Бессмертники Бенджамин Хлоя
Дэниэл будто не слышит.
– Так я повторюсь. За каким чёртом ты подался в Сан-Франциско?
– Мы решили уехать.
– Да, это я понял. Не сомневаюсь, было КЛЁВО! Поразвлекались, и хватит. Теперь подумаем, что тебе делать дальше.
Что делать дальше? Небо за окном – безбрежная синь.
– Смотрю расписание на завтра, – продолжает Дэниэл, – есть поезд из Фолсома, в час дня. Пересадка в Солт-Лейк-Сити, вторая в Омахе. Это тебе обойдётся в сто двадцать баксов – надеюсь, они у тебя имеются, ведь не с пустым карманом ты ехал через всю страну, – но если ты ещё глупее, чем я думал, переведу их на Кларин счёт. Тогда придётся тебе подождать и уехать в четверг. Договорились? Саймон? Ты слушаешь?
– Никуда я не поеду. – Саймон плачет: он понял, что назад пути нет – между ним и домом будто выросла стеклянная стена, прозрачная, но непреодолимая.
Голос Дэниэла смягчается:
– Ну-ну, малыш. Понимаю, на тебя столько всего навалилось. Как и на всех нас. Папы нет – немудрено, что на тебя накатило. Но имей же совесть! Ты нужен маме, нужен в мастерской. Нам нужна и Клара, но… но на неё уже рукой махнули, понимаешь? Вот что, я знаю, как она это умеет. Если она что задумала, то хоть кол на голове теши. Вот она тебя и уговорила. Но она не имеет права впутывать тебя в свои авантюры. То есть… Господи, тебе же в школе ещё два года учиться. Одно слово, ребёнок.
Саймон молчит. Издалека слышен голос Герти:
– Дэниэл! С кем ты там разговариваешь?
– Подожди, мам! – кричит Дэниэл.
– Я здесь, Дэн. Жду.
– Саймон, – продолжает Дэниэл строго, – ты хоть можешь представить, каково мне здесь? Мама совсем спятила, в полицию заявить хочет. Я тут стараюсь вовсю, говорю ей, что ты образумишься, но дальше тянуть некуда. Тебе всего шестнадцать, несовершеннолетний. И по закону тебя положено разыскивать.
Саймон всё плачет, привалившись к столу.
– Сай!
Саймон утирает ладонями щёки и осторожно вешает трубку.
К концу мая Клара успела заполнить десятки анкет для соискателей, но на собеседования её пока не зовут. Город меняется, и самого интересного она не застала – ни хиппи, ни театра “Диггеры”[14], ни ЛСД-тусовок в парке “Золотые ворота”. Она мечтала играть на тамбурине и слушать Гэри Снайдера[15] на стадионе для поло, но сейчас парк наводнили гомосексуальные проститутки и наркоторговцы, а хиппи остались бесприютными. Деловой Сан-Франциско её не принимает, да ей и не надо. Она обходит феминистские книжные магазины на Мишен-стрит, но продавщицы презрительно косятся на её легкомысленные платьица; хозяйки кофеен – лесбиянки – даже цементные полы клали своими руками, а теперь им помощь не нужна и подавно. Скрепя сердце Клара обращается в бюро по найму.
– Нам нужно хоть как-то перекантоваться, – утешает она Саймона. – Нужно что-то несложное, чтобы быстро заработать. Необязательно что-то для нас значимое.
Саймон вспоминает про клуб на первом этаже. Он не раз проходил мимо вечерами, когда там полно молодёжи и пурпурный свет слепит глаза. На следующий день он курит на крыльце, и наконец к дверям подходит мужчина средних лет – не выше полутора метров, огненно-рыжий – со связкой ключей.
– Здравствуйте! – Саймон затаптывает окурок. – Я Саймон, живу здесь, наверху. – И протягивает руку.
Коротышка щурится, жмёт её:
– Бенни. Чем могу помочь?
Интересно, кем он был раньше, до приезда в Сан-Франциско? – думает Саймон. Смахивает на актёра, с ног до головы в чёрном – кроссовки, футболка, джинсы.
– Я ищу работу, – отвечает Саймон.
Бенни толкает плечом стеклянную дверь и, придержав её ногой, пропускает Саймона.
– Хмм… работу? Лет тебе сколько?
Он расхаживает по залу: щёлкает выключателями, проверяет дым-машины.
– Двадцать два. Я мог бы стоять за стойкой.
Саймон думал, что это звучит солидней, чем “быть барменом”, но, как видно, ошибся. Бенни, усмехаясь, подходит к стойке, расставляет табуреты.
– Во-первых, – отвечает он, – не ври. Сколько тебе – семнадцать? Восемнадцать? Во-вторых, не знаю, как там у вас, а у нас в Калифорнии нельзя “стоять за стойкой”, если тебе нет двадцати одного, а я не хочу из-за смазливого новичка лишиться лицензии. В-третьих…
– Ну пожалуйста… – Саймон в отчаянии: если он не найдёт работу, а Герти продолжит его искать, делать нечего, придётся вернуться домой. – Я здесь недавно, и мне нужны деньги. Я на любую работу согласен – полы буду мыть, печати на руки ставить. Я…
Бенни делает ему знак замолчать.
– В-третьих. Если б я и взял тебя на работу, за стойку я бы тебя не поставил.
– А куда бы поставили?
Бенни молчит, упершись ногой в перекладину табурета. И указывает на одну из лиловых платформ, расставленных по залу через равные промежутки:
– Вон туда.
– Правда? – Саймон смотрит на платформы, каждая высотой больше метра и почти метр шириной. – И что я там делать буду?
– Будешь танцевать, малыш. Как думаешь, справишься?
Саймон улыбается во весь рот:
– Да, это я умею. И это всё?
– Да, это всё. На твоё счастье, Майки на прошлой неделе от нас уволился. Иначе у меня ничего бы для тебя не нашлось. Но мордашка у тебя славная, а в гриме… – Бенни наклоняет голову. – В гриме – да, будешь выглядеть старше.
– В каком гриме?
– А ты как думал? В пурпурной краске! С головы до пят! – Бенни достаёт из чулана веник и заметает следы прошлой ночи: гнутые соломинки, чеки, лиловый пакетик от презерватива. – Приходи к семи. Ребята тебе объяснят, что и как.
Их пятеро, у каждого свой шест. Ричи – сорокапятилетний старожил, мускулистый, стриженный по-армейски, под ёжик, – выступает за первым шестом, у окна. Напротив, за вторым, – Лэнс, выходец из Висконсина, добродушный, улыбчивый; над ним подтрунивают за канадский акцент. За третьим – Леди, трансвестит двухметрового роста; за четвёртым – Колин, тощий, будто поэт, с печальными глазами. Леди называет его исусиком. Адриан – смугло-золотой красавец, кожа без единого волоска – занимает пятый шест.
– Эй, шестой! – выкрикивает Леди, когда в гримёрку заходит Саймон. – Будем знакомы!
Леди чернокожая, скуластая, глаза тепло сверкают из-под густых ресниц. Все танцоры выступают в лиловых стрингах, лишь Леди разрешено носить кожаное платье в обтяжку – разумеется, пурпурное – и туфли на толстой платформе.
Она встряхивает баночку с пурпурным гримом:
– Развернись-ка, детка, я тобой займусь.
Адриан присвистывает, и Саймон послушно, с улыбкой поворачивается. Он уже успел напиться. Нагнувшись пониже, он трясет поднятым задом, и Леди визжит от восторга. Лэнс включает радио – группа “Шик”, “Ле Фрик”, – а Адриан достаёт из косметички тюбик пурпурного грима. Он красит Саймону лицо, наносит ему тональный крем вокруг ноздрей, на лоб, на мочки ушей. Когда они готовы, уже почти девять – время строиться и идти в зал.
Даже в столь ранний час клуб переполнен, и Саймон на миг слепнет. Даже в самых дерзких сан-францисских мечтах не смел он вообразить, что станет заниматься чем-то подобным. Если б не Кларина бутылка “Смирнофф”, развернулся и удрал бы домой, как струсивший дублёр из научно-фантастического гей-порно. Но когда все расходятся по местам, Саймон становится позади платформы номер шесть. Леди, самая высокая, помогает каждому взобраться на стойку. Ричи, спортивный и мускулистый, скачет как мячик, размахивает кулаком, крутит в воздухе невидимое лассо. Лэнс простоват и обаятелен; вокруг его пьедестала уже толпятся поклонники – улюлюкают, подзадоривают, а он пляшет “автобусную остановку” и “прифанкованного цыплёнка”[16]. Колин, под кайфом от метаквалона, вяло покачивается. Иногда он, раскинув руки, водит ладонями, словно мим. Адриан двигает бёдрами взад-вперёд, поглаживает пах. Саймон, глядя на него, вот-вот кончит.
Леди подходит к нему сзади.
– Ну что, готов? Поднимаю? – шепчет она.
– Готов, – отвечает Саймон – и вдруг взлетает в воздух. Леди ставит его на пьедестал, крепко держа за талию. Когда она отпускает руки, Саймон замирает. Публика смотрит на него с любопытством.
– Поприветствуем новенького! – вопит через весь зал Ричи.
Жиденькие аплодисменты, свист. Всё громче музыка – АББА, “Королева танца”. Саймон глотает воздух. Двигает бедрами влево-вправо, но пластики ему недостаёт, не то что Адриану, чувствует он себя скованно и неуклюже, как девочка-паинька на школьной дискотеке. Он пробует подражать Ричи, тоже прыгает – так получается более естественно, но слишком уж похоже на Ричи. Он машет рукой в сторону публики, поводит плечом.
– Зажигай, детка! – кричит чернокожий в белой майке и обрезанных джинсах. – Знаю, ты можешь лучше!
У Саймона пересохло во рту. “Расслабься, – шепчет у него за спиной Леди – она ещё не ушла на свою платформу – Плечи вниз”. Саймон только сейчас понимает, что втянул голову в плечи по самые уши. Стоит их опустить, как и шея расслабляется, и ноги уже не такие деревянные. Он поводит бёдрами, запрокидывает голову. Он уже не подражает другим танцорам, а растворяется в музыке, и тело само находит ритм, как во время бега. Сердце бьётся часто, но ровно, будто электрический ток пульсирует от корней волос до кончиков пальцев, подгоняя его: ещё, ещё!
Когда он приходит в клуб на следующий день, Бенни протирает стойку бара.
– Ну как я, справился?
Бенни, не глядя на него, поднимает брови:
– Кое-как справился.
– Что значит “кое-как”?
У Саймона до сих пор голова кругом при воспоминании о том, как он танцевал бок о бок с накачанными красавцами, как ловил на себе восхищённые взгляды. На один миг, в гримёрке, он почувствовал себя среди друзей. Он не вспоминал ни о доме, ни о матери, не думал о том, как отозвался бы о здешней публике отец.
Бенни достаёт губку, вытирает со стойки засохший сахарный сироп.
– Ты раньше танцевал?
– Угу, танцевал. Танцевал, конечно.
– Где же?
– В клубах.
– В клубах! Там, где на тебя никто не смотрит, да? Там, где ты один из многих? Всё, забудь, здесь на тебя смотрят! Ну а мои ребята? Они танцевать умеют, они мастера. Мне нужно, чтобы ты, – он машет губкой в сторону Саймона, – не отставал.
Саймон уязвлён. Да, поначалу он был слегка скован, но под конец расслабился и вошёл во вкус, разве нет?
– А Колин? – спрашивает Саймон, лихо передразнивая его шаткую походочку, повадки мима. – Он не отстаёт?
– У Колина, – объясняет Бенни, – есть изюминка. Педики из мира искусства его обожают. И у тебя должна быть изюминка. А ты вчера что делал? Переминался с ноги на ногу, будто тебя клопы кусают. Так не пойдёт.
– По-вашему, я не в форме? Я же спортсмен, бегом занимаюсь!
– Ну и что? Бегать всякий может. Посмотри на Барышникова, на Нуреева – разве они бегают? Они летают! Вот почему они – артисты. Ты симпатяга, спору нет, но у здешней публики планка высокая, на одной внешности далеко не уедешь.
– А что ещё нужно?
Бенни вздыхает:
– Индивидуальность нужна. Притягательность.
Саймон смотрит, как Бенни выдвигает кассовый ящик и пересчитывает выручку с прошлой ночи.
– Так вы меня увольняете?
– Нет, не увольняю. Но я хочу, чтобы ты подучился, понял, как надо двигаться. На углу Чёрч-стрит и Маркет-стрит есть школа танцев – балет. Ребят там полно, не будешь один среди девчонок.
– Балет? – смеётся Саймон. – Да ну! Это не по моей части!
– А клуб по твоей части? – Бенни вытаскивает две толстые пачки банкнот, перетягивает резинками. – Ты и так вышел за привычные рамки, малыш. Что тебе ещё один шаг?
Снаружи Балетная академия Сан-Франциско – всего лишь узкая белая дверь. Саймон взбирается по крутым ступеням, сворачивает на лестничной площадке направо и оказывается в небольшой приёмной: скрипучий паркет, пушистая от пыли люстра. Саймон не ожидал, что артисты балета такие шумные. Стайки девушек щебечут вовсю, разминаясь у станков, а юноши в чёрных трико переругиваются, массируя бёдра. Администратор записывает его в смешанную группу на двенадцать тридцать – “Пробное занятие бесплатное” – и протягивает пару чёрных парусиновых тапочек из корзины с забытыми вещами. Саймон присаживается, чтобы обуться. Через миг за его спиной хлопает стеклянная дверь и высыпает толпа девочек-подростков в тёмно-синих трико, волосы стянуты так туго, что глаза чуть не вылезают из орбит. Позади них – зал, просторный, как школьная столовая. Саймон вжимается в стену, пропуская девочек. Приходится собрать всю волю, чтобы пулей не кинуться вниз по лестнице.
Остальные танцоры, подхватив сумки и бутылки с водой, бодро шагают в зал. Здесь веет стариной: высокие потолки, истёртый паркет, фортепиано на подмостках. Ученики выносят в центр зала тяжёлые металлические станки, и тут заходит немолодой преподаватель. Позже Саймон узнает, что это сам директор академии, Гали, эмигрант из Израиля, – когда-то он выступал в Балете Сан-Франциско, но его карьера оборвалась из-за травмы спины. На вид ему под пятьдесят. Упругая походка, поджарое тело гимнаста, голова бритая, и ноги тоже. На нём тёмно-бордовый гимнастический комбинезон с шортиками, кожа на бёдрах гладкая, мышцы рельефные.
Гали кладёт руку на станок, и в зале повисает тишина.
– Ноги в первой позиции, – говорит он и показывает: пятки вместе, носки врозь. – Теперь руки; раз – плие, два – выпрямились. Подняли руку – три, приседаем, гран-плие – четыре, пять – руки en bas[17], шесть, семь – вверх. На счёт восемь переходим во вторую позицию.
С тем же успехом он мог говорить по-голландски. Не успели закончить с плие, а у Саймона уже болят колени, ноют пальцы ног. Чем дальше, тем заковыристей упражнения: дегаже и рон де жамб, размашистые круги ногой на полу, затем в воздухе; пируэты и фраппе; девлоппе – согнуть и разогнуть ногу – и гран-батман, чтобы размять мышцы бёдер и подколенные сухожилия перед сложными прыжками. После сорокапятиминутной разминки, столь изнурительной, что Саймон не представляет, как выдержит ещё столько же, танцоры уносят станки, выходят в центр зала и разучивают групповые движения. Гали расхаживает по залу, напевая нечто невразумительное: “Ба-ди-да-дам! Да-пи-па-пам!” – но во время пируэтов он вдруг вырастает у Саймона за спиной.
– Боже! – Глаза у него тёмные, запавшие, но в глубине танцуют огоньки. – Что у нас сегодня – большая стирка?
Саймон в той же полосатой футболке поло, в которой ехал на автобусе в Сан-Франциско, и в спортивных трусах. После занятий он бежит в туалет, сбрасывает чёрные тапочки – на ногах уже мозоли, – и его рвёт в унитаз.
Вытерев рот туалетной бумагой, он, задыхаясь, приваливается к стене. Он не успел закрыться в кабинке, и другой танцор, зайдя в туалет, застывает как вкопанный. Саймон в жизни не видал таких красавцев, тот будто высечен из оникса – кожа тёмная, почти чёрная. Лицо круглое, выступающие скулы изгибаются как крылья, в ухе блестит крохотная серебряная серёжка.
– Эй! – Со лба у него струится пот. – Всё в порядке?
Саймон, кивнув, протискивается мимо. Преодолев длинную лестницу, он ошалело бредёт по Маркет-стрит. Плюс восемнадцать, ветрено. Повинуясь порыву, Саймон снимает рубашку, вытягивает руки над головой. Ветерок холодит грудь, и нежданная радость обжигает Саймона.
То, что он сделал сейчас, – изощрённое издевательство над собой, даже ещё труднее, чем полумарафон, который он выиграл в пятнадцать лет: подъёмы и спуски, топот ног, и посреди всего этого – Саймон, бежит по набережной Гудзона. Он нащупывает в заднем кармане чёрные тапочки. Они будто дразнят его. Он должен стать как другие танцоры – умелым, виртуозным, неутомимым.
В июне Кастро расцветает. Листовки против “Поправки номер шесть”[18] кружатся в воздухе, как листья; всюду цветы, такие пышные, что почти противно от их изобилия. Двадцать пятого июня Саймон идёт с танцорами из “Пурпура” на Парад свободы. Он не представлял, что в городе и в стране столько геев, сейчас здесь собрались двести сорок тысяч человек, смотрят, как разъезжают “Дайки на байках”[19], как взвивается в воздух первый радужный флаг. Из люка на крыше “вольво” на ходу высовывается Харви Милк[20].
– Джимми Картер! – вопит Милк сквозь рёв толпы, высоко задрав красный рупор. – Ты говоришь о правах человека! В нашей стране пятнадцать-двадцать миллионов геев и лесбиянок. Когда же ты заговоришь об их правах?
Саймон целует Лэнса, виснет на шее у Ричи, охватив ногами его широкую мускулистую талию.
Впервые в жизни Саймон начал ходить на свидания – так он это называет, хотя обычно подразумевается только секс. Есть танцор из клуба “Ай-Бим” и бармен из кафе “Флор”, вежливый тайванец, который так шлёпает Саймона, что у того потом долго зад горит. Саймон сильно влюбляется в парнишку-мексиканца, Себастьяна, сбежавшего из дома, проводит с ним три блаженных дня в парке “Долорес”, а на четвёртый день просыпается один, рядом валяется мягкая шляпа Себастьяна, зелёная с розовым, – больше Саймон никогда своего мексиканца не видел. Но вокруг столько других: и бывший наркоман из Алапахи, штат Джорджия; и сорокалетний репортёр из “Кроникл”, вечно на спидах; и австралиец-бортпроводник – такого огромного члена Саймон даже вообразить не мог.
По будням Клара встаёт в седьмом часу утра, надевает скучный бежевый костюм – жакет с юбкой из комиссионного магазина, таких у неё два – и идёт на работу. Работает она полдня в страховой компании, полдня в зубной клинике, возвращается злющая, и Саймон старается ей не попадаться, пока она не выпьет. Она жалуется на своего начальника-стоматолога, но почему-то срывает злобу на Саймоне, когда тот прихорашивается перед зеркалом или приходит из “Пурпура” – усталый, разгорячённый, весь в потёках лилового грима. Может быть, дело в сообщениях на автоответчике, а они поступают каждый день: слёзные послания от Герти, прокурорские речи Дэниэла, мольбы Вари, с каждым разом всё более отчаянные, – после выпускных экзаменов она перебралась домой.
“Если ты не вернёшься, Саймон, мне придётся отложить аспирантуру. – Голос её срывается. – Кто-то же должен присматривать за мамой. И не понимаю, почему всегда я”.
Иногда он застаёт у телефона Клару с проводом, обмотанным вокруг запястья, та умоляет кого-то из родных войти в их положение.
– Они же тебе не чужие, – твердит она потом Саймону. – Рано или поздно тебе придётся объясниться.
Только не сейчас, думает Саймон, в другой раз. Если он с ними заговорит, их голоса вторгнутся в тёплый океан, где он блаженствует, и его, мокрого, задыхающегося, выбросит на берег.
Однажды в понедельник, в июле, Саймон возвращается из академии, Клара дома – сидя на матрасе, играет с шёлковыми платками. За её спиной к оконной раме приклеена фотография бабушки по матери – странной женщины, чей крохотный рост и огненный взгляд всегда внушали Саймону страх. Есть в ней что-то от ведьмы из сказки – нет, ничего зловещего, но она будто не имеет ни пола, ни возраста: не ребёнок и не взрослая, не женщина и не мужчина, а нечто среднее.
– Что ты здесь делаешь? – удивляется Саймон. – Почему не на работе?
– Я ухожу.
– Уходишь? – повторяет Саймон с расстановкой. – Почему?
– Осточертело всё, вот и ухожу. – Клара прячет один из платков в левом кулаке, вытаскивает с другой стороны – платок уже не чёрный, а жёлтый. – Разве непонятно?
– Придётся тебе искать другую работу. За квартиру надо платить, один я не потяну.
– Знаю. Будет у меня другая работа. Для чего я, по-твоему, тренируюсь? – Она машет платком у Саймона перед носом.
– Не смеши меня.
– Да пошёл ты! – Скомкав оба платка, Клара прячет их в чёрный ящик. – Думаешь, ты один имеешь право жить как тебе угодно? Ты трахаешь целый город! Танцуешь стриптиз и балет – балет! – и я ни слова против не сказала. Не тебе, Саймон, меня отговаривать.
– Я деньги зарабатываю, разве нет? Исполняю свою часть обязательств.
– Вам, пидорам из Кастро, – Клара тычет в него пальцем, – на всех плевать, кроме самих себя.
– Что? – Саймон разгневан: впервые он слышит от Клары подобное.
– Сам посуди, Саймон, у вас в Кастро сплошной сексизм! Кругом одни мужчины, а женщины где? Где лесбиянки?
– А ты-то при чём? С каких это пор ты у нас лесбиянка?
– Нет, – отвечает Клара почти с горечью и качает головой, – никакая я не лесбиянка. Но и не мужчина-гей. И вообще не мужчина. Так куда мне податься?
Клара смотрит на него, но Саймон тут же отводит взгляд.
– А я почём знаю?
– Ну а я почём знаю? Если подготовлю свою программу, то хотя бы смогу сказать, что не сидела сложа руки.
– Свою программу?
– Да! – огрызается Клара. – Свою программу! Не понимаешь, ну и ладно. Я и не жду, что ты беспокоишься хоть о чем-то, кроме себя.
– Ты же сама меня сюда вытащила! Думала, так они нас и отпустят, без боя? Разрешат здесь остаться?
Губы у Клары плотно сжаты.
– Я об этом не думала.
– Тогда о чём же, чёрт подери, думала?
На загорелых Клариных щеках выступает коралловый румянец. Обычно только Дэниэлу удаётся вогнать её в краску, однако на сей раз она молчит, будто щадит Саймона. Вообще-то сдержанность ей несвойственна, как несвойственно и прятать взгляд, но сейчас она отвернулась и чересчур сосредоточенно запирает свой чёрный ящик. Саймон вспоминает их майский разговор на крыше. “Махнём в Сан-Франциско”, – предложила она тогда, будто всерьёз не задумываясь над своими словами, будто ей только что пришло это в голову.
– В том-то и дело, – продолжает Саймон, – ты никогда не задумываешься. Вечно во что-нибудь влипаешь и меня впутываешь, но никогда не думаешь о последствиях. А если и думаешь, то тебе до них нет дела, пока не станет слишком поздно. И теперь винишь меня? Вот сама и возвращайся, раз тебя совесть грызёт!
Клара встает и шагает на кухню. Груда немытых тарелок уже не умещается в раковине. Открыв кран и схватив губку, Клара принимается за работу.
– Я знаю, почему ты не хочешь вернуться, – продолжает Саймон, пристроившись рядом. – Это значило бы, что Дэниэл прав: нет у тебя никаких планов, ты не можешь устроить жизнь сама, вдали от семьи. Вернуться – значит признать поражение.
Саймон пытается побольней задеть сестру, вызвать на разговор – Кларино молчание для него страшнее, чем её вспышки, – но Клара не говорит ни слова, сжав губку в побелевших пальцах.
Саймон сознаёт, что поступает по-свински. И всё равно мысли о семье целыми днями с ним, будто кто-то жужжит над ухом. И в академии он учится, можно сказать, для родителей: доказывает, что в его жизни, помимо излишеств, есть место и дисциплине, и работе над собой. Своё чувство вины он умеет переплавить в прыжок, в полёт, в виртуозный пируэт.
Шауль, конечно, ужаснулся бы, узнав, что Саймон занялся балетом. Но Саймон убеждён: если бы отец, будь он жив, пришёл на него посмотреть, то понял бы, какой тяжёлый это труд. Саймону понадобилось шесть недель, чтобы научиться правильно ставить ноги, и ещё больше – чтобы усвоить, что такое пируэт. К концу лета, однако, тело уже не болит так сильно, и Гали стал уделять ему больше внимания. Саймону по душе размеренная жизнь студии, ему нравится, что есть куда идти. В редкие минуты ему кажется, что здесь он дома – или почти дома, как и многие из них: и Томми, семнадцатилетний красавец, бывший студент Лондонской Королевской академии балета; и Бо из Миссури, который крутит по восемь пируэтов подряд; и Эдуардо с Фаузи, близнецы-венесуэльцы, приехавшие сюда на попутном грузовике с соевыми бобами.
Эти четверо танцуют в труппе академии под названием “Корпус”. В балете мужчины обычно довольствуются ролями слащавых принцев, а то и вовсе служат мебелью, но у Гали современная хореография, сложная акробатика, и семеро из двенадцати артистов “Корпуса” – мужчины. Среди них и Роберт, который застал Саймона, когда того тошнило в туалете, и Саймон с тех пор не смеет поднять на него глаз. Впрочем, вряд ли Роберт это заметил: перед занятиями все танцоры разминаются вместе, а он – один, у окна.
– Сноб, – тянет Бо с певучим южным акцентом.
На исходе август; холодный ветер принёс на Кастро туман с бульвара Сансет, и Саймон натянул спортивный свитер поверх белой футболки и чёрного трико. Морщась от боли, он массирует правую лодыжку
– Что он за птица?
– Ты хочешь сказать, педик он или нет? – спрашивает Томми, поколачивая кулаками бёдра.
– Вопрос на миллион долларов, – мурлычет Бо. – Хотел бы я знать!
Роберт выделяется не потому лишь, что держится особняком. Он ещё и прыгает выше всех, а по части пируэтов даже Бо заткнёт за пояс (“Вот гад”, – бурчит Бо, когда Роберт делает восемь оборотов подряд против его шести), и вдобавок он чернокожий. Мало того, что он чёрный в белом Кастро. Он чёрный балерун – и вовсе экзотика.
После занятий Саймон остаётся посмотреть, как репетируют “Рождение человека”, новое творение Гали. Пятеро танцоров образуют туннель: спины согнуты, колени соприкасаются, руки сплетены над головами. Роберт – Человек. Ведомый Бо, Повитухой, он пробирается через туннель, а выйдя из туннеля, почти обнажённый, в одних тёмно-коричневых трусах, исполняет трепетное соло.
“Корпус” выступает в “чёрном ящике”[21] на территории Форт-Мейсона, бывшего военного объекта в заливе Сан-Франциско. Когда начинаются репетиции, Саймон вызывается помогать – пишет под диктовку Гали, размечает сцену. Как-то раз, выйдя освежиться, он застаёт на причале Роберта с сигаретой. Тот оборачивается на звук шагов Саймона и вполне дружелюбно кивает. Расценивать ли это как приглашение, не совсем понятно, но Саймон подходит к краю причала и садится рядом.
– Будешь? – Роберт протягивает пачку сигарет.
– Ага. – Саймон изумлён: Роберта все считают помешанным на здоровом образе жизни. – Спасибо.
Над головой носятся с криками чайки; запах моря, резкий и солёный, щекочет ноздри. Саймон кашляет.
– Здорово ты танцевал!
Роберт качает головой:
– Тяжело даются мне эти туры.
– Тур жете? – переспрашивает Саймон, довольный, что не переврал название. – По мне, так было потрясающе!
Роберт улыбается:
– Ты меня щадишь.
– А вот и нет. Это правда.
Нет, не стоило этого говорить. Как навязчивый идиот-поклонник!
– Ну ладно. – Глаза у Роберта блестят. – Подскажи тогда, над чем мне стоит поработать.
Саймон лихорадочно соображает, как бы его поддеть, но, на его взгляд, Роберт – танцор без слабых мест. И Саймон говорит:
– Ты мог бы быть дружелюбнее.
Роберт хмурится:
– Я, по-твоему, недружелюбный?
– Ну да, не слишком. Разминаешься всегда один, а мне за всё время и двух слов не сказал. Впрочем, – добавляет Саймон, – я тебе тоже за всё время двух слов не сказал.
– Справедливое замечание, – кивает Роберт. Они сидят в лёгком дружеском молчании. Деревянные сваи торчат из воды, как пеньки. Изредка то на одну, то на другую садится чайка, властно кричит и снова взлетает, шумно хлопая крыльями. Саймон смотрит на чаек, и вдруг Роберт, наклонившись к нему, целует его в губы.
Саймон потрясён. Он боится дохнуть, будто Роберт вот-вот вспорхнёт и улетит, как чайка. Губы у Роберта полные, сочные, на вкус отдают потом, табаком и чуть-чуть морской солью. Саймон закрывает глаза. Если бы не причал внизу, он рухнул бы без чувств прямо в воду. Когда Роберт отстраняется, Саймон подаётся вперёд, будто ища его снова, и едва не теряет равновесие. Роберт, смеясь, придерживает Саймона за плечо, чтобы тот не упал.
– Я не знал… – Саймон встряхивает головой, – не знал, что я… тебе нравлюсь.
Он собирался сказать “что тебе нравятся мужчины”. Роберт пожимает плечами, но в его жесте нет легкомыслия. Он задумался; взгляд, отрешённый, но сосредоточенный, направлен куда-то вдаль, на залив. Затем Роберт вновь поворачивается к Саймону и отвечает:
– И я не знал.
В тот вечер Саймон возвращается к себе поездом. Он так разгорячён воспоминаниями о поцелуе Роберта, что только об одном и мечтает: добраться до дома, захлопнуть за собой дверь и дрочить, вспоминая поцелуй, чувствуя его беспредельную власть. Но, пройдя полквартала, он ещё издали видит под своими окнами полицейскую машину.
Рядом, опершись на капот, стоит полицейский – худощавый, рыжеволосый, на вид совсем мальчишка, чуть старше Саймона.
– Саймон Голд?
– Да, – отвечает Саймон, замедляя шаг.
Полицейский, открыв заднюю дверь, церемонно раскланивается:
– Прошу сюда!
– Что? Зачем?
– Все ответы в участке.
На языке у Саймона вертятся вопросы, но он боится сболтнуть лишнее: если полицейский ещё не знает, что он, несовершеннолетний, работает в “Пурпуре”, то и не должен узнать. Саймон силится сглотнуть, но в горле застрял ком, твёрдый, будто кулак. Заднее сиденье жёсткое, из чёрного пластика. Рыжий полицейский, сев за руль, оглядывается и, сверкнув на Саймона глазами-бусинками, закрывает защитный барьер. Они подъезжают к участку на Мишен-стрит, и Саймон следует за своим провожатым внутрь, через лабиринт кабинетов, мимо людей в форме. Наконец они оказываются в небольшом помещении с пластмассовым столом и двумя стульями.
– Садись, – велит полицейский.
На столе обшарпанный чёрный телефон. Полицейский достаёт из кармана скомканную бумажку, свободной рукой нажимает на кнопки и протягивает трубку Саймону, а тот косится на неё с подозрением.
– Ты что, тупой? – бурчит полицейский.
– Да пошёл ты! – цедит Саймон.
– Что ты сказал?
Полицейский толкает его в плечо. Стул опрокидывается назад, и Саймону приходится бороться за равновесие. Когда он падает обратно к столу и берёт трубку, левое плечо гудит от боли.
– Алло?
– Саймон.
Как он сразу не догадался? Какой же он дурак – так бы и дал себе по башке! Полицейский вдруг куда-то исчез, исчезла и боль в плече.
– Ма.
Это невыносимо: Герти рыдает, как на похоронах Шауля, хрипло, басовито, будто рыдания можно выдавить, извергнуть из себя.
– Как ты мог? – твердит она. – Как ты мог так поступить?
Саймона передёргивает.
– Прости меня.
– Стыдно тебе? Надо полагать, значит, ты домой едешь.
Горечь в голосе Герти ему знакома, но никогда ещё мать не обращалась таким тоном к нему. Первое воспоминание детства: ему два года, он лежит у мамы на коленях, а мама перебирает ему волосы. “Одно слово, ангел, – воркует она. – Херувим!” Да, он их предал – всех предал, – но в первую очередь маму.
И всё же.
– Мне и вправду стыдно. Прости, что я так поступил – бросил тебя. Но я не могу… не хочу… – Осекшись на полуслове, Саймон начинает снова: – Ты сама выбрала, как тебе жить, ма. Вот и я хочу решить сам, как мне жить.
– Никто не решает, как ему жить. Я уж точно не выбирала. – Скрипучий смешок. – В жизни так устроено: мы делаем выбор, а он предопределяет следующий. Наши решения решают за нас. Ты поступаешь в университет – да господи, хоть школу-то закончи! – и это способ улучшить расклад. А при твоей нынешней жизни… не представляю, что с тобой будет. Да ты и сам не знаешь.
– Нов том-то и дело! Не знаю, и ладно. По мне, так лучше не знать.
– Я дала тебе время, – продолжает Герти, – велела себе подождать. Думала, если дать тебе время, ты и сам придёшь в себя. Но так и не дождалась.
– Я и пришёл в себя. Моё место здесь.
– Ты хоть раз задумался о деле?
Саймона бросает в жар.
– Выходит, дело тебе важнее меня?
– Имя… – говорит, поколебавшись, Герти, – имя сменилось. Была “Мастерская Голда”, стала “Мастерская Милавеца”. Артур теперь хозяин.