Сердце бури Мантел Хилари

– Есть-то есть, – сказал Камиль с горькой усмешкой, – но где Грейс Эллиот, когда она вам нужна?

– Мы будем передвигаться под вымышленными именами. У меня готовы документы, осталось сделать такие же для вас. Будем представляться торговцами – то, чего я не знаю о прядении хлопка, и знать не стоит. А когда доберемся до Англии, разыщем сторонников, место, где жить, – деньги найдутся… В чем дело?

– Когда вы все это придумали?

– На пути сюда.

– Но как гладко вы излагаете… Бога ради, это и было вашей конечной целью? Получать выгоды, когда все идет гладко, а как только запахнет жареным, улизнуть? Хотите жить в Хэмпшире как джентльмен, вести хозяйство? Это самая дерзкая ваша мечта.

– А что вы предлагаете?

У Дантона болела голова, и от разговора с Камилем боль только усиливалась. Я тебя знаю, хотелось сказать ему, я помню, как ты трясся от страха.

– Не могу поверить, – теперь голос Камиля дрожал, – что вы решили бежать.

– Но в Англии мы можем начать все сначала. Составить планы.

Камиль смотрел на него с печалью. В его лице была не только печаль, но Дантону было недосуг об этом размышлять – мысль о том, чтобы начать все сначала, изнуряла его.

– Уезжайте, – сказал Камиль, – а я останусь. Буду прятаться, сколько придется. Когда решу, что это безопасно, я вам напишу. Надеюсь, вы вернетесь. Меня гнетут сомнения, но, если вы пообещаете, я поверю. Раз нет другого способа. Если не вернетесь, я приеду в Англию за вами. Без вас мне тут не справиться.

– У меня жена, ребенок, и я…

– Знаю. А скоро будет еще один.

– Это она вам сказала?

– Нет. Мы с Габриэль не так близки.

– Хорошо. Потому что мне она не говорила.

Камиль показал на дом.

– Я вернусь, поговорю с честной компанией и заставлю их устыдиться. Можете не сомневаться, они сегодня же наперегонки ринутся в Париж. Они отвлекут внимание, и это позволит вам скрыться, поскольку вы важны для нас. Мне не следовало говорить того, что я сказал раньше. Я попрошу Фабра отвезти Люсиль в Бур-ла-Рен, и там мы спрячемся на пару недель.

– Я не стал бы доверять Фабру свою жену.

– Тогда кому? Кролику? Нашему бравому мяснику?

Они усмехнулись. Поглядели в глаза друг другу.

– Знаете, Мирабо любил говорить: «Мы живем во времена великих дел и маленьких людей», – заметил Камиль.

– Будьте осторожнее, – сказал Дантон. – И все-таки составьте завещание. Мне отпишите жену.

Камиль расхохотался. Дантон отвернулся. Он не хотел смотреть, как Камиль уходит.

Когда начали стрелять, толпа придавила Робеспьера к парапету. Потрясение было сильней боли. Он видел мертвые тела; после того как войска отступили, смотрел, как уносят раненых, отметил, какие странные предметы остаются на поле боя после того, как расстреливают гражданских: шляпки, украшенные цветами, непарные туфли, куклы и волчки.

Робеспьер принялся ходить по улицам. Возможно, он ходил несколько часов подряд. Шел куда глаза глядят, но все время хотел вернуться на улицу Сент-Оноре, к якобинцам, чтобы почувствовать почву под ногами. И ему почти удалось, но тут кто-то преградил дорогу.

Он поднял глаза. Перед ним стоял человек в разорванной на шее сорочке, пыльной шляпе и остатках мундира национального гвардейца.

И что самое странное – гвардеец смеялся, скаля зубы, словно пес.

В руке он держал саблю, рукоять была обвязана трехцветной лентой.

За ним стояли еще трое, у двоих были штыки.

Робеспьер спокойно стоял перед ними. Он никогда не брал с собой оружия, несмотря на постоянные уговоры Камиля. «Я все равно не смогу им воспользоваться, Камиль, – говорил он. – Я не способен никого застрелить».

Это была правда. К тому же теперь было слишком поздно.

Умрет он быстро или медленно? Не ему решать, он все равно не в состоянии на это повлиять. Он обессилел.

Мелькнула мысль: хотя бы отдохну. Посплю хоть немного.

Собакомордый медленно приблизился, схватил его за грудки.

– На колени, – сказал он.

Его подтолкнули сзади. Он рухнул на землю.

Закрыл глаза.

Значит, это случится так.

На улице.

Затем он услышал, как кто-то зовет его по имени: не сквозь вечность, а прямо в ухо, его телесное, бренное ухо.

Две пары рук поставили его на ноги.

Он слышал, как рвется ткань. Проклятия, вопли, кулак врезается в хрупкую человеческую плоть. Но когда он открыл глаза, то увидел, что из носа собакомордого течет кровь, а рядом с ним стоит женщина, ростом не ниже противника, и кровь течет у нее изо рта.

– На женщин нападать? Иди-ка сюда, сынок, я тебе кое-что отрежу. – Она извлекла из складок юбки портняжные ножницы. Другая женщина у нее за спиной держала маленький топорик из тех, которым раскалывают щепки для растопки.

Не успел он перевести дыхание, как на улицу высыпала еще дюжина женщин. У одной в руках был лом, у другой – древко пики, и все без исключения сжимали ножи. Они кричали: «Это Робеспьер!» – а люди из домов и лавок сбегались на него посмотреть.

Тех, что со штыками, отогнали. Собакомордый сплюнул кровью в лицо предводительнице.

– Плюйся, аристократ! – взвыла она. – Приведи ко мне Лафайета. Я распорю ему брюхо и набью каштанами. Робеспьер! Если нам нужен король, то у нас есть Робеспьер!

– Король Робеспьер! – взвизгнула другая женщина. – Король Робеспьер!

Мужчина был лыс и высок, в чистом ситцевом фартуке и с молотком в руке. Другой рукой он расталкивал толпу, пробиваясь к нему.

– Я пришел за вами, – проревел он. – Мой дом рядом.

Женщины отступили.

– Это плотник Дюпле, – объяснила одна, – истинный патриот, отличный мастер.

Дюпле замахнулся молотком на гвардейцев, женщины разразились одобрительными возгласами.

– Мерзавцы, – сказал Дюпле гвардейцам. – Назад, мерзавцы.

Он взял Робеспьера за руку.

– Мой дом рядом, – повторил он, – идем, добрый гражданин, нам сюда.

Женщины расступились, пытаясь коснуться Робеспьера, когда он проходил мимо. Он последовал за Дюпле, пригнувшись под низкой дверцей в высоких крепких воротах. Засовы за ними с грохотом задвинулись.

Во дворе толпились работники. Еще минута, и они присоединились бы к хозяину на улице.

– Ступайте работать, мои славные ребята, – сказал Дюпле. – И наденьте рубахи. Неприлично разгуливать перед гостем в таком виде.

– Нет, не стоит беспокоиться.

Он попытался поймать взгляд Дюпле. Они не должны под него подстраиваться. Из кустов у ворот донеслась трель дрозда. Сладко пахло древесиной. Над ним возвышался дом. Он знал, что найдет за этой дверью. Плотник Дюпле протянул руку, сжал его плечо.

– Здесь ты в безопасности, малый, – промолвил он.

Робеспьер не отвел его руки.

Высокая некрасивая женщина вышла из боковой двери.

– Отец, что случилось? – спросила она. – Мы слышали на улице шум.

– Элеонора, – сказал Дюпле, – ступай в дом и скажи матери, что к нам наконец-то пришел гражданин Робеспьер.

Восемнадцатого июля полицейские появились на улице Кордельеров с предписанием закрыть «Революции Франции». Редактора не нашли, обнаружили только его помощника, который вытащил оружие. Стороны обменялись выстрелами. Помощника скрутили, избили и отвели в тюрьму.

Когда полиция пришла в дом Шарпантье в Фонтене-су-Буа, там оставался единственный жилец, который по возрасту вполне мог оказаться Жорж-Жаком Дантоном. Это был Виктор Шарпантье, брат Габриэль. К тому времени как полиция обнаружила свою ошибку, он лежал, раненый, в луже крови, но в те дни было не до церемоний. Ордера были выписаны на арест Дантона, адвоката, Демулена, журналиста, Фрерона, журналиста, Лежандра, хозяина мясной лавки.

Камиль Демулен скрывался неподалеку от Версаля. В Арси Дантон улаживал свои дела. Он дал шурину доверенность, поручив ему, помимо прочего, продать мебель и расторгнуть договор аренды на парижскую квартиру, если тот сочтет нужным. Он подписал дарственную на дом у реки на мать, установив ей также пожизненную ренту. В начале августа он отплыл в Англию.

Лорд Гоуэр, британский посол, в депеше:

Дантон сбежал; мсье Робеспьер, великий разоблачитель и прокурор по должности, скоро разоблачит себя сам.

«Революции Парижа», газета:

Что стало со свободой? Некоторые утверждают, что ей пришел конец…

Часть 4

Камиль Демулен. Король поднес пистолет к голове народа; он промахнулся – теперь очередь народа.

Люсиль Демулен. Мы хотим свободы, но, Боже мой, какова цена.

Глава 1

Легкая рука

(1791)

Манон Ролан сидела у окна, подставив щеку убывающему теплу конца октября. Медленно, с усилием, она воткнула иглу в ветхую ткань. Даже в нынешних стесненных обстоятельствах это была работа для слуг. Но если хочешь сделать что-то хорошо – сделай сама. К тому же – она склонила головку над шитьем – в этом беспокойном мире нет лучше утешения, чем штопать льняную простыню. Кто знает, может быть, скоро придется штопать еще больше, а еще накладывать заплаты, чинить и донашивать, сейчас, когда, как говорит ее муж, «удар нанесен».

К чему эти метафоры домашней работы? Она пытается им противостоять или это они ей сопротивляются? Центр прохудился, нити протерлись, подверни края к середине. «a ira». Манон улыбнулась. Ей нравилось думать, что чувством юмора она не обделена.

Ее шестидесятилетний муж – язва, больная печень – не превратился в инвалида только ее заботами и силой воли. Он был инспектором мануфактур, но в результате реформ в сентябре тысяча семьсот девяносто первого его должность сократили. Они аплодировали смерти старого режима, не думая о себе. Но трудно аплодировать, если пенсии ты не заслужил, а впереди не ждет ничего, кроме честной бедности.

Ты болел, думала она, знойное парижское лето иссушило тебя, отравило кровью Марсова поля. «Для тебя это было слишком, дорогой, смотри, каким легковозбудимым ты стал. Мы должны бросить все и вернуться домой, ибо нет ничего важнее твоего здоровья, и в Ле-Кло мы снова обретем былую безмятежность». Безмятежность? С восемьдесят девятого года о безмятежности пришлось забыть.

Они вернулись в захудалое поместье в холмах Божоле, к грядкам, линялым портьерам и бедным женщинам, приходящим к задней двери за советом и травяными припарками. Здесь (она много читала Руссо) можно жить в гармонии с природой и временами года. Но нация задыхается, и ей хотелось… хотелось…

Манон резко отодвинула кресло от окна. Всю жизнь она была зрительницей, наблюдательницей – роль, которая не дала ей ничего, даже философской отстраненности. Не дали ни ученые штудии, ни самокопание, ни – тут она лукаво улыбнулась – садоводство. Кто-то решит, что этого вполне довольно для женщины тридцати шести лет, жены и матери. Спокойствие, внутренняя тишина – ну уж нет. Даже после рождения ребенка в твоих жилах течет кровь, а не молоко. Я не могу пассивно принимать то, что дает жизнь, никогда не смогу, а в свете последних событий, должна ли?

Возьмем последнюю неудачу – она ни за что с ней не смирится. Они только что приехали из Парижа – что ж, пора собираться обратно. Добиваться пенсии либо новой должности.

Ролан не горел желанием возвращаться. Манон думала иначе: Париж зовет меня. Я здесь родилась.

Ее отец держал лавку на Часовой набережной, что у Нового моста. Он был гравером – почтенное ремесло, почтенные покупатели – и характер имел соответствующий: напористый, но в меру подобострастный, художник и мастеровой: и то и се, ни то и ни другое.

Ее крестили Мари-Жанной, но всегда звали Манон. Все ее братья и сестры умерли. Вероятно, существовала причина (размышляла она в возрасте восьми или девяти лет), почему Боженька оставил в живых меня одну: некая особая причина? Она пристально всматривалась в родителей, отмечая безразличным детским взглядом их ограниченность, их старательные потуги на утонченность. Они души в ней не чаяли, почти благоговели перед ней. Она брала очень много уроков музыки.

Когда ей исполнилось десять, отец купил дочери несколько трактатов о просвещении юношества, рассудив, что любая книга, у которой в названии упомянуто «просвещение», пригодится.

Умненькая девочка, хорошенькая девочка, дитя, которому не знали, чем угодить, – по чьему недосмотру вышло, что однажды ее на целый день оставили одну в мастерской? Хотя подмастерье (пятнадцати лет, слишком высокий для своего возраста, веснушчатый, с грубыми руками) выглядел таким безобидным, таким воспитанным. Был вечер, он работал при свете лампы, она стояла рядом и наблюдала. Она не испугалась, когда он взял ее руку, подержал, играя с ее пальчиками, улыбаясь и склонив голову набок. Затем сунул ее руку под верстак.

Там ее рука коснулась странной плоти, разбухшей, влажной, выступающей плоти, которая подрагивала и трепетала, живя собственной жизнью. Он сжал ее запястье, затем повернулся к ней лицом. Она увидела, что сжимала ее ладонь. «Молчи», – прошептал он. Она отдернула руку. Ее брови взлетели вверх, к подпрыгивающим кудряшкам на лбу, и она выскочила из мастерской, хлопнув дверью.

На лестнице она услышала, что ее зовет мать. Ей хотели дать какое-то мелкое поручение – потом она никак не могла вспомнить, какое именно. Она с изумленным лицом исполнила просьбу матери, желудок скрутило. Ничего никому не сказала. Просто не знала, что говорить.

Тем не менее в следующие недели – и это изумляло ее во взрослом возрасте, ибо она не верила, что была порочным ребенком, – она снова и снова заходила в мастерскую. Да, она искала предлога. Она изобрела себе оправдание: это было желанием почти на ощупь исследовать собственную природу. Простым любопытством, рассуждала она с позиции возраста; любопытством избалованного ребенка. Однако с тех же позиций она могла бы сказать себе: ты искала оправдания тогда, ищешь его теперь.

Каждый вечер подмастерье садился с ними за ужин. Он был так молод и так далеко от родных, что ее матушка считала нужным его опекать. В его присутствии Манон не могла позволить себе измениться в лице: старшие бы заметили, пошли бы расспросы. Но даже если так, ей скрывать нечего, она не совершила ничего предосудительного. Впрочем, в душе зарождались сомнения: возможно, жизнь не всегда справедлива? Слишком часто невиновных людей обвиняли почем зря. В детстве так заведено: каждый день незаслуженные шлепки и мелкие обиды. Взрослая жизнь, рассуждала Манон, будет иной, более разумной, – а она стояла на пороге взрослой жизни. Но чем ближе, тем более рискованной казалась ей эта новая жизнь, а люди вовсе не выглядели разумными. Ворчливый внутренний голос твердил: ты не виновата, но вину могут свалить на тебя.

Однажды подмастерье шепнул ей: «Я не показал тебе ничего такого, чего не видела бы твоя мать». Она вскинула подбородок, готовясь дать отпор наглецу, но тут вошла матушка с хлебной тарелкой и миской салата, и им ничего не оставалось, как усесться бок о бок, хорошие детки, робкие детки, глаза смотрят в скатерть, Господи, благослови этот хлеб, и сыр, и салат.

В мастерской, когда она туда заглядывала, между ними возникало напряжение, словно натягивалась невидимая нить. Вероятно, ей нравилось дразнить его, резво носясь туда-сюда и чувствуя себя в безопасности в присутствии других людей. Она не забыла ту странную плоть, слепую, белую и дрожащую, словно только что родившуюся на свет.

И вот настал день, когда они остались одни. Она держалась на расстоянии, больше ему не удастся ее провести. На сей раз он подошел сзади, когда она высунулась из окна. Просунул рки ей под мышки, притянул к себе на колени, опускаясь в загодя придвинутое кресло. Приподнял юбку и всего один раз коснулся ее между ног. Затем его веснушчатая, худощавая, сильная рука обхватила ее, сжалась в кулак. Она в изумлении взирала на этот кулак, он держал ее, словно куклу с хорошеньким приоткрытым ротиком, пока сопел, двигаясь к неминуемой разрядке. Не то чтобы она понимала, что случилось, только то, что его движения чем-то разрешились, потому что он разжал руку, смущенно бормоча нежные слова, и никогда с тех пор (по крайней мере, так Манон считала потом) она не смотрела ему в лицо; он умышленно прижался к ней сзади, чтобы не думать, довольна она или напугана, смеется или так ошеломлена, что не может даже закричать.

Она убежала, и вскоре – на первый же простой вопрос, что случилось? – выплеснула матери все. Она захлебывалась словами, слезы градом катились из глаз, ноги подгибались, поэтому она кое-как доковыляла до кресла. Казалось, от ужаса лицо матери расколется на части. Подойдя к дочери, она подняла ее на ноги и с силой вцепилась ей в запястья. Затем встряхнула – свою бесценную доченьку, не переставая верещать: что он делал, где тебя трогал, повтори каждое слово, не бойся, скажи мамочке (и все время искаженное лицо матери было в дюйме от ее лица), он заставлял тебя трогать себя, у тебя идет кровь? Манон, говори, говори, говори же.

Когда ее тащили по улице, она ревела, словно трехлетка. В церкви мать дернула за колокольчик, который призывал священника в случае, если вы совершили убийство или были при смерти и требовалось срочное отпущение грехов. Священник явился… Мать толкнула ее в спину и оставила одну в темноте, где раздавалось только астматическое дыхание старика. Единственным здоровым ухом святой отец прислушивался к судорожным рыданиям девочки, которую, насколько он понял, изнасиловали.

Самое любопытное, что мальчишку не выгнали. Боялись скандала. Боялись, что, если история выйдет наружу, во всем обвинят их дочь. Манон по-прежнему виделась с ним каждый день, вот только за хозяйский стол его больше не пускали. Она знала, что проклята, и это не имело ничего общего с тем, что скажут или подумают люди. Это было ее внутреннее убеждение, и ничего нельзя было изменить. Могло бы быть хуже, говорила мать, а так она осталась нетронутой, что бы это ни значило. Не думай об этом, однажды ты вырастешь и выйдешь замуж, и все образуется. Но она не могла перестать об этом думать, как ни старалась, – а может быть, старания как раз и заставляли все вспомнить. Тогда Манон краснела, начинала дрожать, и у нее непроизвольно подергивалась голова.

Когда ей исполнилось двадцать два, умерла ее мать. По утрам Манон занималась домашними делами, после обеда изучала итальянский и ботанику, отвергала систему Гельвеция, делала успехи в математике. По вечерам читала античную историю, а после сидела над книгой с закрытыми глазами, грезя о свободе. Она перечитывала – заставляла себя перечитывать – страницы, которые повествовали о величии человека, прогрессе и благородстве духа, братстве и самопожертвовании – обо всех бестелесных добродетелях.

Она читала также «Естественную историю» Бюффона. Некоторые пассажи ей хотелось пропустить, а страницы перелистнуть, потому что она была несогласна с их содержанием.

Через семь или восемь лет после того, как подмастерье ушел от ее отца, она встретила его снова. Заурядный молодой человек, недавно сыгравший свадьбу. Свидание оказалось коротким, у них не было времени поговорить по душам (не то чтобы Манон этого хотелось), но он успел шепнуть ей: «Надеюсь, ты больше на меня не в обиде. Я не сделал тебе ничего дурного».

В 1776 году ее жизнь изменилась. В тот год американцы провозгласили независимость, а она обрела объект, достойный своей любви. В основном ее руки добивались молодые торговцы двадцати-тридцати лет. Она была с ними вежлива, но совершенно холодна. Манон избегала мыслей о замужестве. Родственники начали отчаиваться.

Однако в январе того же года на сцене возник Жан-Мари Ролан. Высокий, хорошо образованный, он много путешествовал, был добр, как отец, и серьезен, как учитель. Он принадлежал к захудалому аристократическому роду, был младшим из пяти сыновей, и, кроме клочка земли и жалованья, у него не было ничего. Ролан управлял имением, в котором родился. В качестве инспектора путешествовал по Европе. Он разбирался в отбеливании и окрашивании, кружевоплетении и использовании торфа для отопления, а также производстве пороха, солении свинины и полировке линз, в физике, беспошлинной торговле и Древней Греции. Он сразу почувствовал ее тягу к знаниям – по крайней мере, к знаниям определенного рода. Поначалу она не замечала его странных, пыльных сюртуков, ветхих сорочек, туфель, украшенных не модными пряжками, а старыми лентами. А когда заметила, то подумала, как живительно повстречать человека, лишенного тщеславия. Они вели серьезные беседы, полные уклончивой, осторожной учтивости.

Он целовал ее пальчики, но это было всего лишь проявлением вежливости. Всегда сидел в дальнем углу комнаты и не делал попыток ее коснуться. Скорее статуя апостола Павла согнулась бы и пощекотала вас под подбородком.

Они обменивались письмами, длинными, обстоятельными, что писались целый день, а читались в течение целого часа. Поначалу письма касались отвлеченных материй; так, спустя несколько месяцев после начала переписки они обсуждали брак: его священное значение и общественную полезность.

Он уехал на год в Италию и издал свои путевые заметки в шести томах.

В тысяча семьсот восьмидесятом, спустя четыре года сомнений и робости, они поженились.

В ночь после свадьбы их общение вышло за пределы эпистолярного. Манон не знала, чего ожидать, не позволяла себе думать о подмастерье и его ерзанье или строить догадки, чем же он занимался за ее спиной, поэтому оказалась не готова к телу Жана-Мари, его впалой груди, поросшей редкими седыми волосами. Не готова к поспешности, с которой он прижал ее к себе, к боли от его проникновения. Его дыхание изменилось, и, подняв голову над его плечом, она спросила: «Так это и есть?..» Но он уже откатился на спину и погрузился в сон, дыша в темноте открытым ртом.

Наутро он заботливо склонился над ней и извинился: «Ты действительно ни о чем не подозревала? Моя бедная дорогая Манон, если бы я знал…»

Один ребенок (считали оба) достойно венчает брак: Юдора, родившаяся 4 октября 1781 года.

Манон обладала способностью – которой гордилась – на лету схватывать и обдумывать сложные вопросы. Задайте ей тему – к примеру, Пунические войны или производство сальных свечей, – не пройдет и дня, как она выдаст вам полный отчет. Спустя неделю будет готова открыть собственную фабрику или нарисовать план сражения для Сципиона Африканского. Ей нравилось помогать мужу в работе, это доставляло ей удовольствие. Начинала она скромно, переписывая пассажи, которые он хотел изучить. Затем попробовала себя в составлении указателей, проявив старательность и осведомленность. Потом стала помогать ему в исследованиях; здесь пригодились ее цепкая память и ненасытное любопытство. Наконец – поскольку всегда писала с изяществом и простотой – начала помогать ему с составлением писем и отчетов. Позволь мне навести глянец, обычно говорила она, пока ты бубнишь над первым абзацем. Моя дорогая умная девочка, говорил муж, что бы я без тебя делал?

Но я хочу большего, чем похвала, думала она. Я, конечно, хочу тихой жизни, но мне нужно более широкое поле деятельности. Я сознаю место женщины и ценю его, однако я хочу уважения мужчин. Я хочу их одобрения и восхищения, ибо я тоже строю планы и рассуждаю, и у меня есть идеи относительно политического устройства Франции. Хорошо бы незаметно внедрять свои проекты в головы законодателей, как она внедряла их в голову мужа.

Манон вспомнила жаркий июльский день: жужжание мух под окнами, желтушное лицо мужа на белых простынях, свекровь, деспотичная восьмидесятипятилетняя старуха, клюет носом в углу – ее свистящее дыхание разносится по всей комнате. Манон видела себя в сером платье; все вокруг казалось ей серым из-за старости, болезни и жары, пока она шла по комнатам с травяным отваром, а за окнами солнце упрямо ползло по небу.

– Мадам?

– Тише. Что случилось?

– Мадам, новости из Парижа.

– Кто-то заболел?

– Мадам, Бастилия пала.

Она уронила чашку себе под ноги, а позднее подумала: я разбила ее нарочно. Очнувшись от забытья, Ролан поднял голову с подушки: «Манон, случилось что-то ужасное?»

Старый режим в углу проснулся, возмущенно кудахча оттого, что его потревожили, и злобно взирая на неподобающую радость невестки.

Она начала писать в газеты: сначала для «Лионского курьера», затем для издаваемой Бриссо газеты «Французский патриот». (Ее муж и Бриссо все эти два года состояли в переписке.) Она подписывалась «Дама из Лиона» или «Римлянка». В июне тысяча семьсот девяностого она получила очаровательное, хотя и не слишком разборчивое письмо, – автор просил разрешения опубликовать ее статью в «Революциях Франции». Она тотчас же согласилась, не подозревая, что за чудовище редактор газеты.

В Париже ей представилась возможность себя проявить, и она ее не упустила. Она доказала патриотам свою полезность. Всегда, во сне и наяву, Манон грезила о такой жизни в часы одиноких ученых штудий, нося под сердцем Юдору, наблюдая за работой могильщиков на Амьенском кладбище. «Салон мадам Ролан». Осуществившись, мечта отчасти стала разочарованием: мужчины оказались поверхностными, ветреными и исповедовали неправильные убеждения. Ей приходилось бить себя по губам, чтобы всякий раз не ставить их на место. Впрочем, лиха беда начало, скоро они снова будут в Париже.

За последние месяцы она не отставала от столичных новостей. В запертом шкафчике Манон хранила письма от Бриссо, Робеспьера и молодого депутата Франсуа-Леонара Бюзо, такого серьезного и предупредительного. Из писем она узнавала о последствиях событий на Марсовом поле. О том (она предпочла бы больше подробностей, но события развивались слишком стремительно), как Людовик, восстановленный на троне, поклялся хранить верность конституции, как Лафайета, отстраненного от командования Национальной гвардией, сослали в действующую армию. Созвали новое Учредительное собрание, бывших депутатов отстранили, Бюзо вернулся домой в Эвре. Что ж, они могли по-прежнему обмениваться письмами, а час встречи был не за горами.

Их приятель Бриссо стал депутатом: дорогой Бриссо, такой усердный труженик. Робеспьер домой не вернулся, он остался в Париже, где воссоздавал якобинский клуб, принимал в него новых депутатов, разъяснял им правила и процедуры дебатов, которые повторяли дебаты в Национальном собрании. Робеспьер усерден и прилежен, и все равно ему чего-то не хватает.

В день бойни на Марсовом поле Манон написала ему, предлагая укрыться в ее квартире. Ответа она не дождалась, а впоследствии ей рассказали, что Робеспьера приютила семья какого-то ремесленника, и теперь он живет у них. Когда критический момент так и не наступил, Манон почувствовала себя разочарованной и опустошенной. Мысленным взором она видела, как стоит перед войсками, видела, как обращается к национальным гвардейцам.

В провинции Манон с некоторым интересом следила за карьерой мсье Дантона и его друзей. С облегчением она узнала, что Дантон в Англии, и надеялась, что там он и останется. Однако до нее дошли новости, что, как только пошли разговоры об амнистии, Дантон прискакал обратно. Ему хватило смелости выдвинуть свою кандидатуру в Учредительное собрание, но во время одного из заседаний (так ей рассказывали) явился чиновник с ордером на его арест. Толпа, которая была готова поддержать адвоката в любом его начинании, засыпала чиновника оскорблениями и тумаками, а затем его отволокли в тюрьму Аббатства, где заперли на три дня в камере, предназначенной для Дантона.

Амнистия была принята, но избиратели раскусили Дантона. Потерпев поражение, тот вернулся в провинцию, вынашивать новые планы – теперь он решил, что хочет стать прокурором. Если повезет, его планам не суждено будет сбыться – не пришло еще время (Манон на это надеялась), когда Францией будут править головорезы.

Что касается будущего… ее раздражало, что безмозглые парижане снова встречают короля с королевой ликующими криками просто потому, что те поставили свои имена под конституцией. Как будто забыли годы жадности, тирании и предательское бегство в Варенн. Манон не сомневалась, что Людовик связан с заграницей, что война неизбежна. Так почему бы не нанести удар первыми? (Манон перевернула ткань, подхватила петлю, сделала узелок.) И мы должны сражаться как республиканцы, как Афины и Спарта. (Манон потянулась за ножницами). Людовика следует низложить. А затем казнить.

И тогда с господством аристократов будет покончено навсегда.

И каким было это господство…

Однажды, нанося визит знакомой аристократке в Маре, бабушка взяла ее с собой. Лакей представил их возлежавшей на диване разодетой старухе с глупым нарумяненным лицом. Из складок ее платья выскочил маленький песик и, подскакивая на кривых лапках, принялся их облаивать. Аристократка небрежно отмахнулась от собачонки и показала бабушке на низкий табурет. Почему-то в этом доме бабушку называли девичьей фамилией.

Сама Манон осталась стоять, взвинченная и молчаливая. Кожа на голове до сих пор горела от пыток, которым бабушка с утра подвергла ее волосы. Старуха заерзала на подушках и что-то проскрежетала повелительным, на удивление грубым голосом. Подталкиваемая сзади, Манон присела внутри жесткого выходного платья. Тридцать лет спустя она не могла простить себе этого реверанса.

Водянистые глазки оценивающе смотрели на нее.

– Набожная? – спросила старуха.

Песик затих, засопев у хозяйки под боком. Диванные подлокотники покрывал старый гобелен. Манон опустила глаза.

– Я стараюсь исполнять свой долг.

Бабушка беспокойно заерзала на табурете. Старуха, словно сидела перед зеркалом, расправила кружева на чепце и подвергла Манон допросу, задавая вопросы из школьного учебника. Когда та с деланой вежливостью удовлетворила ее любопытство, старуха осклабилась.

– Любишь сидеть за книжками? Думаешь, мужчинам нужна твоя ученость?

После того как с катехизисом было покончено, все еще стоя на ногах и ощущая головокружение от духоты, Манон была вынуждена выслушать перечисление собственных достоинств и недостатков. Фигурка уже сформировалась, заметила старуха, словно намекала, что когда она вырастет, то непременно растолстеет. Кожа желтоватая; впрочем, со временем может стать лучше.

– Скажи мне, милое дитя, – спросила старуха, – ты когда-нибудь покупала лотерейный билет?

– Нет, мадам, я не люблю азартные игры.

– Ишь ты, – протянула старуха, сжав ее запястье костяными тисками своих ладоней. – Пусть купит мне лотерейный билет. Пусть сама выберет номер и принесет сюда. Я думаю, у нее легкая рука.

На улице она жадно глотнула свежий Господний воздух.

– Я же не обязана к ней возвращаться? – Ей хотелось опрометью бежать к своим книжкам и разумным людям, которых она в них встречала.

Даже теперь, когда при ней кто-нибудь произносил слово «аристократка» или «титулованная особа», она вспоминала ту злобную старуху. И дело было не в кружевном чепце, не в тяжелом взгляде или грубых словах, а в пропитавшем все вокруг мускусном духе, отвратительном тяжелом аромате, который был бессилен заглушить (она это знала) сладкую вонь телесного разложения.

Лотерейный билет, как бы не так. В республике не будет места азартным играм, подумала она, их запретят.

Париж.

– Да хоть бы они наняли защитником Иоанна Крестителя, – сказал судья, обращаясь к судебному секретарю. – Они нарушили закон об азартных играх, и я присужу им шесть месяцев тюрьмы. Кстати, как вы думаете, почему Демулен вернулся к адвокатской практике?

– Деньги, – сказал секретарь.

– Я думал, герцог Орлеанский платит хорошо.

– С герцогом покончено, – весело промолвил секретарь. – Мадам де Жанлис в Англии, Лакло вернулся в свой полк, герцогские любовницы отошли к Дантону. Им платят англичане.

– Вы думаете, людей Дантона подкупили англичане?

– Думаю, они им платят, а это разные вещи. У людей Дантона нет совести. Раньше, дав взятку, вы хотя бы были уверены в честности того, кого подкупили.

Судья беспокойно заерзал в кресле. Когда секретарь начинал говорить афоризмами, они возвращались домой за полночь.

– Ближе к делу.

– Что сказать о мэтре Демулене? Он последовал совету тестя и вложился в облигации города Парижа. А всем известно, чем это кончилось.

– Да уж, – с чувством согласился судья.

– И теперь, когда его газету закрыли, он нуждается в ином источнике дохода.

– Он не похож на бедняка.

– У него есть деньги, только ему все мало. Хотя бы в этом он похож на всех нас. Наверняка играет на фондовой бирже. Но пока вложения не окупятся, думает поправить дела адвокатскими гонорарами.

– Я слыхал, он ненавидел практику.

– Времена изменились, не так ли? Теперь, когда он начнет заикаться, мы должны сидеть и ждать, когда он закончит фразу. Нас немного пугает…

– Только не меня, – твердо сказал судья.

– К тому же он не лишен способностей.

– С этим я не спорю.

– А когда у господ возникают неприятности с полицией, как удобно иметь адвокатом своего человека. Артур Дийон, де Силлери, вся эта братия, это они его сюда втянули.

– Он не скрывает своих знакомств – думаете, патриоты…

– Простят ему все, что угодно. В некотором смысле он и есть революция. О нем ходят разные слухи, но, в конце концов, у нас Париж, а не Женева.

– Похоже, вы и сами игрок?

– Так, между делом, – весело ответил секретарь. – Возможно, как и мэтр Демулен, я озабочен вмешательством государства в личную жизнь частных лиц.

– Вы разделяете его взгляды? – спросил судья. – Того и гляди, влезете с ногами на стол в домотканых санкюлотских штанах и красном колпаке на почтенной лысине, а пику оставите у стены.

– Все может быть, – сказал секретарь. – Такие времена.

– Я многое готов стерпеть, но курить трубку, как Папаша Дюшен, я вам не позволю.

Камиль легким движением руки извинился перед клиентами и с улыбкой повернулся к судье. Женщина с мужчиной переглянулись, их плечи поникли. «Наказания все равно не избежать, – сказал им раньше адвокат, – поэтому используем ваш случай, чтобы поднять вопросы, касающиеся всех».

– Я прошу суд…

– Встаньте.

Адвокат замешкался, встал, подошел к судье, заглянул ему в глаза.

– Я хотел бы просить у суда дозволения высказать свою позицию.

Судья понизил голос:

– Вы намерены затеять публичную дискуссию?

– Да.

– Для этого вам не требуется моего разрешения.

– Это формальность, не правда ли? Я хочу проявить вежливость.

– У вас есть возражения против вердикта по существу?

– Нет.

– По процедуре?

– Нет.

– Что же тогда?

– Я возражаю против использования суда как инструмента навязчивого морализаторства.

– Неужели? – Судья, любитель поговорить на отвлеченные материи, подался вперед. – Раз уж вы отвергаете в этом качестве Церковь, кто скажет человеку, каким он должен быть, если не закон?

– Почему кто-то должен говорить ему, каким ему быть?

– Если люди, как нынче заведено, сами выбирают себе законодателей – разве не на них возлагают они эту задачу?

– Но, если и люди, и их представители сформированы безнравственным обществом, способны ли они принимать правильные решения? Способны ли они создать нравственное общество, если никогда в нем не жили?

– Нам действительно придется задержаться, – сказал судья. – Месяцев на шесть, если мы хотим пролить свет на этот вопрос. Другими словами, как нам стать хорошими, если мы плохие?

– Раньше этот вопрос решался Божьей милостью, однако новая конституция такого не предусматривает.

– До какой же степени вы можете ошибаться? – спросил судья. – Я полагал, все ваши товарищи ратовали за моральное возрождение человечества. Вас не смущает, что вы идете с ними не в ногу?

– Разве революция не дала каждому возможность высказывать свое несогласие?

Страницы: «« ... 1920212223242526 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

– Родишь, и откажешься от ребенка, – выдвигает свои условия, а у меня сердце сжимается. – Он – не тв...
Данный сборник включает в себя 56 рунических ставов с кратким описанием направленности работы и шабл...
Красивые сильные и настойчивые турецкие мужчины окружают невинную Эмилию.Их стройные рельефные обнаж...
Граница, разделившая мир чудес и обыденность, слишком тонкая и зыбкая. Слишком легко ее не заметить,...
Кэррол терпеть не может все эти рассказы про истинные пары. А еще он терпеть не может надоедливых и ...