Порча Кабир Максим
– …почему на других предметах он ведет себя тихо?
– Кто сказал «тихо»? Пойдите по учителям! Спросите Ольгу Викторовну, что он творил на истории.
– Ольга Викторовна мать Игоря вызвала, рассказала.
– Ну вот!
– И вы бы вызвали. Двойку ставить зачем? Аттестат запороть хотите?
– Впереди шесть месяцев, чтобы исправить все двойки.
Ерцов уселся на край парты и хрустнул кулаками. С его ботинок текло.
– Марина, послушай меня. Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь. Моему сыну литература даром не сдалась. Стишки ваши, – он кивнул на портрет Маяковского. – Какой в них смысл? Он – ребенок, ему гулять надо, свежим воздухом дышать. А не гнить над этими вашими классиками.
От наглости Ерцова Марина онемела. Слова застряли в глотке.
– Я эту хрестоматию полистал – пригодится оно кому-то в жизни? Тебе многое твой Пушкин дал? Деньги, может любовь?
Он повысил голос, казалось, вся школа слышит. Наслаждался смятением зеленой девчонки. Дверь открылась: «спасение!» – тукнулась надежда и сразу умерла. В кабинет заглянула Каракуц.
«Вдвоем, – подумала Марина, – они меня раздавят. Заплачу, не выдержу».
– Это что такое? – нахмурилась завуч.
– Да вот, Татьяна Сергеевна, на философские темы общаемся.
– Встать с парты! – скомандовала Каракуц. – Вы что себе позоляете?
– Я… – Ерцов стушевался.
– Вас ноги вытирать не учили?
– Извините, тут подошвы…
– Вы что же, учителям «тыкаете»?
– Мы с Мариной…
– С Мариной Фаликовной, – почти не разжимая губ, прошелестела Каракуц. Марина, остолбенев от неожиданности, наблюдала.
– Да, с Мариной Фаликовной. – Ерцов, словно кролик перед удавом, замер перед завучем.
– Доложила вам Марина Фаликовна про поведение Игоря?
– Доложила.
– Действуйте. Времени в обрез. Не поменяется – на второй год пойдет. А по поводу домашнего задания: я на каждый урок литературы буду приходить и проверять. Чтоб у него от зубов отскакивало. Ясно?
– Да, конечно. Мы с матерью уже работаем.
– До свидания. – Каракуц подвинулась, показывая папаше выход.
– До свидания, Татьяна Сергеевна. До свидания, Марина… Фаликовна.
Ерцов ушел. Каракуц осмотрела, кривясь, лужицы.
– Двоечник. Девять лет стулья протирал. Плешь проел. Таблицу умножения так и не выучил. А нынче с сынком его носимся, с писаной торбой.
– Спасибо, Татьяна Сергеевна. – Марина чувствовала, как трансформируется за минуту ее отношение к завучу. Кто бы предположил, что Каракуц примет ее сторону, защитит от хама?
– Окна откройте, освежите кабинет. – Завуч повернулась к Марине тяжелым задом. – Макаренко бил их, собак. Неучей. Так и писал в «Поэме»: избил и не жалею. Человечище.
Люба Кострова пошатывалась от смеха, слушая Марину.
– Вот это да! Каракурт встала на сторону добра.
– Мне бы так. Резко, по делу. Не сюсюкаться.
– Это нужно – к хамам привыкнуть. Радости мало.
В понедельник Люба отмечала день рождения. Марина пришла пораньше, помочь сооружать бутерброды. В кабинете Люба сервировала стол, ее дочурка очищала от кожуры бананы.
– Поздравляю, милая. – Марина обняла подругу. – Пока никого нет, хочу вручить подарки. Очень скромные.
Она выставила на стол домашнее вино – от дедушки, домашний, бабушкин, мед и завернутую в бумагу фотографию.
– Это для музея.
Люба развернула упаковку и присвистнула.
Черно-белое фото в рамке запечатлело двухэтажное здание с ризалитами и стоящего у крыльца, опирающегося на трость господина.
– Это же поместье Стопфольдов! – воскликнула Люба. – И… неужели сам Георгий Генрихович?
– Собственной персоной, – сказала Марина. Настя приподнялась на цыпочки посмотреть снимок.
– Кто этот, мам?
– Хозяин особняка, находившегося на месте нашей школы.
– Похож на Марину Фаликовну.
– И правда, – рассмеялась Люба. – Откуда у тебя эта фотография?
– Из семейного архива.
– В каком смысле?
– В таком, – сказала Марина, поглаживая Настю по волосам, – что Стопфольд – мой прапрадед.
– Быть не может, – охнула Люба.
– Три поколения моих предков жило на этом холме. В восемьсот седьмом Августа Стопфольд переехала в Петербург, забрав с собой единственную дочь брата, племянницу Наталью. Мою прабабушку. Наталья Георгиевна умерла в сорок третьем. Ее дочь сменила фамилию.
– Ты – Стопфольд?
– Каюсь.
– И ты молчала? Скрывала от своих подруг?
– Стеснялась слегка. И боялась, что мне не поверят, сочтут выдумщицей. Человек с фамилией «Крамер» – потомок коллежского асессора. Звучит смешно.
– Марина Фаликовна, – спросила Настя, – вы – дворянка?
– Ага, немного. Только, девочки, это между нами. А то начнут обсуждать. Я уже привыкла к прозвищу «Шариковна», не хочу иных.
– Ваше высокоблагородие, – поклонилась Люба, – как скажете.
Любу надолго не хватило. В последний день осени к Марине забежала негодующая Кузнецова.
– Ну спасибо, подруга! Мне, учителю истории, не призналась!
– Ольга Викторовна, что мне, при знакомстве уточнять: «родовая дворянка»?
– Естественно! Чтобы помнили. Чтобы если Каракуц решит снова выпендриваться, ротик ее пролетарский захлопнуть.
– Какая тут аристократия, – усмехнулась Марина, – бабушка всю жизнь проработала в продуктовом. Дед – водитель.
– А профиль-то! Профиль, кожа, глазища. Нет, происхождение не скрыть.
Марина отшучивалась, краснея. Кузнецова вытащила из сумки тетрадь в светло-коричневой кожаной обложке.
– Это тебе.
– Что это? – Марина открыла тетрадку. Пожелтевшие страницы испещрили тесные строчки. Написано чернилами, кое-где поплывшими, летящим разборчивым почерком. Палец Марины скользнул по бублику буквы «о», по «ятям» и отмененным «i».
– Дневник Георгия Стопфольда, – торжественно сказала Кузнецова.
– Откуда? – изумленно спросила Марина.
– Мама нашла его в подвале, когда старое здание сносили. Среди книг. Неплохо сохранился, а?
– Превосходно. – Марину заворожили чернильные витки, кляксы на полях.
– Дарю.
– А почему он не в музее? – Марина оторвалась от дневника.
– Мама не желала его обнародовать. Спрятала на антресоли. Говорила: мы многим обязаны Георгию Стопфольду. Он приютил нас в своих стенах. А дневник… видишь, первая половина страниц вырвана. То, что осталось, – последний год жизни. Прочитав его, мама решила, что это – фантастическая повесть, написанная от лица Стопфольда. Но это – хроника безумия человека, не справившегося с потерей жены.
– Я знала, – произнесла Марина, – что Стопфольд перед смертью впал в депрессию.
– Он сошел с ума, – сказала Ольга Викторовна. – Он считал, что замуровал в подвале демона.
Паша (9)
Плавать его научил отец. Достаточно поздно – Паше было лет десять. Самотины отправились на турбазу. Отец рассекал кролем речную гладь, а Пашка бултыхался у берега. Он вроде и на воде лежал, и дергался сумасшедшей жабкой, но в результате преодолевал пару метров, а ноги уже волочились по дну. Папа ругался, вместо того чтобы объяснять. И вокруг всегда было много народа, при котором стыдно показаться неумехой. Лучше делать вид, что плаваешь, шлепая по песочку, где мелко.
Но в тот раз Самотины на пляже были одни. Паша наблюдал за отцом с пирса.
– Прыгай! – крикнул папа. – Я подхвачу.
Он поверил и прыгнул.
Папа позже говорил, что именно так и его самого научили. Он не собирался ловить Пашу, рассчитывал, что сын, спасая шкуру, поплывет. Но Паша устремился ко дну. Испугавшись, папа рванул на помощь. Паша брыкался и расквасил ему нос, оба наглотались воды и неделю отрыгивали запахом тины. Лежали на берегу – папа крепко обнял Пашу, его трясло. Плакал и смеялся.
«Как я тебя люблю», – подумал Паша, отплевываясь.
А через месяц, несмело, под зорким маминым контролем, поплыл.
Паша уцепился за алюминиевые перила, вынырнул. Поднялся по ступенькам на прорезиненную кромку бассейна.
– Обсохни, – сказал молодой тренер, проходивший мимо.
Паша вытряхнул воду из уха. Сел на скамью и осмотрелся в поисках знакомых физиономий. Одноклассники разминались на противоположной стороне бассейна. Физрук Мачтакова, сопровождавшая их, что-то втолковывала распоясавшемся Лысину. Паша очутился среди местных ребят. Почувствовал себя не в своей тарелке. Косые взгляды, смешки. Здесь плевать хотели на авторитет мамы, ведь мама работала в школе номер один, а бассейн, просторный и светлый, находился под крышей новой школы. Туземцы относились к пришлым пловцам снисходительно, надменно. В Стекляшке считалось, что ученики с холма – сплошь деревенщина и гопота.
Тоже мне, академия благородных девиц.
– Эй, – окликнули сбоку. Трое подростков в плавках, с рельефными торсами, не то что тощий Пашка. Говорил заносчивый брюнет; в брови серебрился шарик пирсинга.
– Правда ваша вахтерша съехала с катушек?
– Правда.
– Порезала людей?
– Да.
– И в суп нахаркала?
– Вроде бы…
– А ты его ел?
Компания прыснула смехом.
Не реагируй.
– Явно ел, и понравилось, добавки просил.
Паша потупился. Насмешники разогнались, бомбочками попадали в бассейн, обдав все окрест брызгами.
Придурки…
Паша утер влагу с лица. В нескольких метрах от него деала зарядку симпатичная шатенка.
«И почему, – взгрустнулось Паше, – красивые девочки всегда учатся в других классах и школах, а в твоей – страшилы?»
Шатенка наклонялась, выставляя на обозрение тугие, обтянутые голубым купальником ягодицы. Поворачивалась вправо-влево, мускулы красиво вырисовывались на голой спине. Капли стекали с мокрых волос по лопаткам. Под тканью очертились соски. Паша скрестил ноги, как бы никто не заметил его недетский интерес к шатенке.
– Прелестное создание, – сказал Руд, вскарабкиваясь на край бассейна. Патлы торчали рожками на его овальном куполе. Девушка презрительно скривилась:
– Чего?
– Говорю, вам не стать «last girl» в слэшере. У вас другое амплуа.
Про киношных «last girl» – сиречь девственниц – шатенка не поняла. Одарила Руда холодным взглядом и отошла подальше.
– Теперь баттерфляй! – крикнул тренер.
Руд попрыгал к скамьям.
– Я не ее поля ягода, – беспечно рассуждал он. – Сам прикинь, кто я и кто она. Я – сухопутный рыцарь. Она – победительница соревнования «Золотая рыбка», сельской спартакиады и веселых стартов. У нее с яслей соски – колышками.
Руд сел возле Паши. На душе полегчало.
– Согласовываем движения! – руководил тренер. – Координируем! Скользим! В темпе!
– Отстрелялся, – сказал Руд. – Хоть одна четверка в аттестате будет.
– Мама тебе четверку поставит, – сказал Паша.
– О, блат я ценю.
Шатенка, опустившись на корточки, болтала с плавающим у бортика брюнетом. Почему они, девочки, вечно выбирают малограмотных быков?
– Говорят, племянницу Тамарки родители увезли в Псков. Она так и не оклемалась.
– Мы видели ее в подвале, – произнес Паша, – она вела себя странно задолго до того, как стала пленницей.
– Ну, если шастать по подвалам без трусов – странно, то да. Определенно.
Паша посмотрел на друга.
– Мужик, тебе снятся кошмары?
Задумчивая улыбка Руда оплыла, как нагревшийся воск. Он обернулся, обдав моросью плечо.
– Почему ты спросил?
Смятение в глазах ответило за Руда.
– Тебе снится Лицо со стены?
– Да… снилось пару раз…
– Мне тоже.
– Ты хочешь сказать… – Руд выдохнул и ухмыльнулся возбужденно. – Блин, это же та сцена из «Кошмаров на улице Вязов». Где Хизер с приятелями выясняют, что им снился одинаковый сон.
– А наяву? – спросил Паша.
– Ты о чем?
– У тебя не бывает… видений?
– Боже, Самотин… ты видишь кошмары наяву?
– Не знаю, – Паша опустил голову, – ничего конкретного. Так – чудится в тенях.
– Классика жанра!
– Забудь на секунду об ужастиках.
– Забыл. О каких ужастиках?
Дуракавалянием Руд защищался от мира. Возможно, и от подвальной образины.
– После того вечера со мной происходит что-то неладное, – разоткровенничался Паша. – Тени – полбеды. Я будто вхожу в прострацию. Выключаюсь посреди урока. Постоянное ощущение, что в школе за мной наблюдают.
Руд присвистнул.
– Помнишь моего Чаки? Он разговаривает, десяток записанных фраз. Но в пятницу, клянусь, весь его словарный запас поменялся. Он стал говорить о подвале. Зазывать меня вниз.
– Волосы дыбом. – Руд показал покрывшуюся пупырышками руку. Он верил Паше! В пятнадцать поверить проще, чем в сорок четыре. Но маме Паша и не пытался впарить эту ахинею.
– Точно никто не поковырялся в малыше Чаки без твоего ведома?
– Мама – чайник, а кроме нее в доме никого нет.
– Получается… полтергейст? Призраки?
– Я называю его Зивер.
– Как в рассказе? Божество людей-леопардов?
– Ты почувствовал, рассматривая Лицо?
– Да, – Руд побледнел. – Оно обладает энергетикой. Как будто… – Он запнулся, не найдя примеров. Паша подсобил:
– Как будто твоя башка – кастрюля, с которой сняли крышку и наполнили ее доверху гадкими образами.
– Настоящий писатель, – поморщился болезненно Руд. – Оно заставляло думать о мерзких вещах. Думать и видеть их. Тучи насекомых… Жирных тараканов в детской колыбели.
– Я видел гниющую тушу кита и опухоли.
– Что же это такое, мужик? Проклятое граффити? Древняя фреска?
– Бетону от силы лет шестьдесят. Я не знаю, Руд. Но Курлыку, я думаю, снятся те же сны, и он совсем плох. Он считает, что Лицо причастно к исчезновению Рязана.
– Разве Рязан не сбежал из дома в очередной раз?
– Или его окоченевшее тело лежит под трубами?
– Тогда не такой уж он плохой, этот Зивер. – Руд ощупал приплюснутый нос.
– Мне кажется, он взломал нас, как хакер. Натравил бабу Тамару на поварих, а Игнатьича заставил угрожать внуку гвоздометом. Свел с ума негритяночку.
– Ублюдок, мать твою, говно собачье, – прогнусавил Руд голосом синхронного переводчика Гаврилова. – Мы – в заднице, а?
Паша не успел ответить. Шлепая босыми пятками по кафелю, к ним направлялась троица из второй школы. Впереди шел брюнет с пирсингом, и его гримаса не предвещала ничего хорошего.
– Ты что моей девушке сказал?
– Ничего, – заулыбался Руд, глядя на парня снизу вверх, – так, комплимент.
– Сильно говорливый, а?
– Есть такой грешок.
– Извиняйся.
– За что?
Брюнет схватил Руда за ухо, и тот ойкнул.
– Извиняйся, дебил.
– Слушай, отпусти, – привстал с лавки Паша.
Брюнет не посмотрел в его сторону. Он прокручивал ухо Руда, как ручку старого радиоприемника.
– Извини, извини, – зачастил Руд, – твоя подружка совсем не прелестная.
– Остроумный, да?
Руд замычал. Дружки брюнета спинами закрыли происходящее от физруков.
– Не тронь его, – процедил Паша. Брюнет, не оборачиваясь, толкнул Пашу в грудь. Тот стукнулся о стену и словно срикошетил: всем телом пихнул брюнета.
– Сука, я тебе…
Паша ударил головой. Коротким кивком сбил противника с ног. Брюнет растянулся на плитках, ошарашенно моргая. Из рассеченной брови струилась кровь. Дружки топтались на месте. Позади засвистела Мачтакова.
Паша, шокированный не меньше брюнета, прикоснулся к своему лбу. Сердце чеканило ровный и размеренный ритм. Пульс не ускорился. Словно Паша Самотин дрался ежедневно; будничный случай. Пардус валит одной левой врагов и овладевает их женщинами.
Брюнет потрогал бровь. На его пальцах осталась кровь и серебряная запятая пирсинга.
– Сука, ну на фига? – почти всхлипнул он.
Стопфольд
5 августа. Высадился в Тифлисской губернии. Погода прекрасна, а запахи – неописуемое блаженство. Словно входит в тебя этот чистейший горный воздух и перетряхивает все внутри. Древний город поразил и влюбил в себя с первого взгляда. Удивительная архитектура, вспоминается жаркий и вкрадчивый Каир. Глухой высоченный цоколь, омываемый рекой, над ним – разнокалиберные арочные окна, четыре-пять этажей, целая крепость. И точно этого мало, плоские крыши увенчаны мансардами. Здания соединяют мосты, присмотришься – а в этих крытых мостах-арках оконца, и там тоже обитают люди, голосистые, гордые, веселые. Нюхаю – не могу насладиться – аромат Куры, и кислого молока, и сушащегося в переулках белья, и свежего хлеба. Права, права Августа, нужна мне была эта поездка. Разомкнуть стены, забыться. В Горшине – горше.
6 августа. Арендую дом в квартале Клдисубани. Дом деревянный, но с одной кирпичной парадной стеной, с рогатой от дымоходов кровлей. Внешние лестницы, резные, крытые, ведут к террасе. Пью чай и любуюсь городом. Крыши, как летящие по ветру письма. Горы кругом, песочно-зеленые. Под горой Нарикала грузинская красавица – реконструированная церковь Земо Бетлеми и, похожая на пулю, суннитская мечеть. Овцы блеют внизу. Думаю, я распрощаюсь с бессонницей.
8 августа. Два дня путешествую по губернии. Надоело ли? Нет, нет и нет. Места изумительные, листаешь их, будто книгу, от новых глав к самым старым, написанным предками. Вот моложавые русские здания в Сололаках, театр, библиотеки, дворец главнокомандующего, вот крепости и серные бани Картлийского царства, вековые сады предместий, пятнистые фасады в сколах, помнящие нашествие персов, а за этим всем – горы, коим снятся Тамара и Тамерлан, святая Нино и халифы. Вечером гулял под напевы зурны, под стук молоточков из мастерских и праздный хохот из духанов – трактиров. Скучаю по Наташеньке, доченьке моей, а в остальном почти счастлив.
13 августа. Вернулся в Тифлис. Ездил с проводником по армянским монастырям, по мечетям, в Тифлисе посещал воронцовский театр, которым восхищался Дюма. Но самое сильное впечатление производят нерукотворные шедевры. Голубоватые и фиолетовые камни, скалы, изборожденные дождем и ветром, украшенные гирляндами виноградников, сиреневые ущелья. По горным тропам кочуют гурийские, имеретинские и рачинские муши, тысячелетние старцы опираются на кизиловые палки. Дети волокут котомки и бурдюки. Ропщет река, спорят каштаны, бук, липы и граб. Как далек от меня Горшин! Сидя на каменистом берегу, думал о моей Иде. Ида, Идочка, вставь мне в глазницы свои бирюзовые глаза, чтобы я видел за тебя эти сокровища, чтобы ты в смерти подлой наслаждалась красотой ущелий, красотой продолговатых листьев, сплавляемых по течению. Или тебе с небес видно все? Отзовись, Ида, дай обнять тебя, нежность, дай увидеть тебя в чертах Наташеньки. Зачем же ты ушла так рано? Тоскую…
13 августа, позже. В церкви Анчисхати смотрел на лица. Лица этих людей сошли с фресок, с ненарисованных икон! Как мне их написать? Как перенести на полотно их взгляды, их улыбки? Почему я так слаб, а мой талант так куц? И есть ли он, талант? Августа словно родилась, зная о себе все, кто она, кем будет, для чего живет. С Идой я тоже знал, зачем живу. А сейчас?
14 августа. Был на рынке. Это другой мир, существующий по другим правилам. Поразительны и пестрота тканей, и сложные узоры ковров, и узоры стариковских морщин. Крики, сутолока! Арбе не разминуться с караваном верблюдов. Вон цирюльник прямо на валуне бреет голову клиенту. Вон лепешки, развешанные по веревкам, словно белые паруса. Шьют, лепят, чинят, пилят бородачи. Здесь состоялся любопытный разговор и любопытная же сделка. Щуплый мингрел прибаутками зазывал к товару. На земле – бело-красные бутоны мирабилита, модного минерала, добываемого с недавних пор неподалеку от Тифлиса. Решил Августе сувенир купить, смотрю, ваза в тряпицу замотана. Ваза медная, старая, в белом налете, но меня заинтересовала тряпица. Развернул… Верно я угадал, посудину замотали в холст, и я окаменел, увидев изображенное. Таких лиц не встречал у лучших иконописцев! Портрет излучал энергию, волю, силу! Нарисованный мужчина мог быть царем, и фантазия моя тотчас сотворила дворец, и трон, и изображенного человека в порфире, а перед ним коленопреклоненные подданные. «Кто писал это?» – спросил я, негодуя, что в столь вдохновенное полотно завернули хлам. «Никто, – сказал мингрел, – оно само появилось». Само! А он ведь прав – великое появляется само, а художник – лишь проводник, кисть, инструмент! Мингрел все нахваливал вазу, сказал, что работает на высохшем озере и нашел ее под толщей песчаной глины и мирабилита. Что я могу сделать много картинок, если положу вазу на ткань… или я неверно истолковал его плохой русский. В любом случае я заплатил за вазу и получил вместе с ней драгоценный холст.
14 августа, позже. Рассматриваю ткань в крайнем возбуждении. Да, портрет великолепен. Он живет своей жизнью, наблюдает, повелевает комнатой – если долго смотреть, затихает уличный шум, перекличка детей и мычанье волов. Необычные мысли наполняют голову. Как он написан? Как мне повторить, скопировать эти глаза? Краска – сажа? – пропитывает холстину насквозь. Будто портрет не рисовали, будто подержали над огнем, и лицо расцвело, проявилось, возникло! «Само появилось», – сказал мингрел. И можно поверить, представить, что это саван святого, на котором отпечатался лик… Первозданные горы диктуют библейские мысли.
15 августа. Так увлекся холстом, что лишь сегодня вспомнил о вазе. Горловина закупорена сургучом. Металл теплый на ощупь. Что же там? Золото? Жемчуг? Богатства, веками таившиеся в мирабилите, на дне пересохшего озера? Где нож? Проверим…
Проверил. Вот тебе и богатства. В вазе были кости – я испугался, что человеческие. Но кости слишком тонкие и слишком длинные. Желтые, в наростах минералов. Как сахар на палочках, кошмар. Кости, конечно, выбросил в ров позади двора, вазу промыл и упаковал.
16 августа. Гулял на Воронцовской площади. Почувствовал вдруг нестерпимое колоссальное желание увидеть холст, сановный лик. Бежал домой, спотыкаясь, умирал от мысли, что его украдут. Не узнаю себя.
18 августа. Прощаюсь с Грузией. Горы в белой дымке, долины, взрыхленные реками, желтые и охристые пласты. На плато – словно рассыпчатом издали – отара домишек. Журчит вдоль тропы ручей, валуны оживают, оказываясь овцами, чье желтоватое руно сливается с желтым каменным фоном. Иззубренные скалы и персты монастырей. Над треугольным фронтоном храма вырезанное крестом окно. Как жаль, что я не пейзажист… а кто я? Ида, помнишь, я пытался писать твой потрет, а ты смеялась? Носила Наташу в большом своем животе. Мы много смеялись в тот год.
18 августа, позже. Отъезд омрачен: на Асатиани убили человека. Я прогуливался к церкви и видел труп. Молодой парень зарезан в пьяной драке. Кровь натекла нимбом вокруг курчавой головы. В этой красной луже вдруг увидел лицо с холста. Я стал одержим портретом. Тут – горе, смерть, а я – про искусство. Грешен.
25 августа. С домашними хлопотами было не до дневника. Будто вчера еще вздымались вокруг горы и бурлила Кура, и вот я в Горшине. Наташа не слезает с колен. Взрослеет, хорошеет. Шесть лет! Так мало! А сколько всего вместилось в эти шесть лет – любви, горя. Иногда свет особенным образом падает на ее профиль, и я узнаю Иду, и хочется кричать. Наташа смотрит умными мамиными глазами, прижимает к губам куклу. «Пап, ты видел слонов?» Смеюсь. Каждому домочадцу привез подарки, никого не обделил. Августе – сервиз, Наташеньке – кукол и сладости. Шаль с серебряной нитью для захворавшей Зинаиды. Титу – чубук и вина, Шурке и Палашке – конфет и пряностей. А себе? Себе кисти новые и лицо на холсте.
26 августа. Странно, странно, странно. Странно.
26 августа, позже. Обдумал хорошенько – нет ответов. О чем я? О вазе, по приезде брошенной за шкаф. Распаковал – а на бумаге, в которую вазу заворачивал, пятно в форме лица. Долго, со стеклом, исследовал вазу, искал выпуклости, способные отпечататься, но медь гладкая. Перечитал запись от 15-го. Писано: кости выбросил в ров позади двора. И сам помню, как выбрасывал. А ваза полна костей, желтых, в кристаллах. Что со мной? Горе издырявило память? Тайна за семью печатями. Бумагу порвал, кости выкинул, вазу запер в чулане.
27 августа. Рисую. Пока безрезультатно. Закрепил холст с лицом – моего натурщика. Повторяю маслом, все не то. Не тот взор, не те черты. Со злости грохнул кулаком так, что раскокал чашку. Августа прибежала. Насилу успел спрятать холст. Притворяюсь вдохновленным, взвинчен. Скоро осень…
