Сердце бури Мантел Хилари
– Не понимаю, Дантон, почему вы так утверждаете. – Робеспьер читал – увы, своего любимого Руссо, – но сейчас снял очки. – Не понимаю, как какие-либо ваши слова… – Фраза замирает, он верен себе. На мгновение его лицо предстает голым и отчаянно усталым, затем он снова надевает очки, и лицо становится упрямым и непроницаемым. – Я могу сказать вам только одно. Прекратите общение с Фабром, отрекитесь от него. В противном случае я больше ничего не смогу для вас сделать. Если согласитесь, мы можем начать разговор. Примите главенство комитета во всех вопросах, и я лично гарантирую вам безопасность.
– Иисусе, – сказал Дантон. – Безопасность? Вы мне угрожаете?
Робеспьер разглядывал его с любопытством.
– Вадье, – сказал он. – Колло. Эбер. Сен-Жюст.
– У меня есть способы обеспечить свою безопасность, Робеспьер.
– Ваши способы погубят вас еще скорее. – Робеспьер закрыл книгу. – Будьте осторожнее, чтобы они не погубили Камиля.
Внезапно Дантон разъярился:
– Будьте осторожнее, чтобы Камиль не погубил вас.
– Что вы имеете в виду?
– Эбер разгуливает по городу, хихикает и рассказывает всем и каждому, что ваша дружба особенная.
– Разумеется, она особенная.
Он не понимает или отказывается понимать? Это его оружие, профессиональная, тщательно культивируемая глухота.
– Эбер продолжает расследовать частную жизнь Камиля.
Робеспьер выбросил руку вперед, ладонью к Дантону – жест вышел таким театральным, словно его обучал Фабр.
– Такой будет ваша статуя, – сказал Дантон, – именно в этой позе. Бросьте, вы понимаете, о чем я. Я знаю, во времена Аннетты вас не было, но ваш друг доставил нам немало веселых минут, днем домогаясь хозяйки в ее гостиной, а вечером предаваясь на острове Сите противоестественным утехам среди купчих и закладных. Вы не знакомы с мэтром Перреном? Разумеется, были и другие. – Дантон рассмеялся. – Сотрите это выражение с лица – никому в голову не придет, что Камиль мог положить на вас глаз. Ему по душе крупные некрасивые мужчины, охочие до женщин. Он хочет того, чего не может получить. Во всяком случае, так это видится мне.
Робеспьер потянулся за пером, затем передумал и оставил перо лежать на столе.
– Вы пьяны, Дантон? – спросил он.
– Нет. Не больше, чем обычно в это время дня. А что?
– Я решил, что вы пьяны. Это объяснило бы ваши слова. – За голубоватыми стеклами очков глаза Робеспьера метнулись к лицу Дантона, и тут же он отвел взгляд. Внезапно с его лица сошли все чувства, как кожу отделили от костей, а черты так истончились, что казались вырезанными в чистом воздухе. – По-моему, вы отклонились от темы. Мы говорили о Фабре. – И он снова потянулся к перу, как будто не мог с собой совладать.
(Робеспьер, частные дневники: «Дантон с презрением отзывался о Камиле Демулене, обвиняя его в тайном и постыдном пороке».)
– Итак, что вы решили? – Его голос звучал бесстрастно, словно Господь говорил со скалой.
– Чего вы от меня ждете? Я не отрекусь от Фабра, что за глупое слово.
– Он был вашим близким партнером. Непросто себя перебороть.
– Он был моим другом.
– Вот как, другом. – Робеспьер слабо улыбнулся. – Я знаю, как вы цените друзей; впрочем, осмелюсь заметить, он не подвержен порокам Камиля. На кону – безопасность государства, Дантон. Патриот должен ставить безопасность государства выше жены, детей и друзей. Сейчас не время разводить сантименты.
Дантон всхлипнул, и слезы брызнули у него из глаз. Он вытер лицо и поднял влажные пальцы. Пытался что-то сказать, но не смог.
(Максимилиан Робеспьер, частные дневники: «Дантон вел себя странно, проливая театральные слезы… в доме Робеспьера».)
– Это лишнее, – заметил Робеспьер. – И бессмысленно.
– Вы калека, – усталым, ровным голосом сказал наконец Дантон. – Не Кутон, а вы. Знаете, Робеспьер, что с вами не так? Вы никогда себя не спрашивали, что Господь упустил, создавая вас? Я привык смеяться над вами, говоря, что вы импотент, но вам не хватает не только яиц. Я порой спрашиваю себя, вы настоящий? Вы ходите, говорите, но бьется ли в вас жизнь?
– Я живой. – Робеспьер посмотрел в пол. Словно нервный свидетель в суде, соединил кончики пальцев. – Живой. Уж какой есть.
– Что случилось, Дантон?
– Ничего не случилось. Мы не договорились насчет Фабра. Разговор, – он задумчиво опустил кулак на ладонь, – не принес результата.
Пять тридцать утра, улица Конде: в дверь заколотили, и Аннетта, не желая ничего слышать, натянула одеяло на голову. В следующее мгновение она села, резко проснувшись. Затем вскочила с кровати: что там, что случилось?
С улицы доносились крики. Она потянулась за шалью. Были слышны тревожные голоса Клода и ее служанки Элизы, круглощекой бретонской девицы, суеверной, дерзкой, неуклюжей и плохо понимающей по-французски. Сейчас она заглянула в дверь и сказала:
– Пришли люди из округа. Хотят знать, где ваш любовник, говорят, нечего нам зубы заговаривать, мы не вчера на свет родились.
– Мой любовник? Хочешь сказать, им нужен Камиль?
– Никто вас за язык не тянул, мадам, – ухмыльнулась Элиза.
Девушка была в ночной рубашке, в руке она сжимала чадящий огарок свечи. Протискиваясь мимо, Аннетта задела свечу, которая выпала из рук служанки и погасла, коснувшись пола. Вслед ей раздался недовольный голос:
– Это был мой огарок, а не ваш.
В кромешной тьме Аннетта с кем-то столкнулась. Чья-то рука вцепилась ей в запястье. На Аннетту дохнуло перегаром.
– Кого это мы поймали?
Она попыталась выдернуть руку, но незнакомец только крепче сжал ее запястье.
– Да это же мадам, в одном исподнем.
– Хватит, Жанно, – произнес другой голос. – Скорее дайте нам свет.
Кто-то распахнул ставни. Свет факела с улицы царапал стены. Элиза принесла еще свечей. Жанно отступил назад и осклабился. На нем была грубая мешковатая одежда истинного санкюлота и алый колпак с вязаной трехцветной кокардой, натянутый до бровей. Он выглядел таким мужланом, что в иные времена при взгляде на него Аннетта не удержалась бы от смеха. Но теперь полдюжины мужчин столпились в ее гостиной, разглядывая стены, потирая замерзшие руки и сквернословя. Вот он, ваш народ, подумала Аннетта. Возлюбленный Максом народ.
Человек, осадивший Жанно, выступил вперед. Это был юноша с мышиным лицом, в потрепанном черном сюртуке и с пачкой бумаг в руке.
– Здоровья и братства, гражданка. Мы представители секции Муция Сцеволы. – Он взмахнул перед ее лицом верхней бумажкой. «Секция Люксембург» было вычеркнуто, а ниже чернилами вписано новое название. – У меня, – он покопался в бумагах, – есть ордер на арест Клода Дюплесси, государственного служащего в отставке, проживающего по этому адресу.
– Что за глупость, – сказала Аннетта. – Это ошибка. В чем его обвиняют?
– В заговоре, гражданка. У нас есть ордер на обыск и изъятие подозрительных бумаг.
– Как вы посмели явиться сюда в такой час…
– Когда Папаша Дюшен не в духе, – сказал один из мужчин, – лучше не дожидаться утра.
– Папаша Дюшен? Ясно. Хотите сказать, Эбер не посмел тронуть Камиля, поэтому прислал вас с вашей шайкой запугивать мою семью. Давайте сюда бумаги, я хочу посмотреть на ваш ордер.
Она попыталась выхватить у него бумаги. Защищаясь, чиновник отступил назад. Один из санкюлотов поймал ее вытянутую руку, а другой рукой стянул с нее шаль и полуобнажил грудь. Аннетта вырвалась и снова завернулась в шаль. Ее трясло, однако – и она надеялась, что они это видят, – трясло от ярости, не от страха.
– Вы и есть Дюплесси? – спросил чиновник, глядя ей через плечо.
Клод был одет, выглядел ошарашенным, а из комнаты за его спиной доносился слабый запах жженой бумаги.
– Вы обращаетесь ко мне? – Его голос слегка дрогнул.
Чиновник махнул ордером.
– Быстрее. Некогда тут рассиживаться. Эти граждане хотят покончить с обыском и успеть домой к завтраку.
– Они заслуживают скорого завтрака, – сказал Клод. – Вломились в мирный дом, разбудили и напугали мою жену и слуг. Куда вы меня намерены вести?
– Собирайте вещи, – сказал чиновник. – И не задерживайтесь.
Клод сдержанно кивнул и развернулся.
– Клод! – воскликнула Аннетта. – Клод, помни, я люблю тебя.
Он угрюмо кивнул ей через плечо. Вслед Клоду неслись скабрезности, но уловка сработала, и, пока санкюлоты скалились, он захлопнул дверь. Аннетта слышала, как ключ повернулся в замке, затем раздалось пыхтение, когда они навалились на дверь.
Она обернулась к чиновнику:
– Как ваше имя?
– Это не имеет значения.
– Уверена, что имеет, но я узнаю сама, и вы поплатитесь за свое поведение. Начинайте ваш обыск. Вы ничего не найдете.
– Что они за люди? – спросил один из мужчин Элизу.
– Безбожники, мсье, и очень заносчивые.
– Она и впрямь того, ну, с Камилем?
– Это всем известно, – ответила Элиза. – Они часами сидят, запершись. Она говорит, читают газеты.
– А что старик?
– А ничего.
Мужчины рассмеялись.
– Мы могли бы увести тебя с собой, – сказал один из них. – Расспросить тебя кое о чем. Держу пари, ты бы рассказала нам немало забавного.
Он протянул руку, ощупал ткань ее ночной рубашки и дернул Элизу за сосок. Служанка взвизгнула в притворном страхе.
Как будто настоящего недостаточно, подумала Аннетта. Она взяла чиновника за локоть:
– Держите своих людей в рамках приличия. Или у них есть ордер, чтобы заигрывать с моими служанками?
– Говорит совсем как сестра Капетовой женки, – заметил Жанно.
– Это произвол, и можете не сомневаться, через несколько часов его будут обсуждать в Конвенте.
Жанно сплюнул в камин, к сожалению, весьма неточно.
– Адвокатская шайка, – сказал он. – Революция? Это? Придется подождать, пока изведут всех жуликов.
– При нынешних темпах, – заметил чиновник, – ждать осталось недолго.
Вернулся Клод, за ним по пятам следовали два санкюлота. Он надел теплый плащ и принялся медленно и аккуратно натягивать новые перчатки.
– Вообрази, – сказал он, – меня обвинили в том, что я будто бы сжег бумаги. Еще поразительнее, что все это время они держались между мной и окном, а внизу стоял гражданин с пикой. Словно человек моих лет будет прыгать со второго этажа, чтобы убиться им на радость.
Один из санкюлотов взял его под руку. Клод сбросил его ладонь.
– Я пойду сам, – сказал он. – А теперь позвольте мне попрощаться с женой.
Рукой в перчатке он поднес ее пальцы к губам.
– Не плачь, – сказал Клод. – Не плачь, моя Аннетта. Дай знать Камилю.
На другой стороне улицы стояла сияющая новенькая карета, в темноте сверкали глаза. Занавески были наглухо задернуты.
– Какая досада, – сказал Папаша Дюшен, печник. – Либо ночь выдалась неудачной, либо слухи оказались неточны. А слухов ходит немало, разных, есть из чего выбирать. Стоило встать ни свет ни заря, чтобы вытащить Камиля из теплой кровосмесительной постели. Я надеялся, нам удастся арестовать его за нарушение спокойствия. И все же это его испугает. Интересно, к кому он побежит прятаться на сей раз?
Расстроенная Аннетта была на улице Марата час спустя.
– А еще все перерыли, – закончила она. – А еще Элиза. Как служанка она совершенно меня не устраивает, но я не собираюсь стоять и смотреть, как моих домочадцев лапают какие-то уличные мерзавцы. Люсиль, принеси коньяка. Мне нужно выпить.
Когда дочь вышла из комнаты, она прошептала:
– О Камиль, Камиль. Клод успел сжечь бумаги. Думаю, все ваши письма ко мне обратились дымом. Лучше так, чем их прочел бы секционный комитет.
– Понимаю, – сказал Камиль. – Впрочем, они довольно целомудренные.
– Но как я буду без них жить! – В глазах Аннетты стояли слезы. – Я не вынесу, что их больше нет.
Он провел пальцем по ее щеке.
– Я напишу вам еще.
– Но мне нужны те, те! Как мне спросить Клода, сжег ли он письма? Если сжег, значит знал, где они лежат, знал, о чем они. Думаете, он их прочел?
– Нет. Клод благородный человек. Не чета нам с вами. – Он улыбнулся. – Я спрошу его, Аннетта. Как только мы его оттуда вытащим.
– Ты выглядишь бодро, муженек. – Люсиль вернулась с коньяком.
Аннетта подняла глаза на Камиля. Все ему нипочем, подумала она. И залпом осушила бокал.
Речь Камиля в Конвенте была краткой, внятной и тревожной. Кто-то заметил, что родственники политиков могут попасть под подозрение, как любые другие люди, однако большинство точно знало, о чем говорил Камиль, когда описывал ночное вторжение в дом Дюплесси. Вам повезло, если это случилось не с вами, сказал он, впрочем, все еще впереди.
Оглядываясь на полупустые скамьи, депутаты понимали, что Камиль прав. Раздались аплодисменты, когда он упомянул грабительские замашки бывшего театрального кассира, согласный гул – когда осудил систему, позволяющую процветать таким омерзительным субъектам. Когда он сошел с трибуны, встал Дантон и призвал прекратить аресты.
В Тюильри.
– Передайте мои наилучшие пожелания гражданину Вадье и скажите ему, что здесь Фонарный прокурор, – сказал Камиль.
Вадье вызвали с заседания Полицейского комитета его секретари.
– Отложите мои бумаги в сторону, я перед вами собственной персоной, – добродушно улыбнулся Камиль и толкнул Вадье к стене.
– Фонарный прокурор! – удивился Вадье. – Я думал, вы сожалеете о старых временах.
– Назовите это ностальгией, – сказал Камиль. – Привычкой. Называйте как хотите, но имейте в виду, что я не отстану, пока вы не ответите на мои вопросы.
Вадье хмурился, отворачивая свой длинный инквизиторский нос. Он поклялся руками и ногами Верховного существа, что ничего не знал об этом деле. Да, бывает, что руководители секций занимаются самоуправством. Вполне возможно, что Эбер действовал из личной неприязни. Нет, никаких претензий к Клоду Дюплесси, государственному служащему в отставке. Вадье взирал на Камиля с откровенной ненавистью и немалой тревогой.
– Эбер дурак, – пробормотал он, поспешно удаляясь, – что позволил дантоновским прихвостням поиграть мускулами.
Озабоченного, моргающего Робеспьера вызвали с заседания Комитета общественного спасения срочной запиской. Он бросился к Камилю, схватил его за руки и принялся диктовать распоряжения секретарю, а также выразил горячее желание увидеть Эбера в аду. От наблюдателей не ускользнул ни его тон, ни спешка, ни, прежде всего, рукопожатие. Второпях они запоминали знаки на его лице, чтобы разгадать и истолковать их позже. Хватило приподнятой брови, взгляда, который задержался на мгновение дольше, вопросительного подергивания ноздри, чующей перемену политического ветра, – и немедленно и незаметно личная преданность дала трещину. К полудню выражение лица Эбера утратило изрядную долю самодовольства. Фактически он пустился в бега и мысленно пребывал в этом состоянии еще какое-то время после освобождения Клода Дюплесси, пока ранним утром не услышал шагов патруля и не обнаружил, что у него совсем не осталось друзей.
Новый календарь не работал. Нивоз выдался бесснежным, а весна придет раньше жерминаля. Она наступит слишком быстро, так что на углах появятся цветочницы, а швеи займутся шитьем простых патриотических платьев на лето девяносто четвертого.
В Люксембургских садах деревья выбросили среди пушек лиственные флаги не по сезону. Фабр д’Эглантин наблюдал за сменой времен года из окна комнаты в общественном здании, некогда именовавшемся Люксембургским дворцом. От сырой и ветреной погоды у него еще сильнее болело в груди. Каждое утро Фабр разглядывал себя в прекрасном зеркале, за которым посылал домой, отмечая, как лицо истончается, а в глазах все ярче подозрительный блеск, не сулящий ничего хорошего.
Он слышал, что инициативы Дантона потерпели крах, что Дантон не видится с Робеспьером. Дантон, иди к Робеспьеру, приказывал он стене своей темницы: грозил, умолял, убеждал, требовал. Иногда лежал без сна в надежде услышать, как толпы сторонников Дантона рыщут по улицам, но над городом висела тишина. Камиль помирился с Робеспьером, сообщил ему тюремщик, добавив, что они с женой не верят, будто Камиль аристократ, и точно знают, что гражданин Робеспьер – истинный друг народа, а его здоровье – единственная гарантия того, что в лавках не пропадет сахар и цены на дрова снова не взлетят.
Фабр вспоминал все, что сделал для Камиля: по его подсчетам, выходило немало. Он послал домой за полным изданием «Энциклопедии» и маленькой подзорной трубой из слоновой кости, в компании которых и приготовился ждать естественного или неестественного конца.
Семнадцатого плювиоза – дождя не было и в помине – Робеспьер выступил перед Конвентом, очертив основы будущей политики и планы создания Республики добродетели. Когда он уходил, вслед ему несся тревожный ропот. Он выглядел неестественно усталым, даже учитывая проведенные на трибуне часы. Бескровные губы, запавшие, остекленелые глаза. Немногие уцелевшие свидетели давних событий вспоминали внезапный удар, который свалил Мирабо. Однако Робеспьер с всегдашней пунктуальностью появился на следующем заседании; его взгляд бродил по лицам в поисках недовольных гримас.
Двадцать второго плювиоза Робеспьер, задыхаясь, проснулся среди ночи. В паузах между приступами паники он заставил себя сесть за письменный стол, но совершенно забыл, что хотел написать. Голова закружилась, и он рухнул, упираясь в пол руками и коленями. Ты не умираешь, говорил он себе, пытаясь вытолкнуть воздух, застрявший в легких, ты, говорил он с каждым вдохом, не умираешь. Ты уже переживал это раньше.
Когда приступ миновал, он приказал себе встать с пола. Нет, ответило тело: ты меня угробил, ты убил меня, я отказываюсь служить такому господину.
Сердце упало. Если я останусь на полу и усну, то подхвачу простуду и все будет кончено.
Вот видишь, сказало ему тело, не надо было надо мной измываться, изнуряя меня постами, воздержанием и ночными бдениями. И что ты будешь делать теперь? Прикажи рассудку поднять тебя с пола, вели разуму наутро удержать тебя на ногах.
Робеспьер вцепился в ножку кресла, затем – в спинку. Он видел, как ладони скользят по дереву: он проваливался в сон. Руки были словно чужие. Ему снился дом его деда. Не хватает бочек для пива, сказал кто-то, все дерево пошло на плахи. Он с тревогой нащупал в кармане письмо от Бенджамина Франклина. «Ты – электрическая машина», – говорилось в нем.
Элеонора нашла его на рассвете, и вместе с отцом заняла пост у его двери. Доктор Субербьель прибыл в восемь. Он говорил очень медленно и отчетливо, словно имел дело с глухим: я за последствия не отвечаю, я не отвечаю за последствия. Он кивнул, что понимает. Субербьель наклонился, чтобы расслышать его шепот:
– Я должен продиктовать завещание?
– Не думаю, – добродушно ответил доктор. – К тому же много ли у вас имущества?
Он мотнул головой, позволил векам опуститься и слегка улыбнулся.
– С ними ничего серьезного не случается, – заметил Субербьель. – В смысле болезней. В сентябре мы думали, что потеряем Дантона. Столько лет тяжких трудов и постоянного беспокойства превратят в развалину даже такого могучего человека, а гражданин Робеспьер не отличается крепким здоровьем. Нет, он не умирает. От этого люди не умирают, но жизнь для них осложняется. Надолго ли? Он нуждается в отдыхе, ему следует от всего отрешиться. Скажем, на месяц. Если он выйдет из комнаты раньше, я снимаю с себя всякую ответственность.
Пришли члены комитета. Ему потребовалось мгновение, чтобы вспомнить их лица, но откуда они, он понял сразу.
– Где Сен-Жюст? – прошептал Робеспьер.
Придется учиться говорить шепотом. Постарайтесь не повышать голос, велел ему доктор. Члены комитета переглянулись.
– Он забыл, – закивали они. – Вы забыли, – сказали ему. – Он на фронте. Вернется через десять дней.
– А Кутон? Разве нельзя было поднять его по лестнице?
– Кутон болен, – ответили они. – Кутон тоже болен.
– Он умирает?
– Нет. Но его паралич усилился.
– Он выздоровеет завтра?
– Нет, завтра нет.
А кто тогда управляет страной, спросил он себя. Сен-Жюст.
– Дантон… – начал он.
Не пытайтесь дышать через силу. Если не будете себя заставлять, дыхание восстановится, сказал доктор. Робеспьер в панике прижал руку к груди. Он не мог последовать совету доктора. Это противоречило всей его жизни.
– Вы позволите Дантону занять мое место?
Они снова обменялись взглядами. Над ним склонился Робер Ленде:
– Вы этого хотите?
Он страстно замотал головой. В голове звучал тягучий голос Дантона: «…предавались противоестественным утехам… Вы никогда себя не спрашивали, что Господь упустил, создавая вас?» Он пытался заглянуть в глаза этому солидному адвокату из Нормандии, человеку без идей, без претензий, человеку, которого не знала толпа.
– Только не это, – наконец выдавил он. – Только не править. У него нет vertu.
Лицо Ленде осталось бесстрастным.
– На время я не с вами, – сказал Робеспьер. – А после я с вами во все дни.
– Какие знакомые слова, – сказал Колло. – Он не может вспомнить, где слышал их раньше. Не беспокойтесь, рано еще вас обожествлять.
– Да, да, да, – мягко сказал Ленде.
Робеспьер посмотрел на Колло. Вот кому на руку моя слабость, подумал он.
– Прошу вас, дайте мне бумагу, – прошептал он. Он хотел сделать пометку: как только ему станет лучше, нужно избавиться от Колло.
Члены комитета вежливо побеседовали с Элеонорой. Они не до конца поверили Субербьелю, что через месяц Робеспьер встанет на ноги; ей дали понять, что, если паче чаяния он умрет, она станет для всех вдовой Робеспьера, как Симона Эврар считалась вдовой Марата.
Шли дни. Субербьель разрешил ему принимать посетителей, читать и писать, но только личные письма. Он мог получать новости, но только те, которые не нарушат его покой, – впрочем, таких новостей больше не было.
Сен-Жюст вернулся. Мы справляемся, сказал он, в комитете. Намереваемся сокрушить фракции. Дантон по-прежнему выступает за мир? Да, но он такой один. Хороший патриот выступает за победу.
Сен-Жюсту исполнилось двадцать шесть. Он был на редкость хорош собой и полон сил. Изъяснялся короткими предложениями. Давайте поговорим о будущем, сказал Робеспьер. Сен-Жюст заговорил о спартанской республике. Чтобы взрастить новую расу людей, мальчиков следует отнимать от родителей, когда им исполнится пять лет, и воспитывать крестьянами, воинами или законниками. А как же девочки? Девочки не важны, ответил Сен-Жюст, пусть остаются дома с матерями.
Руки Робеспьера задвигались по одеялу. Он думал о своем крестнике, когда тому был день от роду, с трепещущим родничком между длинными отцовскими пальцами; в возрасте нескольких недель, уцепившемся за его воротник и что-то лепечущем. Однако сил спорить не было. Говорили, что Сен-Жюст неравнодушен к Генриетте Леба, сестре Филиппа, мужа Бабетты. Но Робеспьер этому не верил, не верил, что Сен-Жюст способен привязаться к кому бы то ни было.
Робеспьер подождал, когда Элеонора выйдет из комнаты. К тому времени он успел набраться сил, и его голос стал почти различим. Кивком он подозвал Мориса Дюпле.
– Я хочу видеть Камиля.
– Думаете, стоит?
Дюпле послал Камилю записку. Как ни странно, но Элеонора не выказала ни недовольства, ни радости.
Когда Камиль пришел, они не стали беседовать о политике или недавних годах. Лишь однажды Камиль упомянул Дантона; привычным жестом Робеспьер упрямо отвернулся. Они говорили о прошлом, их общем прошлом, c наигранной живостью, свойственной разговорам, которые ведут в доме недавно умершего.
Оставшись в одиночестве, он лежал, мечтая о Республике добродетели. За пять дней до болезни он определился с терминами. Он задумал республику правосудия, равноправия и самопожертвования. Он видел свободных людей, кротких, живущих в сельской местности, образованных. Тьма суеверий схлынула, будто солоноватая вода впиталась в почву. Их место заняло жизнерадостное и осознанное почитание Верховного существа. Эти люди были счастливы; их сердца и тела не терзали вопросы без ответов и желания без надежды. Мужчины подходили к вопросам управления разумно и серьезно; воспитывали детей, выращивали на своей земле простую и обильную пищу. Собаки и кошки, рабочая скотина в полях: все чинно, все сообразно природе. Девушки в светлых льняных платьях, украшенные венками, степенно двигались между колоннами белого мрамора. Он видел темно-зеленое сияние оливковых рощ, голубую эмаль небес.
– Посмотрите на это, – сказал ему Робер Ленде. Он развернул газету и вытряхнул из нее кусок хлеба. – Понюхайте, попробуйте на вкус.
Хлеб легко крошился в пальцах. От него исходил кисловатый плесневый дух.
– Я решил, если вы живете на вашей апельсиновой диете, то, возможно, не знаете. Хлеба хватает, но посмотрите, какого он качества. Людей этим не накормишь. Молока тоже нет, а беднейшие слои пьют много молока. Что до мяса, хорошо, если удается разжиться бараньими обрезками для супа. Женщины занимают очередь у мясной лавки в три часа утра. На этой неделе национальным гвардейцам пришлось разнимать драки.
– Если так пойдет и дальше… не знаю. – Он провел рукой по лицу. – При старом режиме люди страдали от голода. Ленде, куда девается еда? Земля плодоносит без устали.
– Дантон считает, что излишним регулированием мы заморозили торговлю. Он говорит, и это похоже на правду, что крестьяне боятся привозить продукты в города, чтобы не нарушить закон и не лишиться головы по обвинению в спекуляции. Мы реквизируем, что можем, но они прячут продукты – лучше пусть сгниют. Люди Дантона говорят, если мы снимем ограничения, снабжение восстановится.
– А что думаете вы?
– Агитаторы в секциях за сохранение контроля. Говорят людям, что иного пути нет. Ситуация безвыходная.
– И…
– Я жду вашего совета.
– А что говорит Эбер?
– Простите, дайте мне газету. – Ленде стряхнул крошки на пол. – Здесь.
«Мясников, которые держат санкюлотов за собак, заставляя глодать голые кости, следует гильотинировать как врагов простого народа».
Робеспьер поджал губы:
– Весьма конструктивно.
– К несчастью, масса людей с восемьдесят девятого года так ничему и не научилась. Поэтому слова Эбера встречают одобрение.
– А что, люди бунтуют?
– Бывает. Они не требуют свободы. Их не волнуют права. На Рождество Камиль и его идея освобождения подозрительных встречали большую поддержку. Теперь люди думают только о еде.
– И Эбер не замедлит этим воспользоваться, – сказал Робеспьер.
– На военных фабриках неспокойно. Мы не можем допустить забастовок. Армия и без того плохо обеспечена.
Робеспьер поднял голову:
– Агитаторов на улицах, фабриках, где угодно, нужно забирать. Я понимаю, у людей накопились обиды, но так продолжаться не может. Люди должны жертвовать своими интересами ради интересов страны, ради будущего.
– Сен-Жюст и Вадье в Полицейском комитете твердой рукой удерживают положение. К несчастью, – Ленде помедлил, – если не принять решения на самом высоком политическом уровне, мы бессильны против смутьянов.
– Эбер.
– Он развяжет мятеж, если у него получится. И правительство падет. Почитайте газету. Настроения среди кордельеров…
– Не надо, – сказал Робеспьер. – Я этого наслушался. Напыщенная речь, чтобы возбудить вашу храбрость, затем совещания в задних комнатах. Только Эбер уравновешивает влияние Дантона. Пока я, беспомощный, лежу здесь, все разваливается. Разве люди не верны Комитету, который спас их от иностранного вторжения и кормил, как мог?
– Не хотел я вам этого показывать. – Ленде вытащил из кармана листок и развернул. Это было официальное уведомление о рабочих часах и плате в государственных мастерских. Углы с обеих сторон надорваны – объявление явно сорвали со стены.
Робеспьер взял листок. Уведомление подписали шесть членов Комитета общественного спасения. Внизу виднелись грубо нацарапанные красные каракули:
ЛЮДОЕДЫ. ВОРЫ. УБИЙЦЫ.
Робеспьер уронил листок на кровать.
– Вот я думаю, оскорбляли так Капета? – Он откинул голову на подушки. – Мой долг разыскать тех, кто обманул и предал этих бедных людей, вложив им в голову гнусные мысли. Клянусь, отныне я не выпущу революцию из своих рук.
После ухода Ленде он долго сидел, подперев спину подушками и глядя, как вечерний свет движется по потолку. Наступили сумерки. Элеонора, крадучись, внесла свечу, подложила полено в камин, подняла с пола бумаги. Затем собрала книги, поставила их на полку, наполнила кувшин и задернула шторы. Она встала над ним и с нежностью коснулась его щеки. Он улыбнулся.
– Тебе лучше?
– Гораздо лучше.
Неожиданно она села в ногах кровати, словно силы оставили ее. Плечи поникли, и Элеонора закрыла лицо руками.
– Мы решили, что ты умираешь. Ты выглядел как мертвый, когда я нашла тебя на полу. Что, если бы ты умер? Никто из нас не пережил бы твоей смерти.
– Но я не умер, – возразил он весело и решительно. – И теперь я еще яснее вижу, что следует делать. Завтра я пойду в Конвент.
