Восемь белых ночей Асиман Андре
– Ладно: ты притих.
– Думаю.
– Баржам расскажи. – Пауза. – Расскажи что-нибудь, чего я не знаю. – По-прежнему глядя прямо перед собой.
– Я думал, что обо мне ты уже знаешь все, что есть.
Я попытался напомнить ей ее вчерашнее признание в баре.
– Тогда расскажи то, что я хочу слышать.
Привилегия водителя: говорить вопиющие вещи, даже не переводя на вас взгляд.
– Например?
– Например, я убеждена: ты что-нибудь придумаешь.
Понимаю ли я, к чему она клонит? Или мне это только кажется?
– Например, что я провожал тебя вчера вечером домой и надеялся, что придумаю еще один способ не прощаться, потому что так много еще нужно сказать? Например, что я не знаю, почему этот фильм, похоже, привязался к нам множеством узлов? Например, что я хочу, чтобы все это повторилось? Например – что?
Она не ответила.
– Например, что ты хочешь, чтобы я продолжал, – или лучше замолчать?
Я хотел, чтобы для нас обоих это прозвучало как предупреждение об опасности схода лавины, а заодно показало, что я с ней просто играю: как бы близко я ни подошел, я никогда первым не подниму забрало, которое нас разделяет.
– Например, что ты можешь замолчать, когда хочешь, – сказала она.
Вот, получи в ответ на просьбу помочь тебе лавировать между разделяющими нас отмелями.
– Где таких, как ты, делают, Клара?
В первый момент она не ответила.
– Где? – спросила она, будто бы не поняв вопроса. – Почему ты спрашиваешь?
– Потому что тебя поди разгадай.
– У меня нет тайн. Все карты на стол. Уже выложила.
– Я не тайны имею в виду. Просто ты вытягиваешь из меня то, чего я больше не сказал бы никому.
– Да брось ты изображать Князя Оскара!
Я выдержал паузу в несколько секунд.
– Бросил. – Как будто только ради того, чтобы ее умилостивить, при том что ощутил я одновременно и досаду, и облегчение.
Она рассмеялась.
– Ничего себе, а краснею теперь я, не ты, – заметила она.
– Дозволено ли сменить тему? – спросил я, передавая ей последний кусок булочки, обнаруженный на дне пакета.
– Вы чего только не придумаете, Князь.
Нравились мне эти городки на берегах Гудзона, особенно в такой белый, пепельный день. Пару десятилетий назад многие из них были скромными по размерам заводскими поселками с притопленными причалами и скелетами пирсов. А теперь, как и всё вокруг нашего города, они расцвели, превратившись в живописные дачные поселения. В стороне от дороги, на вершине всхолмья, притулился трактир. Я позавидовал его постояльцам и владельцам – тем, кто сейчас, на рождественской неделе, сидит в небольших обеденных залах и читает утреннюю газету.
Ну, нет. Мне и в машине хорошо.
Да, но вот оказаться с ней в обеденном зале одного из этих постоялых мест. Или еще лучше: дожидаться, когда она спустится вниз и займет свое место рядом со мной за нашим столом. Допустим, к вечеру случится сильный снегопад, ночевать нам будет негде, только здесь…
– Расскажи мне что-нибудь еще – что угодно, Князь.
– Клара Б., за тобой не угнаться. Ты постоянно перестраиваешься с полосы на полосу.
– Наверное, потому что ты едешь исключительно в одну точку и никуда больше…
– …хотя меня не раз предупреждали, что на пути туда масштабные дорожные работы…
– …и не следует забывать про пробки, – подправила она, вроде бы тоже в шутку.
Клара водила стремительно, но аккуратно; я заметил, что она несколько раз перестраивалась, чтобы пропустить нетерпеливых водителей. Впрочем, отнюдь не из любезности. «Они меня нервируют». Мне было трудно себе представить, что она умеет нервничать.
– А я тебя нервирую?
Она призадумалась.
– Какого ответа ты хочешь – да или нет? Я могу дать любой.
Я улыбнулся. Из всех нервных моментов в моей жизни этот оказался прекраснее всех. Я кивнул.
– Глубоко, очень trs[22] глубоко, – добавила она. – Слишком много у нас с тобой всякого Вишнукришну-Виндалу-Парамашанти.
Я промолчал. Было понятно, о чем она. Вот только оставалось неясно, по душе ей эта близость, или она хочет ее пресечь.
– Город кладбищ, – прервал ее я, указывая на ряды могил в Вестчестере.
– Знаю, – откликнулась она.
Я посмотрел в окно и понял, что мы стремительно приближаемся к кладбищу, на котором похоронен мой отец. Я знал, что не стану об этом упоминать и постараюсь вовсе выкинуть из мыслей, как только городок останется позади. Знай я ее лучше, чувствуй себя менее стесненно, может, я попросил бы ее свернуть на следующий выезд, развернуться, остановиться у ближайшего цветочного магазина и совершить со мной краткий визит на могилу.
Она бы ему понравилась. Простите, что не встаю: от этого дела, знаете ли, спина здоровее не становится. Потом, повернувшись ко мне: эта хоть с виду нахальная, но хоть не наследница-задавака.
Я гадал: настанет ли день, когда я начну доверять Кларе, попрошу ее поставить машину и задержаться на несколько минут, чтобы навестить его могилу. Почему нет? Она бы без колебаний отвела меня на могилу своего отца – или моего, если попросить. Почему я вчера ночью не позвонил? Почему не мог просто сказать: а позволишь когда-нибудь рассказать тебе про моего отца?
Я никогда о нем не говорю. Не забуду ли вспомнить о нем снова на обратном пути? Или буду терзаться угрызениями совести за то, что похоронил его после второй смерти, смерти от молчания и стыда – про которую уже знал, что это преступление не против него, а против меня, против истины, не любви? Жалованье скорби поначалу выдают крупными купюрами, потом – мелкой монетой; на жалованье молчания и стыда не позарится ни один ростовщик.
Чуть позже, без малейшего предупреждения, она свернула на съезд, и мы оказались в какой-то древней рыбачьей деревушке – центр ее был помечен старинной мачтой. Там, напротив пустынного кондитерского магазина 1950-х годов, ярдах в десяти от бензоколонки, она припарковалась.
– Остановимся тут ненадолго.
Выцветшая табличка над лесенкой из кипича сообщала, что тут находится заведение «У Эди».
Мне понравился студеный воздух, встретивший нас за пределами машины.
«У Эди» оказалось простецкой столовкой, без единого посетителя.
– Норманн Рокуэлл у черта на рогах, – высказался я.
– Чаю? – спросила Клара.
– Чай – это отлично, – подыграл ей я.
Клара тут же бросила пальто на пластмассовый столик у большого окна, выходящего на Гудзон.
– Я в туалет.
Всегда завидовал людям, которые, не моргнув глазом, сообщают, что собрались в туалет.
Официантка за пятьдесят – имя вышито причудливыми розовыми буквами на полосатом фартуке – принесла две пустые толстостенные кружки, из которых свисали липтоновские чайные пакетики. Левый указательный палец она просунула сквозь ручки кружек, в другой руке держала круглый стеклянный чайник с горячей водой.
– Эди? – спросил я, благодаря.
– Я самая, – ответила она, водружая кружки на пластмассовую столешницу и доливая кипятка.
Я сел так, чтобы видеть менее привлекательный из двух видов за окном – плавучий сарай, похожий на заброшенную хатку для подледного лова. Потом передумал, поняв, что со стороны Клары видно покосившийся ржавый решетчатый причал. Потом передумал снова: в принципе, вид на баржу, плывущую по каналу, не так уж и плох. Я так и не мог определиться, пока не сообразил, что у дальней стены кофейни находится камин, а в нем горят дрова. Внезапный призрак застекленного эркера. Я взял обе чашки и перебрался в выгороженный уголок рядом с камином. Отсюда даже вид оказался лучше. Две крошечные картины висели между остатками секстана и непомерной величины пенковой трубкой: портрет под Рейнольдса и бык в прыжке – в спину впился меч матадора.
Вернувшись, Клара уселась и обхватила кружку ладонями – жест этот говорил, что больше всего на свете она любит ощущение нагретой глины в руках.
– Я бы никогда в жизни не обнаружил этого местечка, – сказал я.
– И никто бы не обнаружил.
Она села, как и вчера вечером, положив оба локтя на стол.
Твои глаза, твои зубы, Клара. Раньше меня не будоражили ее зубы, а теперь хотелось потрогать их пальцем. Никогда еще не видел ее глаз при дневном свете. Я их искал, я их боялся, боролся с ними. Скажи, что знаешь, что я тебя разглядываю, просто – что знаешь, что не против, что ты думаешь о том же: мы никогда еще не были вместе при свете дня.
Видимо, она в итоге смутилась, потому что опять стала подчеркнуто делать вид, что согревает зазябшие руки, тиская кружку. Обвить рукой ее плечи, обвить рукой свободный свитер, свисающий с ее голых кашемировых плеч. Это же так просто – так, может, и с Кларой?..
Она выпрямилась, будто бы прочитала мои мысли и не хочет, чтобы я опять двигался по той же кривой дорожке.
Я сказал что-то потешное про старого Яке. Она не ответила, или не обратила внимания, или просто отмела мою хромую попытку непринужденно поболтать.
Завидую людям, которые умеют игнорировать попытки завести беседу.
Прикоснуться рукой к твоему плечу. Почему мы сели не рядом, а лицом к лицу, точно чужие? Может, нужно было подождать, пока она сядет, а потом устроиться с ней рядом? Какой я идиот, зачем пересаживался, переживал из-за вида на плывущую баржу и решетчатый причал, снова к плывущей барже – какое вообще все эти виды имеют отношение к делу?
Она прислонилась головой к большой, наглухо закрытой оконной раме, стараясь не дотрагиваться до пыльных клетчатых занавесок. Вид у нее был задумчивый. Я хотел было тоже прислониться к окну, но потом передумал: она решит, что я ей подражаю, хотя мне эта мысль пришла в голову первому. Это покажется нарочитой попыткой сделать вид, что я витаю в том же облаке. Вместо этого я подвинулся назад, по ходу дела едва не коснувшись под столом ее ступни.
Она скрестила на груди руки и уставилась в окно.
– Нравятся мне такие дни.
Я посмотрел на нее. Нравится мне, какая ты сейчас. Твой свитер, шея, зубы. Даже твои руки – смирные незагорелые теплые лучезарные ладони скрещенных рук, как будто и ты тоже нервничаешь.
– Ну, поговори со мной.
– Ну, поговорю с тобой.
Я раструсил пакетик с сахаром. Показалось, что для разнообразия ей, а не мне не терпится чем-то заполнить молчание. Но все равно я, не она чувствовал себя крабом, только что сбросившим панцирь: без клешней, без мозгов, без прежней резвости – горемычная масса и фантомная боль в конечностях.
– Мне тоже нравится здесь, вот так, – сказал я: здесь, с тобой, пить чай непонятно где, рядом с заброшенной бензоколонкой в самом сердце промозглой, обшарпанной Америки – да какая разница? – И это мне тоже нравится, – добавил я, остановившись взглядом на обледенелом берегу, на далеких утесах – как будто здесь, вот так мне нравилось и благодаря им тоже. – Здесь, вот именно так, как мы сейчас сидим, – дополнил я, будто по размышлении. – Хотя, как ты понимаешь, это, возможно, никак с тобой и не связано, – присовокупил я коварно.
Она улыбнулась моему корявому «по размышлении».
– Совершенно никак со мной не связано.
– Решительно никак, – стоял я на своем.
– Полностью с тобой согласна.
Она рассмеялась – надо мной, над собой, над радостью от того, что мы вместе в самом начале дня, над нашими намеренно-безыскусными попытками скрыть эту радость.
– Настало время третьего тайного агента, – добавила она, достала сигарету и закурила.
Глаза, зубы, улыбка.
– Если тебя это утешит, мне тоже нравится, – сказала она, глядя на дальние леса за рекой так, будто не из-за нас, а из-за них наслаждалась текущим моментом. Проделывает ли она то же самое, что и я прямо вот только что: говорит нам комплимент и одновременно развенчивает его, направив взгляд на утесы, – или пытается поднять вопрос так, как я пока еще не решался? – Полагаю, тебе решительно наплевать, но раньше я бывала тут с Инки.
– Как, в дивном заведении у Эди? – И чего я все издеваюсь над этим местечком, чего?
– Когда он был еще желторотым, они с братьями приплывали сюда на лодке, рыбачили, напивались, потом до темноты уходили обратно. А много позже мы с Инки приезжали сюда, ставили машину, болтались вокруг, я следила, как он тоскует по старым временам, а потом мы снова садились в машину и возвращались в город. Потерянная, совсем потерянная душа.
– А ты тоже потерянная душа?
– Нет! – отрубила она, не дав мне закончить вопрос, причем я и сам не знал, о чем именно спрашиваю. Ее слова означали: «И не пытайся». Окопы, ямы, долины пандстраха были светской болтовней.
– Ты сюда сегодня приехала побыть с ним?
– Нет. Я же уже говорила. У нас все кончено.
Глупый, глупый вопрос.
– А зачем ты сейчас его вспомнила?
– Да не надо сердиться.
– Я не сержусь.
– Не сердишься? Ты бы на себя посмотрел.
Я решил обратить дело в шутку, взял крошечный металлический молочник и, будто чтобы определить, как выглядит сердитое лицо, рассмотрел свое отражение – раз, другой, третий.
И тут увидел. Спеша утром к ней вниз, я напрочь забыл побриться. Хотя всем своим видом показывал, что никуда не спешу, что не мчусь по лестнице на встречу с ней.
Может, она хочет услышать, что я сержусь? Это своего рода затравка, способ заставить меня признаться в том, что я чувствую всякий раз, как она о нем заговаривает, чтобы в очередной раз мне напомнить, что я переступил черту? Может, с помощью своего постоянно воскресающего бывшего она напоминает, что нас с ней разделяет окоп?
– Вид совсем не сердитый, – заявил я, делая вид, что оспариваю ее заявление.
– Ладно, проехали.
Почему она подводит меня к самому краю всякий раз, как я начинаю думать: вот теперь можно спокойно сделать шаг ближе?
– Инки здесь просто сидел и таращился вон на тот мост.
– Таращился на мост? Почему?
– С него прыгнул его брат.
Мне стало жаль всех их троих.
– А что ты делала, пока он таращился? – спросил я, не зная, что бы еще спросить.
– Мечтала, что он забудет. Что избавится от наваждения. Что смогу это исправить. Что он что-то скажет. Но он сидел и таращился, пустым, неизменно пустым взглядом. Пока я не поняла, что в своей окольной нервозной манере он пытается мне сообщить, что, если я этого захочу и буду так же дальше, я и его заставлю прыгнуть.
Да, это я понимал: Клара может любого заставить прыгнуть.
– Зачем же ты сюда приезжаешь?
– Нравятся мне запущенные забегаловки. – Она тоже умеет напускать на себя нарочитую беспечность.
– А если серьезно? Скучаешь по нему? – предположил я, как будто чтобы помочь ей осознать, что ответ прямо у нее перед глазами.
Она качнула головой – не отрицая, а как бы стряхивая меня, имея в виду: «Ты меня никогда не подловишь, даже не пытайся». Или: «Ты попал пальцем в небо, приятель».
– Короче, в этом заведении Инки – повсюду, – сказал я наконец, так и не дождавшись ответа.
– Не Инки.
– Тогда кто? – спросил я.
– Вопрос Третьей Двери. Сколько ты берешь за час?
Впрочем, моего ответа она ждать не стала.
– В этом заведении повсюду я. Потому что именно здесь до меня вдруг дошло, что я, наверное, не знаю, что такое любовь. Или она у меня не того сорта. А правильной я никогда не узнаю.
– И ты меня сюда притащила только затем, чтобы мне это сказать?
Этим я застал ее врасплох.
– Возможно. Возможно, – повторила она, как будто и мысли не допускала, что притащила меня сюда только затем, чтобы я вскрыл ее старые раны, помог ей увидеть, где именно ее подкосила истина. Или она просто хотела посмотреть, будет ли здесь по-другому с другим мужчиной. Может, еще слишком рано? Залечь на дно и все такое. – Я сидела и смотрела, как он отдаляется больше, больше, больше, будто ведет меня на этот мост и собирается прыгнуть, но при условии, что я прыгну тоже. А я не собиралась идти на мост, прыгать с моста, ни с ним, ни ради него, ни вообще ради кого бы то ни было – вот какая жалость; не собиралась я и сидеть, глядя, как он думает про это каждый раз, что мы здесь оказываемся; он таращился и повторял, что ради меня умрет, я же никак не могла выговорить ту единственную вещь, которую мне хотелось ему сказать.
– Какую именно?
– Так я действительно плачу тебе по часам?
Она сделала паузу – восстановить дыхание или собраться с мыслями; была эта гримаса зачатком рыдания? Или ухмылкой?
– Такую: да пожалуйста. Злюка сквалыжная. Не потому, что мне все равно, а потому, что я никогда и никого не полюблю – во всяком случае, не его. Я бы прыгнула ради него, чтобы его спасти. Возможно. Хотя вряд ли. – Она поигрывала ложечкой, чертила узоры на бумажной салфетке. – Об остальном давай не будем.
– Я бы кинулся тебе на помощь, завернул тебя во все пальто, какие висят у Эди на вешалке, позвал на помощь, сделал искусственное дыхание, спас тебе жизнь, принес чая, накормил булочками.
То, что я сказал это зря, я понял сразу же, как только умолк: убогое заигрывание, упакованное в несвежее остроумие.
– Чай, пальто и булочки – это хорошо. Искусственное дыхание рот в рот – нет, потому что все так, как я тебе вчера говорила.
Я уставился на нее, опешив. Зачем такое говорить? Мне показалось, что меня отвели на мост и толкнули в спину. В миг максимальной размягченности, человечности, искренности вдруг – колючая проволока и зазубренный коготь. «Потому что все так, как я тебе вчера говорила».
Сколько уйдет времени, чтобы зарубцевать этот момент? Месяцы? Годы?
Мы сидели в одном из самых уютных уголков мира – камин, чай, прямой вид на древние доки и бездыханные береговые сирены, в тихой кофейне, возникшей еще небось во времена Кулиджа и Гувера; далекие звуки, доносившиеся из глубин за узким окошком в кухню, напоминали, что на этой планете есть еще и другие – этакая сонная теплота романтического эпизода из черно-белого фильма, наброшенная на сквалыжного злюку Гудзон. Мне было неловко, мучительно, тягостно, я пытался вести себя естественно, пытался радоваться ее присутствию, одновременно ощущая, что мне было бы, наверное, куда лучше в моей греческой забегаловке: болтал бы с официанткой, заказал яичницу, как люблю, почитал газету. А сейчас все не так, а как поправить – не знаю. Только хуже ломается.
– Только сделай мне одно одолжение, ладно? – сказала она, когда мы шли по немощеной обледенелой тропинке к ее машине и оба смотрели в землю.
– Какое?
– Не надо меня еще и ненавидеть.
Это слово «еще», которое явно включало в себя то самое слово, которого мы избегали, задело мое самолюбие – только самолюбие, ничего иного, – как будто самолюбием обросли все кряжи моего позвоночника, а ее слово вырубило его стремительным ударом топора – от такого бык, взбрыкнув, валится в пыль, даже не поняв, что случилось. Ноги не ослабли, не подогнулись, колени не задрожали – умер сразу, пронзенный навылет. Меня не только вывели на чистую воду, но то, что на нее вышло, использовали против меня, как будто в нем содержались слабость и позор, – и все только потому, что она заставила меня осознать, что использовала слово именно в этом значении. Или ранить самолюбие проще, чем что-либо другое? Почему я так мучаюсь, когда что-то в моей душе вскрывают, обнажают и вывешивают на просушку, как перепачканное исподнее?
Мне было стыдно одновременно и за ненависть, про которую я знал, что, безусловно, на нее способен, и за противоположность ненависти, которую пока еще не хотел бередить, потому что подозревал, насколько ее много, пусть она и недвижна, точно озера и реки под толщей льда. Ее «еще» придало всему, что я ощущал, личину непорядочности, налет пошлости. Внезапно захотелось выпалить: «Слушай, поезжай-ка ты туда, куда собиралась, а я первым поездом вернусь в город». Проучить ее этак, не сходя с места. Я больше никогда ее не увижу, не отвечу на звонок у двери, не стану ездить на машине в грязноватые столовки, где из-за кухонной занавески того и гляди высунется похмельный капитан Хэддок или нарисуется пожилой подпольный акушер – опрокинуть рюмочку рома, прежде чем наточить свои инструменты о сломанную мраморную плиту рядом с кассой. Зачем я вообще сюда потащился, зачем эта поездка к черту на рога, зачем это хныканье: «Ты думала обо мне прошлой ночью?» – если она отстукивает мне телеграфом: «Руки прочь» – сейчас и вовеки?
– Ты на меня не рассердился? – спросила она.
Я пожал плечами, имея в виду: и захотела бы – не рассердился.
Почему не признаться, что рассердился, – почему не сказать хоть что-то?
– Дважды за одно утро – ты, наверное, считаешь меня настоящей Горгоной.
– Горгоной? – передразнил я, имея в виду: всего лишь Горгоной?
– Ведь знаешь, что я не Горгона, – произнесла она едва ли не грустно. – Просто знаешь, и все.
– Как выглядит твой ад, Клара? – спросил я наконец, пытаясь говорить на ее языке.
Она встала как вкопанная, как будто я ее потряс, задел, вынудил послать меня подальше. Видимо, я задал вопрос, которого раньше не задавал никто, – много пройдет времени, прежде чем она забудет или простит.
– Мой ад?
– Да. – Вопрос задан, отступать нельзя. На миг меж нами легло молчание. Преграды, сломанные столь поспешно, воздвиглись снова, через минуту их опять снесут, потом выстроят заново.
Может, нас связывает поверхностная, ненавязчивая легковесная фамильярность, и ничего более? Или у нас один ад на двоих, потому что я знаю план ее жилья, точно мы соседи по многоквартирному дому, от скрытого электрощитка до полок в платяном шкафу?
– Может, твой ад очень похож на мой, – произнес я в конце концов.
Она немного подумала.
– Если тебе нравится так думать…
В машине она достала мобильник и решила позвонить своему приятелю и сказать, что мы прибудем меньше чем через двадцать минут. «Нет», – произнесла она, торопливо поздоровавшись. Потом: «Нет, вы его не знаете. На вечеринке». Я пристегнулся и ждал, пытаясь сохранять безразличный вид, мол, задремываю на удобном сиденье с откидной спинкой. «Два дня назад». Заговорщицкий взгляд в мою сторону, чтобы меня успокоить. Пауза. «Возможно». Похоже, он дважды задал один и тот же вопрос. «Не знаю». Она понемногу выходила из себя. «Не буду, обещаю. Не буду». Потом, резко сложив телефон и глядя на меня: «Интересно, что бы все это могло значить», – не признавая истинного смысла вопросов, которые я легко мог вывести из ее ответов.
Меняя тему:
– Когда ты с ним в последний раз виделась? – спросил я.
– Прошлым летом.
– Как вы познакомились?
– Родители его знали с незапамятных времен. Это он познакомил нас с Инки.
– Знакомый знакомых знакомых?
Зачем эта попытка шутить, хотя ясно, что меня крючит от того, что имя Инки постоянно швыряют мне в лицо?
– Не знакомый. Он его дедушка.
Ей, видимо, было приятно заработать очко. Она уловила непрозвучавший вопрос.
– Мы с детства знакомы. Если уж хочешь знать.
Клара никогда не говорила об Инки в совершенном виде, как о человеке, запертом навеки в прочной недостижимой темнице сердца, ключи от которой она выбросила в первый же встречный ров, едва с ним расставшись. Она говорила о нем со странной сослагательностью – так разочарованные жены говорят о мужьях-недотепах: ему бы снова сдать экзамен в адвокатуру, перестать изменять, решиться завести ребенка. Она говорила о нем с озабоченностью, которая из прошедшего времени перетекала в настоящее и в любой момент могла заявить свои права на будущее.
А мне-то где во всем этом место? – вот что следовало спросить. Какого дьявола я сижу тут с ней в машине? В качестве попутчика – пусть будет теплое тело, с которым можно поболтать, если вдруг одолеет дрема? Чтобы было кому кормить булочкой? Или меня низвели до статуса лучшего друга – человека, перед которым можно обнажать душу, при котором можно ходить нагишом, потому что ты ему приказала засунуть своего Гвидо подальше?
Раньше все это не представало мне с такой отчетливостью. Вот, значит, на какую меня взяли роль, а я позволил, потому что не хотел ее обижать, вот почему не имеет смысла ей говорить, как она своим со мной поведением похожа на Горгону. Ролло был прав.
– Музыку поставить? – спросила она.
Я попросил снова Генделя.
– Гендель так Гендель. Вот, это тебе, – сказала она, едва включив зажигание. И подала мне тяжелый пакет из оберточной бумаги.
– Что это?
– Уверена, он будет навевать дурные воспоминания.
Шарик, в котором, если встряхнуть, идет снег, с именем Эди внизу. Я перевернул его вверх ногами, потом в нормальное положение и смотрел, как снег падает на крошечную избушку в неведомой открыточной деревушке. Мне он напомнил нас, как мы в тот день спрятались от всего и от всех.
– Для меня они вовсе не дурные, – добавила она. Она, видимо, знала, что я бы все отдал за то, чтобы поцеловать открытое пространство между ее голой шеей и почти-что-плечом, когда мы сидели там, у Эди в теплом уголке. Не могла не знать.
– Романтический снегопад, – заметил я, глядя на шарик. – А у тебя такой уже есть?
Вот что я в итоге сказал вместо: «Ты всегда так – включилась – выключилась?»
– Нет, и никогда не было. Я не из тех, кто сберегает билетные корешки или амулеты. Не создаю воспоминаний.
– Попробовал – и выплюнул, как эксперты по винам, – сказал я.
Она поняла, к чему я клоню.
– Нет, моя специальность – разбитые сердца.
– Напомни мне никогда…
– Брось изображать Князя Оскара!
К дому старика мы подъехали раньше, чем предполагали. Дороги были пустынны, ставни на домах закрыты, как будто все обитатели этой части округа Гудзон либо залегли в спячку в городе, либо улетели на Багамы. Дом находился в конце полукруглой подъездной дорожки. Я думал, что увижу сараюху, запущенную и полуразвалившуюся, неловко подлатанную с заносчивым пренебрежением, которым старость наделяет тех, кто давно отказался от связей с окружающим миром. Увидел я особняк на вершине холма и сразу заподозрил, что задним фасадом он обращен к реке. Я оказался прав. Мы вышли из машины и направились к входной двери. Потом Клара вдруг передумала и решила войти через боковую дверь, и там, нате-пожалуйста, действительно показалась река. Мы остановились у просторной веранды со столом и стульями чугунного литья – подушки с них то ли были сняты на зиму, то ли истлели от старости и ненадобности, а заменить их не потрудились. Зато деревянный спуск к лодочному причалу, похоже, переделали совсем недавно – выходит, о доме заботились, а подушки, видимо, просто аккуратно прибрали до лета. Поднявшись на веранду, Клара попробовала открыть стеклянную дверь, но она оказалась заперта. Она трижды стукнула по ней костяшками пальцев. Снова отыграла сценку «я озябла», потерев предплечья. Почему я ей не верю? Почему не принять все за чистую монету? Этой женщине холодно. Зачем доискиваться чего-то еще, устраивать облаву на подтексты? Помнить, что нужно остерегаться? Не верить в то, что она сказала мне вчера и как минимум дважды повторила сегодня?
– Может, проще будет позвонить у парадной двери?
– Они просто не сразу откликаются. Боятся волков. Хотя я им сто раз говорила, что здесь всей живности – только дикие индюки.
Ну да, этакая дряхлая Гертруда наконец опасливо приоткрыла дверь. Руки, искореженные артритом, хромые ноги, сильный сколиоз.
Они обнялись, поздоровались по-немецки. Я пожал искореженную ладонь.
– А я – Марго, – сказала она. Завела нас внутрь. Она готовила. На просторном кухонном столе были раскиданы намеки на будущий обед. Макс скоро подойдет, сказала она. Дальше они болтали на немецком.
В этом доме я чувствовал себя полностью потерянным, чужим.
Нужно было вернуться поездом в Нью-Йорк. Вообще зря я вышел из душа, ответил на звонок домофона, пошел вчера в кино. Можно все это вернуть вспять за секунду. Извиниться, выйти из дома, вытащить мобильник, позвонить в местное такси, забежать в дом, быстренько распрощаться и – на выход, adis, Casablanca[23]. Всем пока: тебе, Марго, Инки, всему этому твоему роду-племени колченогих деятелей культуры, жертв пандстраха.
Я сбежал наружу под предлогом, что хочу полюбоваться видом. Снаружи понял, что вид мне тоже не интересен, вернулся, закрыл кухонную дверь.
– А я вам как раз кофе сварила, – доложила изувеченная артритом Марго, правой рукой протягивая мне кружку, а левой – пакетик сахара, который удерживала большим, указательным и средним пальцами: скрюченная неловкая рука едва ли не молила подойти поближе и забрать содержимое прежде, чем старушка уронит его на пол, а потом и сама грохнется в попытке поймать. Меня удивило, что она предлагает кофе мне, но не Кларе; потом я заметил, что Клара уже налила себе чашку и как раз собирается сесть на пустой угол большого кухонного стола. Умоляющий призывный жест старушки, полный сокрушенного смирения, меня растрогал.
– Клара вечно жалуется, что у меня кофе очень слабый, – пояснила она.
– Кофе хуже, чем у нее, нет на всем свете.
– А по-моему, отличный кофе! – возразил я, будто меня кто-то спрашивал, а я решил встать на сторону хозяйки.
– Ах, Клара, какой он воспитанный, – произнесла хозяйка. Она все еще составляла обо мне мнение – пока, похоже, одобрительное.
