История Марго Лемуан Санаэ

А потом все звуки вернулись: гул машин на улице, льющаяся вода у соседей, глухой стук снизу, пронзительный крик. Я вскочила на ноги, но крик рвался из меня самой. Анук зажала мне рот ладонью.

13

Как мне было поверить словам Анук, даже после того, как я своими глазами увидела объявление о похоронах?

Мы знали, что у папы есть проблемы со здоровьем. Стресс очень заметно сказывался на нем: на голове появлялись язвочки, кожа на локтях шелушилась от расчесывания. Я понимала, что он уязвим, как и любой человек, но даже представить не могла, что он умрет. Я никогда не боялась, что его с нами больше не будет. Именно так писали в газетах. “Мы скорбим о том, что он больше не с нами”, как будто он уехал, улетел на далекий остров на самолете. Он жив, но он не с нами.

В конце концов, это были просто слова. Все во мне восставало против того, чтобы признать папину смерть. Некоторые объяснили бы это тем, что он не играл такой уж большой роли в нашей жизни, что мы не видели его два месяца. Они сказали бы: “Как она может горевать о человеке, который с ними даже не жил?”

Я ждала, когда во мне что-то изменится, когда его смерть превратится для меня в отсутствие, но не могла ее принять. Я ждала, что он позвонит, и будет смеяться над некрологами, и скажет, что это все дурацкая шутка. Я чувствовала его рядом. Я никому не доверяла эту жгучую тайну, потому что знала – никто не поверит, а еще потому, что она приносила мне утешение.

Время разбухло и накалилось. Я ощущала странную невесомость, которой потом мне будет не хватать, как будто моя кожа стала тоньше лепестков и я испарялась в окружающее пространство. Мне казалось, что уже не случится ничего плохого и ничего хорошего. Я сидела в комнате и не чувствовала ни рук, ни ног, словно меня тоже больше не было.

Приходили воспоминания о папе. Однажды он показал мне составленный им самим список дат, среди которых был и год моего рождения.

– У твоей матери память как у слона, – сказал он, – а у меня все вылетает из головы. Я не забываю только хорошее. Я записал эти даты, чтобы запомнить плохие годы.

Что еще случилось в том году?

В другой раз он показал мне свои шрамы – дефекты, как он их назвал, – на тот случай, если мне придется опознавать его тело. Он продемонстрировал рубец на левом веке от ветрянки, блестящий шрам на плече от давнишней операции, родинку на ноге. Я представила, как буду опознавать обезглавленный труп.

Анук осознала произошедшее практически сразу, и что-то в ней сломалось. В отличие от меня, она инстинктивно ощущала его отсутствие. Первые две ночи я провела у себя в комнате, уставившись перед собой и слушая плач Анук за стеной. Меня это злило. Я плакала в подушку, а она даже не пыталась скрыть свою боль. Матильда и Тео оставались у нас, ночью спали на диванах в гостиной, днем готовили еду. Помню, как слышала их шаги по квартире, заполняющие пространство. Матильда уговаривала Анук сходить в душ. Провожала ее в туалет по ночам, когда ту рвало.

Во вторник пришла Жюльет и принесла домашние задания. Она долго обнимала меня. Ко мне впервые прикоснулись по-настоящему с того момента, как Анук положила мою голову к себе на колени. В объятиях Матильды я застывала, чувствуя, что она здесь ради матери, а не ради меня. В теплом кольце рук Жюльет я разрыдалась и уткнулась лицом в ее плечо. Ее мягкие волосы окутали меня. Стало трудно дышать. Мне надо было столько всего выплеснуть. Мне надо было, чтобы все это вышло наружу. От усилий сдержаться болели ребра.

Жюльет продолжала молча обнимать меня и поглаживать по спине. Я думала, что если буду плакать сильнее, то все пройдет, но когда успокоилась, боль в груди никуда не делась. Стало даже хуже. Она билась у меня в горле.

На четвертый день Матильда и Тео уехали, и мы с Анук опять остались вдвоем. Я набрала ей ванну и присела на край. Она лежала в воде, прикрыв глаза мокрым полотенцем. Между ног у нее курчавились рыжеватые волоски. Расплывшиеся груди смотрели в разные стороны. Втянутый сосок казался маленькой вмятиной в груди. Она поискала мою ладонь, и я придвинула ее ближе, чтобы она могла ее сжать. У меня защипало в глазах и в носу, и она, как будто догадавшись об этом, легонько сжала мои пальцы. Мы вздрогнули от пронзительной трели дверного звонка.

Я открыла дверь. Это была мадам Боннар, наша соседка. Мы ее не любили. Она голосовала за “Национальный фронт” и следила за происходящим на улице из-за занавески, потому что была уверена, что на подземной парковке встречаются наркодилеры. Она сунула мне букет роз и попыталась заглянуть за мое плечо.

– Мама дома? – спросила она. – Я хотела принести ей соболезнования.

– Нет, – сказала я, поблагодарила ее и захлопнула дверь.

Я подрезала стебли на кухонной стойке и поставила цветы в вазу. Несколько минут помедлила на темной кухне, глядя на дома напротив. Шторы были раздвинуты, окна успокаивающе светились: люди уже вернулись. Я услышала за спиной шорох. В дверях стояла Анук, в пальто и кожаных ботинках. Лицо по-прежнему воспаленное, но ресницы стали гуще от туши. Куда она собралась?

– Это от мадам Боннар, – сказала я, показывая на цветы. – Она передает свои соболезнования.

Анук потрогала лепесток и покачала головой.

– Одевайся, – сказала она. – Мы идем к твоему отцу.

Я подумала, что она сошла с ума. Он умер.

– Мы идем попрощаться с ним, – уточнила она. – В их квартиру. Тело будет там до завтра.

На завтра были назначены похороны.

– Откуда ты знаешь? – спросила я.

Она отмахнулась и велела мне собираться, потому что времени и так нет.

Прошло всего две недели с той ночи, когда мы были здесь, на улице Мирабо, с Жюльет, но теперь я увидела ее другими глазами. Это был не наш Париж. В воздухе ощущался чистый запах гор. На улице стояла тишина, только шелестели подстриженные деревья вдоль роскошных домов. Здесь не было ни мясной лавки, ни пекарни, ни других магазинов. Анук остановилась у одного из зданий.

– Сюда, – сказала она, достала из сумки листочек и набрала код.

Домофон загудел, мы толкнули дверь и оказались в просторном подъезде. Прочли список жильцов на табличке и нажали на “Лапьер”. Подождали некоторое время. Было почти одиннадцать вечера, и я подумала, что мадам Лапьер, может быть, уже спит. На меня нахлынули смутные воспоминания о том, что натворили мы с Жюльет, как мы, напившись, орали во все горло посреди ночи. Наверняка они поняли по нашему смеху и заплетающимся языкам, что мы пьяны, и сочли нас voyous[24]. Я помнила, как стояла под окнами и звала его. Если мадам Лапьер видела меня и догадалась, кто я такая, что она подумала? Что я необразованная и глупая девчонка, которая требует к себе внимания? Я решила, что буду все отрицать. Я мысленно репетировала ответ. “Вам показалось. Я была дома”.

Анук надавила на звонок еще раз и держала дольше. Она твердо намеревалась попасть внутрь. Ей ответил мужской голос.

– Кто это?

– Анук Лув и моя дочь Марго.

Ни звука в ответ.

– Вы слышите? – спросила она.

– Третий этаж, – сказал голос, раздался щелчок замка.

Мы поднялись по лестнице, не обменявшись ни словом, и на несколько мгновений время остановилось. До встречи с другой папиной семьей оставались считаные минуты.

Дверь приоткрылась, и стоявший на пороге молодой человек распахнул ее. На вид лет двадцать пять, волосы аккуратно зачесаны набок. Костюм, кожаные ботинки такие же, какие всегда носил папа, классические, со шнурками. Я узнала папин любимый бренд – “Эшюнг”. Сходство было пугающим. Та же поза, так же повернуты наружу носки ног, так же сложены за спиной руки.

– Я Жак, – сказал он.

– Вы его сын, да? – спросила Анук с неожиданной теплотой.

Я молчала и продолжала смотреть на его ботинки. Я представляла пальцы его ног под начищенной до блеска бордовой кожей. Папин старший сын.

– Я не могу вас впустить, – извиняющимся тоном сказал он. Его рука лежала на дверной ручке. – Я не хочу будить свою мать.

– Но вы открыли, – сказала Анук. – Вы разрешили нам подняться к двери. Это наш единственный шанс.

Даже в тусклом свете коридора было видно, что глаза у моей матери покраснели, а щеки припухли.

– Мне жаль.

– Может, вы хотя бы Марго позволите попрощаться. Она не видела его с августа. – Анук подтолкнула меня вперед.

Его глаза скользнули по моему лицу, как будто он только сейчас меня заметил. У меня дрогнули губы.

Жак посмотрел назад, в квартиру. Мы ждали. Я знала, что Анук не отступит. Казалось, что прошла вечность, но на самом деле несколько минут или даже секунд. Свет в коридоре со щелчком погас. Жак вздохнул и сделал шаг в сторону.

– Заходи, Марго, можешь посмотреть на него. Только тихо. Лучше моей матери не знать, что ты здесь.

Анук поблагодарила его и опять пихнула меня в спину.

– А как же ты? – в панике зашептала я.

– Он бы хотел, чтобы ты пришла. Этого достаточно. Давай.

Я прошла за Жаком в коридор. Я чувствовала, что Анук стоит сзади, выпрямившись и подняв голову, с совершенно неподвижным лицом. Мне показалось, что меня сейчас стошнит.

Мы вошли в гостиную, где горел приглушенный свет. Длинные шторы до самого пола скрывали окна и улицу за ними. Я увидела на стеклянном столе огромные букеты с плотно связанными стеблями. Цветам мадам Боннар было до них далеко. Мы не могли пойти на похороны. Нас не пригласили.

– Я оставлю тебя на пару минут, – сказал Жак и вышел.

Папа лежал на столе поменьше, вытянувшись во весь рост, а вокруг стояли стулья для посетителей. Я остановилась в нескольких шагах от него, потому что боялась почувствовать запах разложения. Раньше я никогда не видела мертвецов, и он пугал меня. Я смотрела на него краем глаза, с трудом узнавая очертания лица. Это был не он.

Я ждала, что вот-вот войдет мой настоящий отец. Я ждала, что раздастся шум слива, что он появится из соседней комнаты, удивится, увидев меня, и улыбнется, так что станут слегка видны нижние зубы. “Марго, – скажет он, – ma chrie, что ты здесь делаешь?” Будет ли он потрясен, расцелует ли меня в щеки, несмотря ни на что, или велит немедленно уходить? Теплый воздух заклубился у меня внутри, и я вдруг ощутила легкость. Мысль о его появлении успокоила меня.

Когда глаза привыкли к тусклому свету, я увидела фотографии в рамках на комоде возле стола. Его свадьба с мадам Лапьер. Она – почти неузнаваемая хорошенькая невеста в белом платье, он молодой, с густыми волнистыми волосами. Двое их сыновей стоят в лодке, широко расставив ноги для равновесия. Более поздняя фотография, на которой все четверо сняты на пляже. Он в центре, обнимает обоих сыновей за плечи, а мадам Лапьер впереди, прислонилась головой к его плечу. От их счастья у меня перехватило дыхание.

До меня донеслись шаги, стук каблуков где-то в глубине квартиры, потом громкий женский голос.

– Как вы смеете, – сказал этот голос.

Я услышала ответ Анук, прозвучавший с таким же напором и прокатившийся по всему коридору. Они, по-видимому, стояли в прихожей. Наверное, Анук зашла внутрь.

– Мы имеем право быть здесь, – сказала моя мать.

– Разве того, что вы уже сделали, недостаточно?

– Только не надо изображать из себя жертву.

– Он слишком легко увлекался красивыми женщинами вроде вас. Думаете, вы чем-то отличаетесь от остальных?

Голоса стали тише, но я по-прежнему слышала в них ярость. Я ухватилась за стул и закрыла глаза.

Когда через несколько мгновений я их открыла, она была уже рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я вздрогнула. Она подошла неслышно.

В мадам Лапьер не было ничего общего с той женщиной, которую я видела на улице несколько месяцев назад. Опять юбка и жакет в тон, без единой складки, но на лице, бледном, как у привидения, пролегли глубокие морщины. Волосы, такие густые и блестящие на фотографиях, облепляли голову, выдавая неровности черепа.

Я ждала обвинений.

– Ты такая юная, – сказала она наконец прерывающимся голосом.

Я обхватила себя руками. За спиной матери появился Жак, взял ее за руку и мягко сказал, что мне нужно дать время побыть одной.

– Идем, Maman, – прибавил он и потянул ее к двери.

Она отступила на шаг.

– Да, это правда, – сказала она с горечью. – Ты ничего плохого не сделала. Ты такая же, как мы.

Они вышли из комнаты, и я снова осталась одна.

От ее слов мне стало холодно, по ладоням пробежала дрожь. Я приблизилась к папе. Его губы стали тоньше, чем я их помнила, словно у него украли зубы. Но особенно странной казалась кожа, которую больше не оживляло внутреннее биение. Из него будто выпустили воздух. Я склонилась над ним и коснулась губами его волос. Они были мягкими и пахли его шампунем – слабый лекарственный запах. И тогда я узнала его. Я сделала еще один вдох. Это он.

– Нам тебя не хватает, – прошептала я. – Возвращайся домой.

Анук ждала меня на улице. В какой-то момент она спустилась вниз одна. Дверь мягко захлопнулась за моей спиной. Анук ходила туда-сюда вдоль дома и остановилась, когда увидела меня.

– Что там? – спросила она. Это прозвучало резко, но ее тон тут же смягчился. – Какой он?

– Такой же, как всегда, – ответила я.

Горло сдавило, говорить было трудно. “Если ты сейчас заплачешь, – сказала я себе, – я никогда тебе этого не прощу”.

Она заключила меня в объятия. Это было неожиданно. Я напряглась еще больше. Я не могла сдаться, не могла позволить, чтобы меня утешали. Она прижимала меня к себе, пока я не расслабилась хоть немного. Я пыталась вспомнить папины объятия, его широкую грудь, его фигуру, но проявления нежности были не в его характере.

От Анук пахло кремом. Чуть слышный аромат роз. Она казалась неуязвимой. Я ощутила, как заряжаюсь ее энергией. Стычка с мадам Лапьер придала ей сил.

Я знала, что это чувство скоро пройдет. Она не захочет, чтобы оно длилось слишком долго.

Я вспомнила, как много лет назад одна девочка прищемила мне руку дверью. Мне было лет шесть или семь, и Анук забрала меня из школы, чтобы отвезти в больницу. Когда она приехала, рука уже опухла и побагровела. Мать той девочки приехала тоже. Она извинилась перед Анук, но довольно сухо, и сразу занялась собственной дочерью. Она стала утешать ее, говоря, что это несчастный случай, что дверь закылась сама. Мне все запомнилось по-другому. Девочка сделала это намеренно: захлопнула дверь, глядя мне в глаза. Она назвала меня вруньей, когда я сказала, что мой отец – важный человек. “У тебя нет отца, – ответила она, – а твоя мать шлюха”. Я быстрым шепотом пересказала все это Анук.

Анук подошла к матери девочки – она была на голову выше этой женщины – и начала жестикулировать в опасной близости от ее лица. Я помню, как заплакала дочь, когда увидела, как чужая мать нападает на ее собственную. Многие слова Анук были мне незнакомы, но в ее тоне чувствовалась злоба. Мне было стыдно и хотелось, чтобы мать позаботилась обо мне, а не ругала незнакомую женщину. Я жалела, что все ей рассказала. Я ненавидела, когда она устраивала сцены на людях и начинала громко кричать. Но в этом была вся Анук – она никогда не заботилась о том, как ее воспринимают другие.

– Помни, кто мы, – шепнула мне на ухо Анук, выпустила меня, и мы двинулись к метро.

Никто, кроме нас двоих, не мог понять, каково это – быть теми, кого прячут. Быть чужой тайной. Другие жалели нас, и Анук даже однажды назвала нас людьми второго сорта. Она сказала это как бы в шутку, потому что правду нельзя было произносить вслух. Но мы были избранными, лучшими. Мы были лучше мадам Лапьер и ее сыновей. Он любил нас. Мы чувствовали себя особенными и любимыми, и именно поэтому нам хватало сил все это выдержать. У него были жена и двое детей, и все-таки он искал удовольствия и семейного тепла вне дома. Дыру в его жизни нужно было чем-то заполнить. Долгие годы мы помогали ему обрести цельность. Вот кем мы были, и я черпала в этом утешение.

14

После того вечера я почувствовала, что Анук изменилась. Она все больше отдалялась от меня. Я не могла отделаться от мысли, что причиной этому стала я сама, потому что простилась с папой без нее. Мне казалось, она обижена на меня за то, что я смогла побыть с ним, а ее не пустили в квартиру. Когда меня не было поблизости, она рассказывала Матильде, скольким пожертвовала за эти годы, хотя знала, что я слышу каждое слово. Больше всего она жалела, что я росла в таких привилегированных условиях. Что я избалована. Что я не знаю цену деньгам. (“Отец Марго платил за квартиру и приносил ей подарки в качестве компенсации за свое отсутствие”.) Она утверждала, что я не понимаю, как много она работает, как почти ежедневное преподавание высасывает из нее всю творческую энергию. (“Мне нужна подпитка. Мне нужно время, чтобы думать, чтобы искать идеи для новой постановки, но я не могу этим заниматься, потому что целыми днями веду занятия, чтобы платить за аренду”.)

– Ты забываешь, – сказала Матильда, – что она только что потеряла отца.

Меня заполняла чернота. Я начинала думать, не из-за меня ли у папы случился сердечный приступ. Если бы мы продолжали скрываться, может, он бы остался жив. Вдруг это истощение и стресс, вызванные скандалом, довели его до такого состояния? Вдруг мои крики “Papa!” посреди ночи серьезно навредили ему, еще больше ухудшили их отношения с мадам Лапьер? Анук говорила, он не любил перемены и конфликты. Я вспомнила, что он носил рубашки одного и того же бренда тридцать лет, что он всю жизнь выстраивал безупречный образ верного мужа и добропорядочного католика, а я разрушила этот образ, выставив его обманщиком. Я думала о том, как он чуть не заснул за рулем, о том, каким уставшим и уязвимым казался тогда во сне. У него не было неиссякаемой энергии Анук.

Случались дни, когда я уже готова была рассказать ей правду. Желание признаться было таким сильным, что я чувствовала, как слова подходят к горлу. На висках и в подмышках выступал пот, сердце начинало биться чаще. Меня поражало, как это она не слышит его стук. Но в последнюю минуту я всегда шла на попятную. Я слишком боялась ее реакции. Может быть, она перестанет со мной разговаривать, а я не хотела ее терять.

В течение нескольких недель мои оценки становились все хуже, и я впервые получила четыре балла из двадцати по физике-химии. Мадам Рулле избавила меня от унижения. Она решила не раздавать нам листочки в порядке убывания оценок и просто написала: “Есть над чем поработать”. Несмотря на ее доброту, для меня это стало ударом. Мне было стыдно, и я перевернула листок, обещая себе вплотную заняться учебой. Жюльет сдала хорошо. Ее оценка, выведенная красным, с примечанием “Trs bien!”[25] внизу, так и бросалась в глаза. Я злилась, что ей это далось так легко.

В последнее время Жюльет писала сценарий для фильма. Она хотела взяться за дело сейчас: лучшие режиссеры начинали совсем молодыми. Ей предстояло проучиться как минимум два года, может быть, пойти в prpa[26], чтобы поступить в престижную киношколу Ля Фемис. Я спросила, что это за сценарий. Она загадочно ответила, что покажет его мне, как только закончит.

– Это мелодрама или комедия? – поддразнила ее я.

– За кого ты меня принимаешь? – Она изобразила возмущение.

– За любителя.

– Я тут подумала, не получится ли уговорить твою мать сыграть в моей короткометражке? Что скажешь?

Мы сидели на скамейке возле лицея. На Жюльет был синий пуховик и старые поношенные ботинки с когда-то белыми, а теперь посеревшими шнурками. Она смотрела на меня с нетерпением.

– Сейчас не лучший момент, и мы не очень ладим.

– Конечно, – сказала она мягче, – я понимаю.

Я чувствовала себя виноватой за то, что отказываю ей, но обратиться к Анук с этой просьбой, когда она и так жаловалась на переутомление, было немыслимо. Разве я могла поручиться за фильм Жюльет? Откуда мне знать, хорош он или нет? Воздух был таким ледяным, что холод ощущался даже во рту. Уже стемнело. Уроки всегда заканчивались после заката.

– Раз так, сниматься придется тебе, – сказала Жюльет. – Ты мне подойдешь.

– Я не умею играть.

– Это же фильм, не переживай. Я смонтирую все так, что ты будешь выглядеть шикарно.

Я улыбнулась. Я не могла воспринимать ее слова всерьез.

– Ладно, посмотрим.

Она сказала “спасибо”, взяла меня под руку и положила голову мне на плечо.

По утрам я просыпалась с отчетливым ощущением, что мое сердце разбито. Я знала: что-то ранило меня, но это было в прошлом, и теперь во мне оставалась только зыбкая грусть. Я не могла вспомнить, что произошло. Эти несколько секунд забвения были благодатью. Потом память возвращалась. Он умер. Что-то резко обрывалось у меня в животе.

Я пыталась думать о другом. Представляла, как Жюльет закуривает у окна и привычным движением стряхивает пепел. Как Матильда моет и нарезает купленный на рынке лук-порей. Как Тео включает в гостиной радио.

Я переходила дорогу, не видя автобусов и машин. Я наслаждалась этим ощущением отстраненности. Я бы никому в этом не призналась, но мне нравилось, как легко я теряю в весе, потому что желудок теперь постоянно скручивали спазмы; нравилось, что гудки машин всегда возвращают меня к реальности. Я рыдала по ночам и с утра чувствовала себя разбитой, щеки и губы воспалились, соль разъедала кожу под глазами. Я тщетно ждала, что Анук заметит и что-нибудь скажет.

Но она погружалась в свои проекты с головой, запах ее духов от “Эрмес” витал по всей квартире, и ее голос доносился из-под двери комнаты, когда она говорила с Матильдой по телефону. Уже потом я поняла, что она хотела защитить меня. Она относилась к роли матери серьезно, просто понимала ее по-своему.

Но когда она думала, что я не смотрю, я замечала внезапную пустоту в ее глазах и дрожь в руках, резавших яблоко. Возвращаясь домой из школы, я видела ее опухшее лицо. Это по-прежнему приводило меня в ярость: она не могла не показывать мне свою боль, даже когда старалась.

Наши совместные ужины почти всегда проходили в тишине. Надо было чем-то питаться, и мы ели одно и то же изо дня в день. Топливо на завтра, говорила она. Готовый рис с лососем в полиэтиленовых упаковках, которые мы бросали в кипящую воду, наезанные помидоры с моцареллой, половинка дыни и прошутто, замороженные и разогретые в духовке pommes dauphine[27]. Когда в холодильнике было пусто, я ела хлопья.

Однажды вечером Анук говорила без умолку, рассказывая мне о пьесе, в которой играла по просьбе одного своего друга. Она просто помешалась на этой пьесе. Это была низкобюджетная постановка. Платили ей мало, но у режиссера, того самого друга, был талант. Она очень обрадовалась, когда ее пригласили в этот проект, а сейчас говорила о нем с горечью. Я почувствовала неладное.

– Тебя что-то беспокоит? – спросила я.

Ее друг спит с актрисой, играющей главную роль. Он старше ее на двадцать три года, но куда более серьезная проблема – это разница в их положении. Она никто. Это ее первая роль в театре. Соблазнять режиссера в самом начале карьеры было глупой ошибкой.

– А тебе-то какая разница? – спросила я.

– Просто я знаю его уже давно. Он человек влиятельный. Он может превратить ее в звезду или разрушить ее карьеру. Но еще он может без малейших угрызений совести сделать ей ребенка. Тут-то для нее все и закончится, не начавшись. А она как раз в его вкусе. Длинные ноги, губы как щупальца осьминога.

– Она его любит?

– С чего бы? – отозвалась Анук. – Он толстый, и у него гнилые зубы.

– В таком случае это он ее соблазнил, а не она его.

– Я видела, как она на него смотрит, как во время репетиций кладет руку ему на колено под столом.

– Может, она с ним счастлива.

Анук провела языком по зубам, проверяя, не прилипла ли к ним еда.

– Ты бываешь очень жестока к людям, которые кажутся тебе похожими на тебя саму, – сказала я.

Она раздраженно вздохнула и забрала у меня тарелку, даже не спросив, буду ли я доедать. Остатки она соскребла на собственную тарелку, чтобы выбросить. Я не всегда понимала, когда меня заносит. Мы обе были малочувствительны к взаимным нападкам, но не решились бы так разговаривать с кем-нибудь еще, даже с Тео или Матильдой, потому что понимали, как это ранит и как безобразно выглядит.

– Я хочу, чтобы она делала осознанный выбор, когда речь идет о ее будущем, – сказала Анук.

– Нет, ты хочешь ее спасти. И что ты собираешься сделать? Скажешь ей, чтобы она его бросила?

– Я надеюсь, что они предохраняются, вот и все.

Я повторила в уме ее слова. Анук подразумевала, что материнство – препятствие на пути к профессиональному успеху. Разве она не рада, что стала матерью, что у нее есть я? Я хотела такую мать, чтобы с ней можно было смеяться, как с подругой. Когда я жаловалась Матильде, она советовала мне набраться терпения. “Твоя мать делает то, что умеет лучше всего”, – говорила она. Разве она не поддерживает тебя день за днем?

Я знала, что в словах Матильды есть доля правды. Может, у Анук тоже не было аппетита и она тоже переходила дорогу, не глядя по сторонам. Еда никогда не имела для нее значения, а теперь она набивала полный рот и жевала – наверное, рассчитывая подать мне пример. Иногда, идя со мной по улице, она хватала меня за руку.

Я думала об этом, когда поднимала ее брошенные вещи, ставила книгу обратно на полку или убирала со стола ее тарелку. Я представляла, что она оставляет все это специально, чтобы я заметила. И только в такие моменты, складывая шарф или отмывая раковину, я чувствовала, как во мне поднимается жаркая волна.

Незаметно наступил ноябрь. Я страшно устала от серости и холода, от вечно мокрого тротуара. В квартире было так же промозгло, как и на улице, Анук терпеть не могла тратить деньги на такие пустяки, как отопление.

По субботам я приходила в “Шез Альбер”, садилась за круглый столик у окна и пила кофе. Я смотрела на школу через дорогу, на ее тяжелые двери, запертые по выходным, на серебристую табличку с названием, набранным печатными буквами. Иногда я делала уроки и готовилась к занятиям, но большую часть времени только притворялась, что пишу в тетради, а в голове было пусто. Я пила больше кофе, чтобы побороть сонливость и ощутить проходящий через мои ладони заряд энергии. Кофе придавал существованию динамичности.

В первые или вторые выходные ноября, свернув на улицу, где находился лицей, я увидела мужчину, похожего на папу. Бежевое здание с высокими окнами вырастало вдалеке. Мужчина прошел мимо. Он был немолод, среднего роста, и кутался в шарф. Ноги он ставил носками наружу, походка у него была совсем как у папы, и на мгновение у меня потемнело в глазах.

Я вспомнила его бледные щиколотки, которые обнажались, когда он завязывал шнурки. Хлопковые брюки со стрелками и обтрепавшимися краями штанин. Тепло и бумажную сухость его рук. Как-то раз он массировал мне плечи, пока я готовилась к выпускному экзамену по французскому, и говорил, что у меня все получится. Надо было позвонить ему. Может быть, он ждал моего звонка. Я закрыла глаза и попыталась представить его лицо, но видела только горло, нежную кожу, поднимавшуюся и опускавшуюся в такт движениям кадыка.

Я надавила пальцами на веки и согнулась пополам – живот пронзило острой болью. Женщина на улице спросила, не нужна ли мне помощь. Я бросилась в “Шез Альбер”, преодолев оставшееся расстояние бегом, и влетела в туалет. Со мной часто случались такие приступы, и меня выворачивало наизнанку.

Теперь его присутствие чувствовалось все меньше и меньше.

Я вымыла руки и открыла дверь. Столик в углу, за которым я обычно сидела, заняли два незнакомых парня. Я оглядела кафе в поисках свободного места, но для выходных народу было необыкновенно много. За маленькими столиками, склонившись над учебниками, сидели мои одноклассники. Ни с кем из них я не была дружна настолько, чтобы попросить разрешения к ним присоединиться. Лучше вернуться домой, сказала я себе и двинулась к выходу, огибая столики, хотя уж куда-куда, а домой мне не хотелось совершенно. Даже с включенным светом квартира выглядела мрачной. Я думала позвонить Жюльет и напроситься в гости, но несколько часов назад она говорила мне, что к ней приехала мама. Я стала протискиваться мимо стойки. Женщина, сидевшая на барном стуле с краю, вдруг заерзала. Видимо, задела соседа локтем, потому что я услышала, как она просит прощения. Тяжелые пряди длинных черных волос на спине показались удивительно знакомыми. Кого же она мне напоминает? Я остановилась рядом, так близко, что могла дотронуться до нее, и тут, как будто почувствовав мое присутствие, Брижит обернулась.

Часть вторая

1

Они жили в старом доме в девятом округе, на втором этаже. Ковролин на лестнице, которая вела к двери, заглушал звук наших шагов. Пол в квартире покоробился от времени и влажности, и его неровность ощущалась в каждой комнате. Это место выбрала Брижит, ей нравилось жить в нескольких шагах от улицы Мартир с ее магазинами. По легенде, обезглавленный Дионисий прошествовал по всей улице с собственной головой в руках, после чего был причислен к лику святых. В этом районе Парижа улочки были извилистыми и узкими, будто зажатыми между домами, и к высотам Сакре-Кер они поднимались через Пигаль, квартал красных фонарей.

Давид вырос на юге Франции, под Нимом, и больше любил маленькие городишки и окраины столицы. Он даже предлагал уехать из Парижа, но Брижит отказалась наотрез. Он хотел жить в захолустном городке с ветхими особняками, которые были кое-как подлатаны снаружи, разваливались изнутри и страдали от всепожирающей плесени. Часто там был один-единственный туалет на цокольном этаже. Существование этих домов-призраков худо-бедно поддерживалось только за счет остатков фамильных состояний. Брижит предпочитала квартиру в большом городе, где кипит жизнь, где что-то всегда происходит. От одной мысли об этих разрушенных особняках ей хотелось умереть. Просто кошмарное место для того, чтобы растить там детей. Зимой и так тоскливо, но в таком доме? Мне с самого начала понравилась уверенность, с которой она говорила. Любые смелые заявления могли сойти ей с рук.

На площадке перед их квартирой стояла кромешная тьма. На лестничной клетке окон не было, а деревянная дверь была выкрашена в черный. Но сама квартира оказалась светлой, потертые поверхности хранили следы многовековых прикосновений, через огромные окна лился мягкий свет, в воздухе кружились пылинки. Брижит любила работать в гостиной. Там она сидела на кожаном диване, скрестив ноги, с книжкой на коленях. Окна кухни выходили на другую сторону, во двор. Кабинет Давида располагался дальше по коридору, рядом с ванной. Это была маленькая комната с ковром цвета индиго и с диваном, который превращался в узкую кровать.

Рядом с входной дверью висели две картины, изображавшие танцующих среди волн японских богинь. Мне нравились эти богини, их округлые тела и оранжевые соски, их стопы, скользящие по водной поверхности, их безмятежные лица, аккуратные треугольники черных волос между широких бедер.

Та субботняя встреча с Брижит в “Шез Альбер” была похожа на чудо. Когда я вышла из туалета, живот под джинсами был похож на раздувшийся мешок, стянутый узлом. Я чуть было не прошла мимо нее. Только когда она слегка повернулась, открывая сумку, я узнала ее ярко-красные губы и острый угол подбородка. Она повесила пальто на крючок под стойкой, но оно было слишком длинным и наполовину лежало на полу. Я стояла так близко, что чувствовала себя чуть ли не маньяком-преследователем.

– Марго, – сказала она, – как я рада тебя видеть.

Я улыбнулась, хотя понимала, что вышло натянуто.

– Ты такая бледная, – сказала она. – Все хорошо?

Я кивнула на окно.

– Это все погода.

Она сказала, что как раз собиралась уходить, они с Давидом хотели поужинать вдвоем. Она предложила мне сесть. Я устроилась на ее стуле, пока она надевала пальто и убирала волосы под воротник.

– Марго. – Мое имя прозвучало очень ласково. – Прими мои соболезнования.

Она дотронулась до моего запястья. Я не могла говорить. Шея как будто горела, болезненный узел в горле распухал и уже чувствовался во рту. Я понимала, что с большей вероятностью смогу сдержаться, если буду сохранять спокойное выражение лица. Кое-как я кивнула, и она, по-видимому, поняла, что я имела в виду.

– Почему бы тебе как-нибудь не зайти к нам? – спросила она.

– Я была бы не против, – сказала я, недоумевая, зачем я ей сдалась.

– В какие дни ты свободна?

– Каждый день по вечерам. После школы у меня ничего особо не запланировано.

– Хорошо. Тогда увидимся в понедельник?

– Да. – Я улыбнулась.

В понедельник Брижит встретила меня clafoutis[28]. Я приехала к ней в половине шестого, прямо из лицея. У Анук начались вечерние репетиции очередного спектакля, поэтому мне не нужно было отчитываться, куда и зачем я пошла. Брижит открыла дверь и расцеловала меня в обе щеки. В квартире витал аромат масла и запеченных фруктов, и я сделала ей комплимент, спросив, что же это так восхитительно пахнет. Она улыбнулась, явно довольная собой, и повела меня на кухню.

Clafoutis стоял на столе, еще горячий, только из духовки. Карамелизированные дольки груши были укрыты слоем теста, а сверху все это посыпано поджаренными миндальными лепестками. Она отрезала кусочек, положила его на тарелку и поставила передо мной. Тыльную сторону моей ложки заволокло паром. Брижит заговорила почти сразу же, как будто мы были знакомы уже много лет.

На днях она думала обо мне. Она прибиралась в гостиной и наткнулась на книгу, которую читала много лет назад. “Здравствуй, грусть”. Знаю ли я ее?

– Да. Франсуаза Саган. Классика, но я не читала.

– В свое время эта книга стала сенсацией, – пояснила Брижит. – Саган было всего восемнадцать. Конечно, это не идеальный роман, не то чтобы шедевр, но в нем есть смелость и динамизм. Саган очень точно описала, как все ощущается в этом возрасте. Будь она старше, она не смогла бы это сделать. Это подлинная история, без малейшей искусственности.

Брижит умолкла и перевела дыхание. Она положила и себе немного clafoutis. Я почти доела свою порцию.

– Это была одна из первых книг, которую я прочитала, когда приехала в Париж. Я тогда была всего на год старше тебя.

– Саган произвела на вас впечатление, – сказала я.

Брижит кивнула.

– Героиня, Сесиль, только что окончила пансион. Ей семнадцать лет, и она провалила выпускные экзамены. Она два года живет с отцом. Действие романа происходит летом, когда они отдыхают на Средиземном море.

Сесиль вела привилегированную жизнь, которая разительно отличалась от моей, – продолжала Брижит. – Она пила алкоголь и загорала целыми часами, но я чувствовала, что ее история мне близка. Может быть, все дело в том, как Сесиль описывала жестокость, юность и зрелость. Как и она, я думала, что понимаю взрослых с их играми, – я смотрела на них свысока, – но все-таки мои ожидания то и дело не оправдывались. Когда же эти игры заканчивались, я неизбежно оставалась ни с чем, потому что не предвидела, что мои действия повлекут за собой непредсказуемые последствия.

Я спросила, не одолжит ли она мне свою книгу.

– Конечно.

Брижит доела clafoutis и спросила, не хочу ли я еще. Я протянула ей свою тарелку. Казалось, она изучает меня, пока я ем.

– У меня есть одна идея. – Она заговорила медленно, будто обдумывала сложную мысль. – Надеюсь, я не слишком настырна, но мне бы хотелось поделиться ею с тобой. Может, ты сочтешь ее нелепой.

Ее глаза теперь стали на тон светлее, словно впитывали в себя свет. Я заметила, что на шее у нее кожа не такая упругая, как на лице, особенно когда она поворачивает голову. Все остальное в ней, кроме шеи, было идеально гладким. Я отложила ложку, чтобы показать, что слушаю.

– Что за идея? – спросила я.

– Так вот, – сказала она и нервно хихикнула. – Ты никогда не думала о том, чтобы писать? Написать о своем отце, о своей семье, обо всем, что случилось?

– В смысле – вести дневник? – Я не понимала, к чему она клонит.

– Не совсем. Я не имею в виду в качестве терапии, хотя в этом нет ничего плохого. Скорее, в духе Франсуазы Саган. Написать книгу о себе и своем отце.

– Книгу? – ошеломленно повторила я. Потом засмеялась и махнула рукой. Брижит увидела во мне Франсуазу Саган, но она ошиблась. У меня нет никакой склонности к писательству.

– Послушай, – сказала она. – Я же вижу, что ты хочешь о нем поговорить. Ты чувствуешь, что с тобой обошлись несправедливо. Глубоко внутри ты понимаешь, что тут что-то не так, и мучаешься неопределенностью, иначе не решилась бы на такой радикальный шаг и не рассказала бы о нем Давиду. Ты хотела перемен. Хотела, чтобы твой мир перестал быть невидимым. Но когда ты дала ему шанс публично стать твоим отцом, он отказался. Люди до сих пор не знают, кем он был для тебя. Они думают, что он просто зачал ребенка, а потом, может, и вовсе бросил. Они не знают правды, не знают, как он заботился о тебе и твоей матери. А ведь он очень любил вас обеих, разве нет?

Я молчала. Ее слова попадали точно в цель и порождали во мне маленькие взрывы. До сих пор я и не думала, что так отчаянно хочу поговорить о нем, – не просто назвать его имя, но и описать наши с ним отношения, объяснить, что я была ему небезразлична, – рассказать об этом спустя столько лет молчания, в течение которых я вынуждена была доказывать его любовь ко мне не только Жюльет, но даже Тео и Матильде. Я видела, что они смотрят на меня с жалостью. Они думали, что я лишена отца и в некотором смысле обделена, но на самом деле у меня был отец, просто не такой, как у них.

– Разве ты хотела бы, чтобы его запомнили как человека, который завел роман на стороне? – спросила Брижит. – Как человека, который отказался от собственной дочери? Наверное, ты жалеешь, что рассказала все, не спросив мнения родителей.

Я уставилась на нее и заморгала. Должно быть, она увидела, как мои губы скривились от боли, и немедленно извинилась.

– Прости, – сказала она, – я не это имела в виду.

– Именно это, – ответила я. – Он был зятем знаменитого Алена Робера, мог еще многого добиться в политике, но как его теперь запомнят? Как человека, который двадцать лет жил двойной жизнью. Это последний факт, который люди читают в некрологах, и он заслонил все его достижения. Я все равно что предала его. Вы вспомнили обо мне, потому что я поступила как героиня Саган. Я думала, что я умнее.

Эти слова дались мне с трудом, и я вытерла слезы и сжала губы в тонкую линию.

– И это все правда, – продолжала я, собравшись с духом. – Иногда я сажусь на пол в своей комнате, закрываю глаза и представляю, какой была бы наша жизнь, если бы я не встретила Давида, если бы держала рот на замке. Я должна была понимать, что это может его убить. Я вспоминаю, как отец приходил к нам, я так и вижу его в нашей квартире. Но с каждым днем воспоминание бледнеет, и скоро от него ничего не останется. Мы никогда не расставались на такой долгий срок. Анук отдала его одежду на благотворительность, а вся его еда из холодильника или протухла, или ее уже выкинули. Когда я вспоминаю о том, что натворила, я думаю только об одном: как все это стереть.

– Марго, он умер от болезни. Откуда тебе было знать про его сердце? Возможно, сейчас ты этого не понимаешь, но он трудился напряженно и очень много. Он выбрал нелегкий путь. Ты читала статьи? То, что говорила мадам Лапьер? Что он спал всего три часа в сутки, а остальное время работал, что он был настоящим трудоголиком?

Я проглотила слезы, чувствуя себя еще хуже.

– Что я могу сделать? Я не писательница. Анук сочинит об этом пьесу. Наверное, уже сочиняет. Она придумает способ увековечить память о нем.

– Я предлагаю тебе не публиковать книгу, а записать все это, пока оно еще свежо. То, как ты себя чувствуешь, все воспоминания о нем, эмоции, которые ты испытываешь прямо сейчас. Твоя мать не способна на такую откровенность. Она расскажет свою историю, но это будет версия для театра.

– Может, я и напишу через несколько лет.

– Надо писать сейчас.

– Какая разница?

Я была опустошена. Я подняла глаза на Брижит и повторила вопрос.

– Потому что в этом возрасте ты совсем иначе чувствуешь мир. Твоя семья, то, что произошло с твоим отцом, – это для тебя все. Ты ведь еще не влюблялась, да? Пока что ты существуешь в замкнутом, тесном и насыщенном переживаниями мире, и любое изменение статус-кво ощущается так, будто у тебя из-под ног выбивают опору. Будто удар под дых. Это видно по твоему лицу. Повзрослев, ты научишься прощать и начнешь воспринимать все эти вещи более отстраненно. Они не будут казаться такими глобальными. Они перестанут быть вопросом жизни и смерти. Сейчас ты хочешь, чтобы все это как можно скорее кончилось. Я тоже проходила через это, закрывала глаза, затыкала уши. Со временем это чувство сделается слабее, и спонтанность твоих реакций тоже. Понимаешь, Франсуаза Саган не смогла бы написать “Здравствуй, грусть” после двадцати. У нее получилась бы другая история с совершенно другим настроением.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это история Любви и Ненависти. Что это за страшное чувство? Чем оно питается? На какой почве взраста...
Приключения Михаила Солнцева не закончились. Теперь он один в неизвестном мире, но с ним его смекалк...
Известная фантастическая повесть о приключениях мальчика-робота по имени Электроник и его друга и дв...
Московский повеса Тихомир приезжает в российскую глубинку, где влюбляется в очаровательную, но стран...
Делани Кларк, красивая, умная, жизнерадостная девушка, жила на ферме и усердно трудилась, продолжая ...
И снова на фронт. Но уже в качестве особоуполномоченного ВЧК и контрразведчика. Удастся ли Владимиру...