Сердце бури Мантел Хилари
– Благодарю. – Камиль держался скромно, по крайней мере, склонил голову и опустил глаза, что было внешним проявлением внутренней благодати. – Не думал, что мой памфлет примут так хорошо. Словно люди этого ждали… Я совершенно ошеломлен такой поддержкой.
Депутат Филиппо – один из таинственных депутатов, вечно занятых выполнением тайных миссий, которого до прошлой недели Камиль почти не знал, – наклонился и похлопал его по руке.
– Потому что он прекрасен! Я сам написал памфлет, и, хотя мы смотрим на вещи одинаково, вы меня превзошли. Вы умеете… – тут депутат коснулся элегантного галстука, – вы умеете достучаться до сердец, я же обращаюсь только к разуму. Резня, вот как я это называю.
Резкость давалась депутату с трудом. Раньше он сидел с Болотом, не с Горой, и до последнего времени ему приходилось постоянно себя одергивать.
– О, резня, – сказал Фабр. – Резня не для нашего мальчика. Один бриссотинец с ножичком, спрятанным среди бумаг, – и ему хватило. Боюсь, он не переносит жестокости. Сразу падает в обморок. Впрочем, с большим изяществом.
Жизнелюбие Фабра удивительно. Впрочем, то же самое можно сказать про Камиля. Какая-то часть внутри его словно налита свинцом, но другая рвется в бой, воспламеняя людей, заставляя их забыть о здравом смысле, упиться экстазом. Он чувствует себя молодым и легким. Художник Юбер Робер (увы, знаменитый своими живописными развалинами) ходит за ним по пятам; портретист Боз не сводит с него сосредоточенного взгляда, а временами подходит и бесчувственной рукой художника ерошит ему волосы. В свои худшие моменты Камиль думает: приготовься к бессмертию.
Впрочем, главное, что аресты больше не в моде. Теперь мы говорим, что революция не должна забывать о жалости, ее методы и язык не должны упрощаться и огрубляться; ибо революция уступчива, нежна и изящна. Мирабо говорил: «Свобода – сука, которая любит, когда ее сношают на матрасе из трупов». Камиль знает, что это истина, но он найдет иной, более мягкий способ преподнести ее своим читателям.
Теперь он мог бы стать собой… иными словами, отличаться от Эбера насколько возможно. Никаких уступок языку улиц, никаких пышных тирад. Ему не нужно представляться наследником Марата, хотя он помнит, как дородное тело Симоны обмякло у него на руках, помнит юную модницу, убившую его друга. Забудем Марата и черную тоску, которую он породил. Камиль намерен создать новую атмосферу, атмосферу Ультима Туле, простоты и ясности, где слова прозрачны и гладки. Воздух Парижа подобен запекшейся крови, Камиль (с разрешения и при поддержке Робеспьера) заставит нас вдыхать лед, шелк и вино.
– Кстати, – сказал депутат Филиппо, – вы слышали, что арестовали де Сада?
– Депутат Филиппо, депутат Филиппо, – сказал Робеспьер. – Вернувшись в Париж, он обрушился на методы ведения войны. Командиров в Вандее, – он пролистнул маленькую статью Филиппо, – Эбер держит на коротком поводке, и все они под подозрением. За исключением Вестерманна, друга Дантона. К несчастью, – он потянулся за пером, – депутат Филиппо на этом не останавливается. – Робеспьер наклонил голову, принявшись подчеркивать отдельные фразы. – Он выдвигает обвинения против комитета, ибо на нем лежит ответственность за ведение войны. Он утверждает, что война закончилась бы скорее, если бы кое-кто не набивал карманы.
– Филиппо много времени проводит с Дантоном и Камилем, – сказал член комитета. – Просто чтобы вы знали.
– Такой тезис пришелся бы Камилю по душе, – сказал Робеспьер. – Вы в это верите? Я сомневаюсь.
– Вы сомневаетесь в добросовестности ваших коллег по комитету?
– Да, – сказал Робеспьер. – Впрочем, главное – сохранить комитет работоспособным. Из Лиона доходят слухи о деяниях нашего друга Колло. Говорят, он воспринял приказ подавить мятежников как указание перебить всех местных жителей.
– Да, я слышал.
Робеспьер соединил кончики пальцев.
– Колло у нас актер и театральный антрепренер? Когда-то ему приходилось удовлетворяться землетрясениями и массовыми убийствами на сцене, теперь он воплощает свои фантазии в жизнь. Четыре года революции, гражданин… и повсюду та же алчность, мелочность и эгоизм, то же равнодушие к страданиям других и та же дьявольская кровожадность. Никогда мне не постичь глубин человеческой души. – Он подпер голову рукой. Коллега взирал на него с изумлением. – Интересно, что поделывает Дантон? Не он ли подталкивает депутата Филиппо?
– Возможно, и он, если видит в этом временную выгоду. Комитет должен заставить Филиппо замолчать.
– В этом нет нужды. – Робеспьер ткнул пером в отпечатанную страницу. – Филиппо нападает на Эбера? Эбер сделает работу за нас. Давайте в кои-то веки позволим ему оказать нам услугу.
– Но вы же сами разрешили Камилю нападать на Эбера в его втором выпуске. Играете на чужих разногласиях? Неплохо придумано.
Декрет Национального конвента:
Исполнительный комитет, министры, генералы и все учрежденные органы переходят под надзор Комитета общественного спасения.
Камиль:
Не понимаю, с какой стати мне рассчитывать на аплодисменты за третий выпуск. Любой мог бы его написать. Это больше похоже на перевод. Я читал у Тацита о правлении императора Тиберия. Я сказал де Саду, что у нас происходит то же самое, проверил – действительно так. Мы живем, как пишет автор «Анналов»: целые семьи уничтожены палачом, люди кончают с собой, чтобы их не тащили по улицам, словно обычных преступников; отрекаются от друзей, чтобы спасти собственную шкуру, все человеческие чувства подверглись разложению, жалость низведена до преступления. Помню, как много лет назад я впервые прочел этот текст. И Робеспьер его вспомнит.
К этому мало что можно прибавить – сказанного довольно, чтобы привлечь к тексту внимание общества. Замените имена римлян именами французов и француженок – на ваше усмотрение, – людей, которых вы знаете, которые живут на вашей улице, чья судьба перед вашими глазами – судьба, которую вы вскоре разделите.
Конечно, я немного переделал текст – порезвился с ним, как сказал бы Эбер. Я не стал показывать памфлет Робеспьеру. Воображаю его потрясение. Впрочем, это пойдет ему на пользу. Осознав положение вещей, он задумается, какова его роль в происходящем. Глупо утверждать, будто Робеспьер – Тиберий наших дней, и, разумеется, я такого не утверждаю. Однако рядом с людьми определенного склада – да, я говорю о Сен-Жюсте – не знаю, в кого еще он может превратиться.
Вот Тацитово описание Тиберия: «Без жалости, без гнева, закрытый для всех чувств».
Очень похож.
«Старый кордельер», выпуск 3:
После того как слова стали государственным преступлением, остается всего шаг, чтобы приравнять к преступлениям взгляды, печали, сострадание, вздохи, даже молчание…
Считалось преступлением против государства, что Либон Друз спросил предсказателей, суждено ли ему разбогатеть… Считалось преступлением против государства, что один из потомков Кассия хранил в доме его портрет. Мамерка Скавра обвинили в том, что он написал трагедию, некоторые строки которой можно трактовать двояко. Было преступлением против государства, что мать консула Фурия Гемина скорбела о смерти сына… Требовалось радоваться смерти друга или родственника, чтобы самому ее избежать.
Гражданин популярен? Он может основать фракцию. Подозрительный.
Гражданин отстранился от общественной жизни? Подозрительный.
Ты богат? Подозрительный.
Беден? Вероятно, притворяешься. Подозрительный.
Ты горюешь? Положение народа тебя печалит. Подозрительный.
Весел? Должно быть, радуешься бедствиям, которые обрушились на страну. Подозрительный.
Ты философ, оратор или поэт? Подозрительный.
– Вы мне этого не показывали, – ровно проговорил Робеспьер.
Ветер срывал мертвые прошлогодние листья и швырял ему в лицо. Поймав лист, он зажал его между большим и указательным пальцем, и прожилки четко проступили на свету. День выдался ясный, пламенел багровый закат, последние солнечные лучи касались воды, что выглядело скорее зловеще, чем живописно.
– Похоже на кровь, – заметил Камиль. – Впрочем, чего мы ждали. Я ничего от вас не скрывал. Вероятно, на вашей книжной полке тоже есть Тацит.
– Вы меня обманули.
– Однако вы должны признать, вышло довольно ловко. Не будь памфлет актуален, он не привлек бы такого внимания. Да, это портрет нашего времени.
– И вы решили подарить свой памфлет Европе? Не сумели удержаться? Хотите, чтобы ваш памфлет стал любимым чтением императора? Ждете поздравлений от мистера Питта? Фейерверков в Москве и тостов за ваше здоровье на бивуаках эмигрантов вдоль Рейна? – Он говорил спокойно, будто вопросы разумны. – Ответьте мне.
Робеспьер положил ладони на каменный парапет моста и глянул Камилю в лицо; он ждал.
– Что мы здесь делаем? – спросил Камиль. – Я замерз.
– Лучше разговаривать снаружи. Под крышей трудно хранить секреты.
– Вот видите, вы сами это признаете. Вы одержимы мыслями о заговоре. Собираетесь гильотинировать кирпичные стены и дверные рамы?
– Я одержим только желанием служить стране.
– Тогда остановите террор. – Камиль поежился. – Вы обладаете непререкаемым моральным авторитетом. Кроме вас – некому.
– И позволить правительству развалиться? Погубить комитет? – Робеспьер перешел на быстрый, настойчивый шепот. – Я не могу так поступить. Не могу рисковать.
– Давайте пройдемся.
Они пошли вдоль реки.
– Измените состав комитета, – сказал Камиль. – Больше я ни о чем не прошу. Вам не к лицу якшаться с такими, как Колло и Бийо-Варенн.
– Вы знаете, почему они в комитете. Это наша подачка левым.
– Я все время забываю, что мы не левые.
– Вы хотите мятежа?
Камиль остановился, посмотрел на другой берег реки.
– Да, если необходимо. Да. – Он силился остановить вскипающую внутри панику, унять лихорадочное сердцебиение. Робеспьер не привык к возражениям, да и Камиль не привык ему возражать. – Давайте вместе покончим с этим раз и навсегда.
– Этого хочет Дантон? Еще больше насилия?
– Макс, как вы думаете, что происходит каждый день на площади Революции?
– Лучше жертвовать аристократами, чем друг другом. Я сохраняю верность революции и тем, кто ее совершил. А вы порочите ее перед лицом всей Европы.
– Думаете, верность революции вас оправдывает? Станете утверждать, что закон и разум торжествуют?
Свет в воде померк, ночной ветер настойчиво тянул их за одежду.
– Ради чего мы совершали революцию? – продолжал Камиль. – Я-то думал, чтобы смело обличать угнетателей. Чтобы освободиться от тирании. Но мы сами создали тиранию. Покажите мне пример худшей тирании в истории. Людей убивали ради власти, корысти и наслаждения кровью, но покажите мне другую диктатуру, которая убивает деловито, наслаждаясь собственной добродетелью и провозглашая абстрактные лозунги над разверстыми могилами. Мы утверждаем, что все это ради революции, но революция давно превратилась в живой труп.
Не глядя на Камиля, Робеспьер потянулся к его руке.
– Все, что вы говорите, правда, – прошептал он, – но я не знаю, что делать. – Повисла пауза. – Идемте домой.
– Вы же говорили, что не можете разговаривать под крышей.
– Говорить больше не о чем. Вы уже все сказали.
Эбер, он же Папаша Дюшен:
А вот и он, мои смелые санкюлоты, храбрец, о котором вы успели позабыть. Какая неблагодарность, ибо он утверждает, что без него не было бы никакой революции. Ранее он был известен как Прокурор Фонаря. Вы думаете, речь идет о знаменитом головорезе, обращавшем в бегство аристократов? Ничего подобного, человек этот считает себя образцом миролюбия. Послушать его, так он мухи не обидит. Он так чувствителен, что при слове «гильотина» содрогается от макушки до пят. Какая жалость, что он не оратор, иначе он доказал бы Комитету общественного спасения, что тот не способен править страной. Но поскольку выступать он не может, мсье Камиль вынужден излагать свои мысли на бумаге, к вящему удовольствию умеренных, аристократов и роялистов.
Заседание якобинского клуба:
Гражданин Николя (перебивая оратора). Камиль, вы очень близки к гильотине!
Гражданин Демулен. Николя, а вы очень близки к тому, чтобы разбогатеть. Еще год назад вы обедали печеными яблоками, а теперь стали государственным издателем. (Смех.)
Эро де Сешель вернулся из Эльзаса в середине декабря. Миссия завершилась, австрийцы отступили, граница была на замке. Недели через две в ореоле славы в Париж вернется Сен-Жюст.
Эро зашел к Дантону, но того не оказалось дома. Эро оставил ему записку, назначив встречу, но Дантон не пришел. Тогда он отправился к Робеспьеру, но Дюпле не впустили его.
Эро стоял у окна в Тюильри, смотрел на повозки с приговоренными, а иногда шел за ними в толпе. Он слышал о женах, обвинявших мужей перед трибуналом, о мужьях, обвинявших жен. О матерях, вверяющих детей в руки правосудия, и детях, предающих родителей. Он видел женщин, только что родивших, и женщин, кормивших грудью новорожденных младенцев в ожидании повозки. Видел мужчин и женщин, которые оскальзывались в крови друзей, и палачи поднимали их за связанные руки. Видел, как кровоточащие головы показывали толпе для острастки.
– Зачем вы на это смотрите? – спросил его кто-то.
– Учусь умирать, – ответил Эро.
Двадцать девятого фримера республиканская армия взяла Тулон. Героем дня стал молодой артиллерийский офицер по фамилии Буонапарте.
– Если дела пойдут так и дальше, – сказал Фабр, – я даю Буонапарте три месяца до того, как его голова слетит с плеч.
Три дня спустя, второго нивоза, правительственные войска сокрушили остатки повстанческих армий в Вандее. Вооруженные крестьяне были объявлены вне закона и подлежали расстрелу на месте. Осталось только провести беспощадные облавы по лесам, полям и болотам.
В зеленой комнате с серебряными зеркалами члены Комитета общественного спасения пытались уладить свои разногласия. Они выиграли войну и удерживали хрупкий мир на парижских улицах.
– Под руководством комитета, – говорили люди, – революции ничего не угрожает.
Стемнело. Элеонора решила, что в комнате никого нет. Когда Робеспьер обернулся, она вздрогнула. Его лицо белело во тьме.
– Ты не идешь в комитет? – мягко спросила она.
Он вновь уставился в стену.
– Мне зажечь лампу? – спросила она. – Пожалуйста, поговори со мной. Только не молчи.
Она встала за креслом, положила руку ему на плечо и почувствовала, как он напрягся.
– Не трогай меня.
Она убрала руку.
– В чем я провинилась? – Она ждала ответа. – Ты как ребенок. Сидишь тут в холоде и темноте.
Ответа не было. Она быстро вышла из комнаты, оставив дверь открытой, но тут же вернулась, сжимая в руке свечу. Элеонора коснулась ею приготовленных поленьев и щепок. Она сидела перед камином, раздувая слабое пламя, ее темные волосы струились по плечам.
– Мне не нужен свет, – сказал он.
Она наклонилась вперед, подкладывая щепку.
– Тебе ничего не нужно, если я о тебе не позабочусь. Как всегда. Я была на занятиях. Сегодня гражданин Давид похвалил мои работы. Хочешь покажу? Только спущусь за папкой.
Она посмотрела на него исподлобья, положив руки на бедра.
– Отойди от камина, – сказал он. – Ты не служанка.
– Неужели? – холодно спросила она. – А кто я тогда? Принципы не позволили бы тебе говорить со служанкой, как ты говоришь со мной.
– Пять дней назад я предложил Конвенту учредить Комитет правосудия, который проверял бы вердикты Революционного трибунала и изучал дела подозрительных. Я считал это требуемым шагом; видимо, я ошибался. Я только что прочел четвертый выпуск «Старого кордельера». Вот. – Он подтолкнул к ней памфлет. – Прочти.
– Здесь мало света. – Она зажгла свечи и подняла одну, чтобы взглянуть ему в лицо. – У тебя красные глаза. Ты плакал. Вот уж не думала, что ты плачешь, когда тебя критикуют в газетах. Думала, ты выше этого.
– Это не критика. Тут другое. Это требования, которые адресованы лично мне. Я назван по имени. Смотри. – Он показал место на странице. – Элеонора, есть ли кто-нибудь милосерднее меня? Семьдесят пять бриссотинцев под арестом. Я сражался с комитетами и Конвентом за их жизнь. Но Камилю этого недостаточно, о нет, совершенно недостаточно. Он хочет вытолкнуть меня на арену для боя быков. Прочти.
Она взяла памфлет, подвинула кресло к свету. «Робеспьер, ты был моим школьным товарищем, ты помнишь, чему нас учили на уроках истории и философии: что любовь сильнее и прочнее, чем страх». Любовь сильнее и прочнее, чем страх. Она взглянула на него и снова опустила глаза на отпечатанную страницу. «Ты подошел очень близко к этой идее, внеся предложение на заседании от тридцатого фримера. Ты предложил учредить Комитет правосудия. Хотя с каких это пор милосердие считается преступлением перед республикой?»
Элеонора подняла глаза.
– Какой слог, – сказал Робеспьер. – Так ясно, так просто, никакого притворства и ухищрений. Каждое слово на своем месте. Раньше он писал другие слова. Это был его стиль.
«Освободите из заключения двести тысяч граждан, которых вы именуете „подозрительными“. В декларации прав человека нет ничего про арест по подозрению.
Вы намерены при помощи гильотины подавить оппозицию, но это бессмысленная затея. Когда вы гильотинируете одного противника, вы получаете десять врагов в лице его друзей и родственников. Посмотрите, кого вы держите за решеткой: женщин, стариков, исходящих желчью эготистов, обломки революции. Вы действительно полагаете, что они представляют опасность? Единственные враги, оставшиеся в ваших рядах, это те, кто по слабости или трусости не может сражаться. Храбрые и сильные эмигрировали либо пали в Лионе и Вандее. Оставшиеся не заслуживают вашего внимания. Поверьте, ничто так не укрепит свободу и не поставит Европу на колени, как учреждение Комитета милосердия».
– Ты прочла достаточно? – спросил он.
– Да. Они пытаются тобой руководить. – Элеонора подняла глаза. – Полагаю, за этим стоит Дантон?
Робеспьер ответил не сразу, шепотом, и о другом:
– Когда мы были детьми, я сказал ему: Камиль, теперь все будет хорошо, я не дам тебя в обиду. Видела бы ты нас, Элеонора, думаю, ты бы нас пожалела. Не знаю, что стало бы с Камилем, если бы не я. – Он закрыл лицо руками. – Или со мной, если бы не он.
– Но теперь вы не дети, – мягко сказала она. – И былой привязанности больше нет. Она перешла на Дантона.
Робеспьер поднял глаза. Какое у него открытое и честное лицо, подумала Элеонора. И такой же честности он хочет от мира.
– Дантон мне не враг, – сказал Робеспьер. – Он патриот, за это я готов поручиться. Но чем он занят последние четыре недели? Говорит речи. Пышная риторика, которая не дает публике забыть о нем, только и всего. Изображает умудренного жизнью политика. Он ничем не рискует. Бросил моего бедного Камиля в горнило, а сам с приятелями греет руки.
– Не сердись, это делу не поможет. – Элеонора отвела глаза от его лица и снова взялась за памфлет. – Он намекает, что комитет злоупотребляет властью. Очевидно, Дантон и остальные видят себя альтернативным правительством.
– Да. – Он с полуулыбкой поднял взгляд. – Дантон уже предлагал мне пост. Не сомневаюсь, предложит снова. Они надеются, я к ним присоединюсь.
– К ним? К этой шайке жуликов? Все равно что присоединиться к разбойникам, которые держат тебя ради выкупа. Им нужно лишь прикрыться твоим честным именем.
– Знаешь, чего мне хочется? – спросил он. – Чтобы Марат воскрес. До чего я дошел! Но Камиль прислушался бы к нему.
– Это ересь. – Элеонора вновь склонилась над памфлетом. Робеспьеру казалось, что она читает мучительно медленно, словно взвешивает каждое слово. – Якобинцы его исключат.
– Я этого не допущу.
– Что?
– Я сказал, что я этого не допущу.
Она потрясла перед ним памфлетом.
– Они тебя проклянут. Думаешь, что сумеешь его спасти?
– Спасти? Господи, да я готов отдать за него жизнь! Однако нельзя забывать о долге – я должен остаться в живых.
– Долге перед кем?
– Перед народом. Если наступят худшие времена.
– Ты прав. Ты должен остаться в живых. В живых и при власти.
Он отвернулся.
– Как легко слова слетают с твоих губ. Словно ты росла с ними на устах, Элеонора. Ты слышала, Колло вернулся из Лиона? Закончил работу и теперь похваляется. Его путь праведности свободен, прям и широк. Быть хорошим якобинцем легко. В голове у Колло нет сомнений, сказать по правде, там едва ли вообще что-то есть. Остановить террор? Он считает, что настоящий террор еще не начинался.
– Сен-Жюст вернется на следующей неделе. Ему нет дела до твоих школьных дней. Он не примет оправданий.
Робеспьер в порыве слепой гордости вздернул подбородок.
– Он не будет оправдываться. Я знаю Камиля. Он сильнее, чем ты думаешь, нет, это не бросается в глаза, но можешь мне поверить, уж я-то его знаю. Его тщеславие выковано из железа, и стоит ли удивляться? Двенадцатое июля, дни до падения Бастилии – оттуда все идет. Он прекрасно понимает, что совершил и как рисковал. Смог бы я тогда оказаться на его месте? Разумеется, нет. На меня бы просто никто не взглянул. Смог бы оказаться на его месте Дантон? Нет, разумеется. Он был респектабельным адвокатом, главой семейства. Прошло четыре года, Элеонора, но мы до сих пор пребываем в изумлении перед тем, что свершилось за долю секунды.
– Как глупо, – промолвила она.
– Нет, не глупо. Все, что по-настоящему важно, решается за долю секунды. Он стоял перед тысячной толпой, и его жизнь висела на волоске. Все, что случилось позже, было падением, началом конца.
Элеонора встала и отошла в сторону.
– Ты пойдешь к нему?
– Сейчас? Нет, там будет Дантон. Вероятно, они празднуют.
– Почему бы не отпраздновать? – заметила Элеонора. – Царству предрассудков пришел конец, но сегодня как-никак Рождество.
– Невероятно, – сказал Дантон. Он запрокинул голову и осушил еще бокал. При этом он совершенно не походил на умудренного жизнью политика. – Демонстранты у Конвента призывают учредить Комитет милосердия. Стоят в шесть рядов в лавке Десенна и требуют переиздания. Камиль, вы ходячая катастрофа.
– Но я жалею, что не предупредил Робеспьера. О содержании.
– О, Бога ради. – Дантон был шумным, дерзким, энергичным – популярный вождь новой политической силы. – Кто-нибудь, приведите Робеспьера. Вытащите его из норы. Пора его напоить. – Он уронил руку на плечо Камиля. – Пришло время революции немного расслабиться. Люди устали от убийств, и реакция на ваши писания это доказывает.
– Однако в нынешнем месяце нужно поменять состав комитета. Вы войдете в него.
Разговоры вокруг них в гостиной возобновились. Все понимали, что услышали одну из самых вдохновляющих речей Дантона.
– Давайте не будем торопить события, – сказал он. – Дождемся следующего месяца. Мы создаем почву. Мы не хотим ничего форсировать, пусть люди сами придут к пониманию того, что перемены необходимы.
Камиль бросил взгляд на Фабра.
– Почему у вас такой несчастный вид? – налетел на Камиля Дантон. – Вы добились самого впечатляющего успеха в карьере. Во имя республики я приказываю вам быть счастливым.
Позднее прибыли Аннетта и Клод. Аннетта казалась расстроенной и настороженной, но Клод выглядел так, словно собирался произнести важную речь.
– Что ж, – промолвил он, адресуясь к воздуху в пяти футах над головой зятя. – Нельзя сказать, что раньше я был особенно щедр на комплименты, но сейчас я хотел бы поздравить вас от всего сердца. Это был очень смелый поступок.
– Почему вы так говорите? Думаете, теперь мне захотят отрезать голову?
Молчание, внезапное, мертвое, продолжительное. Все замерли. Впервые за многие годы Клод сумел сфокусировать взгляд:
– Камиль, кто может желать вам зла?
– Многие, – отстраненно промолвил Камиль. – Бийо, потому что я вечно над ним насмехался. Сен-Жюст, потому что стремится стать вождем, а я его не поддерживаю. Якобинцы, которые жаждут моей крови после того, как я защитил Дийона. Десять дней назад они вспомнили процесс над Бриссо. Какое я имел право упасть в обморок, не предупредив клуб? И Барнав – они желают знать, как я посмел явиться в Консьержери и говорить с изменником.
– Робеспьер вас защитит, – сказал Клод.
– Да, он был очень добр ко мне. Сказал им, что я склонен к эмоциональным всплескам. Что он знает меня с десяти лет и я всегда был таким. Сходя с трибуны, кивнул мне и улыбнулся. Но его взгляд прожег меня насквозь, словно клеймо пробирщика.
– Но это еще не все, – сказала Люсиль. – Он тепло тебя поблагодарил.
– Разумеется. Клуб был тронут и смущен. Робеспьер позволил им заглянуть в свою частную жизнь – трогательное свидетельство его человеческой природы.
– О чем это вы? – спросил Клод.
– О, я вернулся к убеждению, – ответил Камиль, – что он и есть Иисус Христос. Даже позволил плотнику себя усыновить. Интересно, что он сделает на следующем заседании, когда потребуют моего исключения?
– Ничего с вами не случится, пока Робеспьер у власти, – сказал Клод. – Это невозможно. Перестаньте, ничего не будет.
– Хотите сказать, что он меня опекает. Но постоянная опека может наскучить.
– Я не дам вас в обиду. – Дантон поставил бокал на стол и подался вперед. Он выглядел совершенно трезвым, хотя совсем не казался таковым всего несколько минут назад. – Вы знаете о моих намерениях. Теперь, когда ваши памфлеты сделали свое дело, вы должны всеми силами поддерживать Робеспьера в хорошем настроении и лишний раз не раскрывать рта. Незачем рисковать. Через два месяца вся умеренная оппозиция соберется вокруг меня. Нам нужно только пережить это время.
– Что будет непросто, – заметил Камиль.
– Вы сомневаетесь, что я сумею защитить моих сторонников?
– Я устал от опеки! – вспылил Камиль. – Устал угождать вам, умиротворять Робеспьера, устал бегать между вами, пытаясь все уладить, ублажать ваше всепоглощающее самомнение и чудовищное самодовольство. С меня хватит.
– В таком случае, – сказал Дантон, – ваша полезность для будущего под большим вопросом.
На следующий день комитет правосудия, который намеревался учредить Робеспьер, пал жертвой революционной бдительности Бийо-Варенна. В присутствии Робеспьера тот заявил якобинцам, что с самого начала идея была дурацкой.
Ту ночь Робеспьер провел без сна. И дело было не в проигрыше, а в пережитом унижении. Он не мог вспомнить, когда в последний раз его ясно выраженное желание отклоняли. А впрочем, мог, но как смутный намек из прошлой жизни. Свеча Арраса освещала иной мир.
Он сидел в одиночестве у окна верхнего этажа, разглядывая черные балки крыши и звезды между ними. Он помолился бы, но вряд ли слова, которые он способен сформулировать, тронут или хотя бы достигнут ушей слепого в своей целеустремленности божества, которое управляло его жизнью. Трижды он вставал убедиться, что дверь закрыта, засов задвинут, а ключ торчит в замке. Тьма смещалась, бледнела, по улицам бродили тени. В царствование императора Тиберия… Призраки душ молили: впустите нас, их лица были из глины; за ними тянулся запах тлена и длинные, крадущиеся тени зверей с цирковой арены.
На следующий день Камиль отправился к Дюпле. Осведомился о здоровье Элеоноры, ее уроках живописи.
– Люсиль сказала, что хочет заглянуть к вам, но не знает, когда вам будет удобно из-за ваших занятий. Почему бы вам самой ее не навестить?
– Навещу, – ответила она неуверенно. – Как поживает малыш?
– О, он чудесный. Он удивительный.
– Он похож на вас, Камиль. Такой же взгляд.
– О, как приятно это слышать, Корнелия. За восемнадцать месяцев вы первая, кто это заметил. Могу я подняться?
– Его нет дома.
– О, Корнелия, вы же знаете, что он дома.
– Он занят.
– Вам велено никого не впускать или запрет касается только меня?
– Послушайте, ему нужно время, чтобы все обдумать. Прошлую ночь он провел без сна. Я беспокоюсь о нем.
– Он на меня очень сердится?
– Нет, не сердится. Я бы сказала, он потрясен. Потрясен тем, что вы решили, будто бы он ответствен за насилие. Тем, что вы обвинили его публично.
– Я говорил ему, что сохраняю за собой право заявить, что страна превращается в тиранию. Наша совесть – достояние народа, как иначе я должен был к нему обратиться?
– Его беспокоит, что вы подставили себя под удар.
– Идите и скажите ему, что я здесь.
– Он не захочет вас видеть.
– Ступайте и скажите ему, Элеонора.
Она сдалась:
– Хорошо.
Элеонора оставила его со щемящей болью в горле. На середине пролета она задумчиво остановилась, но все-таки поднялась и постучала в его дверь.
– Пришел Камиль.
Шорох, скрип стула: ответа не было.
– Ты там? Камиль ждет внизу. Он настаивает.
Макс открыл. Она знала, что он стоит за дверью. Как нелепо, подумала она. Макс обливался потом.
– Не позволяй ему подняться. Я говорил тебе. Я же тебе говорил. Почему ты меня не слушаешься? – Он пытался не повышать голоса.
Она пожала плечами:
– Хорошо.
Робеспьер положил руку на дверную ручку, поглаживая гладкую поверхность. Он прикрывал и снова открывал дверь дюймов на шесть.
– Я скажу ему. – Она посмотрела вниз, словно размышляла, способен ли Камиль взбежать по лестнице и оттолкнуть ее от двери. – Только устроит ли его мой ответ?
– Господи, – сказал он, – а о чем он думал? Чего ожидал?
