Пряжа Пенелопы Норт Клэр
Приходят плакальщицы, как приходят всегда, и встают на колени на кровавую взрытую землю, чтобы выть и рвать на себе волосы и делать все остальное, что они так хорошо умеют. Из храма Артемиды пришла посмотреть Анаит; Эгиптий и Пейсенор стоят мрачные, глядя, как уносят тела. Полибия и Эвпейта нигде не видно. Амфином опирается на копье, он не спал всю прошлую ночь и не будет спать в эту, пока наконец усталость не переборет его и он не заснет на час, а потом не проснется с опухшими глазами и стыдом в груди.
Кенамон стоит чуть поодаль. Он смыл кровь с лица и меча. Только если присмотреться, можно увидеть малюсенькие алые капли на его одежде, и, когда, чуть позже сегодня, он их заметит, будет долго-долго тереть свой хитон в холодной воде, пока от них ничего не останется.
Телемах сидит сгорбившись, окровавленный, у ног деда, а старая кормилица Эвриклея завывает: «Мой бедняжечка! Мой сладкий! Ранен, так ужасно ранен! Мой золотой мальчик!»
У него на плече действительно царапина там, где его достал кончик разбойничьего меча. Она не очень глубокая, поскольку меч не сразу вонзился в Телемаха, а сначала проскреб поверху щита, но из нее выйдет достаточно мужественный шрам, который будет напоминать всем и каждому, что он, Телемах, пролил кровь в бою. Никому не приходит в голову дерзко спросить его, как так вышло, что у него всего одна царапина, когда все остальные погибли. Он сын Одиссея, он остался в живых – этого довольно.
Пенелопа стоит в нескольких шагах, глядит на него, бледная, как паутина. Она не бежала к нему со всех ног, как Эвриклея. Наоборот, когда с первым светом зари до дворца дошли вести – битва, пожар на хуторе Лаэрта! – она собралась медленно и вдумчиво, попросила Эос и Автоною взять потайные ножи, вызвала всех стражников, на верность которых могла положиться, и выехала из дворца в лучах рассвета.
Думала ли она о сыне?
Ну конечно, с каждым шагом. С каждым стуком копыта по земле она думала о своем сыне, иногда хотела ударом пяток пустить коня вскачь, но не делала этого. Зачем спешить к тому мигу, когда увидишь своего мальчика мертвым? Зачем спешить к этому роковому мгновению: лицезреть окровавленный труп, который видела во сне каждую ночь с того самого дня, как явился первый жених? Незачем. Медленное и степенное путешествие, статное и царственное, – вот это будет правильно. Каждая минута, когда она не видит его мертвым, – это минута, когда он может еще оказаться живым. Еще один миг, когда ее сын дышит, пусть только в ее мыслях, еще одно мгновение, которое она будет лелеять в памяти, – из тех многих-многих лет, которые, как она сейчас понимает, она не лелеяла достаточно.
Добравшись до неостывшего пепелища, где люди бегали от ручья к дому, чтобы вылить на него еще воды, она огляделась в полусвете занимающегося дня, чтобы понять, осознать произошедшее, оценить количество мертвых или размах разрушений. Сначала она увидела Лаэрта, подошла, опустилась на колени у его ног и не знала, что сказать или спросить, но и он, похоже, тоже не знал, потому что просто кивнул ей, и она подумала, что это, может быть, своего рода знак прощения, обрамленный огнем.
Она не сразу нашла своего сына, который сидел с несчастным видом в высокой траве, рядом со своим окровавленным мечом, а вместо этого заметила невдалеке Кенамона. Тот просто наклонил голову и улыбнулся ей слабой улыбкой человека, забывшего радость, а потом указал ей кивком – и она видит Телемаха.
Она подходит к нему на подгибающихся ногах, спотыкается, Эос кидается к ней, чтобы подхватить под руку, поддерживает ее последние несколько шагов, и вот Пенелопа наконец стоит перед своим сыном.
– Телемах, – выдыхает она.
Он медленно поднимает голову, видит глаза матери, отводит взгляд.
Жил когда-то мальчик, который бежал к маме, когда оцарапывал коленку.
Жил когда-то ребенок, который смеялся, когда она обнимала его.
Жил когда-то юноша, который просил ее совета и ценил ее слова.
Теперь есть только окровавленный воин, сидящий на траве, который ночью видел, как погибли все его друзья, и ему нет особого дела до матери.
Ей бы сказать что-то: «Сын мой, любимый мой, мой прекрасный мальчик. Мой Телемах. Ты всё для меня». Ей бы подбежать к нему, обнять его. Но он рассердится, если она так сделает. Он скажет: «Я теперь мужчина. Я не прячусь за женщинами. Мне не нужно называться сыном женщины!»
И оттолкнет ее, и плюнет ей под ноги, и больше никогда не посмотрит ей в глаза.
Но, может быть, однажды он вспомнит, что она была там, плакала о нем, что ее любовь превосходит любую другую. Вероятно, когда-нибудь, в какой-то будущий день.
Пенелопа стоит застыв и ничего не говорит, и не двигается, и думает, что это она одна во всем виновата, и понимает, что потеряла непогибшего сына. Она открывает рот, чтобы выговорить: «Телемах. Сын мой».
Она сейчас скажет ему, что гордится им. Она скажет, что его отец бы гордился им. Он не возненавидит ее за это.
Но тут Эвриклея восклицает: «Мой золотой!» и «Ужасная рана!» – и покрывает его лоб слюнявыми поцелуями, и обнимает его, хоть он и морщится, а Пенелопа стоит и смотрит. Телемах не отзывается на заботы старой кормилицы, но и не отталкивает ее, не сопротивляется, когда она говорит ему, что он герой, настоящий мужчина. «Ах, вот ужас-то, вот ужас, ты столько врагов перебил, правда же, и дедушку спас, спас своего дедулю, ты настоящий мужчина, настоящий мужчина, какая ужасная рана!»
Иногда мне хочется покарать Эвриклею за то, что она такая невыносимая, но если приглядеться, то в ней есть что-то общее со мной, и от этого мне неуютно; я отвожу от нее свой гнев, и мне не по себе от всего этого, но я предпочитаю не пытаться понять почему.
Пенелопа выдыхает, и во все дальнейшие годы она будет порой удивляться тому, что еще дышит.
Вот наша картина.
Телемах, сидящий на земле, и причитающая над ним Эвриклея.
Женщины Итаки, уносящие тела его друзей.
Эгиптий и Пейсенор, застывшие в молчании своего провала.
Сгоревший хутор отца царя Итаки.
Лаэрт, молча сидящий на своем табурете, будто на троне Зевса, спиной к пеплу своей старости.
Кенамон, стоящий поодаль.
Амфином, стоящий поближе.
Пенелопа посреди всего этого – ветер дергает ее покрывало, прячет слезы в ее глазах от взгляда мужчин.
Все бы так и оставалось – я уверена, что ни мать, ни кормилица не смогли бы заставить Телемаха или Лаэрта сдвинуться с места, – но тут появляется другая. Электра, верхом, по обе стороны от нее микенские воины. Она оглядывает пепелище, чувствует в воздухе запах крови, слышит песнь плакальщиц, быстро считает тела окровавленных мальчиков, которые грузят в тележку, запряженную ослом, видит Телемаха, колеблется, потом приближается к нему.
Она проходит мимо Пенелопы, мрачно смотрит на Эвриклею, и та отползает, съежившись, под ее взглядом; потом Электра опускается на колени перед молчащим раненым мальчиком и берет его руки в свои.
– Телемах, – говорит она громко, в ее голосе ни следа доброты, ни отсвета сочувствия. Он медленно поднимает глаза на нее. На ее лице две линии, проведенные пеплом, словно оно разбито пополам. Она сделала это в память об отце, но сегодня, вероятно, и в память об Итаке.
– Месть, – говорит она.
Он моргает, как будто это слово на незнакомом ему языке; а за спиной у царевны застывает Пенелопа.
– Месть, – повторяет Электра, сжимая его ладони. И снова: – Месть.
Он кивает, медленно поднимается, морщась от боли по всему телу, – позже, когда снимет доспехи, он обнаружит, что по всей груди и рукам у него синяки: в его тело впечатался металл, отбивавший удары металла. Она улыбается короткой мерцающей улыбкой, а потом вдруг обнимает его, крепко держит, отпускает. Его кровь пачкает ее молочную кожу, и она довольна.
– Месть, – выдыхает он, и Электра улыбается так, будто увидела в нем своего.
Глава 34
Лаэрта приводят во дворец, в его прежние покои. Он нюхает воздух и говорит:
– Тут кто-то спал!
– Орест, царевич Микен, – отвечает Пенелопа, опустив голову, как всегда в разговоре со свекром.
– М-м-м. – Он хотел было устроить шум, ему так хотелось вдоволь попортить жизнь всем окружающим, чтобы всем было так же погано, как ему самому; но Орест, сын Агамемнона… Даже Лаэрту приходится признать, что это, вероятно, приемлемо, хоть и едва. В наше-то время.
Женихи собрались перед воротами дворца. Они вроде как пришли выказать уважение, но на самом деле большинство их думает: опять траур? Еще несколько дней без веселого пира, под взглядами Электры и Пенелопы из-под измазанных пеплом век?
Андремон стоит позади, и, когда Пенелопа проезжает мимо него на своей серой кобыле, он глядит на нее, приподняв брови, будто спрашивает: «Ну что, не хватит с тебя?»
Она не смотрит на него.
Электра стоит у двери покоев Пенелопы.
– Разбойники, Пенелопа? – бросает она.
В ее устах это звучит как нравственное уродство или заразная болезнь, принесенная из дома свиданий. В голосе слышится намек: попробуй кто поразбойничать в ее царстве – она бы съела их на ужин. Атриды всегда выказывали некоторую слабость к блюдам высокой кухни из человеческой плоти.
– Разбойники, – отвечает Пенелопа и более ничего говорить не хочет.
Когда Телемах, окровавленный, но на ногах, проходит через молчаливые улицы города, никто не встречает его приветственными кличами. У ворот дворца к нему подходит Амфином, пытается говорить какие-то слова утешения, те, которыми обмениваются воины:
– Телемах, я…
Но юноша смотрит на него так, что даже Амфином отшатывается и закрывает рот.
– Сейчас тебя искупаем, умастим маслом, моя радость! – кричит пронзительно Эвриклея. – Горячую воду, несите горячую воду!
Служанки ввосьмером почти час наполняют горячей водой ванну, которую Эвриклея сама приволокла по каменному полу, и каждое мгновение этого часа она верещит и визжит, что они слишком медленно, слишком медленно это делают, бестолковые девчонки!
Когда в ванну выливается последнее ведро, в бане появляется Пенелопа и говорит:
– Я сама все сделаю.
Эвриклея надувает губы, упирает руки в бока, но уже знает, что с хозяйкой дома не надо спорить. И тут Телемах поднимает голову и впервые что-то произносит.
– Нет.
На его лице мелкие брызги крови, как точки на утином яйце. Это кровь из сердца человека, которого Кенамон убил своим первым копьем, но было так темно и непонятно и в голове у него стоит такой гам, что Телемах не знает, чья это кровь и не его ли она собственная.
– Телемах, – начинает Пенелопа, – ты ранен. Дай мне помыть тебя и обработать твои раны.
Он медленно поднимается с края исходящей паром ванны, выпрямляется, кривя лицо от боли, и рычит, почти орет:
– Мне мама не нужна!
Пенелопа отшатывается, впервые за много лет чувствует, как горят ее щеки, как горят глаза, и даже она не в состоянии это скрыть. Даже Эвриклея внезапно поняла, что гораздо лучше быть крошечной, серой и невидимой. Телемах снова садится на край ванны, опустив голову.
От двери слышится покашливание. Там стоит Электра: волосы убраны от лица, руки оголены, кулаки сжаты.
– Я помогу тебе снять доспехи, брат, – говорит она просто, и Телемах смотрит на нее мгновение, почти не понимая, а потом устало кивает. Электра подходит, проводит ладонью по испачканной кровью бронзе, поворачивает туда-сюда его подбородок, будто проверяет, нет ли еще повреждений, смазывает несколько алых капель кончиками пальцев по его шее. Бросает взгляд на старших женщин у двери.
– Спасибо, – говорит она. – Я пошлю за вами, если понадобится помощь.
Эвриклее хватает ума немедленно исчезнуть.
Пенелопа стоит на месте, как дерево, пораженное молнией, покачиваясь на ледяном штормовом ветру. Если она моргнет, из глаз может политься глупая вода, поэтому она не моргает, не двигается. Электра снова бросает на нее взгляд, как будто удивлена, что она там все еще стоит.
– Спасибо, – повторяет она. – Я пошлю за тобой.
Я беру Пенелопу за руку. «Пойдем, – шепчу я. – Пойдем. Обопрись на меня».
Она не знает, отворачиваясь от сына, что это я веду ее от двери, подхватываю, чтобы она не упала, стираю слезы с глаз, чтобы никто не увидел на ее лице чувств, которых не положено испытывать царице.
«Никакой слабости, – шепчу я. – Никаких слез. Только ты сама можешь распрямить спину».
Она спотыкается, хватается за живот, ахает, резко вдыхает воздух.
Потом медленно выпрямляется.
Выдыхает вместе с воздухом неразумие из груди.
Стоит как скала.
Я последний раз сжимаю ее руку, потом отпускаю.
Глава 35
Пенелопа не присутствует на вечернем пиру.
Нет на нем и Телемаха, и Электры.
Вместо этого, ко всеобщему удивлению, в зал медленно спускается Лаэрт и занимает то самое кресло, которое держат пустым для его сына: искривляется в нем, тело согнуто вправо, ноги вытянуты влево, будто ему неудобно сидеть прямо. Он мрачно глядит на собравшихся женихов, которые замолкли при его приближении, а потом рявкает:
– Ну, чего не едите, псы? – и хватает кость с блюда у ближайшей служанки. Он жует с открытым ртом, ухмыляясь, перемалывая красное мясо в серую кашицу желтыми зубами, и женихи медленно, наклонив головы, начинают есть.
Андремона среди них нет, Амфинома – тоже.
Антиной шепчет:
– Я слышал, они даже не сопротивлялись. Говорят, ни одного иллирийца не убили!
Эвримах бормочет:
– Некоторые из тех, кто погиб, – наши друзья, Антиной, слуги наших отцов…
Антиной фыркает в свою миску.
– Думаешь, мой отец отправил бы кого-то действительно ценного умирать в это несчастное ополчение? Погибли только калеки и недоумки.
– Антиной! – голос Лаэрта разносится по залу, заставляя их замолчать. – Ты, кажется, говоришь что-то важное. Так расскажи это всем!
В другой жизни Лаэрт стал бы поистине жутким учителем для щенков Итаки. Антиной неискренне улыбается – задумывалась дружелюбная улыбка, а получается дрожание губ и языка – и поднимает руки:
– Нет-нет, вовсе нет! Просто… отдаю честь героически погибшим.
– Ясное дело, – хихикает Лаэрт. – Очень на тебя похоже.
Кенамон нахмурив брови сидит поодаль от остальных. Его обычное дружелюбное любопытство сегодня сменилось молчанием, которое остальные не решаются нарушать.
Луна начинает истончаться, и семь женщин встречаются втайне рядом с черным пеплом хутора Лаэрта.
– Они напали на моего свекра! Они напали на царя Итаки!
Пенелопа не повышала голоса уже… она не помнит, когда это было последний раз. Не пристало царице кричать, или топать ногой, или вышагивать туда-сюда так, что волосы развеваются в дымном воздухе, но сегодня ее видят только женщины. Так что она воздевает руки к небесам и рычит:
– Они напали на Лаэрта! Они убили мальчиков – мальчиков! Детей в бронзовой одежде! Мой сын… они могли… Как они посмели? Как они посмели?!
Афина смотрит на них тоже. Я вижу, как сверкает ее копье на опушке леса, чувствую в наполненном пеплом воздухе запах ее самодовольства. Она смотрит на Пенелопу и, может быть, впервые видит в глазах царицы что-то, до чего ей есть дело. Пламя, ярость. Что-то подобное войне. Афина раньше не смотрела на жену Одиссея. И я не знаю, довольна ли тем, что она смотрит на нее теперь.
Женщины ее совета учтиво стоят молча, а Пенелопа шагает туда-сюда, проклинает, ругается и снова шагает, выпуская в прохладную темноту ночи скопившийся за день огонь. Приена стоит вооруженная, положив руку на рукоятку меча, как будто ждет, что налетчики явятся снова, вот-вот выползут из моря – она была бы рада. Она наблюдала за ними из лесной темноты и да, о да, теперь знает их, чует их запах раздутыми ноздрями. Теодора стоит рядом: в руке лук, на поясе колчан. Мозоли на сгибах ее пальцев полопались и теперь зарастают новой кожей, теплой и толстой. У Семелы при себе охотничий нож, что вполне приемлемо для женщины, обрабатывающей эти непростые земли, – не столько оружие, сколько неожиданно острый инструмент, смотря кого спросить. У Эос и Урании оружие спрятано, как и подобает женщинам дворца. Только Анаит не вооружена. Может быть, она думает, что ее, когда все начнется, защитит Артемида.
Мысль об Артемиде пробегает по мне как олень, неприятно топоча по сердцу. Мне придется как-то решить вопрос со своей падчерицей, и не мешкая, до новолуния. Афина, Тартар ее побери, тут права.
– Что угодно он мог сделать, куда угодно отправить их, но сюда?! Это нарушает все законы, все установления благородства, он ест мою еду, пьет мое вино, он… Как он смеет?!
Перед советом мужчин у Пенелопы нет возможности задавать такие вопросы. Ответы, конечно же, очевидны, но она задает вопросы не потому, что не знает на них ответы. Она восклицает их, как часто делают женщины, пытаясь постичь те заносчивость, самоуверенность, жизнерадостную убежденность в том, что тебе все должны, что царит среди мужчин за ее столом. Это ощущение так давно вырвано у женщин, что, хоть они и видят своими глазами все приметы, говорящие им: вот, смотрите, это правда, – в глубине души они все равно верят в это с трудом. Я однажды почувствовала себя так, когда Зевс держал меня за загривок, заскучав с моими сестрами, его прошлыми женами. Я знала, что он делает со мной, понимала по его взгляду, что он думал, будто берет то, что ему причитается, совершает нечто логичное и уместное, и все же до сего дня часть меня все равно не может этого понять. Я вижу это выражение в его глазах, когда он смотрит на женщин, и понимаю, что царем среди богов делает его не молния, которой он управляет, а то, что он сам верит в свое превосходство.
– Любопытно, что они пришли за Лаэртом, – говорит наконец Приена, которой, вероятно, надоела ярость Пенелопы. – Это смело.
В ее голосе отзвук восхищения. Противостояние усилилось, и ей приятно осознавать, что разбойники, которых она будет убивать, – на самом деле воины, достойные ее внимания, а не просто какие-то греческие твари. В этом есть нечто от чести – странное слово, которое, как она думала, оставлено в прошлом, но теперь оно начинает просвечивать на горизонте ее памяти.
– Андремон, – рычит Пенелопа, швыряя это имя наземь как проклятье. – Он пытается навязаться мне в мужья, похитить отца Одиссея! Его отца – какая наглость, какая…
– И ему почти удалось. – До нее доносится голос Приены, и я вижу, как на лице Афины мерцает улыбка, улыбка стратега, наблюдающего за тем, как кто-то другой строит военные замыслы. – Лаэрту повезло, что он успел проснуться и убежать.
Эй! Повезло?! Я тебе покажу «повезло», нахалка, я…
Анаит прокашливается – может быть, она и вправду хорошая жрица и чувствует в воздухе отзвук божественного неудовольствия.
– Повезло. Или это благословение богов.
Я слегка успокаиваюсь, противясь желанию наслать на голую шею Приены насекомых, чтобы они искусали ее и отложили там свои набухшие желтые яйца.
– Неужели мы ничего не можем сделать с Андремоном? – задумчиво спрашивает Урания. – Есть ведь способы его… опрятно убрать.
– Ты предлагаешь мне разделаться с одним из моих гостей? – резко спрашивает Пенелопа, все еще скалясь даже на тех, кого любит. Урания поджимает губы, тщательно обдумывая богохульную мысль. Пенелопа отгоняет ее, недовольно хмурясь.
– Даже если я отделаюсь от Андремона потихоньку, остальные все равно не поверят, что я ни при чем. Даже если один из них возьмет и сам прыгнет с утеса, они все равно обвинят в этом меня. Скажут, что это я его довела своими каверзами. Нам придется разобраться с Андремоном иначе. Доказать всем, что он нарушил законы гостеприимства, чтобы его можно было уничтожить и в глазах всех это было праведно.
– А, ну, подумаешь, какая малость, – вздыхает Урания.
– Где Леанира? – спрашивает Пенелопа, поворачиваясь к Эос.
– Все еще во дворце. Она работает и ничего не говорит.
– Она разговаривает с Андремоном?
– Он говорил с ней накоротке вчера вечером, но если она с ним встречалась с тех пор, то этого никто не видел.
Короткий кивок; с этим разбираться потом.
– Когда женщины будут готовы? – Пенелопа поворачивается к Приене, которая смотрит на луну, будто ищет у нее ответа.
– У них хорошо получается, – отвечает она наконец. – Лучше, чем я ожидала. Нам придется тщательно выбрать место. Вчера ночью твое детское ополчение было раскидано в пяти разных местах по всему острову и было совершенно неспособно собраться вместе на бой, не то что победить в нем. До сих пор все бои велись на условиях Андремона. Следующий будет на моих.
– И как ты это собираешься устроить?
– Ну ясно же как, – отвечает та. – Мы заманим его в ловушку.
Наступает неловкое молчание. Потом Урания бормочет:
– Телемах…
– Нет. – Голос Пенелопы как хлыст, и, хотя Урания морщится, она пробует снова.
– Стало ясно, что Андремон готов похищать или убивать родичей Одиссея. Если бы мы могли сделать так, что Телемах оказался бы в определенное время в определенном месте…
– Мы не станем ставить под угрозу жизнь моего сына!
– Он знает об этом? О нас? – предельно небрежно спрашивает Приена.
– Нет.
– А ему стоит знать?
Пенелопа неровно выдыхает.
– Его друзья погибли. Его хваленое ополчение разгромлено. Его доблесть… подвергнута сомнению. Кто из вас пойдет к моему сыну и расскажет ему, что тайное собрание женщин вознамерилось сделать то, чего он, сын Одиссея, сделать не смог?
Приена поднимает было руку, но ее тянет вниз Теодора. Пенелопа мрачно осматривает круг своих приближенных.
– Мой сын должен быть самостоятельным мужчиной. Я это знаю. Но до тех пор, пока он не сможет защитить себя, я буду защищать его сама, даже если он меня за это возненавидит. Понимаете?
Они кивают, бормочут что-то утвердительное. Наконец Урания говорит:
– А если Андремон захочет тебя похитить?
В вопросе нет никакой злобы, просто вежливое уточнение стратегии. В его прямоте есть даже облегчение, словно выдох, словно лопнуло гудящее напряжение. Пенелопа думает о нем минуту, потом качает головой.
– Нет. Если мы что и поняли на примере моей сестры Елены, так это то, что похищение царицы приводит к одним только осложнениям.
– А Клитемнестра? – спрашивает Семела. Все смотрят на нее.
– Будет неразумно дать Андремону узнать, что царица у нас, – бормочет Урания. – Чем быстрее мы удалим ее с Итаки, тем лучше.
– Теперь, когда его разбойники ушли, по крайней мере, некоторое время воды будут достаточно безопасны, – говорит Пенелопа. – Урания, я хочу, чтобы ты устроила отбытие моей сестры.
– Ты не отдашь ее Оресту? – спрашивает Анаит.
– Нет. Политически это было бы мудрее всего. Но мысль о том, что он будет убивать свою мать на моем острове, я нахожу особенно отвратительной. Ее грехи велики, но преступление ее нельзя назвать… беспричинным. У меня нет сомнений, что моя сестра устроит шум где-то еще, привлечет к себе внимание. Она никогда не была скромной. Но меня там не будет, и это будет не моя вина.
«Прекрасная царица, – шепчу я, гладя Пенелопу по щеке. – Ты тоже можешь быть моей любимой. Вся моя власть будет твоей, и ты будешь моей, благословленной богами».
Наконец Урания произносит:
– Ну, если мы не можем использовать кого-то в качестве наживки для Андремона, то придется искать что-то другое.
Пенелопа вздыхает.
– Я поработаю над этим. А ты, Приена, пока подыщи хорошее место для боя.
Воительница кивает, уходит, Теодора – за ней. Я вижу, что Афина смотрит на удаляющихся женщин, чувствую, как она запускает руку в их головы, роется в их снах. Потом ощущаю какой-то зуд на затылке, словно жужжащее насекомое, которого не могу прихлопнуть, словно в зубах что-то застряло и я не могу это смыть. Поворачиваюсь в поиске источника этого неприятного ощущения и, к своему неудовольствию, вижу, что Анаит молится Артемиде, сложив руки и закрыв глаза. Это, как ни противно, очень искренняя молитва, и она царапает меня и заставляет скрипеть зубами.
На краю поля сгибаются деревья, шелестят листья. Я снова ищу глазами Афину, но она исчезла, снова оставила меня делать грязную работу. Я машу ей вслед кулаком, и от моего неудовольствия зарождаются холодный ветер, ледяная морось, падающая маленьким, но подчеркнутым кружком вокруг Анаит и собравшихся женщин.
Глава 36
На Итаке идут дни.
Полибий распахивает дверь в зал совета, а за ним, чуть менее драматично, плетется хвостом его сын Эвримах.
– Вы не можете просто так ворваться, пока мы… – начинает Эгиптий, но Полибий перебивает его:
– Почему микенцы все еще здесь? – яростно спрашивает он. – Почему они все еще обыскивают наши корабли?
В своем привычном углу Пенелопа не поднимает глаз от ниток. Автоноя играет ноту на лире. Звук высокий, чуть излишне звонкий и не заканчивает ту мелодию, которую она как бы пытается подобрать.
– Орест уплыл искать мать… – начинает Медон, но снова Полибий не хочет слушать.
– Орест уехал, но люди его сумасшедшей сестры все равно осматривают все корабли, которые заходят в гавань и уходят из нее, неважно, откуда они! Я целыми днями слушаю жалобы, а сегодня утром они не давали отплыть одному из подданных Нестора, пока не обыскали его корабль с носа до кормы! Я только и делаю, что униженно извиняюсь за ваши ошибки, и мне надоело!
Телемаха нет на совете. Его почти не видели в эти последние пять дней, и если бы Автоноя не увидела, как он бредет к хутору Эвмея – рука на перевязи, на поясе меч, – то Пенелопа сочла бы, что ее сына поглотила земля. Может, и хорошо, что его сегодня нет: значит, нынче никто не будет кричать, пока не закончит кричать Полибий.
Пейсенор стоит молчаливый, посеревший и слушает крики старика. Медон ждет. Эгиптий раздувается от возмущения, но не отвечает. Автоноя ищет следующую ноту, и она звучит, совершенно случайно, как чудной знак препинания, каждый раз, когда Полибий останавливается, чтобы перевести дух, и в конце концов он оборачивается к ней и орет:
– Прекрати блямкать!
В тишине Автоноя поднимает бровь, но не отвечает. Пенелопа, опустив глаза, по-видимому полностью сосредоточенная на своей шерсти, говорит:
– Я нахожу звук музыки успокаивающим. Как жена своего мужа я, разумеется, должна присутствовать за него на совете, но дела, которые здесь обсуждаются, так важны и запутанны, что мне нужна умиротворяющая музыка, чтобы не кружилась голова от всех тех важных вещей, которые говорят мои советники. Например, вся эта история с микенцами представляется мне очень трудным вопросом. Кажется, что если мы не прикажем детям Агамемнона убраться вон с нашего острова – а это, без сомнения, кончится тем, что они вернутся и всех вас, меня и все наши семьи сожгут заживо, – то мои добрые советники вряд ли могут что-то сделать, кроме как ждать и надеяться. Но я не уверена – может быть, кто-то что-нибудь придумает.
Еще одна нота, может быть, завершение аккорда; Автоноя улыбается так, будто разрешила великую музыкальную загадку.
– Конечно, пока дело обстоит таким образом, – задумчиво говорит Пенелопа, – я бесконечно благодарна тебе за то, что ты столь благородно сносишь их унизительное поведение. Мне кажется, что весь остров должен сказать тебе – и твоему сыну – спасибо за учтивость, стойкость и терпение перед лицом мощи, которая, не будь она нашим союзником, могла бы раздавить нас ногой, как ромашку.
Где-то в разуме Полибия остались островки спокойствия, и там ему вдруг приходит в голову, что он невероятно скучает по жене. Она умерла, рожая ребенка, который тоже умер к утру; а до того, как ему хотелось кричать, яриться и протестовать против несправедливости, он мог прокричаться перед ней и после этого замолчать, таким образом не выплескивать свой гнев на людей, которые, вероятно – если на миг быть честным перед самим собой – не вполне этого заслужили.
Полибий не до конца честен перед самим собой; миг разума гаснет. Теперь там, где должна быть память о женщине, которую он любил, осталась только скорбь, а скорбь неприемлема. Горе лишает его мужественности. Он никогда не посмотрит на него, не смоет прохладным бальзамом, не назовет его, не признает, так что оно будет ввинчиваться все глубже, глубже, глубже, как корень сорняка, который без пригляда превращается в дерево в почве полибиевой души. И так гибнет дух когда-то хорошего человека.
Так что он рычит:
– Женщины и глупцы! Вы и со стадом овец не управитесь, не то что с островом! – Он разворачивается и уходит. Эвримах – за ним. Как быть мужчиной, он учился у отца и учится до сих пор. Будь его мать жива, ее опечалили бы такие уроки.
Молчание в зале совета первым нарушает Эгиптий. Он немного притих с тех пор, как сгорел хутор Лаэрта, но главная черта его характера в том, что он всегда продолжает пытаться делать дела. Счастье или катастрофа – он будет ковыряться с делами; за это его и взяли в совет.
– Почему микенцы до сих пор обыскивают наши корабли? Почему Электра все еще здесь?
Теперь очередь Пейсенора отвечать, указывать на очевидное, как обычно. Все, предчувствуя дурное, глядят на него, но он не говорит ничего, продолжая смотреть в никуда, потерявшись в собственных мыслях и позоре. Те мальчики из ополчения, кто остался жив, вернулись к занятиям. Теперь во дворе просторнее, потому что меньше людей; но Пейсенор не вернулся их учить, а Телемах не вернулся предводительствовать. Вместо этого Амфином стоит перед ними, прокашливается и говорит: «Так. Ладно. Вот. Давайте… поучимся кидать копья, что ли».
Это надо как можно скорее прекращать, что понимают и Пенелопа, и Пейсенор. Ведь так Амфином выглядит ответственным вождем, хорошим человеком, умелым воином – в общем, обладателем всех тех качеств, что пристали царю. Гораздо лучше, чтобы он снова стал пьяницей, одним из многих, никем не замеченный и не дающий повода себя замечать.
Еще несколько дней. Пенелопа даст своему сломленному военачальнику еще несколько дней.
Медон прокашливается в тишине.
– Ну, если больше никто… Ясно, что мы все думаем… Ясно, что Электра так думает.
Эгиптий ничего не говорит, и на мгновение Автоноя прерывает свою мелодию. Медон смотрит на каждого по очереди, в его глазах зажигается неверие, и он восклицает:
– Она думает, что Клитемнестра все еще здесь! Зачем еще ей было оставаться здесь, когда брат отплыл?
– Перстень, доказательство, у нее перед глазами… – начинает Эгиптий, и Медон поднимает ладони.
– Я знаю, знаю. Это кажется глупостью. Клитемнестра сбежала. Но им надо убить кого-нибудь. Орест не может быть царем в Микенах, пока не отмщен его отец.
Медон не смотрит на Пенелопу, говоря это, но глаза Эгиптия на миг обращаются на нее. Конечно, лучше всего, чтобы Орест убил Клитемнестру, но, если не получится, сгодится ли ее двоюродная сестра, если сказать, что эта двоюродная сестра помогла ей сбежать?
Пенелопа напевает мелодию, похожую на ту, что подбирает Автоноя, словно вспоминает песню, слышанную в детстве.
Потом Эгиптий говорит:
– Надо обсудить вопрос с наемниками, – и для разнообразия все присутствующие рады перемене темы. – Ясно, что нам нужны воины, чтобы защищать архипелаг. Нападение на хутор Лаэрта доказывает это.
– Кто будет им платить?
– Да перестаньте, все же знают, что Автолик подарил Одиссею сокровища, что где-то скрыто золото…
– «Скрыто золото» – и ты туда же. Неужели ты правда думаешь…
– А как еще она платит за все? Пиры, женихи? Она сказала, что оружейная пуста, но Пейсенору удалось вооружить ополчение…
– Рыба, шерсть, масло, янтарь и олово. – Голос Пенелопы все еще как бы вплетен в мелодию служанки, словно легкий ветер шелестит в комнате. – У нас очень мало что водится в избытке, но у нас много рыбы, овец, коз и оливковых деревьев. Конечно, их много по всей Греции, но мы еще и обрабатываем – не сырая шерсть, а тонкая нить, спряденная женщинами и превращенная в отличную пряжу, которую можно чуть дороже продать некоторым купцам из Пилоса. Не просто масло, а самое лучшее масло, легкое и благовонное, оно нравится многим богатым домам на Колхиде. Нить и масло качеством похуже мы продаем на внутреннем рынке, поскольку Итаку проще удовлетворить более простым продуктом, чем наших соседей на Большой земле. А что касается янтаря и олова – я по заоблачной цене продаю купцам сквашенную рыбу и пресную воду, которые нужны им для путешествия на юг, и покупаю у них за бесценок олово и янтарь, которые они привозят из северных лесов. Когда они плывут обратно, я иногда покупаю у них лен, золото, редкое дерево, специи, медь и благовония, которые приносят прекрасную прибыль, будучи отправленными в Спарту и Аргос. Таким образом я сполна пользуюсь морем и торговлей с востоком. Так я и кормлю женихов. Это действительно очень просто.
Все молчат. Поэтам не придет в голову петь об эротических желаниях женщин, но еще меньше – поверьте мне – им пришло бы в голову услаждать благородное собрание хоть одним аккордом, посвященным цене на рыбу. Конечно, все советники Одиссея знают, что торговля идет, но говорить о ней прилюдно? Исключено! Это то, что делают их доверенные рабы, в худшем случае – жены. Великие мужи Итаки очень заняты достойными поэзии предприятиями: например, проигрывают битвы и воруют чужих любовниц. На самом деле Пенелопа сейчас выбила их из колеи не меньше, чем если бы встала и заявила: «А еще примерно раз в месяц у меня идет кровь из причинного места, и я засмеялась, когда впервые увидела пипиську Одиссея».
Эгиптий, по-видимому, не в состоянии обработать в голове это мгновение, и он выпаливает:
– А как же сокровища Одиссея?
– Их больше нет, увы. Все потрачено.
– Как это возможно? – вскрикивает он. – За чем же, как не за сокровищами, приходят женихи?
