Сердце бури Мантел Хилари
– Но я написал памфлет, в котором утверждаю, что Бриссо – заговорщик…
– Вы себя в этом убедили. А вечером убедите якобинцев. Несомненно, пребывая у власти, его люди проявили преступное небрежение и глупость, и мы должны стереть их из политической жизни.
– Но, Макс, в сентябре вы хотели их смерти. Пытались это устроить.
– Я думал, чем быстрее мы от них избавимся, тем меньше вреда они нанесут. Я думал о жизнях, которые можно спасти… – Робеспьер пошевелил ногами, и несколько листков соскользнули на пол. – Это было осознанное решение. С тех пор, – он слегка улыбнулся, – Дантон меня опасается. Думает, я непредсказуем, я словно зверь, хранящий ключ от собственной клетки.
– А сейчас вы говорите, что намерения Бриссо могут быть честны.
– Камиль, мы судим результаты, а не намерения. Пусть он невиновен в том, в чем вы обвините его сегодня, но я не стану вам препятствовать. Я хочу, чтобы их вышвырнули из Конвента, но буду рад, если этим дело и ограничится. Ущерб нанесен, и, казнив их, мы не исправим прошлое. Но люди думают иначе, и это меня не удивляет.
– Вы спасли бы их, если бы могли.
– Нет. Бывают времена, когда жить – преступление, и революционер должен всегда быть готов сложить голову, если потребуется. Возможно, моя голова станет следующей. Если придет это время, я не стану перечить.
Камиль отошел от кровати, повернулся к Максу спиной и провел рукой по деревянным полкам работы Мориса Дюпле. На стене над ними плотник вырезал странную эмблему – великолепный орел с растопыренными когтями, наподобие римского.
– Такой героизм, – медленно сказал Камиль, – да еще в ночной сорочке. Политика – служанка разума. Кощунство заставлять человеческий разум противоречить себе и во имя политики призывать к тому, что запрещает мораль.
– И это говорите вы, – устало промолвил Робеспьер, – вы, с вашей развращенностью.
– Деньгами?
– Нет. Есть множество других способов. Развратить может дружба. Ваши привязанности так… неистовы. Ваша ненависть так внезапна, так сильна.
– Вы про Мирабо? И не надоест же вам. Я знаю, он меня использовал, чтобы вызывать в толпе чувства, в которые сам не верил. А теперь и вы туда же. Вы не верите ни единому слову из тех, что «позволяете» мне говорить. Мне тяжело с этим смириться.
– Поймите, – спокойно сказал Робеспьер, – если мы хотим быть такими, как Сюло и эта девица, мы должны не попасться в силки наших личных заблуждений, личных надежд – и считать себя всего лишь орудиями судьбы, которая выше нас. Революция совершилась бы, даже не родись мы на свет.
– Я так не думаю, – ответил Камиль. – Такая мысль умаляет мое место во вселенной. – Он принялся поднимать упавшие листки. – Если захотите по-настоящему разозлить Элеонору, в смысле Корнелию, швыряйте их на пол и просите, чтобы вам их подняли, как ребенок. Лолотта сразу уходит.
– Спасибо, попробую. – Робеспьер зашелся кашлем.
– Сен-Жюст вас навещает?
– Нет, он не выносит больных.
Под глазами Робеспьера темнели синяки. Камиль вспомнил сестру за несколько месяцев до смерти. Он отбросил эту мысль – просто отказывался ее принимать.
– А вы с Дантоном неплохо устроились. Мне придется два часа кряду заикаться перед якобинцами, и, возможно, меня снова собьет с ног безумный скрипичный мастер, а торговцы всех мастей затопчут в прах. А в это время Дантон будет тискать свою новую подружку, а вы будете лежать здесь в не слишком сильном жару. Если вы орудие судьбы и любой может вас заменить, почему бы вам не отдохнуть хоть немного?
– До некоторой степени все мы ответственны за нашу судьбу. Если я позволю себе роздых, Бриссо, Ролан и Верньо начнут замышлять, как лишить меня головы.
– Вы же сказали, что вас это не тревожит. Что вы к этому готовы.
– Я многое должен успеть, прежде чем это произойдет. К тому же такие мысли не лучший отдых, не правда ли?
– Святые не отдыхают, – сказал Камиль. – И я предпочитаю думать, что хотя мы с вами лишь орудия судьбы, заменить нас некем, ибо мы, подобно святым, служим божественной цели и посему исполнены благодати.
Выходил он из дома Дюпле вместе с Шарлоттой и подумал, что с ней обходятся неоправданно жестоко. Она стояла на улице Оноре, и слезы струились по ее упрямому кошачьему личику.
– Он не посмел бы со мной так обращаться, если бы знал мои чувства, – сказала она. – Эти ужасные женщины изменяют его до неузнаваемости. Делают из него спесивца, который с утра до ночи думает о себе одном, о том, какой он необыкновенный. Да, он особенный, но зачем без конца об этом твердить? Он совершенно лишен здравого смысла и чувства меры.
Камиль привел ее с собой на улицу Кордельеров. Там оказалась Аннетта. Пристально глядя на Шарлотту, она выслушала ее беды. В те дни она всегда производила впечатление женщины, которая могла бы дать совет, но не дает.
Сегодня вечером все они собирались занять зарезервированные места на галерее для публики в якобинском клубе.
– Это будет триумф, – заявила Лолотта.
Чем ближе к вечеру, тем сильнее раздирал его страх, словно кошки дрались в мешке.
Что это за страх? Камиль может сколько угодно драться со скрипичными мастерами. Однако он ненавидит это щемящее чувство надвигающегося события – час близится, минуты бегут; ненавидит собирать бумажки и у всех на виду идти к трибуне, под нарастающий враждебный гул. Клод как-то сказал: «Теперь вы принадлежите к влиятельным кругам», однако это не так. Большинство депутатов правого крыла и центра считают, что его следует исключить из Конвента за радикальные взгляды и оправдание насилия. Когда он поднимается на трибуну, они орут: «Фонарный прокурор», «септембризер». Порой его это раззадоривает, а порой он чувствует холод и тошноту. Ты не можешь сказать заранее, какой стих на тебя нападет.
День, когда Жиронда предъявила обвинения Марату, был как раз из плохих. Жирондисты забили скамьи своими сторонниками. Зато при взгляде на Гору можно было удивиться, сколь многие предпочли остаться дома. Кто же выступит в защиту Марата, безумного, отталкивающего и едкого? Он, кто же еще. Вероятно, этого ждали, потому что явно заранее отрепетировали выкрики с мест. Мы засудим Марата и тебя вместе с ним, кричали ему. И привычное: кровопийца. Убирайся с трибуны, пока мы не стащили тебя силой. Революции четыре года, а он все еще в опасности, как когда-то в Пале-Рояле, когда его окружали полицейские.
Он говорил, пока мог говорить, но председатель был бессилен утихомирить собрание и жестом показал ему, что ничего нельзя сделать. Марата ненавидели и боялись, и эти чувства депутаты переносили на него, к тому же он помнил – об этом всегда надлежит помнить, – что они не ходят на заседания без оружия. Дантон сумел бы принять вызов, подавить их, затолкать насмешки обратно в глотки, но Камиль не обладал такими способностями. Он замолчал, долгим взглядом оглядел беснующиеся скамьи, кивнул председателю, оттолкнул его кресло, сказал себе: «Что ж, доктор Марат, вот вам и первая кровь».
Когда заплетающимися ногами Камиль вернулся на скамью, где сидели депутаты Горы, там не было Дантона, не было Робеспьера – оба предпочли не вмешиваться. Франсуа Робер, который боялся и презирал Марата, прятал глаза. Фабр поднял бровь и закусил губу. Антуан Сен-Жюст одарил его полуулыбкой. «Не стоит утруждаться!» – выпалил Камиль. Ему отчаянно хотелось оказаться подальше отсюда, вдохнуть менее враждебный воздух, но, если уйти сейчас, правые сочтут это своей победой. Мы не только заткнули рот главному стороннику Марата, но и выставили его из Конвента.
Спустя некоторое время он вышел в сады Тюильри. Четыре года в душных комнатах, четыре года споров и стычек. Жорж-Жак полагает, что революция – это способ разбогатеть, но пришло время революции выставить счет. Большинство его коллег пристрастились кто к выпивке, кто к опиуму. Некоторых одолевают внезапные странные хвори, другие могут разрыдаться посреди заседания. Марат страдает бессонницей, кузен Фукье, прокурор, по секрету сказал Камилю, что во сне покойники гонятся за ним по улице. Камиль держится лучше прочих, но к сегодняшнему огорчению и он не готов.
Вскоре он заметил, что его преследуют двое. Собравшись с духом, он обернулся к ним. Это были солдаты, охранявшие Национальный конвент. Они подошли ближе. Он приложил руку к сердцу и с удивлением услышал свой неожиданно севший, безжизненный голос:
– Вы пришли меня арестовать. Конвент принял декрет.
– Нет, гражданин, ничего подобного. Если бы вас решили арестовать, прислали бы больше солдат. Мы просто заметили, что вы расхаживаете в одиночку, а времена опасные, все помнят, как погиб славный гражданин Лепелетье.
– Да, разумеется, но чем вы поможете? Если только героически заслоните меня своим телом? – спросил он с надеждой.
– Мы можем схватить злоумышленника, – сказал солдат. – Например, убийцу. Мы держим ухо востро с этими заговорщиками, как учит нас гражданин Робеспьер. А теперь, – солдат помедлил, обернулся к коллеге, пытаясь вспомнить, что хотел сказать, – ах да, можем ли мы сопроводить вас в более надежное место, гражданин депутат?
– В могилу, – промолвил Камиль, – в могилу.
– Только не могли бы вы, – попросил второй, – убрать руку с пистолета в кармане? Это меня нервирует.
Тот день – и ту секунду дикой безысходности – Камиль старался не вспоминать. Однако сегодня вечером у якобинцев он будет среди друзей. Там будет Дантон, усядется рядом с ним на привычное место. Дантон будет бесстрастно молчать, зная, что волнение Камиля не прогнать ни шуткой, ни разговором. А когда придет время, Камиль медленно направится к трибуне, потому что патриоты будут вскакивать со скамей и заключать его в объятия, а из темных углов галереи, где собираются санкюлоты, донесутся грубые приветственные возгласы. Затем наступит тишина, и когда он начнет говорить, думая наперед, тщательно контролируя заикание – обманывая слова, изымая одни, подставляя на их место другие, – то в голове мелькнет мысль: неудивительно, что наш путь так кровав, ведь никто не знает, что говорит другой. Не знали в Версале, не знают теперь. Когда мы умрем и пройдет несколько лет, люди оставят попытки расслышать наши голоса и спросят: разве это важно? Мы выбрали себе место в беззвучных участках истории, мы, с нашими слабыми легкими, дефектами речи и залами заседаний, предназначенными для чего-то другого.
КУР-ДЮ-КОММЕРС
Жели. Пожалейте нас, мсье.
Дантон. Пожалеть? Напротив, я думаю, вам повезло.
Жели. Луиза – наш единственный ребенок.
Мадам Жели. Он хочет убить ее, как убил первую жену.
Жели. Успокойся.
Дантон. Нет, пусть говорит. Пусть изложит свою систему взглядов.
Жели. Мы не понимаем, что вы в ней нашли.
Дантон. Я испытываю к ней определенные чувства.
Мадам Жели. Могли бы проявить такт и сказать, что любите ее.
Дантон. Полагаю, это выясняется со временем.
Жели. Она вам не подходит.
Дантон. Это не вам решать.
Жели. Ей всего пятнадцать.
Дантон. А мне тридцать три. Подобные союзы заключаются каждый день.
Жели. Вы выглядите старше.
Дантон. С лица воду не пить.
Жели. Почему не вдова, женщина с опытом?
Дантон. Каким опытом? Если вы наслушались баек о моем неуемном аппетите в постели, то это миф, который я сам же и распустил. Я обычный мужчина.
Мадам Жели. Умоляю вас.
Дантон. Возможно, вам следует выпроводить эту женщину из комнаты.
Жели. Я сам знаю, как мне обращаться с членами моей семьи.
Дантон. Дети к ней привязаны, а она к ним. Спросите сами. К тому же я не хочу женщину в летах – мне нужен кто-нибудь помоложе. Она знает толк в домашнем хозяйстве. Моя жена ее научила.
Жели. Но вы устраиваете приемы, у вас бывают важные гости. Она ничего в этом не смыслит.
Дантон. Они примут все, что я им предложу.
Мадам Жели. Вы самый заносчивый тип на свете. Это переходит все границы.
Дантон. Что ж, если вас так беспокоят удобства моих друзей, вы всегда можете спуститься к нам и дать дочери совет. Если чувствуете, что разбираетесь в этом вопросе. Послушайте, если она пожелает, к ее услугам будет армия слуг. Мы можем переехать в квартиру побольше, давно следовало этим заняться, не знаю, отчего я по-прежнему живу здесь, видимо по привычке. Я богатый человек. Ей нужно только попросить – и она получит все, что захочет. Ее дети унаследуют мое состояние в равных долях вместе с детьми от первого брака.
Жели. Наша дочь не продается.
Дантон. А если захочет, может завести собственную чертову часовню и священника в придачу. Если, конечно, он поддерживает конституцию.
Луиза. Мсье, я не согласна на гражданскую церемонию. Пришло время сказать вам это.
Дантон. Прошу прощения, любовь моя?
Луиза. Я хочу сказать, что согласна на эту глупую церемонию в мэрии, но настаиваю на настоящей свадьбе с настоящим священником и клятвами.
Дантон. Зачем?
Луиза. Потому что иначе наш брак будет незаконным. Мы будем жить во грехе, а наши дети родятся незаконнорожденными.
Дантон. Глупышка, разве ты не знаешь, что Господь – первый среди революционеров?
Луиза. С настоящим священником.
Дантон. Ты понимаешь, о чем меня просишь?
Луиза. Иначе я не согласна.
Дантон. Подумай еще.
Луиза. Я пытаюсь внушить вам правильные убеждение.
Дантон. Я ценю это, но, когда ты станешь моей женой, тебе придется мне подчиняться. Можешь начать прямо сейчас.
Луиза. Это мое единственное условие.
Дантон. Луиза, я не привык, чтобы мне ставили условия.
Луиза. Самое время привыкать.
Потерпев неудачу с обвинениями против Марата, жирондисты учреждают новый комитет для слежки за теми, кто, как они выражаются, вредят авторитету Национального конвента. Комитет арестовывает Эбера. Под давлением секций и Коммуны его освобождают. Двадцать девятого мая центральный комитет секций уходит на «постоянную сессию» – что за славный термин для кризисных времен! Тридцать первого мая в три часа ночи раздается набат. Городские ворота закрывают.
Робеспьер: «Я призываю народ в Конвент, чтобы изгнать недостойных депутатов… Я заявляю, что, получив от народа миссию защитника его прав, буду считать притеснителем любого, кто меня перебьет или откажется предоставить мне слово. Я возглавлю мятеж против председателя и депутатов, которые попытаются заткнуть мне рот. Я заявляю, что сам накажу предателей, и обещаю не спускать с заговорщиков глаз, как если бы они были моими личными врагами».
Инар, жирондист, председатель Конвента: «Если народные представители пострадают, заявляю, что во имя страны Париж будет полностью уничтожен. Люди станут обшаривать берега Сены, дабы узнать, существовал ли он вообще».
– Уже несколько дней люди боятся ночевать дома, – сказал Бюзо. – Вы не думаете уехать?
– Нет, – ответила Манон, – не думаю.
– У вас есть ребенок.
Манон прислонила голову к подушке, предоставляя ему возможность любоваться изгибом шеи.
– Это, – она закрыла глаза, – не должно влиять на мои поступки.
– Но большинство женщин рассуждает иначе.
– Я не большинство. И вы это знаете. – Она открыла глаза. – Думаете, я бесчувственная? Это не так. Но на кону сейчас нечто большее, чем мои чувства. Я не оставлю Париж.
– Секции восстали.
– Вы боитесь?
– Мне стыдно, что дошло до такого. После всех наших трудов, наших надежд.
Мгновение томности прошло. Манон села, и ее лицо просветлело.
– Не сдавайтесь! Почему вы так говорите? У нас большинство в Конвенте. Что сделает Робеспьер против такого преимущества?
– Вы недооцениваете Робеспьера.
– Подумать только, я предложила ему свой кров во время событий на Марсовом поле! Я его уважала. Считала его последней цитаделью разума и благопристойности!
– Он не только вас обвел вокруг пальца, – сказал Бюзо. – Робеспьер никогда не простит своим друзьям ран, которые им нанес, добра, которое от них видел, талантов, которыми они, в отличие от него, обладают. Вы ошиблись в выборе, любовь моя. Вам следовало протянуть руку Дантону.
– Этот негодяй вызывает у меня отвращение.
– Я не имею в виду буквально.
– Хотите, скажу вам, как он про нас думает? Кажется, никто, кроме меня, этого не понимает. В его глазах вы, мой муж, Бриссо – сборище вежливых, ни на что не годных интеллектуалов. Его люди – толстокожие циники, подхалимы, хищники – те, кто разрушает из любви к разрушению. Поэтому он вас презирает.
– Нет, Манон, это не так. Он предлагал договориться. Предлагал сделку. Мы его оттолкнули.
– Так вы говорите, а на самом деле знаете, что с ним договориться нельзя. Он выдвигает требования и ждет, что вы пойдете у него на поводу. А в конце поступает по-своему.
– Вероятно, вы правы. Впрочем, у нас уже нечего ему предложить. У нас, Манон, больше ничего нет.
– Значит, Дантон у нас ничего и не отнимет, – сказала она.
Вооруженные демонстранты у Конвента. Внутри делегаты от секций со списком депутатов, которых следует изгнать и объявить вне закона. Однако большинство не сдается. Робеспьер побелел, как лист бумаги, который выскользнул из его рук. Он схватился за трибуну и делает мучительные паузы между каждым предложением.
– Кончайте, раз так! – выкрикнул Верньо.
Робеспьер вскинул голову:
– Да, я покончу с вами.
Два дня спустя Конвент окружила огромная толпа, по большей части вооруженная, – тысяч восемьдесят, по грубым прикидкам. Ее возглавляли национальные гвардейцы с примкнутыми штыками и артиллерией. Народ требовал изгнать двадцать девять депутатов, в том число Бюзо, Верньо, Петиона, Луве и Бриссо. По всему, гвардейцы вместе с санкюлотами были готовы держать депутатов в заточении, пока те не подчинятся. Эро де Сешель, председательствовавший в тот день, цепочкой вывел депутатов на улицу, надеясь разрядить всеобщую враждебность. Канониры стояли наготове рядом с пушками. Их командир препирался с председателем Конвента, глядя на него сверху вниз с лошади. Он понимал, что Эро – стойкий патриот, но понимал также, случись что, толпу не остановить.
Эро улыбнулся отстраненной улыбкой. Он и его коллеги дописывали республиканскую конституцию, которая освободит Францию навеки, – и вот что из этого вышло. «Ситуация предельно ясна», – пробормотал он себе под нос, затем во главе процессии захваченных в плен депутатов вернулся в Конвент. Добрые санкюлоты раскинулись на скамьях и обменивались любезностями с теми депутатами Горы, кто прекрасно понимал, что происходит, и не двинулся с места.
Трибуну занял депутат Кутон, святой в инвалидном кресле:
– Граждане, члены Конвента могут не сомневаться, что они свободны. Вы вышли к народу и увидели, что народ добр, щедр и не угрожает безопасности своих делегатов, однако беспощаден к заговорщикам, которые задумали его поработить. Теперь, когда вы отдаете себе отчет в том, что вы вольны в своем выборе, я вношу декрет об осуждении разоблаченных депутатов.
Робеспьер закрыл лицо руками. Отбросив маловероятное предположение, что святой рыгнул, быть может, он смеется? Или снова захворал? Никто не осмелился спросить. Казалось, с каждым новым приступом болезни он становится сильнее.
Манон Ролан, в черной шали на голове, весь день прождала в приемной председателя. Час за часом Верньо приносил дурные вести. Она составила обращение к Конвенту, которое намеревалась прочесть, но всякий раз, как открывалась дверь, на Манон обрушивался ужасающий рокот.
Верньо сказал ей:
– Сами видите, что там творится. Никто не сможет обратиться к Конвенту в таком гвалте. Конечно, вам, как женщине, могут оказать уважение, но, честно говоря… – Он покачал головой.
Она ждала. В следующий раз он сказал:
– Часа через полтора, но обещать не могу. И не знаю, какой вам окажут прием.
Еще полтора часа? Она не была дома с утра. И понятия не имела, где сейчас ее муж. И все же, прождав целый день, обидно уходить ни с чем, придется потерпеть.
– Я не боюсь, Верньо. Возможно, я сумею сказать то, чего не сумеете вы. Предупредите наших друзей. Пусть будут готовы меня поддержать.
– Большинство из них не здесь, Манон.
Она изумленно взглянула на него:
– А где же они?
Он пожал плечами:
– У наших друзей есть дух, но боюсь, им не хватает стойкости.
Она вышла, взяла наемный экипаж и поехала к дому Луве. Его не было. Еще один экипаж – теперь домой. Улицы были запружены людьми, экипажи двигались со скоростью пешеходов. Манон велела кучеру остановиться, вышла, заплатила и сперва быстрым шагом, а после бегом устремилась по улице, прикрыв лицо темной тканью, словно героиня романа, спешащая к любовнику.
У ворот дома консьерж схватил ее за руку; мсье запер дверь и пошел к домовладельцу: проходите сюда, на задний двор. Она заколотила в дверь. Ролан уже ушел. Куда? В соседний дом. «Мадам, отдохните, он в безопасности, выпейте вина».
Она села перед пустым камином. На дворе был июнь, ночи стояли теплые и ясные. Ей принесли вина. «Слишком крепкое, разбавьте водой». И все равно после вина голова закружилась.
В соседнем доме мужа не было, но он оказался в следующем. Ролан мерил шагами пол. Она удивилась – Манон воображала его вытянутое костистое лицо на фоне спинки кресла. И кашель, кашель без конца.
– Манон, – сказал он ей, – мы должны уехать. У меня есть друзья, есть планы. Мы сегодня же покинем этот чертов город.
Она села. Ей принесли чашку шоколада, сверху плавали сливки.
– Очень вовремя. – Жирные сливки смягчили горло, в котором умерли все слова.
– Понимаешь? – спросил Ролан. – Бесполезно проявлять фальшивый героизм или пытаться пересидеть. Я вынужден предпринять определенные шаги, чтобы в будущем иметь возможность послужить Франции. Я должен спасти себя ради блага нации. Понимаешь?
– Понимаю. А я должна вернуться в Конвент…
– Но, Манон, подумай о себе, подумай о нашей дочери…
Она поставила чашку на стол:
– Как странно. Час еще не поздний, а кажется, будто поздний.
Жизнь утекала от них. Они были словно жильцы в опустевшем доме: грузчики вынесли мебель, и ты остался наедине с голыми полами, забытым осколком фарфора, потревоженной пылью. Словно последние посетители кафе, когда часы злобно бьют, официант прочищает горло, и надо завершить разговор, оплатить счет и выйти в промозглый холод. С легкостью встав с кресла, она пересекла комнату. Он молча стоял перед ней. Привстав на цыпочки, Манон поцеловала мужа в щеку, губами ощутив под кожей кость.
– Ты мне изменяла? – спросил он. – Ты мне изменяла?
Она приложила палец к его губам, затем прижалась щекой к его щеке, ощутив на миг легкое зловоние больных легких.
– Никогда, – промолвила Манон. – Береги себя. Спиртного не пей, мясо ешь только хорошо приготовленное. Избегай молока, если не уверен, откуда оно. Ешь белую рыбу, томленную на медленном огне. Если разволнуешься, выпей настойку валерианы. Держи грудь и горло в тепле, под дождь не выходи. От бессонницы пей на ночь теплое питье. Пиши мне.
Манон мягко закрыла за собой дверь. Она больше никогда его не увидит.
Глава 8
Неистинное раскаяние
(1793)
– Полагаю, мы были… э… недостаточно решительны, – сказал Дантон. – Домашние аресты оказались не слишком действенным средством. Нужно будет запомнить на будущее. Знаю, дама в надежном месте, но я хотел бы заполучить ее муженька, Бюзо и прочих, кто сейчас на пути в свои уютные провинциальные норки.
– Изгнание, – сказал Робеспьер. – Объявление вне закона. Я не назвал бы положение беглеца уютным. В любом случае они бежали.
– Чтобы сеять смуту.
– Провинциальные смутьяны в основном роялисты. – Робеспьер закашлялся. – Черт. – Он промокнул губы носовым платком. – А большинство наших беглецов-жирондистов – цареубийцы. Впрочем, не сомневаюсь, они приложат все усилия, чтобы доставить нам неприятности.
Дантон досадовал. Беседуя с Робеспьером, стараешься говорить правильные слова, но что правильно в наши дни? Обратись к военному – и найдешь пацифиста, который одарит тебя укоризненным взглядом. Обратись к идеалисту – и обнаружишь энергичного и беззаботного профессионального политика. Обратись к средствам – и тебе посоветуют задуматься о целях; обратись к целям – скажут подумать о средствах. Выдвини предположение – и его перевернут с ног на голову. Изложи вчерашние взгляды – и окажется, сегодня от них не осталось и следа. Как некогда говорил Мирабо? «Робеспьер верит всему, что говорит». Возможно, в самой глубине его души все сомнения разрешены.
Бриссо был на пути на юг, в родной Шартр. Петион и Барбару направлялись в Кан, что в Нормандии.
– Вы живете на чердаке… – растерянно проговорил Дантон. Все знакомые ему священники заботились о собственных удобствах.
– Летом тут не так уж плохо. Во всяком случае, лучше, чем в тюрьме.
– Вы сидели в тюрьме?
Священник не ответил.
– А кстати, святой отец, почему вы одеты как банковский служащий или респектабельный лавочник? Разве вы не должны походить на санкюлота?
– Там, куда я хожу, безопаснее одеваться так.
– Вы имеете дело со средним классом?
– Не только.
– Выходит, им по душе старые порядки? Я удивлен.
– Рабочий люд очень боится власти, мсье Дантон. Любой. И как всегда, слишком занят тем, чтобы раздобыть себе пропитание.
– И как следствие, перестает заботиться о духовных нуждах?
– Мсье, вы ведь пришли к священнику не для того, чтобы спорить о политике? Кесарю кесарево, остальное меня не касается.
– А меня вы кесарем не считаете, не так ли? Вы не можете утверждать, что выше политики, и при этом выбирать себе кесаря.
– Мсье, вы пришли исповедаться перед тем, как взять в жены дочь церкви. Пожалуйста, не спорьте, потому что в этом споре нельзя выиграть или проиграть. Знаю, вы далеки от этих материй.
– Могу я узнать ваше имя?
– Я отец Кераванан. Служил в Сен-Сюльпис. Приступим?
– Я полжизни не исповедовался. Мне нужно напрячь память.
– Но вы еще так молоды.
– Да, но моя жизнь была наполнена событиями.
– В детстве вас наверняка учили каждый вечер вопрошать свою совесть. С тех пор вы оставили эту практику?
– Надо иногда высыпаться.
Священник печально улыбнулся:
– Возможно, я сумею вам помочь. Вы сын церкви и никогда не исповедовали ту или иную ересь – полагаю, вас можно обвинить в недостатке рвения, однако вы признаёте, что только церковь – единственный путь к спасению?
– Если спасение существует, не вижу иного способа.
– Вы верите в Бога, мсье?
Дантон задумался:
– Да, но… со множеством оговорок.
– Достаточно отвечать односложно. Мы здесь не для того, чтобы обсуждать тонкости. Вы совершаете обряды, которые надлежит совершать католику, или пренебрегаете ими?
– Я их отвергаю.
– А как с теми, кто находится на вашем попечении, – вы заботитесь об их духовном благополучии?
– Мои дети крещены.
– Хорошо. – Казалось, священника было легко уговорить. Он поднял глаза – его острый взгляд застал Дантона врасплох. – Мы могли бы заранее оговорить круг ваших возможных проступков? Убийство?
– Не совсем.
– Вы совершенно в этом уверены?
– Это же церковное таинство, не так ли? А не дебаты в Национальном конвенте.
– Я принимаю ваш аргумент, – сказал священник. – Грехи плоти?
– Да, многие. Как у всех. Супружеская измена.
– Сколько раз?
– Я не веду дневник, святой отец, словно девица, томящаяся от любовной тоски.
– Вы о них сожалеете?
