алым цветом на губах просто отвернулась бы и сказала: «Завтра тебя отведут на рынок. Попрощайся с теми, кому есть до тебя дело».
Антиклея, жена Лаэрта, мать Одиссея, была также и дочерью Автолика, сына Гермеса. В день накануне своей свадьбы она была изнасилована Сизифом из-за каких-то украденных коров: он решил, что это будет самый подходящий способ выразить свое мнение. На следующий день, пока у нее еще шла кровь, она не преминула заманить своего новоиспеченного мужа на брачное ложе, чтобы ее кровь приняли за что-то другое и чтобы ее сын родился у достойного отца. Когда Пенелопа впервые прибыла на Итаку, она многое узнала от Антиклеи о том, что такое быть царицей. Она выучила, что нельзя потеть, когда дует душный, тяжелый южный ветер; что нельзя дрожать, когда завывает жестокой зимой северный ветер. Буря может согнуть твою спину, но распрямить ее снова можешь только ты сама.
Леанира и Пенелопа смотрят друг на друга, и на миг я не знаю, которая из них царица.
«Смерть всем грекам», – шепчут барабаны в сердце Леаниры.
Потом Пенелопа произносит:
– На Кефалонии и Гирии есть хорошие дома. Люди, которым я доверяю.
Леанира отвечает злобным взглядом и не вполне понимает, на что именно та отвечает, что значат эти слова.
Пенелопа делает к ней шаг, и, словно зверь, Леанира отступает, растягивая губы в неслышном рычании. Автоноя стоит рядом и просто наблюдает с любопытством.
– Урании нужны женщины. И мне нужны женщины, чтобы возделывать землю моего мужа. Есть хозяйства, есть рощи. Со временем, может, ты найдешь мужа, найдешь…
– Мне не нужен муж! – рычит Леанира. – У меня был муж!
Пенелопа отодвигается от ее восклицания, а Автоноя бросает взгляд на закрытую дверь, будто боясь, что крик прокатился по спящему дому, разбудил женихов
– Да, – говорит наконец Пенелопа, – был. И его больше нет. Твоего дома больше нет. У тебя ничего нет. Тебя будут использовать мужчины, которые знают об этом. Вот и все, что ты есть теперь: кто-то, кого можно использовать. Ты это понимаешь?
Леанира не станет плакать. Потом – может быть, завтра, опустив руки в холодный бегущий ручей, или вечером, когда запах виноградной лозы оглушает чувства, как губы любовника, – тогда она разрыдается, убежит во тьму. Но не сейчас. Не сейчас.
– Ты приказала мне… Ты сказала…
– Я попросила тебя следить за Андремоном. Я видела, что ты ему нравишься. Привлекаешь его. Но ты выбрала его постель.
– Выбрала? Какой выбор? Какой выбор?!
Троя горит, и Леанира иногда задается вопросом, почему у нее не хватило смелости сгореть вместе с нею.
– Может, и никакого, – задумчиво отвечает Пенелопа голосом, похожим на пепел над пылью. – В таком мире мы живем. Мы не герои. Мы не выбираем быть великими, у нас нет власти над нашей собственной судьбою. Те крохи свободы, что у нас есть, – это выбор между двумя видами яда, возможность принять наименее плохое решение, зная, что все равно в конце концов будем, окровавленные, корчиться на полу. У тебя нет выбора. Твой выбор у тебя отняли. Я отняла. Я использую тебя с той же готовностью, что и любой мужчина. Я заставлю тебя склониться перед моей волей, я причиню тебе боль, если это будет сообразно с моей целью и поможет моей стране. И если бы мне предложили власть над всей Итакой в обмен на тебя, я пожертвовала бы тобой не раздумывая. В этом смысле между мною и Андремоном нет никакой разницы. Разница в том, что он не знает об этом. Он… считает себя героем. И он никогда не поймет. А ты?
Леанира не кивает. Ничего не говорит. Она не доставит гречанке такой радости.
– Андремон ждет за этими дверями, – голос Пенелопы мягок, как шелковистая паутина. – Он будет просить прощения, поклянется, что сказал так потому, что любит тебя. Он все еще имеет на тебя виды. И я – тоже.
Когда Пенелопе было шестнадцать, ее будущий муж повернулся к ней и сказал: «Ты выйдешь за меня?» – и это прозвучало так, словно у нее в самом деле был выбор. Он спросил это так, как будто незаконная дочь наяды и царя могла сказать «нет» тому единственному жениху, который решил, что она лучше, чем дочери Леды и Зевса, ее сёстры, вылупившиеся из лебединого яйца. Как будто у нее была какая-то власть. Это показалось ей не самым честным началом семейной жизни, но, по крайней мере, это было хорошо разыграно.
Леанира выпрямляет спину.
Смотрит Пенелопе в глаза.
Говорит:
– Можно мне идти, моя царица?
Пенелопа кивает.
Леанира поворачивается, с трудом открывает тяжелую дверь и выходит в темноту. Автоноя поднимает бровь, но Пенелопа качает головой.
– Пусть идет.
– Опасно. Она много чего знает, – негромко возражает Автоноя.
– Пусть идет, – повторяет Пенелопа. – Если мы хотим, чтобы она была нам полезна, она должна думать, что сама делает выбор. А если она не будет нам полезна, то все равно уже поздно. Не нужно было позволять их отношениям заходить так далеко. Мы сами виноваты.
Леанира бежит сквозь ночную тьму. Она бежит к ручью за дворцом, тоненькой струйке, текущей к морю. Она бежит к его прохладе и спокойной гладкой воде, хочет укрыться в тени могучих деревьев, нависающих над ним так, будто их листья хотят испить из него. Леанира думает, не броситься ли в море, не закричать ли на языке, которого здесь никто не понимает, не схватить ли кухонный нож, не воткнуть ли его в Пенелопу, в Автоною, в Эвриклею, в Андремона, в себя саму. Она бредет, пошатываясь, спотыкаясь, поднимается по прохладным земляным ступеням к ручью и чуть не вскрикивает, когда кто-то хватает ее: шипит, как кошка, царапает чужое лицо, еле видное в бледном, еще неверном свете луны, метит ногтями в глаза, в нос, в губы, в мягкое.
Тот, другой, рычит от боли, отшатывается, ругается, и она застывает, все еще оскалившись, а Андремон зажимает расцарапанную кожу и восклицает:
– Ах ты, дрянь!
Он ощупывает себя, но из оставленных ею царапин сочится прозрачная сукровица, а не кровь. И все же он снова бормочет:
– Дрянь ты этакая, – а потом превращает это слово в улыбку, почти в смех. – Попала по мне.
– Чего ты хочешь?
– Ты знаешь, чего я хочу. Извиниться. – Попросить прощения, вероятно. – То, что я там сказал… я пытался сделать все как надо, окончить все раз и навсегда. Ты слышала, что она сказала. Она ненавидит тебя.
– А ты? – резко отвечает она. – Ты не бросился защищать мою честь.
– Твою… честь? – он спотыкается об это слово, и на миг кажется, что он расхохочется, но ему удается превратить это в улыбку, и он держит Леаниру перед собой, крепко сжимая ее за плечи, то ли по-братски встряхивая, то ли по-супружески обнимая. – Я не думал, что у кого-то еще осталась честь, которую надо защищать. У меня так точно нет. Ты сама прекрасно знаешь, что если я буду царем Итаки, то мне придется спать со шлюхой царицей. Так положено. Ты знаешь это. Но люблю я тебя. Только тебя.
– Ты действительно присылаешь налетчиков? – Леанира сама еле слышит собственный вопрос. Она так устала, ее тянет к земле, кости кажутся такими тяжелыми. – Ты присылаешь разбойников на Итаку?
– Да, – просто отвечает он, – присылаю. Я задумал это для того, чтобы заставить ее побыстрее принять решение, пока не понаехало еще больше женихов, которые могут осложнить дело. А теперь я просто собираюсь взять силой все те богатства, которые она не хочет отдать мне путем брака. Так или иначе они будут моими.
– А я? – спрашивает она.
– И ты, – отвечает он. – Во что бы то ни стало ты будешь моей.
– Так давай сейчас убежим. – Она чувствует, как он застывает, но продолжает, пьяная от лунного света. – Ты ведь слышал, что она сказала. Она не выйдет за тебя. Тебе придется силой брать то, чего ты хочешь. Но ведь ты уже берешь это силой. Она это знает. Так зачем оставаться? Давай уедем. Она никогда нас не найдет, а ты можешь продолжать грабить ее, и мы будем свободны.
– Это… не так просто.
– Почему? Что может быть проще? Ты не Парис, я не Елена. Что же тут сложного?
– Чтобы быть истинно свободными, нам нужны богатства. Налеты приносят мне рабов и добычу, но их приходится делить между членами команды, я должен заплатить им то, что обещал. Да, я руковожу ими, я говорю им, куда нападать, но пока мы не найдем ее сокровища, настоящее золото…
– Да нет у нее золота! Она лжет, строит каверзы и снова лжет, но я знаю ее: она весь день проводит, торгуясь за коз и рыбу! Нет никакого золота! – Леанира почти выкрикивает это, понимает, что больше не может сдерживать слезы, не может сделать так, чтобы не дрожали плечи. Андремон вздыхает, как терпеливый отец, прижимает ее к себе. Его прикосновение отвратительно ей, покровительственное объятие вора, источник ее горя, и все же она не хочет, чтобы он отпускал ее, и впивается пальцами в его спину, и держится крепче, и плачет.
«Смерть всем грекам».
– Любовь моя, – выдыхает он, запутав пальцы в ее волосах, поглаживая голову. – Моя прекрасная. Видишь, как Пенелопа обманула тебя?
Ленанира не плакала с самой Трои, но сейчас она закрывает глаза и дает слезам течь, как реке в море, а Андремон крепко держит ее в объятиях.
А над ними луна – идеальный шар в исчерканном звездами небе, и под нею идут морем разбойники.
Глава 31
Афину я нахожу на берегу, она стоит босиком на черном песке, волны набегают на ее лодыжки. Она никем не притворяется сейчас, в руках у нее не оливковая ветвь, а копье и щит. Шлем лежит рядом, волны заносят его песком. Она смотрит на море, на три корабля, скользящие к Итаке, подгоняемые ветром и веслами, что быстро бьют по пене.
Я очень долго это откладывала. Теперь на Итаку пришли люди с мечами и факелами; и уже нет выбора, кроме как поговорить с властительницей войны. Сегодня вечером мы либо договоримся, либо закончим всё раз и навсегда.
Я снимаю золотые сандалии и подхожу к ней, вздрагивая от приятного прикосновения прохладной воды, что забирается между пальцами. Когда подхожу к ней, она говорит:
– Ты вмешиваешься, старая.
– Ты тоже, богиня мудрости, – отвечаю я.
Она надувает губы, но не отводит взгляда от очертаний кораблей, которые направляются к берегу. А может, еще не поздно поговорить с Посейдоном? «Как было бы здорово, дорогой брат, – могу сказать я, – чтобы на гавани Итаки обрушился шквал или неожиданный ураган! Вот бы огорчились подданные Одиссея!» Может быть, он попался бы на это, а может, и нет. Афина этого, конечно, не сделает – она ждет, пока ее отец прикажет Посейдону оставить свои счеты к итакийскому царю, а потому ей приходится терпеливо играть вдолгую.
На гребне холма вспыхивает факел: кто-то еще увидел корабли. Факелом отчаянно машут, подавая знак тем, кто находится в южной части острова, но ветер гасит огонь и знака никто не видит. Я смотрю одним глазом на мальчика с факелом, он уже забирается кое-как на спину одной из немногочисленных быстрых лошадей Итаки и сейчас поскачет к житницам или, может быть, в гавань, где стоит без дела остальное ополчение. Они так далеко, и их настолько мало – все это совершенно бессмысленно.
Афина говорит:
– Они идут к берегу.
Так и есть; воины натягивают доспехи, проверяют остроту мечей. Куда именно они направляются, пока непонятно. Борясь с боковым ветром, они сворачивают паруса, налегают на весла.
– Значит, – задумчиво говорит Афина, пока мы наблюдаем за приближением кораблей, – войско из женщин?
– Это не я придумала, – пожимаю плечами.
– Но ты не отговорила их от этой затеи.
– Я смотрю на вещи практически. На острове недостаточно мужчин боеспособного возраста, но есть другие, кто готов сражаться.
Она поджимает губы. Где-то за нашими спинами мальчик скачет на коне к своим товарищам и не может поверить, что его лошадь плетется так медленно, в то же самое время, когда по морю столь стремительно приближается смерть.
Наконец она говорит:
– Если Зевс узнает, он будет в ярости. Одно дело, когда в восточных племенах женщины наряжаются в штаны и ездят верхом, и совсем другое – в его землях.
– Я полагаюсь на то, что мой муж не будет проверять, что здесь творится.
Она кивает. Это логичное предположение. Я смотрю на нее, а она никак не взглянет мне в глаза. Расскажет ли она ему? Мы с ней всегда презирали друг друга, и все же пусть она и незаконнорожденная, порождение уродливого союза между богом и титаншей, но она мудра. И ей нужно, чтобы Одиссею было куда возвращаться. Наконец она произносит:
– Мне не нравится, что ты вмешиваешься в дела Итаки.
– Я почти не вмешивалась, – отвечаю чопорно. – Всего лишь присматриваю, как и ты сейчас.
– Потому что здесь Клитемнестра? – хмурится она. – Твоя ненаглядная убийца?
Я вздыхаю, не снисхожу до ответа. Наконец она спрашивает:
– Ты говорила с Артемидой?
– Нет. Зачем?
Она поворачивает голову, в глазах испепеляющее презрение.
– У тебя тут женщины упражняются с луками и стрелами. Ставят ловушки на мужчин, учатся сражаться в рощах вокруг ее храма. Здесь праздник в ее честь, который совпадает с нападением разбойников на итакийские берега. И ты спрашиваешь зачем? Да не будь она так занята собой, то уже носилась бы с воем по лесу. Я не говорю, что она будет против – но она будет против того, что все это происходит без ее благословения, без того, чтобы ей досталась кровь. Тебе стоит поговорить с ней, пока она не разузнала об этом, а то она побежит прямо к отцу.
Мое лицо искажает неудовольствие.
– А ты…
– Категорически нет. Я не буду – до поры до времени – раскрывать эту твою затею, дорогая мачеха, но и ставить под удар свое доброе имя, принимая в ней участие, я тоже не собираюсь. Сама делай свою работу.
– Я спасаю землю Одиссея для Одиссея! – резко отвечаю.
– Ты спасаешь ее для его жены, – возражает она сурово. – Можно подумать, кому-то интересно, доживет ли она до конца его истории.
Я проглатываю горький ответ. Были бы мы в другом месте, я бы за такое неуважение влепила ей звонкую оплеуху, обозвала тысячей прозвищ, каждое из которых кусачим муравьем впилось бы в ее плоть. Но здесь, в эту ночь, мы на краткое время союзницы, и мне надо, чтобы она на Олимпе держала рот закрытым, если я хочу спокойно делать свою работу. Это ранит меня, меня тошнит от этого – да, Афина мудро поступила, поклявшись никогда не становиться ничьей женой (не то чтобы мне давали в этом смысле какой-то выбор).
Наконец она говорит:
– Я сохраню твою тайну, царица тайн. Позволю тебе делать то, что ты делаешь, чем бы оно ни было. Но я назначу цену.
Я щетинюсь, вспыхиваю, сияю божественным светом – чуть излишне божественным, яркой вспышкой пламени на берегу, лучше погасить ее, пока песок под моими ногами не превратился в стекло или некий взор с неба не заметил моего неистовства. Какая наглость! Она вздумала со мной торговаться!
Она, не мигая, смотрит на корабли, как будто ее совершенно не трогает сияние моей мощи, и я постепенно угасаю. На мгновение становлюсь смертной, как то тело, в которое сейчас кажусь облеченной: старая, уставшая женщина, которая забыла, что значит быть молодой.
– Какую цену? – спрашиваю я.
– Телемах, – отвечает она. – Он мой.
Я едва не пожимаю плечами.
– Это высокая цена, – лгу, чтобы она не подумала, что я легко сдаюсь. – Отдать тебе поиграть сына Одиссея вдобавок к отцу? Другие могут возмутиться, если у тебя будут целых два героя, которые тебя восхваляют. Скажут, что ты жадная.
– Ничего такого они не скажут. И отец, и сын хитры, а значит, от рождения принадлежат мне, – отрезает она. – Боги глупы и слепы. Они думают, что величайшие поэмы те, где поется о гибели в битве и изнасилованных царицах. Но в веках будут жить те истории, в которых говорится о потерянных, об испуганных, о тех, кто, невзирая на жестокие невзгоды и отчаяние, находят надежду, находит силу – находит путь домой. У победы всегда должна быть цена. Я хочу Телемаха. Он мой. Я не буду вмешиваться в твои дела, если ты не станешь трогать его.
Боюсь, у этого ночного разговора могут быть далеко идущие последствия, но она не оставила мне времени о них поразмышлять. Хитрая Афина – ее мудрость может быть не только остроумием, подходящим для пира философов, но и грубой, приземленной смекалкой рыночной торговки.
– Ладно, – резко отвечаю, – договорились.
Между нами вспыхивает пламя, невидимое для смертных глаз, – договор, скрепленный волей двух богинь, записанный насечками на наших алмазных костях. Я вздрагиваю от его прикосновения, а ей, похоже, все равно: она смотрит на море и слегка хмурится, следя за кораблями. Я гляжу туда же, куда и она, и вижу, что они снова поворачивают, буквально в сотне шагов от берега, уточняют курс, обходят россыпь скал, наполовину скрытых волнами. А по темной тропинке несется, чуть не вываливаясь из седла, всадник и кричит: «Враги! Враги!» – но голос его не пересилит ночного ветра.
– Куда это они? – спрашиваю больше сама у себя, когда налетчики поворачивают к маленькой бухте, где обычно бегают лишь крабы и босоногие дети. Там некого грабить, не найти ни спрятанного золота, ни рабов – только камни, на которые сложно будет высаживаться. На берегу их ждут, кто-то быстро поднимает и опускает факел, и ему отвечают с корабля. Это тот же самый человек, что привел их к Фенере, лицо его скрыто тьмой. Мгновение Афина тоже не может понять, потом распахивает глаза.
– Лаэрт! – восклицает она.
Я бросаю взгляд вглубь острова и понимаю, что она имеет в виду: вижу каменистую тропинку, ведущую от воды к одинокому хутору, где громко храпит старик, отец царя, которого никто не охраняет, не считая нескольких мальчишек и женщин. Спит старый монарх Итаки, последний из аргонавтов.
– Но не посмеют же они?..
– Посмеют, – отвечает она быстро и хватает шлем. В ее голосе презрение и жажда мести. – Они собираются напасть на его отца.
Я кладу руку ей на предплечье, не даю повернуться.
– Что будешь делать? – спрашиваю. – Если поразишь их, Зевс обязательно узнает, Посейдон почувствует кровь на волнах, и что тогда? Меня отправят обратно на Олимп за то, что вмешалась в дела людей, а ты никогда не сможешь вызволить Одиссея с Огигии. Скажут, что ты переступила черту; все, что мы делаем, вызывает подозрения, особенно если это касается дел людей.
Она скалится, показывая зубы, но не двигается; взгляд ее, сверкая, скользит по воде. Потом, не сказав ни слова, она исчезает, превращается в серебристый туман под моей рукой. Я сердито превращаюсь в ветер, особо резкий и пронизывающий, и несусь вглубь острова, преследуя ее во мраке. Она не уходит далеко: Итака вообще невелика. Она опускается, будто бледность после перенесенной болезни, на лицо Телемаха, который подпирает стену одного из стойл Эвпейта, охраняя добро своего врага вместе с кучкой из еще четырех или пяти воинов, и в его сердце она шипит: смотри!
Он шевелится медленно, заторможенный прохладой ночи и поздним временем. Я хватаю лунный луч, закручиваю вокруг мизинца, кидаю так, что он скользит по воде и подсвечивает один из кораблей. Телемах, ахнув, выпрямляется, сразу тянется за копьем, а Афина, чуть ли не тряся его за плечи, шипит так громко, как смеет: «СМОТРИ!»
И вот он видит корабли на волнах, слышит топот лошади, несущей гонца, – из ее рта капает пена, на шкуре белые полосы пота.
– Разбойники! – кричит мальчик. – Разбойники!
– Беги к Лаэрту, – шепчет Афина, пока я тревожно кручусь в воздухе вокруг нее. – Спасай его!
Глава 32
На Итаке в ту ночь совершаются две битвы.
Ни об одной не сложено песен.
Вторая – это битва между шестнадцатью мальчиками и тридцатью девятью разбойниками. Остальные мальчики из ополчения так и не услышали призыва и не пришли. Они охраняли склады Полибия и дом Эвпейта. Амфином вместе с пятью другими зачем-то охраняет деревушку, где нет ничего, кроме глины и рыбы, хотя все женщины оттуда и ушли вглубь острова на какой-то праздник в храме Артемиды, про который никто не соизволил сообщить ополчению. Первые новости о битве, в которой должны были участвовать, Амфином и его люди получают только утром, когда по острову, словно первая весенняя пыльца, расползаются песни плакальщиц.
Итак, вот бегут под светом луны всего лишь шестнадцать из ополчения Пейсенора, несутся навстречу своему року. Телемах, конечно, с ними: Афина побудила его бесстрашно схватить копье и щит. Из его спутников трое – его друзья, выросшие без отцов, верные ему. Сначала они с трудом находят друг друга, размахивают факелами, бегая по изогнутым низинам в серебряной ночи, спотыкаясь в доспехах, пытаясь объединить копья.
Со стороны берега идут разбойники. Они все еще в иллирийских одеждах, ибо если другие цари Греции узнают, как жестоко предал доверие Пенелопы один из ее гостей, то все законы гостеприимства враз отменятся и Андремона за горло прижмут к стене дворца. Поэтому они наряжены – так грубо, что это пародия на обман. На самом деле они опытные греческие бойцы, прошедшие Трою, наемники ахейских морей, которые умеют только сражаться и отнимать.
Они втаскивают свои корабли на шершавый песок с таким звуком, будто нож скребет по кости, и собираются на берегу, где их ждет человек. Его плащ наброшен на голову, плечи широкие, руки сжаты в кулаки. Мы его уже видели – шепчущим в темноте, наблюдающим, как горит Фенера. Он показывает рукой: пошли, пошли, я знаю дорогу, пошли – и ведет псевдоиллирийцев по узкой тропинке вглубь острова. Они не бьют в барабаны, не выкрикивают боевых кличей – в темноте пробирается ватага воров и убийц.
– Куда это они, куда? – лепечет один из мальчиков-ополченцев, и Афина снова кладет руку на плечо Телемаху и шепчет: «Думай, парень, думай, куда они идут, куда они идут?»
Она могла бы ему просто сказать, конечно, но он ведь сын Одиссея, и она от него чего-то ждет, а он должен соответствовать ожиданиям. «Думай, парень, думай!»
Телемах с трудом соображает, когда на него смотрит столько глаз, но другого начальника здесь нет: ни Эгиптий, ни Пейсенор не пришли к ним, – так что ему нужно показать себя, оценить положение, и эта оценка должна быть правильной.
«Ты знаешь остров как свои пять пальцев, – шепчет Афина, – ты так хотел отсюда уплыть, стоял на скалах и мечтал о великих битвах в далеких краях, но теперь ты ДОЛЖЕН использовать то, что знаешь! Думай! Тебе известно, где высадились разбойники, тебе известно, что там нет ничего, на что они позарились бы, так где здесь хоть что-нибудь ценное? Куда они пойдут?»
Она уже готова крикнуть это ему в ухо – схватить его за плечи и заорать: «Во имя Олимпа, парень, ты что, совсем идиот?!» – когда до него доходит, и он, ахнув, распахивает глаза.
– Дедушка, – выдыхает он, и Афина закатывает глаза в молчаливом удовлетворении: ну наконец-то, парень, наконец-то, а она уж чуть было не решила, что ты все-таки не стоишь ее внимания. – Дедушка, – повторяет он более уверенно и выпрямляется, воевода мальчишек. – Они направляются на хутор Лаэрта!
Мальчики-ополченцы бегут во мраке. Афина – рядом с ними: летит тенью, дает им второе дыхание, дает им силу, – так что на мгновение они снова свободны, как дети, играющие в полях, не обременены доспехами, не думают о смерти, лишь о доблести и историях – тех историях, что расскажут поэты, тех песнях, в которых они станут героями. Как странно, что, делая мужчин из этих мальчиков, Афина сначала превращает их в детей, прогоняет из их голов память о смертности, мысли о кровопролитии, и они бегут, бегут, бегут к хутору Лаэрта.
Я уже там, конечно. Бужу живущих в доме сквозняками, мерзкими снами, кусачими насекомыми и причудившимся запахом дыма. Лаэрт просыпается одним из последних, ворочается под тонкой шерстяной тряпкой, которую называет одеялом, – намного некрасивее, чем тот саван, что как бы ткет его сноха, – и бормочет, и брюзжит, из уголка рта стекает слюна. Я бы влепила ему пощечину, ослепила бы своим божественным присутствием, но другие увидят, в небесах зашевелится Зевс и задастся вопросом: а что это там делает его жена с умами смертных? Так что вместо этого я хватаюсь за одну из старух-служанок, сжимаю ее мочевой пузырь так, что она с хныканьем выбегает в темноту, и там, в лунном свете, она сможет бросить взгляд на море. «Смотри! – кричу я ей. – Узри!»
Наверное, я перестаралась: она так стремится поскорее облегчиться, что мне не удается ее ни на что сподвигнуть, пока она со вздохом устраивается над выгребной ямой; но, как только она заканчивает, я снова трясу ее и рычу почти слышно: «ДА ПОСМОТРИ ЖЕ ТЫ, ТУПАЯ СТАРУХА!»
Она наконец поднимает голову, сначала не видит, но я кидаю ей что-то в глаз, тогда ее взгляд снова падает туда, и она наконец замечает блеск лунного света на доспехах, слышит звон металла на ветру. Она сначала не понимает, а потом приходит к какому-то своему выводу и бежит в дом, крича:
– Воины! Воины идут! Одиссей вернулся!
Я так сильно бью себя ладонью по лбу, что с низкого потолка сыплется пыль, с крыши – солома. Лаэрт, который несколько осмотрительнее, медленно поднимается, жуя пустым ртом, будто не может говорить, не разогрев сначала свои беззубые десны, и наконец произносит:
– Воины?
– Идут сюда! – пронзительно кричит женщина. – Твой сын вернулся!
Я не знаю, почему Афину так зацепил сын Лаэрта, но про отца могу одно сказать: иногда он оказывается не дураком. Ясон не зря его взял на «Арго», и, учитывая, что остальная команда состояла из Зевсовых ублюдков со львиными мышцами и комариными мозгами, я вас уверяю, что Лаэрта там ценили не за стальную мощь. Он добавил команде жестокого остроумия, тихой трусости, и Ясону стоило бы следовать его примеру в тяжелые времена. Так что Лаэрт вытаскивает себя из кровати, не тратит время на одевание, только набрасывает тряпку – несколько грязную – на самые интимные места и ковыляет к двери. Он смотрит в ночь затаив дыхание, слушает звуки из темноты и заявляет:
– А теперь мы убежим и спрячемся в канаве.
Старуха ахает, а я готова обнять его, сжать так, чтобы он лопнул.
– Но, господин… – начинает она.
– Когда мой сын вернется, он придет один, с подобающим уважением и убедительным объяснением того, где его носило последние восемь лет, – отмахивается Лаэрт. – Короче, ему придется хорошенько передо мной поунижаться. Принеси мой плащ! Мы спрячемся и будем ждать, пока все это не закончится.
Она бежит за его плащом, а я кружусь волчком в воздухе вокруг него. Он прикрывает глаза. Может быть, почувствовал мое присутствие, помнит его прикосновение с тех времен, как был моложе, – но теперь не время об этом думать. Накинув свой потертый, выцветший серый плащ, он кивает и с изяществом кентавра гордо убегает прочь.
Через несколько минут после этого до его двери добираются налетчики. Они вламываются внутрь, видят горящий светильник, смятое одеяло на деревянной лежанке. Они зовут старика, думая, вероятно, что Лаэрт, будучи благородных кровей, ответит, если его позвать по имени, словно он Гектор или Ахиллес, а не тот, кто прячется в канаве на другой стороне темного поля, смердящего свиным навозом. «Царь Итаки! – кричат они. – Выходи, старик! Выходи!»
Лаэрт не выходит; он лежит в канаве, повернувшись спиной к своему дому, сведя вместе пальцы на груди, как будто пытается рассчитать орбиты звезд над собою, а его домочадцы молча сжимаются от страха.
Когда становится ясно, что Лаэрта в доме нет, да и богатств, мягко говоря, немного, один из разбойников, тот, что понаходчивее, выхватывает из очага горящее полено и кидает на все еще теплую постель старого царя, таким образом вызвав пожар, который еще до зари сожжет хутор Лаэрта дотла.
Сделав это, они уходят без выкупа и без добычи и поворачивают обратно, в сторону своих кораблей.
Так кончается первая битва этой ночи.
Вторая происходит через несколько минут, когда разбойники, возвращаясь с пустыми руками и злыми лицами от разгорающегося хутора Лаэрта, натыкаются на шеренгу вооруженных мальчиков, которые соединили щиты и выставили копья: это Телемах приказал им занять оборону, чтобы не дать разбойникам скрыться. Первый «не совсем иллириец», который в руках тащит поросенка, а на спине – связанную козу, видит их и останавливается так резко, что остальные чуть не врезаются в него, и постепенно у него за спиной выстраивается полукругом весь отряд несколько удивленных налетчиков. Им есть чему удивиться.
Во-первых, они не ожидали никакого сопротивления, и молчаливая стена почти что мужчин перед ними – это неприятное препятствие на пути их замыслов. Во-вторых, если бы сопротивление и было, они ожидали землепашцев с палками, а не вооруженных и, наверное, даже обученных воинов с копьями и щитами. Но, увы, впечатление, что перед ними легендарные воины Итаки, храбрые спутники Одиссея, рассеивается при более внимательном взгляде, ведь вот, смотрите: этому мальчику слишком велика нагрудная пластина, она впивается ему в подмышки неудобно и некрасиво, так что плечи у него торчат, как крылья чайки. У второго шлем еле держится на качающейся под его тяжестью голове. А у третьего щит погнут так, что и на щит уже непохож почти, и одной стороной плоско прилегает к руке. Поистине если это лучшее, что может собрать Итака, то век героев действительно ушел без возврата. А потом разбойники смотрят еще внимательнее и видят наконец, что пусть мальчикам и не хватает военного опыта, хорошего вооружения и умения, зато им категорически не хватает численности.
– Ну, – бормочу я на ухо Афине, опускаясь рядом с ней позади шеренги итакийцев, – вот и всё.
Она смотрит на меня мрачно, но на ее лице неуверенность.
Ах, если бы она могла сражаться вместе с этими мальчиками, то в одиночку бы повернула ход битвы; какие песни пел бы в ее руке меч, как просты были бы ее движения: мельчайший шаг, легчайший танец, кровавая симфония. Для славного Ареса каждая битва – это триумфальный взмах топора, огромная волна силы, рев легких и лязг оружия по доспехам. Но Афина – я видела сама – может победить, просто разрезая руку, держащую вражеский меч, отсекая по пальцу зараз коротким движением запястья, как будто говоря: «Ну хватит, пора образумиться».
Она могла бы, если бы хотела, сделать так и сейчас: притвориться простым мальчишкой с этого острова и разорвать налетчиков на части. Но тогда и другие услышат ее музыку: глаза с Олимпа посмотрят вниз, и великие боги зададутся вопросом, а что это мы, женщины, делаем на Итаке, во что вмешиваемся, вечно мы вмешиваемся. Одно дело, когда Афина вмешивается в жизнь Одиссея, он как-никак герой, да и вообще сейчас сношает нимфу. Но это?! В этом есть что-то некультурное. Это похоже на власть и свободу.
Так что вместо этого Афина шепчет:
– Я вызвала другого, – и я не успеваю спросить у нее, что она имеет в виду, потому что разбойники обнажают мечи. Не сики, искривленные мечи иллирийцев, а короткие, греческие. Такое оружие, которое можно приставить к горлу женщины, кратко объясняя ей, какое будущее ее ждет. Такое оружие, которым удобно пользоваться, если хочешь оставить одну руку свободной – волочь на корабль ребенка, чтобы потом продать его в рабство.
К чести мальчиков Телемаха надо сказать, они не дрогнули. Их тоненькая шеренга не колеблется. Она немного искривляется, когда разбойники начинают окружать их, потому что мальчики хотят сохранить место для маневра, но не хотят отходить далеко друг от друга. Морские разбойники не издают воинственных кличей, не выкрикивают ни насмешек, ни издевательств, ни призывов сдаваться. Они очень опытны в своем деле и не хотят тратить дыхание на пустое – лишь на то, чтобы рубить, колоть, двигаться; а мальчики чувствуют, как в их отвагу начинает вгрызаться страх смерти, слышат в сердцах первый шепот сомнений и ужаса.
– Спокойно, – бормочет Телемах и остальным, и себе самому. – Спокойно. Делаем, как учил Пейсенор. Прикрываемся щитами. Держимся вместе.
Пейсенор этому учил, но он еще не успел объяснить им, что делать, если ты полностью окружен опытными воинами, которые безо всякого уважения смотрят на твои навыки и оружие, которые начинают распознавать в своих противниках побледневших от испуга юнцов и в чьих глазах страх уступил спокойному расчету, исход которого – твоя смерть. Круг сужается, а я с изумлением чувствую, что Афина сжимает мое предплечье. Она бледна, губы сжаты, костяшки побелели, стискивая копье, и я не понимаю. Потом она шепчет:
– Что бы ни случилось, спаси Телемаха.
Когда в битве меч противостоит копью, умело используемое копье должно показать себя лучше. Оно такое длинное, что хорошо обученный воин успеет проткнуть горло врагу, не подпустив его к себе на расстояние удара меча. Но эти мальчики не обучены хорошо, так что, мгновение помедлив, один из разбойников – назовем его вожаком – делает шаг вперед и хватает голой рукой древко того копья, что болтается у него перед носом, и дергает так сильно, что мальчик, держащий его, падает лицом вперед в грязь. Слышится чей-то смех, и в этот миг чернейшего отчаяния разбойники нападают.
Когда музы поют, то не о таких битвах. Они не поют об оскальзывающихся в грязи ногах, о вскриках и о том, как меч пробивает щит. Они не поют о мальчиках, с голов которых сдергивают шлемы, или о разбойниках, которые могут просто не замечать направленных на них ударов, потому что они ничто по сравнению с их собственным убийственным замахом. Они не поют о бойнях.
Нет, кое-кто из мальчиков Итаки пытается противостоять. Некоторым везет, удается воткнуть копье куда надо. Некоторые – поскольку их линия смята и всякое преимущество потеряно – берутся за оружие покороче и встречают врагов на их условиях. Афина шепчет в их сердцах: смелее, смелее, смелее, – но, когда они падают во мраке, воя от боли, она не стоит с ними рядом. Она не забирает их боль; не в том ее дар. Будь они женщинами, здесь пригодился бы мой, но вместо этого я лишь бессильно кружу над побоищем.
Телемах плохо справляется в первые мгновения – любая такая битва исчисляется мгновениями, а не минутами, – старается держаться за щитом, как учил Пейсенор, пытается колоть копьем. Но на него набрасываются двое: один – слева, привлекая к себе удар его копья, а другой – справа, хватает древко, пытается вырвать копье. Телемах было вцепляется в копье, но потом отпускает, за миг до того, как его опрокинули бы на землю, делает шаг в сторону, выхватывает меч, ударяет ближайшего к нему противника щитом в грудь. Тот сбит с ног, Телемах не ожидал такого успеха, наносит рубящий удар, целясь в живот другого разбойника, а тот отпрыгивает, роняя копье Телемаха в грязь.
В канаве неподалеку Лаэрту слышны звуки битвы, но он все еще лежит на спине и смотрит на звезды. Кто-то из его слуг принимается тихонько плакать, он шипит: «Ну-ка, цыц!» – и рыдания поспешно заглушаются.
Вокруг Телемаха падают наземь мальчики, землю заливает кровь. Афина бросается вниз, отбивает лезвие, летящее ему в затылок, отсекает кончики волос и тут же исчезает, чтобы даже это мимолетное вмешательство не было замечено, а Телемах разворачивается, не понимая, что за ветер пролетел у него за спиной. Разбойник наносит удар, Телемах неудачно отбивает его щитом, он слабо держит его, и мощный удар отталкивает его назад. Следующий удар он принимает чуть лучше, делает движение вперед, чтобы поймать его на подлете, но все равно по всей руке идет гул, отдает в позвоночник, когда сила сшибается с силой. Он знает, что его друзья умирают вокруг и он тоже сейчас умрет, но пытается применить прием, которому его научил египтянин: наносит удар из-под нижней части щита, метя в лодыжки врага. К его удивлению, он попадает, прорезает кожу и плоть, но меч замедляется, завязнув в теле врага: так никогда не было во время упражнений, – Телемах теряет драгоценное мгновение, приходя в себя, и противник успевает ткнуть его мечом, целясь в грудь. Телемах отбивает удар, острие соскальзывает по круглому верху щита и попадает в руку, но мальчик не замечает боли, у него кровь колотится в висках, ему не хватает воздуха.
– Помоги ему! – кричит Афина, и в ее голосе настоящее страдание, я никогда не думала, что услышу такое. Я смотрю на нее и чувствую что-то странное, сжатое в груди, похожее на жалость. Она могла бы помочь ему, если бы хотела, но какой ценой? Сколько еще лет плена для отца, если Афина сейчас вмешается и поможет сыну?
Еще один удар отталкивает Телемаха назад, и он спотыкается о тело мальчика, бывшего его другом, падает, пытается встать, руке мешает оружие, ноги никак не могут нащупать землю под кровью и чужими телами.
– Помоги ему! – верещит Афина, и я снова смотрю на нее и пытаюсь понять, чего она от меня хочет. Я не создана для войны; я наказываю тех, кто сбежал из боя, ядом и желчью, но в их битвах я не участвую.
Разбойник выбивает щит из рук Телемаха, и на мгновение он полностью открыт, горло голое, грудь голая, глаза круглее, чем полная луна в небе. Враг заносит меч для последнего удара – злость мешает прицелиться, ярость не дает закончить дело быстро, он хочет, чтобы жертва увидела свой конец.
Метательное копье, брошенное сзади, пробивает его грудь насквозь, кончик выходит из левого плеча, как будто он небрежно построенный плетень, и я понимаю, слегка вздрогнув от негодования, что Афина кричала не мне.
Разбойник падает не сразу, а когда падает, то в том же направлении, в котором летело копье, как будто только оно одно теперь может привести его в движение. Второе пролетает мимо цели, но меч Кенамона – он выскакивает из тьмы – извивается в воздухе, снизу вверх, целится в живот, но в последний миг выворачивается и входит сбоку в шею. Налетчик падает, Кенамон чуть не падает на него сверху, и в брызгах крови и ошеломляющей боли египтянин протягивает руку упавшему мальчику и рычит:
– Беги, парень! Беги!
Телемах хватает его руку, кое-как поднимается, смотрит на кровавую сцену. Только несколько ополченцев все еще стоят, земля усеяна телами мальчиков и мужчин, и на миг кажется, что он тряхнет головой, откажется от пришедшего к нему спасения.
Но вот тут – наконец-то – я могу что-то сделать. Я слетаю к нему, не давая времени открыть рот и сморозить какую-нибудь глупость, направляю свое дыхание ему в губы и шиплю в самое его сердце: «БЕГИ!»
Афина никогда не сказала бы такого, этого слова нет в ее словарном запасе. Когда-нибудь, может быть, ей хватит вежливости быть благодарной за то, что оно есть в моем.
Телемах поворачивается спиной к своим друзьям и вместе с Кенамоном убегает во мрак.
Глава 33
Заре бы подобало быть кровавой после битвы, но чаще всего бывает не так. Слишком много войн ведется под ее светящимся взором, чтобы она становилась багровой ради какого-то сражения, кроме разве что самых выдающихся. А потому наступает прохладная серебристая заря, пронизанная запахом цветов и моря.
На берегу у хутора Лаэрта остались три неровные длинные вмятины там, где лежали носом три корабля и откуда эти три корабля давно отплыли.
На тропинке, ведущей от моря к холмам, стоят без дела мальчики ополчения Пейсенора – те, кто не пришел, те, кто опоздал на собственную смерть. Они по-прежнему стоят в доспехах и держат копья, некоторые чувствуют смущение из-за того, что ночью ничего не сделали, большинство – облегчение. Те, кто видел мертвецов, благодарны, что они не среди них, пускай и пострадала их честь. Есть и те, кто начинает понимать, что честь ценна куда меньше, чем живое бьющееся сердце.
Лаэрт сидит на табурете – его и еще несколько предметов удалось спасти из выгоревших развалин его дома, – спиной к пепелищу, сложив руки на груди. Оставшиеся в живых слуги ходят по углям, роются в обжигающей золе, пытаясь найти ценные, важные вещи. Медон уже сказал, что все отстроят заново, но Лаэрт молчит, сложив руки, глядя прямо сквозь старого советника, будто его там и нет.
В нескольких шагах от дома по склону холма снова ходят плакальщицы: пришли считать тела мертвых.
Им нужно будет снять доспехи с дюжины или около того мальчишек, которые лежат в грязи. Над ними кружат вороны, под ними – земля, сырая от крови. Доспехи нужно будет сложить в опрятные кучи, потом помыть и вернуть в оружейную, а потом – как подобает, обвить тела тесными саванами, закрывая многочисленные открытые раны на телах мальчиков. В живых осталось пятеро: из них один сегодня вечером умрет от ран, взывая к Аполлону, богу врачевателей, который к нему не придет. Еще двое выживут, их раны постепенно затянутся, а один исцелится полностью – благодаря чистой удаче, ведь за него не вступалось никакое божество.
Мертвых разбойников здесь нет. Не потому, что никто не погиб – целых шестеро убиты, – но их тела забрали товарищи, выбросили в море, чтобы никто на Итаке не посмотрел слишком пристально на лица или оружие мертвых и не сказал: «Стойте, стойте, а они разве не иллирийцы?»
