Сердце бури Мантел Хилари
– Не думаю, что вы так уж хороши, – сказала она. – И вряд ли вы были сильно пьяны, если успели столько понаписать.
– Я могу писать в любом состоянии.
– Теперь многое становится ясно.
Она перевернула страницу, чувствуя на лице тяжелый взгляд его черных глаз. На шее у Камиля висела серебряная цепочка, но кулон был скрыт под рубашкой. Может быть, там распятие? Может быть, все не так плохо, как кажется? Луизе мучительно захотелось дотронуться до него, и это чувство было сильнее набожного желания узнать, что на цепочке, – ее духовник назвал бы это соблазном. Камиль поймал ее взгляд и вытащил из-за ворота рубашки диск с гравировкой, медальон. Внутри – он молча открыл медальон – лежала прядь светлых волос.
– Это волосы Люсиль?
Он кивнул. Она сжала медальон в левой руке, а правой провела по его коже у основания горла. Мгновение – и назад пути не было. Лучше бы я отрезала себе руку, подумала Луиза.
– Не волнуйся, ты перерастешь эту привязанность.
– Вы возмутительно тщеславны.
– Согласен. Не вижу смысла умерять свое тщеславие, а вот вам, гражданка, советую не распускать руки.
Он произнес это таким едким тоном, что Луиза чуть не расплакалась.
– Чем я вас так разозлила?
– Тем, что начала разговор, спросив, не пьян ли я, что не слишком вежливо, даже по нынешним меркам. И потом, если ты выстраиваешь свои войска на рассвете, будь готова, что придется вступить в сражение. Постарайся усвоить, Луиза: если ты вообразила, что влюблена в меня, тебе лучше передумать и поскорее меня разлюбить. Я не хочу никаких недомолвок. То, что Дантону позволено с моей женой, и то, что мне позволено с его, – разные вещи.
Молчание.
– Не трудись делать удивленное лицо, – сказал Камиль. – Все остальное ты уже сделала.
Луизу затрясло.
– Что он вам сказал? Что именно?
– Что он от тебя без ума.
– Так и сказал? В каких выражениях?
– Почему я должен удовлетворять твое любопытство?
– Когда он это сказал? Вечером?
– Утром.
– В каких словах?
– Не помню.
– Слова – ваша профессия, разве нет? – крикнула она на него. – Все-то вы помните.
– Он сказал: «Я без ума от Луизы».
Она не верит ему, но пусть.
– Он говорил серьезно? Как?
– Как?
– Да, как?
– Как всегда в четыре утра.
– Что это значит?
– Выйдешь замуж, узнаешь.
– Порой, – сказала она, – я думаю, что вы и есть воплощенное зло. Это грубое слово, но я действительно так думаю.
Камиль скромно опустил ресницы:
– Я стараюсь. Впрочем, Луиза, не советую тебе быть со мной неласковой – в некотором смысле нам с тобой жить. Если ты не попытаешься его изменить, но ты же не станешь этого делать?
– Посмотрим. Но это не значит, что я вам поверила насчет всего остального.
– Видишь ли, он хочет с тобой переспать. И не видит другого способа достичь своей цели, кроме как вступить с тобой в законный брак. Человек чести, наш Жорж-Жак. Почтенный, миролюбивый, к тому же большой домосед. На его месте я вел бы себя иначе.
Неожиданно Камиль наклонился, поставил локти на стол и прижал ладони к губам. Какое-то мгновение Луиза сомневалась, плачет он или смеется, но это продолжалось недолго.
– Смейтесь сколько хотите, – с горечью проговорила она. – Мне не привыкать.
– Ладно, ладно. Когда я перескажу Фабру наш разговор, – он всхлипывал и задыхался, – он мне не поверит. – Камиль вытер глаза. – Боюсь, тебе еще ко многому придется привыкнуть.
Она посмотрела на него сверху вниз.
– Вы не замерзли?
– Замерз. – Он встал. – Я должен собраться с мыслями. Сегодня нас с Жорж-Жаком изберут в комитет.
– Какой?
– Зачем тебе знать?
– Откуда вы знаете, что вас изберут, если выборов еще не было?
– Да, тебя еще учить и учить.
– Я хочу, чтобы он ушел из политики.
– Только через мой труп, – сказал Камиль.
Хмурый рассвет, угрюмое алое солнце. После встречи с Камилем Луиза ощущала себя нечистой. Дантон спал.
Сначала Дантон выступил в Конвенте, затем в якобинском клубе.
– Мысль арестовать Дюмурье приходила мне в голову не раз. Но я спрашивал себя, если я пойду на этот решительный шаг и враги о нем узнают – вообразите, как это поднимет их боевой дух. А если враги получат преимущество, меня могут заподозрить в измене. Граждане, я отдаю этот вопрос на ваше усмотрение – как бы вы поступили на моем месте?
– Как бы вы поступили? – спрашивал он Робеспьера. Был конец марта, на улице Оноре дул свежий ночной бриз. – Мы проводим вас до дома. Засвидетельствую свое почтение вашей супруге, Дюпле.
– В моем доме вам всегда рады, гражданин Дантон.
– Мне кажется, – сказал Сен-Жюст, – в такой ситуации надо действовать.
– Иногда лучше выждать, гражданин Сен-Жюст. Вам это в голову не приходило?
– Я бы его арестовал.
– Но вас там не было. Вы не знаете, каково положение в армии, сколько всего приходится учитывать.
– Разумеется, не знаю. Но зачем вы спрашиваете, если не намерены прислушиваться к нашим советам?
– Ваших советов он не просит, – сказал Камиль.
– Мне придется ехать на фронт самому, – объявил Сен-Жюст, – и на месте разбираться со всеми загадками.
– Вот и хорошо, – сказал Камиль.
– Вам не надоело ребячиться? – спросил его Робеспьер. – Если вы довольны собой, Дантон, если вы действовали из лучших побуждений, к вам нет никаких вопросов.
– Есть, – буркнул Сен-Жюст.
Во дворе дома Дюпле Брун с рычанием выскочил им навстречу, натянул цепь и положил лапы хозяину на плечи. Робеспьер поговорил с ним, видимо, посоветовал набраться терпения в ожидании поры, когда станет возможна истинная свобода. Они вошли в дом. Перед ними были все женщины Робеспьера (как их теперь называли). Мадам выглядела бодрой и пугающе благожелательной. Отныне ее жизненной целью было найти голодного якобинца, дабы немедленно отправиться на кухню, соорудить для гостя нечто незабываемое и заявить: «Я накормила патриота!» Надеяться в этом смысле на Робеспьера не приходилось – он совершенно не ценил ее усилий.
Они уселись в гостиной, по стенам которой были развешаны портреты. Дантон разглядывал их, а Робеспьер смотрел на него со стен: с улыбкой, полуулыбкой, серьезный; изящный в профиль или воинственный анфас, праздный или занятой, с одной собакой, с другой, без собаки. На этом фоне оригинал казался одним из множества изображений. Пока они обсуждали Бриссо, Ролана и Верньо, Робеспьер тихо сидел в сторонке. Вечные темы: юный Филипп Леба удалился в уголок, где принялся шептаться с Бабеттой. Никому не придет в голову его винить, подумал Дантон. Робеспьер поймал его взгляд и улыбнулся.
Еще один роман в промежутках между кровопусканиями. Главное, выкроить время.
Когда военный министр прибыл в Бельгию, Дюмурье арестовал его вместе с четырьмя официальными представителями Конвента и передал австриякам. Вскоре после этого он выпустил манифест, в котором заявлял, что собирается выступить на Париж, дабы восстановить порядок и власть закона. Войска взбунтовались и открыли по генералу огонь. С юным генералом Эгалите – Луи-Филиппом, сыном герцога, – он пересек австрийскую границу. Часом позже их взяли в плен.
Робеспьер – Конвенту: «Я требую, чтобы все члены Орлеанской семьи, известной как Эгалите, предстали перед Революционным трибуналом… И чтобы именно трибунал взял на себя ответственность за судебное преследование всех сообщников Дюмурье… Могу я назвать имена таких заслуженных патриотов, как мсье Верньо и мсье Бриссо? Я всецело полагаюсь на мудрость Конвента».
Нельзя сказать, однако, что Конвент проявил мудрость, учитывая то, что за этим последовало. У Жиронды был целый арсенал обвинений против Дантона: ложь, увиливание, незаконное присвоение средств. Когда он шел к трибуне, правые выкрикивали свое любимое оскорбление: кровопийца. Пока председатель хватался руками за голову и чуть ли не плакал, противники сошлись лицом к лицу, посыпались удары, и Дантону прошлось сцепиться с депутатами, которые хотели помешать ему выступить в свою защиту.
На лице Робеспьера, который смотрел на это с Горы, застыл ужас. Дантон занял трибуну, оставив за собой поверженных врагов. Казалось, схватка его только раззадорила.
– Я не страшусь ничего под солнцем! – проревел он, обращаясь к скамьям, где сидели правые.
Филиппу Эгалите показалось, что коллеги справа и слева слегка отодвинулись от него, как если бы он был Маратом, который тем временем хромал к трибуне, откуда только что сошел Дантон.
Когда Марат проходил мимо Дантона, их взгляды встретились, и Марат положил руку на пистолет, заткнутый за пояс, словно собирался пустить его в ход. Встав почти боком к аудитории, он простер руку вдоль края трибуны и оглядел собравшихся. Возможно, подумал Филипп Эгалите, я никогда больше не увижу, как он это делает.
Затем Марат запрокинул голову и обвел глазами зал, а после изящной, продолжительной паузы расхохотался.
– У меня от него кровь стынет в жилах, – прошептал депутат Леба Робеспьеру. – Как будто встретил кого-нибудь на кладбище.
– Ш-ш-ш, – сказал Робеспьер. – Слушайте.
Марат стянул с шеи красную косынку – это был сигнал, что шутки кончились. Снова пугающе медлительным жестом простер руку. Когда он наконец заговорил, его голос звучал тихо и бесстрастно. Его предложение было простым: Конвент отменяет неприкосновенность депутатов, чтобы под суд можно было отдать любого. Правые и левые разглядывали друг друга – каждый воображал процессию своих врагов, бредущих к хитроумному механизму доктора Гильотена. Двое депутатов Горы, сидевшие на расстоянии нескольких футов друг от друга, переглянулись и тут же в ужасе отвели глаза. Никто не смел смотреть в лицо Филиппу. Ходатайство Марата было поддержано всеми фракциями.
Граждане Дантон и Демулен покинули Конвент под аплодисменты собравшейся снаружи толпы. Они отправились домой. Стоял погожий и прохладный апрельский вечер.
– Я бы с радостью оказался где-нибудь подальше отсюда, – заметил Дантон.
– Что нам делать с Филиппом? Мы не можем бросить его на растерзание Марату.
– Попробуем найти какую-нибудь провинциальную крепость, запрем его там на время. В тюрьме ему будет безопаснее, чем в Париже.
Они вступили в свой район, республику кордельеров. На улицах было пусто, но скоро новости из Конвента просочатся сюда, новости о пугающем новом декрете. В других районах депутаты, прихрамывая, разбрелись по домам, холить свои растяжения и контузии. Что за безумие обуяло их сегодня? У гражданина Дантона был такой вид, словно он побывал в сражении; впрочем, у него частенько бывал такой вид.
Они остановились рядом с Кур-дю-Коммерс.
– Заглянете пропустить бокал крови, Жорж-Жак? Или мне открыть бургундское?
Сойдясь на бургундском, они поднялись по лестнице и засиделись дольше полуночи. Камиль набрасывал особенно яркие фразы памфлета, который собирался написать. Впрочем, одних ударных мест недостаточно – каждое слово должно быть словно маленький ножик, и ему потребуется несколько недель, чтобы их заточить.
Манон Ролан вернулась в старую тесную квартирку на улице Арфы.
– Доброе утро, доброе утро! – воскликнул Фабр д’Эглантин.
– Мы вас не приглашали.
– Нет. – Фабр уселся и закинул ногу на ногу. – Гражданин Ролан дома?
– Он совершает моцион.
– Как его здоровье?
– Боюсь, что неважно. Надеемся, лето будет не слишком жарким.
– Жарко, холодно – инвалиду все едино, не правда ли? Этого мы и боялись. Когда кто-то заметил, что письмо гражданина Ролана об отставке написано вашей рукой, и сказал Дантону, должно быть, гражданин Ролан нездоров. Дантон на это ответил… впрочем, не важно.
– Хотите оставить для мужа записку?
– Нет, я пришел не ради беседы с гражданином Роланом, а ради того, чтобы провести несколько приятных минут в вашей компании. Застать здесь гражданина Бюзо – отдельное удовольствие. Как часто вы проводите время вдвоем? Вам следует быть осторожнее, или вас заподозрят, – он хихикнул, – в заговоре. Впрочем, дружба между молодым мужчиной и зрелой женщиной порой бывает весьма вдохновляющей. Так утверждает гражданин Демулен.
– Либо вы говорите, зачем явились, – сказал Бюзо, – либо я вас вышвырну.
– Неужели? – удивился Фабр. – Не думал, что мы дошли до такой степени враждебности. Сидите, гражданин Бюзо, нет нужды применять силу.
– Как председатель якобинского клуба, Марат представил петицию об изгнании из Конвента некоторых депутатов, – сказала Манон. – Один из них гражданин Бюзо, которого вы здесь видите. Другой мой муж. Они хотят, чтобы мы предстали перед трибуналом. Петицию подписали девяносто шесть якобинцев. И как вы оцениваете эту степень враждебности?
– Я вынужден протестовать, – сказал Фабр. – Петицию подписали друзья Марата, хотя должен признаться, меня изумляет, что у Марата девяносто шесть друзей. Дантон ее не подписывал, не подписывал и Робеспьер.
– Камиль Демулен подписал.
– Мы ему не указчики.
– Робеспьер и Дантон не станут подписывать петицию только потому, что ее составил Марат, – сказала она. – Вы безнадежно разобщены. Думаете, что можете нас напугать. Но вы не сможете вышвырнуть нас из Конвента – у вас не хватит ни влияния, ни голосов.
Фабр посмотрел на них сквозь лорнет.
– Вам нравится мой сюртук? – спросил он. – Новый английский фасон.
– Вы никогда своего не добьетесь, за вами никто не стоит. Дантон и Робеспьер боятся, что Эбер украдет их популярность, Эбер и Марат боятся Жака Ру и уличных агитаторов. Вы страшитесь утратить влияние и ваше положение во главе революции – поэтому вы отбросили всякие приличия. Якобинцами управляет галерея для публики, а вы им платите. Но осторожнее – этот город безграмотных оборванцев, которым вы потакаете, еще не вся Франция.
– Ваша горячность меня изумляет, – сказал Фабр.
– В Конвенте хватает достойных людей из провинции, и вам, парижским депутатам, их не запугать. Этот ваш трибунал и отмена неприкосновенности еще обернутся против вас. У нас есть планы насчет Марата.
– Понимаю, – сказал Фабр. – А вам не кажется, что все могло сложиться иначе? Будь вы чуть добрее к Дантону, вместо того чтобы отпускать неуместные замечания о том, насколько неприятно вам было бы вступить с ним в интимную связь. Он отличный малый, с ним можно договориться, и он ничуть не кровожаден. Правда, сегодня, пережив утраты, он уже не так сговорчив, как раньше.
– Ни о какой сделке не может быть и речи! – выпалила она. – Мы не станем договариваться с теми, кто устроил сентябрьскую резню.
– Печально, – с нажимом промолвил Фабр. – Ибо, если до сих пор речь шла о компромиссах, более или менее приемлемых, способности подстроиться, возможности заработать (чего кривить душой?) немного денег, то теперь все очень серьезно.
– Давно пора, – сказала она.
– Что ж, – он встал, – могу я передать кому-нибудь ваши наилучшие пожелания?
– Не стоит утруждаться.
– Вы часто видитесь с гражданином Бриссо?
– Гражданин Бриссо, – ответила она, – вершит свою собственную революцию, а равно и гражданин Верньо. У них свои сторонники, свои друзья, и чудовищно глупо и нечестно валить нас в одну кучу.
– Боюсь, этого не избежать. Я хочу сказать, если вы видитесь, обмениваетесь мнениями, одинаково голосуете, пусть и непреднамеренно, для человека со стороны вы своего рода фракция. Так подумают судьи.
– На том же основании вас следует судить вместе с Маратом, – сказал Бюзо. – Вы мелкий недоносок, гражданин Фабр. Чтобы судить кого-то, сначала нужно предъявить обвинение.
– Не будьте так уверены, – пробормотал Фабр.
На лестнице он встретил Ролана, который собирался составить петицию – восьмую или девятую по счету – о ревизии счетов министерства Дантона. Выглядел он неопрятно, от него пахло лечебными травами. Ролан старательно прятал взгляд, глаза потускнели и угасли.
– Ваш трибунал был ошибкой, – сказал он Фабру без экивоков. – Мы вступаем во времена террора.
Бриссо. Читает, пишет, носится с места на место, собирается с мыслями, оделяет своим расположением; вносит поправку, обращается к комитету, набрасывает записку. Бриссо со своими сторонниками, своей фракцией, своими помощниками и порученцами, секретарями и гонцами, мальчиками на побегушках, издателями, клакерами. Бриссо со своими генералами и министрами.
Да, черт возьми, кто он такой? Сын кондитера.
Бриссо: поэт, деловой человек, советник Джорджа Вашингтона.
Кто такие бриссотинцы? Хороший вопрос. Видите ли, если вы обвиняете людей в преступлении (например, и особенно, в заговоре) и отказываетесь судить каждого по отдельности, то со временем становится очевидно, что они представляют собой некую общность и между ними есть связь. И если вам заявляют: вы бриссотинец или вы жирондист, – попробуйте это опровергнуть. Попробуйте доказать, что у вас есть право говорить за себя.
Сколько их? Десять заметных людей, шестьдесят-семьдесят ничтожеств. Возьмем, к примеру, Рабо Сент-Этьена:
Когда Национальный конвент очистится от людей этого сорта и начнутся расспросы, каким был настоящий бриссотинец, я стану ходатайствовать, чтобы из кожи кого-нибудь из них набили чучело и разместили в Музее естествознания, поэтому выступлю против того, чтобы его гильотинировали.
Бриссо: его жертвователи и ораторы, его протоколы и памятные записки, его хитрецы и легковеры.
Бриссо: его способы, намерения, средства для достижения цели, его обстоятельства и уловки, промахи и остроты, его прошлое, настоящее, его бесконечный мир.
Я утверждаю, что правое крыло Конвента, и особенно его вожаки, почти в полном составе сторонники монархии и сообщники Дюмурье, что ими руководят агенты Питта, герцога Орлеанского и Пруссии, что они хотят разделить Францию на двадцать-тридцать федеративных республик, чтобы республики не осталось. Я настаиваю, что в истории не было примера столь неопровержимых, столь убедительных доказательств заговора, чем заговор Бриссо против Французской республики.
Камиль Демулен. «Тайная история революции»
Глава 7
Хищники
(1793)
На самом верху Лестницы королевы в Тюильри есть анфилада сообщающихся комнат, которые кишат писарями, секретарями, курьерами, офицерами, поставщиками, судейскими чиновниками и официальными лицами Коммуны. В дальней комнате правительственные курьеры в сапогах со шпорами ждут посланий. Снаружи пушки и шеренги солдат. Комната в самом конце была когда-то личным кабинетом Людовика Последнего. Вход туда строго запрещен.
Теперь эта комната принадлежит Комитету общественного спасения. Комитет надзирает за советом министров и ускоряет его решения. Люди называют его Комитетом Дантона и гадают, чем тот занимается в своей берлоге с зелеными обоями, уперев локти в большой овальный стол, покрытый зеленым сукном. Дантон считает зеленый беспокойным, неприятным цветом. Над его головой позвякивает хрустальная люстра, в зеркалах отражается его бычья шея и лицо со шрамом. Порой он выглядывает из окна в сад. На площади Людовика XV, ныне площади Революции, работает гильотина. Дантон воображает, будто слышит из кабинета, как Сансон зарабатывает на хлеб: лязгают шарниры, лезвия опускаются с глухим стуком. В эту минуту казнят армейских офицеров – по крайней мере, военные знают, как умирать.
В апреле было семь казней, вскоре их число несколько увеличится. Секционные комитеты готовы требовать арестов и будут скоры на расправу с недостаточно ретивыми патриотами, сторонниками аристократов, спекулянтами и священниками. Обыски, снабжение продовольствием, рекрутский набор, паспорта, доносы – трудно сказать, где заканчиваются полномочия секционных комитетов и начинается попечение Коммуны. Как-то Пале-Рояль оцепила полиция, и всех девиц согнали в кучу. У всех изъяли удостоверения личности. С час они, сбившись в стайки, честили своих обидчиков, на лицах под слоем румян застыли беспомощные гримасы. Потом им вернули удостоверения и велели идти на все четыре стороны. Маленький террор Пьера Шометта.
Отсюда Дантону приходится наблюдать за австрияками и пруссаками, англичанами и шведами, русскими, турками и Сент-Антуанским предместьем, за Лионом, Марселем, Вандеей и галереей для публики, за Маратом в якобинском клубе и Эбером у кордельеров, за Коммуной и секционными комитетами, трибуналами и прессой. Порой он думает об умершей жене. Не представляет, как проведет без нее лето. Дантон очень устал. Он отдаляется от якобинцев и вечерних собраний комитета. Дантон решил пустить все на самотек, замечают некоторые, решил самоустраниться. Другие говорят, нет, он не посмеет. Иногда к нему заходит Робеспьер, охваченный паникой и задыхающийся от астмы, подергивающийся в рукавах и воротнике безупречного сюртука. Робеспьер превращается в карикатуру на самого себя, замечает Люсиль. Если Дантон не дома, где вокруг него увивается малютка Луиза, он с Демуленами – он там практически поселился, как некогда Камиль почти не вылезал из его гостиной.
Его страсть к Люсиль теперь не более чем привычка, формальность. Он начинает понимать, насколько она далека от идеала основательной, деятельной и простой женщины, которая нужна ему для домашнего уюта. То, просидев день над Руссо, она вдруг объявит, что созрела для буколической жизни, и едет в деревню, забрав у бабушки отчаянно рыдающего внука; здесь она будет строить планы его образования. С распущенными волосами, в соломенной шляпе с широкими полями, Люсиль будет неумело пропалывать грядки с зеленью, чтобы почувствовать себя ближе к природе, по вечерам читать стихи на качелях под яблоней и ложиться не позже девяти.
Пройдет два дня, и рев Робеспьерова крестника начнет выводить Люсиль из себя. Раздав указания, чтобы свежие яйца и салат прислали ей вслед, она сорвется с места и вернется на улицу Кордельеров, беспокоясь, что пропустила уроки музыки и что за время отсутствия муж ее бросил. На кого ты похож, набросится она на Камиля. Что ты ел, с кем спал? Затем всю неделю будут званые вечера и веселье до утра. Младенца вернут бабушке, нянька удерет следом.
В ином настроении Люсиль с раннего утра усаживается на синюю кушетку и так глубоко погружается в мечтания, что никто не смеет побеспокоить ее ни словом, ни взглядом. Воскреснув от мечтаний, Люсиль заявляет: а знаете, Жорж-Жак, иногда мне кажется, революция – не более чем моя фантазия, слишком все необъяснимо и странно. А еще я думаю, что нафантазировала Камиля: что, если он всего лишь мое изобретение, дух, которого я вызвала из глубин моей души, мое призрачное второе «я», которому было суждено избавить меня от моих метаний?
Дантон думает о ее словах и о собственных созданиях: двух умерших сыновьях и женщине, погибшей – он действительно в это верит – от его бессердечия. Его мирные планы отвергнуты, а теперь еще и трибунал.
Трибунал заседает во Дворце правосудия, в помещении, смежном с тюрьмой Консьержери – в готическом зале, вымощенном мраморными плитами. Председатель Монтане – человек умеренный, но его всегда можно сместить. Подождите осени, нас ждет зрелище вице-председателя Дюма, вечно пьяного, краснорожего и рыжего, которого иногда приходится доводить до стола под руки. Он председательствует, положив на стол два заряженных пистолета, а его квартира на улице Сены похожа на крепость.
У трибунала есть присяжные – проверенные патриоты, которых выбрал Конвент. Субербьель, врач Робеспьера, один из них. Он в растерянности мечется между зданием суда, больницей и своим знаменитым пациентом. Морис Дюпле тоже член трибунала. Он не любит эту работу и никогда не упоминает о ней дома. Еще один, гражданин Реноден, по профессии скрипичный мастер, зачинщик стычки в якобинском клубе – одной из тех беспричинных вспышек насилия, которые теперь происходят регулярно. Стоя напротив гражданина Демулена и отчаявшись убедить его словом, он хватает его за грудки и швыряет через всю комнату. Привратники, не церемонясь, оттаскивают его назад, голос Ренодена перекрывает возмущенный ропот с галереи для публики: «В следующий раз я тебя убью, в следующий раз я тебя убью!»
Пост прокурора занимает Антуан Фукье-Тенвиль, подвижный смуглый человек, у которого есть принципы, – не такой видный патриот, как его кузен, зато куда больший труженик.
Трибунал часто выносит оправдательный вердикт – по крайней мере, в первое время. Возьмем, к примеру, Марата. Его обвиняет Жиронда, гражданин Фукье не проявляет излишней настойчивости, суд набит сторонниками Марата из толпы. Трибунал отклоняет иск; поющая толпа несет Марата в Конвент на руках, затем в якобинский клуб, где ухмыляющегося маленького демагога водружают в кресло председателя.
В мае Национальный конвент переезжает из Школы верховой езды в перестроенный театр Тюильри. Больше никаких пухлых розовых купидонов, изгиба темно-красных лож, пудры и духов, шелеста шелков. Декорации сменились: четкие линии и прямые углы, гипсовые статуи в гипсовых коронах либо в гипсовых лавровых венках и дубовых листьях. Квадратная трибуна, за ней один над другим три огромных трехцветных флага, рядом – memento mori[25] – бюст Лепелетье. Депутаты занимают места на полукруглых ярусах – столов нет, поэтому негде делать записи. У председателя есть колокольчик, письменный прибор и фолиант на столе, но что в них проку, когда три тысячи мятежников просочились из предместий и толкутся в партере. Солнечные лучи с трудом пробиваются сквозь глубокие ниши окон; зимними вечерами лица на враждебных скамьях расплываются, а когда зажигают свет, наводят ужас; депутаты совещаются в катакомбах, обвинения слетают с невидимых губ. Темнеет, и с галереи для публики доносятся шиканье и свист.
В новом помещении фракции занимают старые места. Мясник Лежандр орет на бриссотинца:
– Я тебя прирежу!
– Сначала, – возражает депутат, – примите декрет, что я бык.
Однажды бриссотинец спотыкается на неудобных девяти ступенях, ведущих к трибуне.
– Все равно что подниматься на эшафот! – жалуется он.
Довольные левые кричат ему: лишний раз порепетируешь. Усталый депутат берется рукой за голову, замечает, что на него смотрит Робеспьер, и отдергивает руку.
– Нет-нет, – говорит он, – а то решит еще, что я о чем-нибудь думаю.
Со временем депутаты – и не только – начинают выходить в общество небритыми, без сюртуков и галстуков, а порой, когда градус противостояния повышается, забывают о хороших манерах. Они подражают тем, кто начинает день, обливаясь водой из колонки на заднем дворе, кто заглядывает в пивную на углу, чтобы пропустить стаканчик после десятичасового рабочего дня. Гражданин Робеспьер – живой укор таким депутатам. Он хранит верность башмакам с пряжками и полосатому буро-зеленому сюртуку. Пока гражданин Дантон срывает накрахмаленный галстук, который давит на его толстую шею, галстук гражданина Сен-Жюста все выше и жестче, предмет всеобщего восхищения. Он носит серьгу в одном ухе, однако куда больше похож на спятившего банкира, чем на пирата.
Секционные комитеты заседают в опустевших церквях. Республиканские лозунги намалеваны на стенах черной краской. В комитетах выдают карточки с указанием гражданства, адреса, места службы, лет и особых примет, а их копии отправляют в мэрию.
Женщины ходят по домам с большими корзинами – в них полотно для продажи, а под ним свежие яйца и масло, которые пользуются куда большим спросом. Рабочие дровяных складов вечно бастуют, требуя большей оплаты, в результате дрова выросли в цене вдвое по сравнению с восемьдесят девятым годом. Дичь можно купить лишь под покровом ночи на задворках кафе «Фуа» за немалую цену.
Ребенок шел по рынку с хлебом в руках, когда женщина с трехцветной кокардой на шляпе толкнула его на землю, отобрала хлеб, раскрошила и разбросала по земле, приговаривая, что раз уж у нее ничего нет, то и у других ничего не будет. Когда гражданки указали ей на бессмысленность ее поступка, она принялась оскорблять их, называя аристократками и крича, что скоро всех женщин, которым больше тридцати, отправят на гильотину.
Робеспьер сидел, подложив под спину четыре подушки. Он выздоравливал и даже как будто помолодел. Его вьющиеся волосы без привычной пудры отливали темно-каштановым. Кровать была завалена бумагами. В комнате еле уловимо пахло апельсиновыми корками.
– Доктор Субербьель говорит: ни в коем случае, гражданин, апельсины вам вредны. Но мне больше ничего не лезет в рот. Он говорит, ваша любовь к цитрусовым так сильна, что я отказываюсь отвечать за последствия. Марат прислал мне записку… Корнелия, дорогая, не могли бы вы принести холодной воды? Только очень холодной.
– Конечно. – Она взяла графин и быстро вышла.
– Отлично придумано, – заметил Камиль.
– Да, но мне приходится изобретать все более сложные пожелания. Я всегда говорил вам, от женщин одни неудобства.
– Но тогда ваши познания были строго научными.
– Подвиньте кресло, я не могу напрягать голос. Не знаю, как мы будем выступать в новом помещении, мне сказали, раньше там был театр, но что толку. Слышно будет только Жорж-Жака и Лежандра. Сперва Версаль, потом Школа верховой езды, теперь это – а я уже четыре года хожу с больным горлом.
– И не говорите. Мне вечером выступать у якобинцев.
Его памфлет против Бриссо напечатан, и сегодня вечером клуб проголосует за его переиздание и распространение. Однако прежде якобинцы пожелали увидеть и услышать Камиля. Робеспьер понимал: тебя должны видеть и слышать.
– Я не могу позволить себе разболеться, – сказал он. – Как поживает Бриссо, часто ли появляется на людях?
– Нет.
– А Верньо?
– Тоже нет.
– Наверняка затаились и что-то замышляют.
– Кажется, пришла ваша сестра Шарлотта. Отчего сегодня такая слышимость?
– Морис запретил работникам шуметь. Думает, у меня болит голова. Так даже лучше. Элеоноре придется задержаться внизу, чтобы не пустить Шарлотту наверх.
– Бедная Шарлотта.
– Бедная Элеонора. Раз уж об этом зашла речь, попросите Дантона не злословить на ее счет. Да, она не слишком хороша собой, но у девушки есть право скрывать этот факт от людей, которые ее не видели. Попросите Дантона не трепать ее имя попусту.
– Найдите другого посланца.
– Скажите, – раздраженно произнес Робеспьер, – почему он меня не навещает? Я говорю о Дантоне. Передайте ему, он должен сделать свой комитет работоспособным. Они патриоты, и его дело – их сплотить. Нас спасет только сильная центральная власть. Министры – полные ничтожества, Конвент расколот, так пусть власть перейдет к комитету.
– Тише, – сказал Камиль. – Берегите горло.
– Жиронда настраивает провинции против нас, чтобы сделать страну неуправляемой, и комитету нельзя терять бдительность. Передайте Дантону, пусть запретит министрам действовать без одобрения комитета. Каждый департамент должен ежедневно отчитываться перед ним письменно… Что не так, разве это плохое предложение?
– Макс, вы беситесь, потому что хотите сказать речь, но разве вам не показан полный покой? Разумеется, никто не станет возражать против таких полномочий комитета, если его возглавит Дантон. Однако комитет – выборный орган, разве нет?
– Если Дантон захочет, чтобы его выбрали, его выберут. Кстати, как он?
– Погружен в раздумья.
– Размышляет о новом браке?
Морис Дюпле открыл дверь.
– Ваша вода, – прошептал он. – Простите, но Элеонора… я хотел сказать, Корнелия… развлекает внизу вашу сестру. Вы же не хотите ее видеть, не правда ли? Конечно нет. Как ваша голова?
– Голова не болит, – громко объявил Робеспьер.
– Ш-ш-ш. Мы должны как можно скорее поставить его на ноги, – зашептал Камилю Дюпле. – Какая жалость, что он не услышит вашего выступления вечером, но я непременно приду.
Камиль закрыл лицо руками. Дюпле похлопал его по плечу и на цыпочках вышел.
– Не заставляйте его смеяться, – промямлил он с порога.
– О, как это нелепо, – сказал Робеспьер и негромко рассмеялся.
– Что вы говорили насчет Марата? Он прислал вам записку?
– Да, он тоже болен и сидит дома взаперти. Вы слышали об этой девице, Анне Теруань?
– Что она опять натворила?
– Она выступала с речью в саду Тюильри, и группа женщин – скандалисток с галереи для публики – ее избила. По ведомой ей одной причине она заявляет, что принадлежит к фракции Бриссо – не уверен, что самого Бриссо это обрадует. Теруань выбрала неправильную аудиторию – вероятно, ее приняли за щеголиху, вставшую у них на пути. Кажется, Марат проходил мимо.
– Он присоединился к побоям?
– Он спас ее. Вмешался, велел женщинам угомониться – редкая доблесть для врача, не правда ли? Ему показалось, ее собирались забить до смерти.
– Жалко, что не забили, – сказал Камиль. – Простите, но мне трудно сдержаться. Никогда не прощу этой стерве того, что она сотворила десятого августа.
– Да, Луи Сюло, мы знали его много лет, однако он выбрал неправильную сторону. – Робеспьер уронил голову на подушки. – Как и она.
– Жестокие слова.
– С нами тоже может такое случиться. Если непреклонно отстаивать свои убеждения, возможно, придется за них пострадать. Что, если, несмотря ни на что, намерения Бриссо честны?
