Бессмертники Бенджамин Хлоя
Легко держать равновесие, когда обе ноги на земле, но стоит Саймону поднять ногу, как поясница выгибается, корпус откидывается назад.
— Видишь? Вот в чём штука. Поднял ногу — и твоё эго перевешивает. Надо начинать с опоры.
Гали выступает в центр, чтобы показать. Саймон стоит, руки на груди.
— Всё, — объясняет Гали, глядя на танцоров, — всё взаимосвязано. Смотрите. — Он становится в четвёртую позицию и приседает. — Вот с чего начинается подготовка. Вот что главное. Грудная клетка и бёдра работают как одно целое. Колени и подушечки пальцев — тоже. В теле есть стержень, есть целостность, понятно?
И когда я отталкиваюсь, — подняв ногу, он поворачивается, — моё движение цельно. Непринуждённо.
Томми, мальчик-звезда из Англии, ловит взгляд Саймона. «Непринуждённо?» — шепчет он одними губами, и Саймон ухмыляется. Томми прыгун, фуэте — его слабое место, и он охотно сочувствует Саймону.
Гали всё кружится.
— Контроль, — продолжает он, — рождает свободу. Напряжение рождает гибкость. Ствол, — приложив руку к корпусу, другой рукой он указывает на выпрямленную ногу, — рождает ветви.
Глубоко присев, он поднимает раскрытую ладонь: видите?
Саймон всё видит, но поди повтори. После занятий Томми, обняв Саймона за плечи, идёт с ним в раздевалку, постанывая на ходу. Роберт косится на них. Дождь бьёт в стёкла, но в раздевалке жарко от потных тел, почти все танцоры без рубашек. Когда Саймон уходит обедать с Томми и Бо, Роберт остаётся.
Они идут на Семнадцатую улицу, в кафе «У сироты Энди». Саймон твердит себе, что ничего дурного не сделал, большинство ребят в академии любят пофлиртовать, и не его вина, что Роберт сторонится. Роберта он любит — конечно, любит. Роберт умный, серьёзный, необыкновенный. Классической музыкой он интересуется не меньше, чем футболом, и, несмотря на молодость — ему нет ещё и тридцати, — больше любит поваляться в постели с книгой, чем ходить с Саймоном в «Пурпур». «Он шикарный», — отозвалась о Роберте Клара, когда с ним познакомилась, и Саймон так и сиял от гордости. Но здесь кроется и источник трудностей: Саймон любит грубый секс, ему по душе непристойные взгляды, шлепки, минет. Его тянет к разврату — по крайней мере, в представлении его родителей, — и эту тягу он наконец начал осознавать.
После обеда они идут в аптеку за папиросной бумагой. Саймон расплачивается, а Томми и Бо ждут снаружи. Когда он возвращается, оба глядят на окно аптеки.
— Боже, ребята, — говорит Томми, — видели это? — И показывает на приклеенную к стеклу самодельную листовку: «РАК ГЕЕВ». Под заголовком полароидные снимки. На одном юноша задрал рубашку, а на теле — лиловые бляшки, шелушащиеся, как ожоги. На другом разевает рот, а во рту такая же бляшка.
— Да ну тебя, Томми! — Томми мнителен до крайности, вечно жалуется на боли в мышцах, о которых другие слыхом не слыхивали, но в голосе Бо отчего-то звенит страх.
Они курят, сбившись в кучку под навесом бара «Тоуд-Холл». Саймон затягивается, однако влажный сладковатый дым, против ожиданий, не приносит покоя. Саймон места себе не находит, и весь остаток дня в голове теснятся картины — эти жуткие бляшки, лиловые, как сливы, — и приписка на листовке, в самом низу, красными чернилами: «Берегитесь, ребята. Что-то неладное».
Ричи просыпается с красным пятнышком на белке левого глаза. Саймон подменяет его в клубе, чтобы тот сходил к врачу; Ричи хочет вылечиться к Рождеству, к традиционному «Вечеру бубенчиков и члена». Из завсегдатаев «Пурпура» мало кто уезжает в праздник навестить родных, и танцоры щеголяют в красном и зелёном гриме, с бубенчиками на резинках трусов.
— Мне говорят: «Наверное, конъюнктивит», — рассказывает на другой день Ричи, брызгая Адриану на ягодицы пурпурной краской из баллончика. — Лаборанточка — славная, лет девятнадцати — спрашивает: «Не было ли у вас контакта с фекалиями?» А я ей — прижав руку к сердцу: «Да что вы, милочка, я к этой дряни не подойду на пушечный выстрел!»
И все заливаются, и Саймон запомнит Ричи таким — басовитый хохот, армейский ёжик с лёгкой проседью. К двадцатому декабря Ричи уже нет в живых.
Как описать этот ужас? Бляшки появляются у цветочника из парка «Долорес» и на изящных ступнях Бо, который когда-то откручивал по восемь пируэтов подряд, а теперь его, в судорогах, везут на машине Эдуардо в городскую больницу Сан-Франциско. Таковы первые воспоминания Саймона о «Палате 86» (хотя имени у нее не будет еще год): скрип тележек с едой, медсёстры у телефонов, их непробиваемое спокойствие («Нет, мы не знаем, как это передаётся. Ваш любовник сейчас с вами? Он в курсе, что вы едете в больницу?») и мужчины, мужчины — все молодые, лет по двадцать-тридцать, на койках и в креслах-каталках, с дикими глазами, будто видят галлюцинации. «Редкая разновидность рака обнаружена у 41 гомосексуала», — сообщает «Кроникл», но как заражаешься, никто не знает. И когда у Лэнса разбухают лимфоузлы под мышками, он, отработав смену в «Пурпуре», с газетой в рюкзаке едет в больницу. Десять дней спустя опухоли уже величиной с апельсины.
Роберт мерит шагами комнату.
— Нам нельзя выходить из дома, — заявляет он.
Продуктов им хватит на две недели. Оба не спали несколько суток.
Но Саймона мысль о карантине вгоняет в дрожь. Он не хочет быть отрезанным от мира, отказывается прятаться, отказывается верить, что это конец. Он же ещё не умер! И всё-таки он знает, знает наверняка или, по крайней мере, боится — как же тонка грань между страхом и предвидением, как легко маскируется одно под другое, — что гадалка была права и двадцать первого июня, в первый день настоящего лета, его не станет.
Роберт против его работы в «Пурпуре».
— Там небезопасно, — повторяет он.
— Везде небезопасно. — Взяв косметичку, Саймон направляется к двери. — А мне деньги нужны.
— Ерунда, в «Корпусе» тебе платят. — Роберт догоняет Саймона, хватает за руку. — Признайся же, Саймон, тебе там нравится. Тебе это нужно как воздух.
— Да уймись ты, Роб! — Саймон сдавленно смеётся. — Не будь занудой.
— Занудой? Это я-то зануда?
Злой огонёк в глазах Роберта будит в Саймоне страх пополам с желанием. Он тянется к Роберту, хватает за член.
Роберт отшатывается:
— Не заводи меня. Не смей ко мне прикасаться.
— Пойдём со мной. — У Саймона заплетается язык. Он пьян, и Роберта это возмущает почти так же, как и его работа в «Пурпуре». — Почему ты никогда никуда не ходишь?
— Я везде чужак, Саймон. И среди вас, белых, и среди чёрных. И в балете, и в футболе. И у себя в Лос-Анджелесе, и здесь. — Роберт говорит с ним как с ребёнком, чуть ли не по слогам. — Вот и сижу дома, не высовываюсь. Иное дело балет. И даже тогда — всякий раз, когда выхожу на сцену, — уверен, что в зале наверняка есть те, кто никогда не видел чёрного танцора.
Знаю, не всем это нравится. Мне страшно, Саймон. Каждый день. Теперь и ты знаешь, каково это. Ты же и сам боишься.
— Не понимаю тебя, — хрипло отвечает Саймон.
— Всё ты прекрасно понял. Ты впервые в жизни чувствуешь то же, что и я, — опасность повсюду. И тебе это не по душе.
У Саймона стучит в висках. Правда в словах Роберта пригвоздила его, как булавка мотылька, и он отчаянно бьётся.
— Ты просто завидуешь, — шипит он. — Вот и всё. Ты бы и сам мог жить, как я, если б попытался, но ты палец о палец не ударишь. Вот и завидуешь — завидуешь! — что я так могу!
Роберт, слегка пошатнувшись, резко отворачивается. Потом снова смотрит на Саймона, глаза налились кровью.
— Ты такой же, как все, — цедит он, — как все эти манерные педики, художники и сраные «медведи»[26]. Вы твердите о своих правах и свободах, орёте на всех парадах, а на самом деле ваш предел мечтаний — отыметь какого-нибудь байкера в притоне на Фолсом-стрит или обкончать пол в бане. Вы отстаиваете право на беспечность, хотите быть как прочие белые мужчины — любые гетеро. Но вы не такие. Тем и опасен «Пурпур»: там вы забываетесь.
Саймон весь горит от унижения. «Иди ты в жопу, — хочет он сказать. — В жопу, в жопу, в жопу!» Но речь Роберта повергла его в молчание, наполнив стыдом и гневом, — почему эти чувства столь нераздельны? Развернувшись, он выходит из дома и устремляется в туманный вечерний Кастро — туда, где огни и где, кажется, его всегда ждут мужчины.
Новички в «Пурпуре» — жалкое зрелище: лет по шестнадцать, перепуганные, танцевать не умеют. И народу мало, всего несколько парочек жмутся по углам или толкутся возле платформ. После смены Адриан на взводе. «Уёбываем из этого проклятого места», — бубнит он, вытираясь полотенцем. Саймон с ним согласен. Он садится к Адриану в машину, и они объезжают клубы Кастро, но хозяин клуба «У Альфи» болен, а в «Кью-Ти» так же уныло, как в «Пурпуре», и Адриан, круто развернувшись, направляется в деловой район.
Все тамошние дыры, Свободные бани, закрыты. Останавливаются у магазина эротики на Фолсом-стрит. «ВСЁ ДЛЯ УДОВОЛЬСТВИЯ», — гласит реклама, но кабинки для просмотра видео заняты, а в салоне никого. В банях «Бут Кэмп» на Брайент-стрит пусто. Под конец оказываются в «кожаном»[27] клубе «Звери» — ни у Адриана, ни у Саймона нет кожаных костюмов, зато здесь хотя бы есть люди, и то хорошо. Они оставляют одежду в раздевалке, и Адриан ведёт Саймона сквозь тёмный лабиринт комнат. Мужчины в кожаных гамашах и собачьих ошейниках седлают друг друга, пляшут на стенах тени. Адриан исчезает за углом с парнишкой в конской сбруе, а Саймон не может себя заставить ни к кому прикоснуться. Он ждёт Адриана у входа, тот возвращается через час — зрачки расширены, губы влажные, красные.
Адриан везёт его домой, Саймон еле дышит. Всё в порядке, ничего непоправимого он не совершил — пока что. Они останавливаются в квартале от дома Саймона и Роберта, пару секунд смотрят друг на друга, прежде чем Саймон тянет руки к Адриану, — так всё и начинается.
Клара стоит на сцене в круге голубого света. Сцена — небольшой помост для музыкантов; зрители сидят за столиками и на табуретах у стойки бара. Трудно сказать, кто из них пришёл сюда ради Клары, а кто просто завсегдатаи. Клара в мужском смокинге, брюках в тонкую полоску и вишнёвых «мартинсах». Все трюки она выполняет умело, но ничего сверхъестественного в них нет; фокусы хитроумны, изящны, работает она чисто, но по-заученному, как выпускница на защите диплома. Саймон помешивает соломинкой мартини, раздумывая, что ей сказать. Больше года подготовки — и что в итоге? Фокусы с платками в единственном заведении, где согласились её принять, — джаз-клубе на Филмор-стрит, чьи гости уже расходятся, исчезая в прохладе весенней ночи.
Осталась лишь горстка, когда Клара достаёт из-за ближайшего пульта верёвку и вставляет в рот небольшую коричневую капу. Верёвка привязана к тросу на подъёмном блоке, укреплённом на трубе под потолком, — блок Клара устанавливала сама, и сейчас другой конец троса держит в руках хозяин бара.
— Ты ему доверяешь? — спросил Саймон на прошлой неделе, когда Клара растолковывала ему подробности. — Хочешь, я тебя буду страховать?
— Для меня работа — отдельно, удовольствие — отдельно.
— Это я-то удовольствие?
— Ладно, нет, — ответила Клара. — Ты семья.
И вот на его глазах Клара взлетает к окнам второго этажа. Во время небольшого антракта она переоделась в бежевое платье без рукавов, расшитое золотыми блёстками, юбка с бахромой — до середины бедра. Клара болтается на верёвке, описывая призрачные круги, сжимается в комок — и вдруг превращается в оранжево-золотую вспышку: волосы, блёстки, вихрь света. А приземляясь, вновь становится Кларой; лоб в бисеринках пота, подбородок слегка дрожит. Чуть подогнув колени, она касается ногами пола и, выплюнув капу в ладонь, кланяется.
Звон льда в бокалах, скрип стульев — и шквал аплодисментов. То, что сделала Клара, — вовсе не фокус. Никакого секрета здесь нет — лишь сплав силы и странной, нечеловеческой лёгкости. То ли левитация, то ли виселица, думает Саймон.
Пока готовят сцену для следующего номера, Саймон ищет Клару и находит её в артистической. Он ждёт за дверью, пока Клара разговаривает с хозяином — грузным, за пятьдесят, в спортивном костюме. Тот жмёт ей руку, а другой рукой обнимает за талию, похлопывает по заду, и Клара каменеет. После его ухода, мельком глянув на дверь, она направляется к стулу, где он бросил кожаную куртку. Из кармана выпирает пухлый бумажник. Клара выуживает оттуда пачку банкнот и прячет под платье.
— Ты что? — ахает, входя в комнату, Саймон.
Клара вздрагивает, и стыд на её лице сменяется праведным гневом.
— Он говнюк. И заплатил мне гроши.
— Ну и что?
— Ну и что? — Клара набрасывает на плечи смокинг. — У него там сотни! А я взяла полтинник.
— Очень благородно.
— Ты серьёзно, Саймон? — Клара, развернув плечи, укладывает реквизит в чёрный ящик Ильи. — У меня премьера, я готовила программу несколько лет — и это всё, что ты можешь сказать? Не тебе меня учить благородству!
— К чему ты клонишь?
— К тому, что слухи ходят. — Клара, захлопнув ящик, прикрывается им, как щитом. — Я работаю с двоюродной сестрой Адриана. На той неделе она мне говорит: «Кажется, мой брат встречается с твоим».
Саймон бледнеет.
— Ну и чушь!
— Хватит врать! — Клара наклоняется к Саймону, её волосы щекочут ему грудь. — Роберт — лучшее, что у тебя было в жизни. Хочешь всё испоганить — дело твоё, но имей хотя бы совесть, расстанься с ним по-человечески.
— Не указывай мне! — вспыхивает Саймон, но страшнее всего то, что о его похождениях Клара не знает и половины. Утренний съём в парке «Золотые ворота»; случки с незнакомцами в долине Спидвэй, в общественных туалетах на Сорок первой и в Университете Джона Ф. Кеннеди. Дрочка на задних рядах кинотеатра Кастро, под пение сиротки Энни с экрана. Спящие вповалку мужчины на пустыре близ Оушен-Бич.
И самая страшная ночь: май, Тендерлойн. Трансвестит в усыпанном блёстками серебряном платье и туфлях на толстой платформе приводит его в номера на Хайд-стрит. Чей-то сутенер хватает Саймона за шкирку, начинает обшаривать в поисках кошелька, но Саймон, двинув его коленом в пах, ковыляет вверх по лестнице. Они заходят в номер, зажигают ночник, и Саймон видит: перед ним — Леди. Из «Пурпура» она пропала на несколько недель, все решили, что и её скосил «рак геев», и сейчас Саймон облегчённо вздыхает. Но Леди его не узнаёт. Из кармана платья она достаёт миниатюрную водочную бутылку. Бутылка пуста, горлышко обёрнуто фольгой. Леди бросает на дно кристаллик и вдыхает.
Первое июня, Саймон стоит под душем. На вчерашнем представлении «Мифа» он впервые за последние дни касался Роберта, стоял с ним рядом без пререканий. Саймон пробует мастурбировать, думая о Роберте, но кончить удаётся, лишь вызвав в памяти образ Леди, вдыхающей из своего самодельного «шатла»[28].
Схватив пузырёк шампуня, Саймон с силой запускает его в полочку для туалетных принадлежностей. Полочка, подпрыгнув, ударяется о лейку душа, и душ, сорвавшись с подставки, дико раскачивается, струя хлещет в потолок. Наконец этот треклятый душ удаётся выключить, Саймон сползает в ванну и, облокотившись на холодный эмалированный бортик, рыдает. Зловещее тёмное пятнышко на животе так и не исчезло… хотя, если присмотреться, похоже на родинку. Да, наверняка родинка. Саймон встаёт, вешает на место полочку, вылезает на коврик. Всё залито солнцем. В дверях стоит Роберт, но Саймон замечает его, лишь услышав голос.
— Что это? — Роберт смотрит на живот Саймона.
Саймон хватает полотенце.
— Ничего.
— Так уж и ничего! — Роберт, положив руку Саймону на плечо, сдёргивает полотенце. — Боже!
Несколько мгновений они молча глядят. Саймон застывает, повесив голову.
— Роб, — бормочет он, — прости меня. Прости, что я всё испортил. — И шепчет как в горячке: — Сегодня спектакль. Нам надо в театр.
— Нет, малыш, — возражает Роберт, — ни в какой театр мы не поедем.
И тут же вызывает такси.
В городской больнице Сан-Франциско Саймона кладут в палату на двенадцать коек. На вращающейся двери табличка: «МАСКА ХАЛАТ ПЕРЧАТКИ ГЕРМЕТИЧНАЯ КОРОБКА ДЛЯ ИГЛ БЕРЕМЕННЫМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН», а внизу другая, поменьше: «С цветами не входить».
Клара и Роберт дежурят у постели Саймона по ночам, спят на стульях. Между его койкой и соседней тонкая белая занавеска. На соседа, бывшего шеф-повара из ресторана, Саймон смотреть избегает — тот похож на живой скелет, никакая еда ему не впрок. Спустя несколько дней койка пуста, занавеску колышет ветер.
Роберт уговаривает:
— Надо рассказать родным.
Саймон качает головой:
— Лучше им не знать, что я вот так умер.
— Ты же не умер! — кипятится Клара. На её коленях лежат листовки — «Если у друга рак», «Принять, а не отвергнуть»; глаза её влажны. — Ты здесь, с нами.
— Да. — Говорить Саймону тяжело, миндалины распухли.
Однажды вечером, когда Роберт с Кларой уходят за едой, Саймон подползает к краю койки, дотягивается до телефона. К стыду своему, он даже не помнит номера Дэниэла, но Клара оставила на стуле груду вещей, среди них тоненькая красная записная книжка. Дэниэл берёт трубку после пятого гудка.
— Дэн, — говорит Саймон. Голос у него хриплый, левая нога дёргается, но его переполняет радость.
Дэниэл отвечает не сразу.
— Кто это?
— Это я, Дэниэл. — Он откашливается. — Это Саймон.
— Саймон?
И снова молчание, такое долгое, что Саймон вынужден первым его нарушить:
— Я заболел.
— Заболел? — В трубке щелчок. — Что ж, жаль.
Дэниэл говорит с ним сухо, как с чужим. Сколько они уже не разговаривали? Интересно, как он выглядит сейчас? Ему уже двадцать четыре.
— Чем занимаешься? — спрашивает Саймон. Неважно, о чём говорить, лишь бы брат не повесил трубку.
— Учусь на медицинском факультете. Только что пришёл с занятий.
Саймон представил: хлопают двери, снуют туда-сюда студенты с рюкзаками. От этой картины так и веет покоем — пожалуй, сегодня даже удастся вздремнуть. Невралгия и судороги не дают ему спать по ночам.
— Саймон, — спрашивает, смягчившись, Дэниэл, — я могу тебе чем-то помочь?
— Нет, — отвечает Саймон, — ничем. — И остаётся лишь гадать, обрадовался ли Дэниэл, когда он наконец повесил трубку.
Тринадцатое июня. За ночь в отделении умерли двое. Новый сосед Саймона по палате — парнишка-хмонг[29]лет семнадцати, очкастый, без конца зовёт маму.
— Одна женщина, — признаётся Саймон Роберту, сидящему с ним рядом, как обычно, — мне сказала, когда я умру.
— Женщина? — Роберт придвигается ближе. — Что за женщина, малыш? Медсестра?
Саймон едва не теряет сознание. Чтобы облегчить боли, ему дают морфин.
— Нет, не медсестра — гадалка. Она приезжала в Нью-Йорк. Когда я был маленький.
— Сай! — Клара, которая сидит на стуле и помешивает ему ложечкой йогурт, вскидывает голову. — Не надо, прошу!
Роберт внимательно смотрит на Саймона:
— И она… что она тебе сказала? Помнишь?
Что он помнит? Узкую дверь, бронзовый покосившийся номер. Как его удивила мерзость квартиры — а он ожидал от нее ощущения безмятежности, как рядом с Буддой. Помнит колоду карт, из которой гадалка велела ему выбрать четыре. Помнит выбранные карты, четыре пики, и дикий ужас, когда она назвала ему дату. Помнит, как ковылял по пожарной лестнице, держась за перила вспотевшей ладонью. Помнит, что она и не заикнулась о деньгах.
— Я всегда знал, — говорит он. — Всегда знал, что умру молодым. Потому и сделал так.
— Что именно сделал? — переспрашивает Роберт.
Саймон поднимает палец:
— Ушёл от мамы. Это первое.
Он поднимает второй палец, но забывает, о чём думал. Говорить для него сейчас всё равно что тонуть в океане. Он будто идёт ко дну и знает, что там, на дне, но не может объяснить тем, кто на берегу.
— Тсс! — Роберт откидывает с его лба прядь волос. — Теперь уже неважно. Как и всё остальное.
— Нет, ты не понимаешь. — Саймон барахтается, как щенок, захлёбывается. Он должен высказаться во что бы то ни стало. — Всё важно.
Когда Роберт выходит в туалет, Клара садится к Саймону на койку. Глаза у неё опухли.
Клара спрашивает:
— Смогу ли я кого-то ещё полюбить, как тебя?
Клара ныряет к нему под одеяло. Саймон так исхудал, что на узкой больничной койке им просторно вдвоём.
— Да ладно тебе, — говорит Саймон. Её же слова, сказанные в самом начале, тем утром на крыше, когда всходило солнце. — Полюбишь, никуда не денешься, и намного сильней, чем меня.
— Нет, — Клара задыхается, — не смогу. — Она кладёт голову Саймону на подушку, и когда поворачивает к нему лицо, её волосы щекочут ему плечо. — Что она тебе сказала?
Разве теперь важно?
— В воскресенье, — отвечает Саймон.
— Ох, Сай… — Сдавленный визг, будто рвётся с цепи собака. Поняв, что это ее, Клара зажимает ладонью рот. — Если бы… если бы…
— Никаких «если», — перебивает Саймон. — Смотри, что она мне подарила!
— Вот что! — Клара указывает взглядом на бляшки у него на руках, на его торчащие рёбра. Даже его светлые кудри поредели, и всякий раз, когда сиделка его купает, слив забит волосами.
— Нет, — отвечает Саймон, — вот что. — И указывает на окно. — Я никогда не уехал бы в Сан-Франциско, если бы не она. Никогда бы не встретил Роберта. Не научился бы танцевать. Так и сидел бы дома, ждал, когда моя жизнь наконец начнется.
Он зол на свою болезнь, люто её ненавидит. До сих пор он ненавидел и гадалку. Как могла она напророчить столь страшную судьбу ребёнку? Но теперь он воспринимает её иначе, как вторую мать или божество, ведь это она распахнула перед ним дверь и велела: иди!
Клара будто окаменела. Саймон помнит выражение лица, которое часто видел у неё первое время после переезда, — странную смесь досады и нежности. Теперь он понял, что в нём необычного. Клара смотрела на него точь-в-точь как гадалка: наблюдая за ним, ведя обратный отсчет. Любовь к сестре расцветает в нем, точно бутон. Он вспоминает Клару на крыше — как она стояла на краю и говорила, не глядя на него: «Назови хоть одну причину, почему тебе нельзя жить по-своему».
— Тебя не удивило, когда я сказал про воскресенье, — говорит Саймон. — Ты знала с самого начала.
— Твой день… — шепчет Клара. — Ты сказал «молодым». Я хотела, чтобы у тебя было всё, о чём ты мечтал.
Саймон сжимает Кларину руку. Ладонь у неё мягкая, розовая.
— У меня уже всё есть, — отвечает он.
Иногда Клара оставляет Саймона и Роберта вдвоём. Когда больше ни на что нет сил, они смотрят видеокассеты, взятые напрокат в публичной библиотеке Сан-Франциско, выступления великих танцоров — Нуреева, Барышникова, Нижинского. Кто-то из добровольцев «Шанти»[30] притаскивает из общей комнаты телевизор, и Роберт ложится рядом с Саймоном на койку.
Саймон любуется им. «Какое же счастье, что я тебя встретил». Будущее Роберта его тревожит.
— Если он тоже болен, — просит Саймон Клару, — пусть он участвует в испытаниях новых лекарств. Обещай мне, Клара, — обещай, что позаботишься об этом.
В отделении ходят слухи о новом лекарстве, об успешных испытаниях в Африке.
— Хорошо, Сай, — шепчет Клара. — Обещаю. Постараюсь.
Почему все годы жизни с Робертом ему так тяжело давались слова любви? Сейчас, долгими летними вечерами, Саймон твердит вновь и вновь: я люблю тебя, я люблю тебя — пароль и отзыв, столь же необходимые для жизни, как пища, как воздух. И лишь когда он слышит ответ Роберта, сердце бьётся ровнее, глаза закрываются — теперь он наконец-то уснёт.
Часть вторая
Протей
1982–1991. Клара
Клара умеет превращать чёрный платок в алую розу, а туза — в даму. Делает центы из пенни, из центов — четвертаки, а доллары — из воздуха. Умеет делать пас Германна, бросок Тёрстона, фокус с подъёмом карт и бэк-палм. Блестяще исполняет классический фокус с чашей и шариками (этот секрет передал ей Илья Главачек, а ему — канадский мастер Дэй Вернон) — ослепительную, головокружительную иллюзию, когда пустая серебряная чаша наполняется шариками и игральными костями, а под конец в ней появляется настоящий, безупречный лимон.
Лишь одно ей не под силу — пусть она и не теряет надежды — вернуть брата.
Первое, что делает перед выступлением Клара, — готовит сцену для «Хватки жизни». Найти ночной клуб с высокими потолками не так-то просто, поэтому она выступает и в ресторанах, и в мюзик-холлах, а иногда подрабатывает как независимый артист в небольшом цирке в Беркли. И всё же она предпочитает клубы, мрачные, прокуренные, — там можно выступать одной, и ходят туда взрослые, её любимая публика. Взрослые обычно заявляют, что в чудеса не верят, но Клара знает цену их словам. Если бы не вера в чудо, к чему тогда играть в постоянство — влюбляться, заводить детей, покупать дом, — ведь очевидно, что ничего вечного на свете нет? Фокус не в том, чтобы убедить их. Фокус — заставить их признать очевидное.
В туго набитом рюкзаке она привозит реквизит: верёвку для спуска и страховочный трос, гаечный ключ и зажим, капу на шарнирах, плетёный шнур. Двух одинаковых залов не бывает, учил её Илья, и Клара всякий раз оценивает высоту потолка, ширину сцены, конструкцию и прочность пола. От успеха до провала один шаг — один миг может решить судьбу, — и сердце трепещет, когда, стоя на стремянке, крепишь страховочный трос, прилаживаешь предохранительное устройство. На сцене Клара отсчитывает метр семьдесят пять от пола: свой рост, метр шестьдесят семь, плюс небольшой зазор.
«Срыв» она начала исполнять два года назад. Её помощник натягивает верёвку, пока Клара не окажется под потолком с капой в зубах. Но вместо того чтобы съехать плавно, как она делала вначале, она бросается вниз, когда верёвка ещё не натянута. Зрители всякий раз думают, что это несчастный случай, ахают, кто-нибудь визжит, но Клара вдруг резко тормозит. Она почти привыкла к хрусту шейных позвонков, к тому, как дёргается челюсть, принимая на себя вес тела, как болят глаза, щиплет в носу, закладывает уши. Ничего не видно, лишь белые слепящие огни, и наконец она опускается ещё на пару дюймов, ноги касаются пола. Подняв голову и выплюнув капу в ладонь, она впервые по-настоящему видит публику — изумлённые лица, раскрытые рты.
— Я всех вас люблю, — шепчет она, раскланиваясь. Говард Тёрстон повторял эти слова перед каждым выступлением, стоя за занавесом и слушая увертюру — Всех вас люблю, люблю, люблю.
Необычно холодной февральской ночью 1988-го Клара стоит на сцене в «Комитете», бродвейском кабаре, где обычно выступает комедийная труппа с тем же названием. Сегодня, в понедельник, зал сдали в аренду Кларе, и за право выступить здесь она заплатила столько, что и не мечтает окупить аренду. На каждый столик она положила визитку — «В поисках бессмертия», написано на ней, — но народу негусто, в основном те, кто перекочевал сюда из «Кондора» и «Горячей леди» или собирается туда. Клара с блеском исполняет трюк с шариками и чашей, но всех интересует только «Срыв», да и тот уже утратил новизну.
— Хватит уже фокусов, крошка! — слышен крик. — Покажи сиськи!
Когда её выступление заканчивается и готовится к выходу бурлеск-труппа, Клара надевает длинный чёрный плащ, концертный, и подходит к стойке бара. По пути в дамскую комнату вынимает из кармана у крикуна кожаный бумажник, а на обратном пути возвращает его на место пустым.
— Эй!
У Клары падает сердце. Она оборачивается, ожидая увидеть веснушчатое лицо, водянистые глаза цвета виски, униформу и полицейский значок, но перед ней высокий человек в футболке, мешковатых джинсах и рабочих ботинках. Он поднимает руки, будто сдаётся.
— Виноват, напугал, — говорит он, а Кларе кажутся смутно знакомыми и смуглое лицо, и блестящие волосы до плеч.
— Где-то я вас уже видела.
— Я Радж.
— Радж… — И воспоминание, яркое, как вспышка. — Радж! Боже… Сосед Тедди! То есть Бакшиша Хальсы, — добавляет Клара, вспомнив длинные волосы и стальной браслет Тедди.
Радж смеётся:
— Мне этот парень никогда не нравился. С чего вдруг белый станет носить тюрбан?
— Если он хипарь и тусуется в Хайт-Эшбери[31], то почему бы и нет?
— Они уже не те. Работают в Кремниевой долине или подались в юристы. С очень короткими стрижками.
Клара смеётся. Ей нравится живость Раджа, его пытливый взгляд. Публика в зале редеет; открывается входная дверь, и в просвет видно ночное небо, россыпь звёзд, неоновые вывески стрип-клубов. Обычно после представлений она возвращается тридцатым автобусом из Стоктона в китайский квартал, в свою одинокую квартирку.
— Чем ты сейчас занят? — спрашивает она.
— Чем занят? — Губы Раджа, тонкие, но выразительные, лукаво кривятся. — Прямо сейчас — ничем. Планов никаких.
— Десять лет прошло. Ты можешь поверить? Целых десять! И ты один из первых, с кем я познакомилась в Сан-Франциско.
Они сидят в «Везувии», итальянском кафе через дорогу от книжного магазина «Огни большого города». Кларе здесь нравится, потому что сюда когда-то захаживали Ферлингетти[32] и Гинзберг[33], сейчас, однако, здесь обосновалась шумная компания австралийских туристов.
— А мы никуда не делись, — отзывается Радж.
— Никуда не делись. — Перед Кларой встают смутные картины первых дней в Сан-Франциско: квартира, где они с Саймоном недолго жили; Радж на диване, читает «Сто лет одиночества»; Радж печёт на кухне блинчики вместе с длинноногой блондинкой Сюзи, что продавала цветы возле бейсбольного стадиона.
— Где сейчас Сюзи?
— Сбежала с каким-то христианским спиритом. С семьдесят девятого её не видел. Ты ведь сюда с братом приехала? Как он?
Клара, крутившая в пальцах тонкую ножку бокала с мартини, вскидывает голову:
— Умер.
Радж давится виски:
— Умер? Твою ж мать, Клара. Ужасно. От чего?
— От СПИДа, — отвечает Клара. Хорошо, что сейчас для болезни есть хотя бы слово, есть имя — появилось оно лишь спустя три месяца после смерти Саймона. — Ему было двадцать.
— Вот блядство! — Радж снова качает головой. — Та ещё зараза, СПИД. Забрал у меня друга в прошлом году.
— Кем ты работаешь? — спрашивает Клара, лишь бы переменить разговор.
— Я механик. Машины в основном ремонтирую, но и собирать приходилось. Отец мечтал, чтобы я стал хирургом. Говорил я ему, что вот уж вряд ли, но он всё равно меня сюда отправил. А сам остался в Дхарави — это трущобный квартал Бомбея, — полмиллиона людей на одном пятачке, в реке дерьмо плавает, но дом есть дом.
— Тяжело тебе пришлось — в чужой стране, без отца, — замечает Клара, глядя на Раджа. Брови у него густые, но черты тонкие: мягкий овал лица, красиво очерченные скулы, чуть заострённый подбородок. — Сколько было тебе?
— Десять. Я жил у Амита, папиного двоюродного брата. В нашей семье он был самый умный, в шестидесятых получил стипендию и уехал в Калифорнию по студенческой визе, учиться на медицинском факультете. Отец мечтал, чтобы я стал как он, а у меня с наукой никогда не ладилось. Людей лечить не люблю, зато люблю лечить машины, так что папа мой, он хоть наполовину был прав. Но наполовину — это, пожалуй, маловато. — У Раджа нервный смех и небольшой акцент, почти незаметный, если не вслушиваться. — А ты? Давно выступаешь?
— Ммм… — задумывается Клара. — Лет шесть.
Поначалу работа заряжала ее энергией, но теперь выматывает: в одиночку навешиваешь страховку; завернувшись в плащ, мчишь на метро в Беркли под хип-хоп из чужого магнитофона. Дома — в час ночи, а то и в три, если едешь из восточной части города.
Лежишь в ванне и слушаешь, как внизу оживает китайская пекарня. По ночам на дрянной швейной машинке пришиваешь обратно к платью эти треклятые блёстки, на новую машинку нет денег, и эти блёстки всюду — между диванными подушками, на лестнице, в ванне.
Год назад она сильно расшиблась во время «Срыва». Девушка-ассистентка, нанятая по объявлению в «Кроникл», отпустила верёвку, не проверив страховку, и Клару протащило по полу почти на метр. Очнулась она стоя на четвереньках, по голове словно дубиной ударили, а ступни распухли, как два лиловых воздушных шара. Медицинской страховки у неё не было, и почти все деньги, доставшиеся от Шауля, ушли на лечение. Полтора месяца проходила в гипсе — и в ярости. Последний год она работала с девятнадцатилетним пареньком из цирка, но в марте он уходит от неё в «Барнум».
— Тебе, я вижу, нравится, — усмехается Радж.
— Ох… — вздыхает с улыбкой Клара. — Раньше нравилось. И сейчас нравится. Но я устала. Трудно одной, и помещение искать тяжело. Не так уж много мест, где станут со мной работать, да и надолго задерживаться нигде нельзя. Выступаешь где-то год, другой, о тебе узнают, поднимается шум, потом стихает, а ты всё там, понимаешь, — так и цепляешься за верёвку зубами.
— Отличный трюк, с верёвкой. В чём секрет?
— Нет никакого секрета. — Клара пожимает плечами. — Держишься, и всё.
— Впечатляет! — Радж поднимает брови. — Страшно?
— Не так страшно, как раньше, да и то пока не выйдешь на сцену. Всё из-за ожидания. Стоишь за кулисами и чувствуешь… видимо, страх сцены, но ещё… ещё радость: сейчас я покажу людям то, чего они не видели.
Сейчас они по-новому увидят мир, хоть на час. — Клара хмурится. — Перед фокусами с платками или чашей я не волнуюсь, на них я выросла. Но публике больше по душе «Срыв».
— Так почему бы не изменить программу? Мелочовку убрать, сосредоточиться на крупном.
— Это не так-то просто. Нужно оборудование и настоящий, постоянный ассистент. Надо придумать, как перевозить большие декорации. Да и мои любимые фокусы — те, о которых я только в книжках читала… Видно, придётся самой разбираться, в чём их секреты. Фокусники — народ скрытный.
— Ну так представь, как будто можешь делать всё что угодно. Что бы ты выбрала?
— Всё что угодно? О боже. — Клара усмехается. — Скажем, трюк де Кольта с исчезающей птичьей клеткой. Он поднимал в воздух клетку с попугаем, и — раз! — клетки нет! Наверняка прятал в рукав, но как — поди догадайся!
— Скорее всего, клетка была складная. А прутья на шарнирах? Посредине толще, чем на концах?
— Не знаю, — отвечает Клара. Она раскраснелась, говорит взахлёб. — А ещё есть «шкаф Протея». Небольшой шкафчик, вертикальный, на высоких ножках и вертится, чтобы зрители видели: никаких потайных дверей там нет. Ассистент поворачивает шкаф, открывает-закрывает дверцы — и вдруг изнутри раздаётся стук. Двери открываются, и ты выходишь.
— Зеркала, — догадывается Радж. — Поверхности не видно, только отражение.