Бессмертники Бенджамин Хлоя
— Вы дали мне имя Соломон, — произносит он.
И провал в темноту. Первое чувство — недоумение: «Как? Это же невозможно! Я бы догадалась!» Затем приходит осознание, всё складывается. Перед глазами плывёт.
Ведь тогда, двадцать шесть лет назад, она остановилась возле медицинского центра на Бликер-стрит, будто пригвождённая к месту. Начало февраля, половина четвёртого. Сумерки, стужа, но ей почему-то легко-легко. Внутри незнакомый трепет. Варя взглянула на здание клиники, напоминающее формой утюг, и подумала: а что будет, если не заглушить этот трепет? Можно довести дело до конца, жизнь потечёт так же, как до сбоя, и симметрия не пострадает. Но вместо этого Варя распахнула пальто навстречу ледяному ветру, развернулась и зашагала прочь.
Варя пулей вылетает из вивария и бежит по лестнице на первый этаж. Несётся по вестибюлю, мимо Клайда — тот, вскочив, спрашивает, что с ней, — а оттуда вниз по склону Ну и пусть Люк в виварии один, без присмотра, лишь бы убежать от него подальше. Дождь прошёл, солнце слепит глаза. На стоянку Варя идёт быстрым шагом, но так, чтобы не привлекать внимания; тёмные очки доставать некогда — за спиной уже слышны шаги Люка.
— Варя, — зовёт он, но она не останавливается, — Варя!
Крик заставляет её обернуться:
— Тише! Я же на работе!
— Простите, — шепчет Люк, задыхаясь.
— Как вы смели? Как вы смели меня обманывать? Да ещё здесь, у меня в лаборатории!
— Иначе вы бы не стали со мной разговаривать. — Голос у Люка странный, писклявый, и Варя видит, что он чуть не плачет.
У Вари вырывается смешок, резкий, похожий на лай.
— Я и сейчас с вами разговаривать не стану.
— Станете. — На солнце набегает туча, Люк выпрямляется в стальных лучах. — Или я продам фотографии.
— Кому?
— Обществу защиты животных.
Варя смотрит неподвижным взглядом. Она думает о выражении «вынуть душу», но эти слова не годятся — из нее душу не вынули, а высосали.
— Но Энни… — мямлит она. — Энни звонила вашему рекомендателю.
— Я попросил соседку по квартире представиться редактором «Кроникл». Она знала, как я мечтал с вами встретиться.
— Мы придерживаемся строжайших этических стандартов. — Варин голос прерывается от бессильной ярости.
— Допускаю. Но Фрида явно была не в форме.
Они стоят на полпути к подножию горы. Сзади двое молодых учёных шагают к главному корпусу, на ходу уплетая еду на вынос.
— Это шантаж, — говорит Варя, вновь обретя дар речи.
— Я не хотел вас шантажировать. Но мне понадобился не один год, чтобы выяснить, кто вы. От агентства помощи никакой, там знали, что вы скрываетесь, а все мои документы оказались засекречены. Я на последние деньги улетел в Нью-Йорк, корпел над свидетельствами о рождении в окружном суде несколько… несколько недель. Я знал свой день рождения, но не знал, в какой больнице родился, и когда я вас нашёл, наконец нашёл, то не мог…
Говорит он сбивчиво, взахлёб, с трудом переводит дух. Смотрит ей в лицо. И, скинув с плеч рюкзак и порывшись в нём, достаёт сложенную белую тряпочку.
— Вот вам платок, — предлагает он. — Вы плачете.
Варя и не заметила, что плачет.
— Вы носите с собой платок?
— От брата достался, а ему — от отца. Инициалы у них одинаковые. — Люк показывает ей крохотную вышитую монограмму и, увидев Варино замешательство, продолжает: — Он чистый. Я его не трогал с прошлой стирки, а стираю всегда в горячей воде.
Тон у него доверительный. Он видел Варю такой как есть, какой не должен её видеть никто, и Варя готова лопнуть от стыда.
— У меня ведь то же, что у вас, — говорит Люк. — Я сразу заметил. Только я не грязи боюсь. Я боюсь кого-нибудь покалечить — кого-нибудь убить случайно.
Варя, взяв платок, вытирает лицо, а когда отнимает его от глаз, повторяет про себя слова Люка — «кого-нибудь убить случайно» — и начинает хохотать, а Люк подхватывает, и Варя вновь заливается слезами: слишком хорошо она знает, что это значит.
Варя едет к себе домой, Люк — следом, на своей машине. На лестнице Варя прислушивается к его шагам, тяжёлым, уверенным, и к горлу подступает ком. Гости у неё бывают редко; знай она, что Люк придёт, подготовилась бы. Но сейчас не до того, и Варя, включив свет, наблюдает за Люком.
Квартирка у неё небольшая. Всё здесь нацелено на то, чтобы отогнать Варины страхи. Мебель она выбирала так, чтобы грязь на обивке была видна, но лишь до определённой степени. Диван, к примеру, кожаный, тёмный, чтобы каждая пылинка не бросалась в глаза, но при этом гладкий — перед тем как сесть, легко проверить, нет ли чего-нибудь совсем уж вопиющего, а на шершавой узорчатой ткани можно и не заметить.
Постельное бельё угольно-серое, из тех же соображений; белые простыни в гостиницах — как чистый лист, каждый раз они вызывают у неё чуть ли не истерику Стены голые, столы без скатертей — проще вытирать. Шторы задёрнуты всегда, даже днём.
Лишь увидев свою квартиру глазами Люка, Варя понимает, как здесь темно и неуютно. Мебель неказистая, не о красоте думала Варя, когда её выбирала. А если выбирать для красоты? Вкусы свои Варя знает плохо. Однажды заглянула в магазин скандинавской мебели в Милл-Вэлли и увидела дымчато-серый диван с прямоугольными подушками и изящными ореховыми ножками, любовалась полминуты-минуту и наконец подумала, что чистить такую обивку — адский труд, будет виден каждый волосок, каждое пятнышко, а главное, будет невыносимо больно от такого дивана избавляться, когда он безнадёжно запачкается.
— Что-нибудь принести? — предлагает она. — Чаю?
Чаю так чаю, соглашается Люк и плюхается на диван, уронив к ногам рюкзак. Когда Варя приносит две кружки и керамический чайник зелёного чая, на коленях Люка лежит диктофон.
— Можно я буду записывать? — просит он разрешения. — На память. Мы ведь, наверное, больше не увидимся.
Выходит, он понимает, на какую сделку пошёл, и внутренне смирился. Он застал её врасплох и вынудил говорить, но заслужил её обиду. Впрочем, и Варя заключила сделку: приняла решение его родить — должна и отвечать.
— Ну что ж. — Слёзы у Вари высохли, прежняя злоба уступила место тихой обречённости. Так подопытные обезьяны сперва накричатся до хрипоты, а потом безропотно отдают себя в руки исследователей.
— Спасибо. — Люк благодарит от всего сердца; Варя, чувствуя его искренность, неловко отводит взгляд. — Где и когда я родился?
— В больнице Маунт-Синай одиннадцатого августа 1984-го. В одиннадцать тридцать две. Вы не знали?
— Знал. Просто решил проверить вашу память.
Варя подносит к губам кружку, но чай — кипяток, аж слезу вышибает.
— Теперь без фокусов, — заявляет она. — Вы просили у меня честности, а я в ответ заслужила вашу. Нет смысла меня в чём-то подозревать, ловить на лжи. Мне ни за что не забыть ни малейшей подробности, даже если очень постараться.
— Что ж, справедливо. — Люк смотрит в пол. — Больше не буду. Простите меня. — Когда он снова поднимает глаза, от его заносчивости не осталось и следа, её сменила робость, застенчивость. — Что это был за день?
— День, когда ты родился? Духота стояла адская. Окно моей палаты выходило в парк Стайвесант-сквер, и я видела, как внизу гуляют девушки, мои сверстницы, в обрезанных джинсах и коротких маечках, будто вернулась мода семидесятых. А меня разнесло. Сыпь по всему животу, пот в каждой складке. Ноги так отекали, что в такси до аэропорта я ехала в тапочках.
— Кто-нибудь с вами был?
— Мама. Больше я никому не рассказала.
Герти сидела у её постели и что-то нашёптывала; Герти держала наготове полотенце и ведёрко со льдом; Герти орала на санитарок, если вдруг выключался кондиционер. Герти все эти годы хранила её тайну.
«Мама, — исступлённо сказала Варя, когда ребёнка забрали, — больше не могу об этом говорить, никогда». И с тех пор Герти ни разу ей не напоминала, но всё равно без этого не обходится ни один разговор: это подтекст всех их бесед, их общее бремя.
— А отец?
Варю радует, что Люк сказал «отец», а не «мой отец»; не хотелось бы, чтобы он воспринимал профессора в этой роли.
— Он так и не узнал. — Варя дует на чай. — Он был профессор, его пригласили читать курс лекций в Нью-Йоркском университете. Я тогда первый год училась в аспирантуре и в ту осень ходила на его лекции. Мы были с ним близки пару раз, а потом он сказал, что всё кончено. Я поняла, что беременна, в первых числах января, в каникулы, — он тогда уже улетел домой, в Шотландию, но я ещё не знала. Стала ему названивать — на кафедру, потом на номер, который мне дали, его рабочий в Эдинбурге. Вначале оставляла сообщения на автоответчике, потом старалась не оставлять. Нет, я не была влюблена. Если что и было, то прошло. Но я думала дать ему возможность тебя воспитать, если он захочет. Наконец я поняла, что он этого недостоин, и больше не звонила.
Лицо Люка искажено болью, на шее вздулись вены. Как она могла сразу его не узнать? Она думала об этом — представляла, как столкнётся лицом к лицу с незнакомым, но родным человеком в аэропорту или в продуктовом магазине, — и была уверена, что узнает его звериным чутьём, вспомнит о девяти месяцах, когда они были единым целым, и о сорока восьми часах боли и мучений, что за этим последовали. Во время родов она ждала, что её разорвёт на части, — но ничего подобного, обычные роды, самые рядовые; акушерка сказала: вторые будут как по маслу. Но Варя знала, второго раза не будет, и, прижав к себе крохотного человечка, сына, распрощалась не только с ним, но и с той частью себя, что осмелилась полюбить человека, к ней равнодушного, и имела мужество выносить ребёнка, зная, что ей его не растить.
Люк, скинув ботинки, залезает с ногами на диван. И застывает, уткнув подбородок в колени.
— Какой я был?
— Волосики чёрные, блестящие, стояли ёжиком, как у панка. Глаза голубые, но медсёстры предупреждали, что могут потемнеть, — ну и потемнели, конечно. — Варя держала это в уме, обводя взглядом тротуары и вагоны метро, всматриваясь в чужие фотографии, нет ли где голубоглазого или кареглазого мальчишки, её ребёнка. — Ты был беспокойный. Если впечатлений было через край, жмурился и складывал ладошки. Мы с мамой думали: как монах, которого отвлекают от молитвы.
— Волосы чёрные. — Люк улыбается. — А глаза голубые. Немудрено, что вы меня не узнали. — Шесть вечера, за окном мелкий дождик, небо в зловещих сиреневых тучах. — Ваша мама хотела, чтобы вы от меня отказались?
— Боже сохрани! Мы с ней из-за этого ссорились. Наша семья перенесла много горя. Отец мой умер, скоропостижно, я была тогда студенткой. А за два года до твоего рождения умер от СПИДа Саймон. Мама хотела, чтобы я тебя забрала.
К тому времени у Вари уже была своя квартира, однокомнатная, рядом с университетом, но когда Варя ждала ребёнка, то часто ночевала на Клинтон-стрит, семьдесят два. Иногда они спорили с Герти до глубокой ночи, и всё равно Варя ложилась у себя наверху. Спустя какое-то время — то десять минут, то два часа — приходила и Герти, устраивалась внизу, на кровати Дэниэла. А по утрам, стоя на нижней ступеньке лестницы, поправляла Варе волосы и крепко целовала её в лоб.
— Так почему не забрали? — спрашивает Люк.
Однажды в разгар лета, по дороге через Висконсин — с конференции в Чикаго на другую, в Мадисон, — Варя остановила машину на берегу Чёртова озера. Ей хотелось прохлады, но вода была тёплая, и стайки мальков окружили её со всех сторон и стали пощипывать за лодыжки. Варя застыла на миг, не в силах тронуться с места; она стояла на мелководье, до краёв переполненная чувством — каким? Невыносимым восторгом от близости других существ, оттого что рядом кто-то живой.
— Я боялась, — признаётся она. — Когда люди привязаны друг к другу, всякое может случиться.
Люк отвечает не сразу.
— Вы могли бы сделать аборт.
— Могла бы. И даже записалась. Но не стала.
— Потому что вы верующая?
— Нет. Мне казалось… — Но тут Варин голос становится глуше, срывается. Она подносит к губам кружку и, промочив горло, продолжает: — Я как будто пыталась восполнить пробел — ведь я человек закрытый, не жила взахлёб, на всю катушку. Вот я и думала — надеялась, — что ты будешь жить полной жизнью.
Как могла она так поступить? А всё потому, что думала о них — о Саймоне и Шауле, о Кларе, Дэниэле и Герти. Думала и в середине беременности, когда её мучили страхи, и в самом конце, когда распухла, как морж, и все ночи бегала в туалет. Вспоминала о них при каждом движении ребёнка. Они занимали все её мысли — Варя любила их, и эта любовь обезоруживала и умиротворяла, разламывала изнутри, давала ей необъятные силы.
Но долго так не выдержать. По дороге домой из больницы Варя сидела в такси, сложив руки на животе, и думала: что же она за человек, если отказалась от ребёнка всего-навсего из трусости? И ответ пришёл сразу: человек, недостойный материнства. Тело её, ещё недавно полное жизни, давшее жизнь новому существу, снова стало пустым, как всегда. Вместе с печалью Варя ощутила и облегчение — и тут же задохнулась от ненависти к себе, которая лишь подтверждала её правоту. Не для неё такая жизнь — опасная, чувственная, полная любви, от которой больно и невозможно дышать.
— А что дальше? — интересуется Люк.
— В каком смысле?
— Вы родили ещё ребёнка? Вышли замуж?
Варя качает головой. Люк озадаченно хмурится:
— Вы лесбиянка?
— Нет. Просто я никогда — с тех пор больше никогда…
Варя коротко вздыхает, будто давится воздухом.
— То есть после профессора у вас не было больше ни одного романа? Больше никогда ничего не было?
— Ничего — так сказать нельзя. Но романов не было.
Варя готовит себя к его жалости, но вид у Люка негодующий, как будто Варя по доброй воле обокрала себя, обеднила свою жизнь.
— И вам не одиноко?
— Бывает иногда. А кому не одиноко? — отвечает с улыбкой Варя.
Люк вскакивает. Варя думает, что он идёт в туалет, а он направляется на кухню, нависает над раковиной. Ладони упираются в край кухонной стойки, плечи сгорблены, как у Фриды. Напротив раковины, на подоконнике, лежит один из немногих Вариных сувениров, точнее, не сувенир, а талисман — отцовские часы. После смерти Клары Дэниэл зашёл к Раджу в фургон. Радж собрал вещи, чтобы отдать на память семье Голд: первую Кларину визитку, золотые часы Шауля, старую программку бурлеска, где Клара-старшая тащит на поводках мужчин.
Вроде бы негусто, но Дэниэл был благодарен Раджу. Из аэропорта он позвонил Варе. «Но фургон, фургон! Нет, грязи там не было — чисто, насколько возможно. Но, как ни крути, это не дом. — Дэниэл говорил вполголоса, словно боялся, что его услышат. — „Гольфстрим“ семидесятых, Клара жила в нём больше года, и почти всё это время он простоял на стоянке под названием Кингз-Роу», — добавил Дэниэл, будто вбивая последний гвоздь. Под Клариной кроватью он нашёл кучку клубничных хвостиков — сперва принял за пучок травы, думал, кто-то с улицы принёс на ботинке. Они были в плесени, он их выбросил в унитаз. А часы решил отправить Варе. Кларе они достались от Саймона, а Саймону — от Шауля. «Но часы-то мужские. Оставь себе», — запротестовала Варя. «Нет», — возразил Дэниэл всё так же вполголоса, и Варя поняла: что-то в увиденном его расстроило и он совсем не хочет везти их домой.
— Люк? — окликает Варя.
Откашлявшись, он тянется к дверце холодильника:
— Можно?..
«Нет, нельзя», — внутренне возмущается Варя, но Люк уже открыл дверцу, уже залез в холодильник и всё увидел.
— У вас тут корм для обезьян? — удивляется он, но когда поворачивается к Варе, то по лицу видно, что уже всё понял.
Дверца холодильника настежь. Из гостиной Варя видит внутри ряды упаковок с едой. Наверху завтраки в пластиковых пакетах — фрукты и по две столовые ложки овсяных хлопьев, богатых клетчаткой. Внизу обеды: фасоль с орехами, а на выходные — по кусочку тофу или тунца. Ужины в морозилке — Варя готовит их на неделю, делит на порции и заворачивает в фольгу. К стенке холодильника, возле которой стоит сейчас Люк, приклеена скотчем распечатанная таблица: количество калорий в каждой порции, содержание витаминов и минеральных веществ.
В первый год диеты Варя потеряла пятнадцать процентов веса. Одежда висела на ней мешком, лицо осунулось, взгляд стал настороженным, как у охотничьей собаки. Варя отмечала в себе перемены с отстранённым любопытством; она гордилась, что ей не страшны соблазны — сладости, углеводы, жиры.
— Зачем это вам? — недоумевает Люк.
— А ты как думаешь? — отвечает Варя и невольно отступает, когда Люк надвигается на неё. — Почему ты злишься? Я сама решаю, как мне жить. Имею право, ведь так?
— Потому что мне больно, — отвечает Люк сипло. — Потому что когда я смотрю, как вы живёте, у меня сердце, мать вашу, разрывается! Вы развязали себе руки: ни мужа, ни детей. Вы могли бы жить как угодно. А сидите, как ваши обезьяны, голодная и взаперти.
По сути, чтобы продлить себе жизнь, вы её обеднили, разве не понимаете? Вы по собственной воле пошли на сделку — и чего ради? Какой ценой? Ваших обезьян, разумеется, никто не спрашивал.
Бесполезно расписывать прелести рутины тому, для кого она смерти подобна; Варя и не пытается. Это не сравнить с радостями любви или секса, это счастье уверенности в завтрашнем дне. Будь она христианкой, стала бы монахиней: отрадно знать, какая молитва или послушание ждет тебя каждый четверг, в два часа дня, на сорок лет вперед.
— Я об их здоровье пекусь, — оправдывается Варя, — жизнь им продляю.
— Продляете, но не улучшаете. — Люк навис над ней, Варя вжалась в спинку дивана. — Не нужны им ни клетки, ни шарики с едой. Им нужен свет, тепло, возня, ощущения — риск! А выживать, вместо того чтобы жить, — это же бред. Точно мы можем чем-то тут управлять. Потому-то вы и способны равнодушно видеть их в клетках. Вам и себя-то не жалко, не то что их.
— А как мне распорядиться своей жизнью? Жить, как Саймон, наплевав на всех? Или уйти в мир фантазий, как Клара?
Варя встает с дивана, стараясь не касаться Люка, и спешит на кухню. Там она снова открывает холодильник и расставляет по местам пакетики с едой, что свалились, когда Люк хлопнул дверцей.
— Вы их судите, — говорит Люк, следуя за ней по пятам, и Варя мысленно обрушивает на него весь гнев на сестру и братьев, что кипит. Будь они хоть чуточку умнее, осторожнее… Будь у них хоть капля ответственности, смирения — терпения, наконец! Если бы они не жили так, будто жизнь — безумный рывок к незаслуженным вершинам; если бы они шли, а не неслись сломя голову!
Начинали они одинаково: прежде чем стать людьми, все были клетками — четырьмя из миллионов материнских яйцеклеток. Невероятно, как сильно разошлись их темпераменты, их роковые изъяны, сходства меж ними не больше, чем у случайных попутчиков в лифте.
— Нет, — возражает Варя. — Я их люблю. Моя работа — это дань их памяти.
— А не кажется ли вам, что здесь и эгоизм отчасти замешан?
— Что?
— Есть два основных способа замедлить старение, — как попугай повторяет Люк. — Первый — подавить репродуктивную систему. А второй — сократить потребление калорий.
— Нельзя было ничего тебе рассказывать. Молод ты ещё, не понимаешь; ребёнок, да и только.
— Ребёнок? Я? — Люк отрывисто хохочет, и Варя отшатывается. — Это вы тут себя уверяете, что мир устроен разумно, что со смертью можно бороться своими силами. Сказки себе рассказываете — мол, они умерли из-за фактора икс, а вы выжили благодаря фактору игрек, и факторы эти взаимоисключающие. Так легко себя убедить, что вы другая, что вы лучше их, умнее. Но в поступках ваших не больше логики, чем у них. Вы называете себя учёным, щеголяете умными словечками — «долголетие», «активная старость», — но знаете главный закон бытия, «всё живое смертно», и хотите его переписать.
Люк наклоняется к ней ближе, ещё чуть-чуть — и они столкнутся лбами. Смотреть на него невыносимо. Слишком он близко, слишком многого от неё требует. Варя чувствует запах у него изо рта — продукты жизнедеятельности бактерий и зелёный чай.
— Чего вы хотите от жизни? — спрашивает он и, не добившись ответа, хватает её за руку, стиснув до боли. — Жить как сейчас? Вечно?
— А чего хочешь ты? Спасти меня? Приятно ведь быть спасителем? Мужчиной себя чувствуешь, да? — Это удар по больному месту, и руки Люка безвольно повисают, глаза горят обидой. — Не учи меня — права не имеешь, да и опыта маловато.
— Как вы это определили?
— Тебе всего двадцать шесть. Вырос ты на дурацкой вишнёвой ферме, в полной семье, родители оба здоровы, старший брат в тебе души не чает, даже платочек свой драгоценный подарил!
Варя пробирается из-за холодильника к входной двери. Позже она попытается осмыслить то, что произошло, будет снова и снова прокручивать в голове их разговор — можно ли было направить его в безопасное русло, прежде чем всё полетело к чертям? — но сейчас она хочет лишь одного: чтобы Люк ушёл. Задержись он ещё хоть ненадолго, она за себя не ручается.
Но Люк не уходит.
— Ничего он мне не дарил. Он умер.
— Соболезную, — отвечает Варя сухо.
— Вы не хотите узнать, как он умер? Вам и своих трагедий хватает, а до чужих дела нет?
Варя и вправду не хочет знать, в её сердце не осталось места для чьей-то ещё боли. Но Люк, стоя в полукруглом проёме между гостиной и кухней, уже начал говорить:
— Главное, что вам нужно знать о моём брате, — он за мной приглядывал. Родители всегда мечтали завести ещё ребёнка, но не получалось, вот и взяли меня. Эшеру было десять лет, когда меня усыновили. Он мог бы ревновать, но не ревновал. Он был добрый, великодушный, заботился обо мне. Жили мы тогда на севере штата Нью-Йорк. Когда переехали в Висконсин, участок там был больше, а дом меньше, и досталась нам одна комната на двоих. Эшеру тринадцать, а я совсем малыш. Какому подростку захочется жить в одной комнате с трёхлеткой? Но он никогда не жаловался.
Я был далеко не подарок. Одно слово, паршивец. Проверял родителей на прочность — мол, не жалеете, что взяли меня? А если что-нибудь натворю, не отправите обратно в приют? Однажды я удрал из дома, забился под крыльцо и просидел там несколько часов — хотел услышать, как они переполошатся. В другой раз пошёл с Эшером в сад за вишнями и спрятался, как только пришло время возвращаться. Это стало у нас игрой: я прятался когда не надо, в самое неподходящее время, а Эшер каждый раз, бросив все дела, искал меня. Найдёт — и снова за работу.
Варя протягивает руку, безмолвно моля его замолчать. Дальше слушать невозможно, нет сил, страх уже разрывает её на части, но Люк, несмотря ни на что, продолжает:
— Однажды мы с ним пошли в зернохранилище. Мы тогда держали кур и коров и каждый год в апреле проверяли зерно, не слежалось ли. Эшер спустился в зерновой бункер, а я должен был стоять сверху на площадке и посматривать, чтобы, если что, позвать на помощь. Он глянул на меня снизу, из ямы, и улыбнулся. Он сидел на корточках на куче зерна; зерно было жёлтое, как песок. «Не вздумай удрать!» — пригрозил он. А я в ответ засмеялся и дал стрекача.
Я спрятался между тракторами — знал, что туда он придёт меня искать. А его всё нет и нет. Через пару минут я понял: что-то не то, плохое я натворил. Но я испугался. И остался там. Эшер взял с собой в бункер две кирки, разбивать комья зерна. Когда я убежал, он с их помощью пытался выбраться. Но они сделали зерно слишком рыхлым. И пяти минут не прошло, как его засыпало. Но умер он не сразу — сначала его придавило, а потом он задохнулся. В лёгких у него нашли частички зерна.
Несколько секунд Варя молча смотрит на Люка, а он на неё; воздух между ними тяжёл и наэлектризован, будто держится только силой их взглядов. И тут Варя не выдерживает.
— Прошу тебя, уходи, — молит она. И вспотевшей ладонью берётся за ручку двери (когда Люк уйдёт, надо протереть).
— Вы что, издеваетесь? И больше вам нечего сказать? — спрашивает надтреснутым голосом Люк. — Невероятно! — Он достаёт из-под дивана ботинки, обувается — носки у него толстые, чёрные с серым. Варя открывает дверь; ещё чуть-чуть — и она взвоет, закричит ему вслед, но Люк, задев её плечом, уже несётся вниз по лестнице.
Варя смотрит из окна, как он выходит из подъезда, садится в машину, рывком трогается с места; схватив ключи, она тоже бежит к своей машине, пускается в погоню, но, миновав два светофора, сдаётся. Что она ему скажет? У ближайшего знака «стоп» она круто разворачивается и мчит в лабораторию.
Энни нет. Нет ни Джоанны, ни других лаборантов. Даже Клайд уже ушёл. Варя спешит в виварий — обезьяны, испугавшись ее внезапного прихода, недовольно верещат — и бежит к клетке Фриды.
Фрида, кажется, спит. Нет, глаза открыты. Лежит на боку, вцепившись зубами в левую руку.
Фрида и раньше себя калечила — взять, к примеру, укус на бедре, — но всегда тайком. А сейчас — вот бесстыжая! — гложет руку до кости, кожа и мясо истерзаны в клочья.
— Иди сюда, — хрипит Варя, — ко мне! — и распахивает дверцу клетки.
Фрида смотрит на неё, но не шевелится, и Варя, сняв с дальней стены поводок и заарканив Фриду, тащит её наружу. Другие обезьяны визжат, Фрида дико озирается, потом садится на пол и, обняв колени, раскачивается взад-вперёд, и Варя, всё туже натягивая поводок, волочит Фриду по полу. Ей больно видеть, как ослабела Фрида. Она похудела почти на треть — весила пять килограммов, осталось три с небольшим, на ногах еле держится. Когда Варя снова дёргает за поводок, Фрида валится на спину, задыхаясь в тесном ошейнике. Её товарки поднимают галдёж — чуют Фридину слабость и места себе не находят, — и Варя, обезумев, хватает Фриду в охапку, поднимает с пола.
Фрида роняет голову Варе на плечо, кладёт ей ладошку на грудь. Варя ахает. Защитного костюма на ней нет, свитер липнет к зловонной ране. Варя несётся на кухню, Фрида при каждом шаге бьётся лбом ей в ключицу. Кормушки-головоломки стоят рядами вдоль стены, но Варе нужны не они, а нерасфасованные гранулы, большие ящики с кормом и лакомства для контрольной группы: яблоки, бананы, апельсины, виноград, изюм, арахис, брокколи, кокосовая стружка — каждое угощение в отдельной посуде. Придерживая Фриду, Варя выдвигает ящики и ведёрки и расставляет перед ней на полу. Затем выпускает Фриду — Давай, — рявкает она, — ешь!
Но Фрида лишь тупо смотрит на корм. Варя уговаривает, тычет пальцем, и Фрида наконец разжимает левый кулак. Она стоит согнув колени, ноги разъезжаются, как у малыша, едва научившегося ходить, подошвы у неё серые, бархатистые. Варя жадно наблюдает, как Фрида тянется к изюму, но едва запустив пальцы в ведёрко, Фрида вдруг передумывает и подносит руку к лицу. И, открыв рот, впивается зубами в рану.
Варя, рыдая, отводит Фридину руку ото рта. Даже сквозь спутанную шерсть видно, как глубока рана. Возможно, повреждена кость.
— Ешь! — исступлённо кричит Варя. Она садится на корточки и, зачерпнув горсть изюма, подносит к губам Фриды. Фрида принюхивается. Не спеша, осторожно кладёт в рот изюминку. Варя черпает изюм пригоршнями. Руки грязные, липкие, но Варя не унимается, тянется в ящики с кокосами, арахисом, виноградом, приговаривая: — Вот так, вот так, детка моя!
Эти слова она произносила всего раз в жизни, двадцать с лишним лет назад — когда рожала Люка.
Если Фрида отворачивается, Варя соблазняет её то другими фруктами, то гранулой корма. Фрида ест всё, а потом её рвёт — слизью, желчью, фонтаном изюма. Варя, давясь слезами, вытирает Фриде рот, плешивую макушку, розовые прозрачные уши — обезьяна вся взмокла. Горячая струя рвоты заливает Варины брюки. Надо вызвать ветеринара. Но при мысли о звонке — если доктор Митчел станет расспрашивать, что ответить? — Варя плачет ещё пуще.
Она будет держать Фриду на руках, пока не придёт доктор Митчел; будет её ласкать, утешать. Варя сажает Фриду на колени. Глаза у Фриды стеклянные, взгляд блуждает, она вырывается, хочет, чтобы её оставили в покое. Варя крепче обнимает её и шепчет: «Ш-ш-ш». Но Фрида рвётся на волю; Варя стискивает её сильнее. Теперь всё пропало, всему конец. Какая теперь разница? Хочется обнять кого-то, хочется, чтобы тебя обнимали. Она не выпускает Фриду, та тянется к Вариному лицу и, коснувшись её губами, вонзает зубы в подбородок.
Ветеринару Варя так и не позвонила. Наутро Энни застала их спящими на кухне — Варю на полу возле ящиков с кормом, Фриду на верхней полке — и подняла крик.
В больнице Варя думала, что умирает. Сначала была уверена, что её заразила Фрида, а потом, когда врач сказал, что у Фриды не нашли ни герпеса, ни туберкулёза, решила, что подцепила что-то в изоляторе. Она и не надеялась выжить. Охваченная страхом, она готовилась к худшему и иного исхода не ожидала. Как только оказалось, что страхи её беспочвенны, их сменили опасения более трезвые — сознание, что она всё разрушила и ничего уже не поправишь.
Варя питалась больничной едой, и чувства её с каждым днём обострялись. Она снова ощущала жизнь каждой клеточкой, как в детстве. Мир обрушился на неё лавиной красок, запахов, звуков. Она чувствовала и жгучую боль, когда промывали рану, и прикосновение грубых больничных простынь, чистоту которых не было сил проверять. Когда над ней склонялась медсестра, от её волос пахло тропическим шампунем, точно такой же был когда-то у Клары. Иногда она видела Энни, прикорнувшую на стуле у кровати, и однажды, в минуту просветления, попросила её ничего не рассказывать Герти. Энни помрачнела, нахмурилась, но кивнула.
Когда-нибудь Варя всё расскажет матери, но если упомянуть об укусе, то придётся выложить и остальное, а Варя пока не готова.
Фриду отправили на самолёте в Дэвис, в ветлечебницу Кость у неё оказалась повреждена, как Варя и опасалась. Руку ей ампутировали по плечо. Но единственный способ узнать, заражена ли Фрида бешенством, — отрезать ей голову и отправить на анализ мозг. Варя молила о снисхождении: у неё самой никаких симптомов нет, а если бы обезьяна была больна, то и трёх дней не протянула бы.
Через две недели Варя и Энни встречаются в кафе на бульваре Редвуд.
Энни заходит, улыбается. Она в уличной одежде: узкие чёрные брюки, полосатая футболка, сабо; волосы распущены. Её неловкость видна невооружённым глазом. Варя заказывает вегетарианский рулет. Обычно в кафе она ничего не ест, но больница положила конец её эксперименту над собой, а возобновить его так и не хватило духу.
— Я говорила с Бобом, — начинает Энни, когда уходит официантка. — Он согласен, чтобы ты уволилась по собственному желанию.
Боб — директор Института Дрейка. Варя не желает знать, как воспринял он новость о том, что она подставила под удар эксперимент, рассчитанный на двадцать лет. Фрида была в группе с ограниченным питанием. Нарушив её диету, Варя испортила не только Фридины результаты, но и всю статистику: без Фриды соотношение обезьян в двух группах изменится. Не говоря уж о том, какой разразится скандал, если пойдут слухи, что у неё, знаменитого учёного из Института Дрейка, случился нервный срыв и она подвергла опасности животных и людей. Представив, как Энни всеми правдами и неправдами добивалась у Роберта добровольной отставки для неё, Варя готова провалиться сквозь землю.
— Так тебе будет проще, — нерешительно говорит Энни, — продолжить карьеру.
— Шутишь? — Варя сморкается в салфетку. — Замять дело не удастся.
Энни молчит в знак согласия.
— И всё равно, — уверяет она, — если уж уходить, лучше уйти так.
Энни скрывает от Вари своё негодование хотя бы потому, что, в отличие от Боба, знает Варину историю: в больнице Варя рассказала ей про Люка. Когда Энни слушала, на лице у неё отразились, сменяя друг друга, гнев, недоверие и, наконец, жалость.
— Черт! — вздохнула Энни. — Я готова была тебя возненавидеть.
— Можешь возненавидеть, еще не поздно.
— Да, но теперь будет труднее.
Варя пробует наконец свой рулет. Она не привыкла к ресторанным порциям, огромным до безобразия.
— Что же будет с Фридой?
— Ты знаешь не хуже меня.
Варя кивает. Если Фриде очень повезёт, то её отправят в приют для лабораторных обезьян, где они живут почти без вмешательства человека. Варя этого добивалась, каждый день звонила из больницы в кентуккийский питомник, где обезьян содержат под открытым небом, в загоне на тридцать акров. Но число мест в питомнике ограничено. Скорее всего, Фрида попадёт в другой институт и на ней снова будут ставить опыты.
В тот вечер Варя ложится в семь, а просыпается в первом часу ночи. Вылезает из постели в ночной рубашке, подходит к окну и впервые за долгие месяцы раздвигает шторы. При луне хорошо видны соседние дома; в доме напротив кто-то зажёг свет на кухне. Варе кажется почему-то, что она уже в мире ином, где-нибудь в чистилище. Она потеряла работу — способ оставить след в мире, искупить вину. Самое худшее уже случилось, и вместе с опустошённостью и болью утраты приходит мысль: зато и поводов для страха теперь меньше.
Взяв с ночного столика телефон, Варя садится на кровать, набирает номер — гудки, гудки… И когда Варя почти совсем отчаялась, неуверенный голос:
— Алло?
— Люк! — Варю охватывает и радость, что он всё-таки взял трубку, и страх, что отпущенного времени ей не хватит, чтобы перед ним оправдаться. — Я тебе очень сочувствую. Из-за брата и из-за того, что случилось с тобой. Ты не заслужил подобного, не заслужил; мне жаль, что ты это пережил, жаль, что я не могу изменить прошлое.
Люк молчит. Варя, прерывисто дыша, прижимает к уху телефон.
— Откуда у вас мой номер? — спрашивает наконец Люк.
— Из твоего письма. Ты писал Энни по электронной почте — спрашивал разрешения взять у меня интервью. — Люк опять молчит, и Варя продолжает: — Вот что, Люк. Нельзя жить с постоянным чувством вины. Надо простить себя, иначе тебе не выжить — не видать полноценной жизни, такой, какой ты достоин.
— Стану как вы.
— Да, — отвечает Варя, еле сдерживая слёзы. Всё, что сказала она Люку, относится и к ней, но до сих пор она не позволяла себе об этом задуматься.
— Будете строить из себя еврейскую мамочку? По-моему все сроки уже прошли, двадцать шесть лет как-никак.
— Вполне справедливо, — отвечает Варя с натужным смешком. — Что верно, то верно.
Она безмолвно молит: пусть он смягчится, проникнется к ней состраданием, хоть и незаслуженным. Смотрит на соседний дом, где в окне кухни одиноко горит свет.
— Мне пора спать, — говорит Люк. — Вы ведь меня разбудили.
— Прости, — теряется Варя. Её подбородок — со швами, в бинтах — дрожит.
— Перезвоните мне завтра? Я работаю до пяти.
— Да, — отвечает Варя, прикрыв глаза. — Спасибо. А где работаешь?
— В «Спортивном подвальчике». Это магазин туристского снаряжения.
— Когда я тебя в первый раз увидела, ты был так одет, будто в поход собрался.
— Я всегда так одеваюсь. Для сотрудников у нас большие скидки.
Как же мало она о нём знает! Варя чувствует укол разочарования, что её сын не биолог, не журналист, а простой продавец, и тут же упрекает себя. Люк с ней честен, и его честность для неё настоящий дар. Теперь она хоть немного узнала о том, каков он на самом деле.
Спустя три месяца Варя сидит во французской кондитерской в Хейс-Вэлли. Когда заходит тот, кого она ждёт, Варя узнаёт его с первого взгляда. Они никогда не встречались, он знаком ей по рекламным фотографиям в сети и, разумеется, по старым снимкам с Саймоном и Кларой. Варино любимое фото сделано в квартире на Коллингвуд-стрит, где жили когда-то её брат и сестра. Чернокожий парень сидит на полу, одна рука на подоконнике, другой он обнимает Саймона, положившего голову ему на колени.
— Роберт! — Варя встаёт.
Роберт оборачивается. Он, как и прежде, красив — высокий и видный, глаза живые, умные, — но ему уже шестьдесят, он похудел, волосы засеребрились.
Много лет Варя гадала, где он сейчас, но только этим летом набралась храбрости и взялась за поиски всерьёз. Нашла статью о чикагском театре современного танца и двух его руководителях. Написала ему по электронной почте, и Роберт ответил, что на этой неделе будет в Сан-Франциско на фестивале танца в парке Стерн-Гроув. Они обсуждают Варину работу, хореографию, квартиру на юге Чикаго, где Роберт живёт со своим мужем Билли и парой мейнкунов.
— Эвоки[50], — называет их Роберт, смеётся, показывает фотографии в телефоне; смеётся и Варя, но вдруг у неё перехватывает горло от подступивших рыданий. — Что с вами? — тревожится Роберт. И прячет телефон в карман.
Варя вытирает слёзы.
— Я так рада, что мы наконец познакомились! Сестра моя, Клара, она вас часто вспоминала. Она бы обрадовалась. — Опять это ненавистное «бы»! — Она бы обрадовалась, если б узнала, что вы…
— Что я жив? — Роберт улыбается. — Ничего страшного, можете смело говорить. Никаких гарантий не было. Впрочем, как и для всех нас. — Он поправляет серебряный браслет с гравировкой, который носит вместо обручального кольца; точно такой же носит и Билли. — Да, у меня ВИЧ. Я и не надеялся дожить до старости. Ей-богу, даже до тридцати пяти дожить не надеялся. Но всё-таки дотянул до появления лекарств. А у Билли энергии хватит на двоих. Он молод — совсем молод, ему не выпали такие мучения, как нам. Когда умер Саймон, Билли было всего десять лет.
Роберт заглядывает Варе в глаза. Впервые в разговоре всплыло имя Саймона.
— Я так себе и не простила, что мы с ним больше не увиделись после его ухода из дома, — признаётся Варя. — За те четыре года, что он жил в Сан-Франциско, я ни разу к нему не приехала, так была обижена. И надеялась, что он… повзрослеет.
Слова повисают в воздухе. Варя сглатывает. Клара была рядом с Саймоном, даже Дэниэл говорил с ним по телефону — об их коротком разговоре он рассказал после похорон, — но Варя превратилась в камень, в глыбу льда, замкнулась в себе так, что не достучаться. Да и зачем ему? Наверняка он понимал, что на него Варя обижена сильней, чем на Клару. Клара хотя бы предупредила, что уезжает; у Клары хватало порядочности отвечать на звонки. А на Саймона Варя махнула рукой. Неудивительно, что и он махнул рукой на неё.
Роберт накрывает ладонью её руку, и Варя изо всех сил старается не дрогнуть. Ладонь у него широкая, тёплая.
— Вы же не знали, чем всё обернётся.
— Нет. Но я должна была его простить.
— Вы были тогда ребёнком. Все мы были детьми. Послушайте… до того как умер Саймон, я был осторожен. Может быть, даже чересчур. Но после его смерти я ударился во все тяжкие. Чудом жив остался.
— А мысль, что от секса можно умереть, — спрашивает Варя, чуть помедлив, — вас не пугала?
— Нет, тогда не пугала. Она совсем иначе воспринималась. Когда врачи призывали нас к воздержанию, это не звучало как выбор между жизнью и сексом. Это был выбор между смертью и жизнью. А если ты столько боролся за то, чтобы жить полноценно, заниматься сексом по-настоящему, то так просто не сдашься.
Варя кивает. На двери кафе звякает колокольчик, заходит молодая семья, и Варя перебарывает себя, чтобы не отшатнуться, когда они проходят мимо её столика. Недавно она сменила психотерапевта, её нынешний врач занимается когнитивно-поведенческой терапией и учит её выдерживать близость других людей.