Битва за Рим Маккалоу Колин
– У меня дочь, у него сын, – объяснил Сулла, словно оправдываясь. Почему-то Марий действовал на него как никто другой: в его присутствии Сулла терялся. Что было тому причиной – характер Мария или его собственная неуверенность?
Марий облегченно перевел дух.
– Великолепно! Отлично! Бесподобное решение семейной дилеммы! Юлия, Элия, Аврелия – все будут довольны!
Тонкие брови Суллы сошлись на переносице.
– Ты это о чем?
– О моем сыне и о твоей дочери, – брякнул Марий. – Уж больно они друг другу приглянулись. Но, как учил покойный старый Цезарь, кузенам нельзя вступать в брак, и, должен сказать, я с ним согласен. Хотя это не мешает моему сыну и твоей дочери давать друг другу нелепые обещания.
Это стало ударом для Суллы, даже не помышлявшем о таком союзе и так мало общавшемся с дочерью, что той никак не удавалось поговорить с ним о Марии-младшем.
– Ого! Я слишком подолгу отсутствую, Гай Марий. Сколько лет я это твержу!
Помпей Руф внимал этому разговору в некотором смятении. Откашлявшись, он робко вмешался:
– Если есть сложности, Луций Корнелий, то не тревожься за моего сына…
– Никаких сложностей, Квинт Помпей, – твердо заверил его Сулла. – Они двоюродные брат и сестра и выросли вместе, не более того. Как ты мог понять из слов Гая Мария, мы с ним никогда не помышляли о подобном союзе. Заключенное нами сегодня соглашение остается в силе. Ты согласен, Гай Марий?
– Полностью, Луций Корнелий. Слишком много патрицианской крови, да еще кузены… Покойный старый Цезарь был бы категорически против.
– Ты уже подыскал Марию-младшему жену? – полюбопытствовал Сулла.
– Полагаю, да. Дочь Квинта Муция Сцеволы достигнет брачного возраста через четыре-пять лет. Я делаю авансы, и он не против. – Марий громко расхохотался. – Пусть я неотесанный италик, не разумеющий по-гречески, Луций Корнелий, но мало какой римский аристократ устоит перед размером состояния, которое в один прекрасный день унаследует Марий-младший.
– Что верно, то верно! – сказал Сулла, вторя его хохоту. – Теперь мне остается найти жену для Суллы-младшего. Но только не из числа дочерей Аврелии!
– Как насчет дочки Цепиона? – не без ехидства спросил Марий. – Представь эти горы золота!
– Это мысль, Гай Марий! Их у него, кажется, две? Они живут у Марка Ливия?
– Верно. Юлия прочила Марию-младшему старшую, но я рассудил, что женить его на Муции будет более верным политическим ходом. – Впервые в жизни Марий решил проявить дипломатичность. – У тебя иное положение, Луций Корнелий. Вам идеально подходит Сервилия Цепиона.
– Согласен. Постараюсь.
Но мысль о жене для Суллы-младшего занимала мысли Луция Корнелия только до той минуты, пока он не сообщил дочери, что ее ждет обручение с сыном Квинта Помпея Руфа. Корнелия Сулла лишний раз доказала, что она пошла в Юлиллу: устроила жуткий скандал.
– Визжи, сколько влезет, – холодно сказал ей Сулла, – это ничего не изменит, девочка моя. Ты сделаешь, как тебе скажут, и выйдешь за того, на кого я укажу.
– Уйди, Луций Корнелий! – взмолилась Элия, ломая руки. – Тебя зовет сын. Доверь Корнелию Суллу мне, прошу тебя!
И Сулла, продолжая злиться, отправился к сыну.
Простуда Суллы-младшего никак не проходила: он лежал, мучаясь от боли и ломоты, и все время отхаркивался.
– Скоро пройдет, сынок, – сказал уверенным тоном Сулла, садясь на край кровати и целуя сына в горячий лоб. – Погода еще холодная, но в этой комнате тепло.
– Кто так громко кричит? – спросил Сулла-младший, хрипло дыша.
– Твоя сестра, забери ее Мормолика!
– Почему? – спросил Сулла-младший, души не чаявший в Корнелии Сулле.
– Я сказал ей, что она помолвлена с сыном Квинта Помпея Руфа. Похоже, она собиралась замуж за своего кузена Мария-младшего.
– О! Мы все думали, что она выйдет за Мария-младшего! – воскликнул пораженный Сулла-младший.
– Никто этого не предлагал и не желал. Твой avus Цезарь был против браков между вами, и я с ним согласен. – Сулла нахмурился. – Уж не помышляешь ли ты о женитьбе на какой-нибудь из Юлий?
– На которой, Лие или Ю-ю? – Сулла-младший засмеялся, закашлялся от смеха и выплюнул ком зловонной мокроты. – Нет, tata, – простонал он, снова обретя возможность говорить, – хуже этого ничего не может быть. На ком мне стоило бы жениться?
– Не знаю, сынок. Одно могу обещать: первым делом я спрошу тебя, нравится ли она тебе.
– Корнелию ты не спрашивал.
Сулла пожал плечами:
– Она девочка, а девочкам не предоставляют выбор и не идут навстречу. Они делают то, что им велят. Paterfamilias тратится на девочек только для того, чтобы использовать их для продвижения своей карьеры или карьеры сына. Иначе зачем восемнадцать лет их кормить и одевать? За ними дают хорошее приданое, и эти деньги для семьи потеряны. Нет, сынок, дочерей нужно использовать ради упрочения своего положения. Хотя, слушая вопли твоей сестры, я подумываю, что в былые времена поступали разумно, когда просто топили новорожденных девочек в Тибре.
– Это несправедливо, tata.
– Отчего же? – спросил tata, удивляясь сыновней бестолковости. – Женщины стоят ниже мужчин, юный Луций Корнелий. Их интересуют тряпки, серьезные дела им недоступны. Они не делают историю, не правят государством. Мы заботимся о них, потому что таков наш долг. Мы оберегаем их от тревог, от бедности, от ответственности – и потому все они живут дольше мужчин, если не умрут в детстве. В ответ мы требуем от них повиновения и уважения.
– Понимаю, – молвил Сулла-младший, принимая это объяснение как непреложный факт.
– А теперь я должен идти. У меня дела, – сказал Сулла, вставая. – Ты ешь?
– Немного. Меня тошнит.
– Я вернусь позже.
– Только не забудь, tata. Я не усну.
Приличия требовали теперь отужинать вместе с Элией у Квинта Помпея Руфа, стремившегося завязать дружеские отношения. Хорошо, что Сулла не обещал привести Корнелию Суллу для знакомства с сыном хозяина дома; кричать она перестала, но, как рассказала Элия, легла с совершенно убитым видом в постель и отказалась от еды.
Никакой другой протест бедной Корнелии Суллы не разъярил бы Суллу так ужасно; Элия испугалась его взгляда, вспыхнувшего холодным огнем.
– Не допущу! – взревел он и выбежал вон, прежде чем Элия успела его удержать.
Он ворвался в комнату к рыдающей девушке, рывком поднял с узкого ложа, не обращая внимания на ее ужас, поставил перед собой на цыпочки, крепко держа за волосы, и принялся хлестать ладонью по щекам. Теперь она не кричала, а только еле слышно скулила, испуганная выражением отцовского лица сильнее, чем наказанием. Отвесив дочери два десятка пощечин, он отшвырнул ее, как куклу, нимало не заботясь о том, не расшибется ли она.
– Больше не вздумай так поступать, дочь, – произнес он чуть слышно. – Не смей дурить мне голову своей голодовкой. Хотя валяй – я буду только рад счастливому избавлению! Твоя мать чуть не умерла, отказываясь от пищи. Но учти, меня не проведешь! Хоть умори себя голодом, хоть подавись едой, которую я запихну тебе в глотку, как гусыне, что откармливает крестьянин! Все равно ты выйдешь за молодого Квинта Помпея Руфа, причем с улыбкой и с песней на устах, не то убью! Слышишь? Я убью тебя, Корнелия.
Ее лицо пылало, глаза потемнели, рассеченные губы распухли, из носа текла кровь, но гораздо хуже была сердечная боль. Впервые в жизни она столкнулась с такой злобой, впервые испугалась отца, впервые почувствовала себя в опасности.
– Я поняла тебя, отец, – прошептала она.
Элия ждала за дверью, вся в слезах. Когда она попыталась войти, Сулла больно схватил ее за руку и оттащил в сторону.
– Прошу тебя, Луций Корнелий, прошу!.. – завывала Элия, перепуганная жена и полная смятения мать.
– Оставь ее! – приказал он.
– Я должна к ней войти. Я ей нужна!
– Она будет сидеть там, никто к ней не войдет.
– Позволь мне хотя бы остаться дома! – Как она ни старалась сдержать слезы, ее душили рыдания.
Сулла боролся с приступом гнева, слышал, как у него колотится сердце, тоже готов был разрыдаться – от неистовства, а не от горя.
– Ладно, оставайся, – прохрипел он с клокотанием в груди. – Я один порадуюсь будущему браку за всю семью. Но не смей к ней входить, Элия. Ослушаешься – и я расправлюсь с тобой, как с ней.
Пришлось ему в одиночестве идти в дом Квинта Помпея Руфа на Палатине, с видом на Римский форум, и силиться произвести хорошее впечатление на радостную семью хозяина дома, включая женщин, обмиравших от мысли, что молодой Квинт породнится с патрициями Юлиями Корнелиями. Жених оказался приятным с виду, зеленоглазым и темно-рыжим, высоким и гибким, но Сулла быстро понял, что умом он в подметки не годится своему отцу. Это было даже к лучшему: он получит консульство вслед за отцом, Корнелия Сулла нарожает от него рыжих детишек, он станет хорошим мужем – верным, заботливым. Сулла ухмылялся про себя, думая о том, что молодой Квинт Помпей Руф будет ей куда более подходящим, покладистым мужем, чем избалованный и дерзкий щенок Гая Мария, хотя его дочь все равно не согласится с очевидным.
Помпеи Руфы оставались, в сущности, людьми провинциальными, поэтому ужин завершился еще до наступления темноты, хотя была в разгаре зима. Зная, что должен сделать еще одно дело, прежде чем вернуться домой, Сулла остановился на ступеньках, ведущих к Новой дороге и к Форуму, и хмуро уставился вдаль. До Метробия слишком далеко, и путь туда небезопасный. На что же употребить остающийся час?
Ответ родился, стоило взглянуть на окутанную паром Субуру внизу. Конечно, Аврелия! Гай Юлий Цезарь был далеко, в провинции Азия. Он, конечно, постарался, чтобы за Аврелией присматривали, но так ли уж зазорно нанести ей визит? Сулла, сразу обретя юношескую легкость, сбежал по ступенькам вниз и зашагал к спуску Урбия – кратчайшему пути к Малой Субуре и к треугольной инсуле Аврелии.
Евтих впустил его, но не без колебания; похожим был и прием, оказанный ему Аврелией.
– Твои дети бодрствуют? – спросил ее Сулла.
– Увы, да, – был усталый ответ. – Похоже, я произвожу на свет совят, а не ласточек. Они терпеть не могут ложиться спать и вставать.
– Ну так побалуй их, – предложил он, опускаясь на мягкую, удобную кушетку. – Пускай побудут с нами. Дети – лучшие соглядатаи.
Она просияла:
– Правильно, Луций Корнелий!
Мать усадила детей в дальнем углу комнаты. Две девочки-подростка быстро вытягивались, мальчик тоже: это было его судьбой – обгонять всех ростом.
– Рад с тобой повидаться, – молвил Сулла, не глядя на поставленное слугой у его локтя вино.
– Взаимно.
– Больше, чем в прошлый раз?
Она прыснула:
– Вот ты о чем! Да, у меня вышла серьезная неприятность с мужем, Луций Корнелий.
– Я так и понял. Но в чем причина? Таких преданных и целомудренных жен, как ты, еще свет не видывал, уж я-то знаю!
– Он не заподозрил меня в неверности и не поставил под сомнение мое целомудрие. Наши с Гаем Юлием расхождения носят, скорее… теоретический характер, – сказала Аврелия.
– Теоретический? – переспросил Сулла с широкой улыбкой.
– Ему не нравятся наши соседи. Не нравится, что я домовладелица. Не нравится Луций Декумий. Не нравится, как я воспитываю детей, овладевающих местным жаргоном на равных с латинским. Кроме того, они говорят на нескольких греческих диалектах, а еще на арамейском, еврейском, на трех галльских наречиях и ликийском.
– Ликийском?
– Сейчас у нас на третьем этаже живет ликийская семья. Дети ходят куда хотят, а главное, с невероятной легкостью усваивают языки. Я и не знала, что у ликийцев свой язык, страшно древний, родственный писидийскому.
– У вас с Гаем Юлием вышла ссора.
Она пожала плечами и поджала губы:
– Мягко говоря.
– Дело усугубило то, что ты непокорна, а это не по-женски и не по-римски, – ласково проговорил Сулла, в памяти которого еще свежа была расправа над дочерью, попытавшейся проявить непокорность. Но Аврелия – это Аврелия, к ней нельзя подходить с чужой меркой – только с ее собственной, о чем твердили многие, не осуждая, а восторгаясь, так сильны были ее чары.
– Да, непокорна, – согласилась она без малейшего раскаяния. – И моя непокорность была так велика, что муж осадил назад. – Ее взгляд стал вдруг печален. – Ты согласишься, Луций Корнелий, что это самое худшее, что могло случиться. Ни один мужчина вашего положения не может позволить жене взять над собой верх. Он стал безразличен и отказывался возвращаться к обсуждению этих вопросов, как я ни старалась его расшевелить. Какой ужас!
– Он тебя разлюбил?
– Вряд ли. Хотелось бы мне, чтобы это было так! Это сильно облегчило бы его жизнь.
– Значит, теперь тогу носишь ты?
– Боюсь, что да. С пурпурной каймой.
Теперь он поджал губы:
– Тебе бы быть мужчиной, Аврелия. Раньше я этого не понимал, но это правда.
– Да, ты прав, Луций Корнелий.
– Выходит, он с радостью отправился в провинцию Азия, а ты была рада его проводить?
– И снова ты прав, Луций Корнелий.
Он повел рассказ о своем путешествии на Восток и приобрел еще одного слушателя: Цезарь-младший устроился на кушетке рядом с матерью и жадно впитывал историю встреч Суллы с Митридатом, Тиграном, парфянскими послами.
Мальчику скоро должно было исполниться девять лет. Он стал еще красивее, чем раньше, думал Сулла, будучи не в силах оторвать взгляд от его лица. Как он походил на Суллу-младшего! Но при этом совсем другой. Он уже не был прежним почемучкой, теперь он был склонен слушать, прижавшись к Аврелии и не шевелясь, с горящими глазами, разомкнутыми губами; выражение лица свидетельствовало об остром интересе.
Потом он все же не удержался и забросал рассказчика вопросами, проявив больше ума, чем Скавр, больше осведомленности, чем Марий, и больше интереса, чем они, вместе взятые. «Откуда он все это знает?» – недоумевал Сулла, ловя себя на том, что беседует с восьмилеткой точно так же, как со Скавром или с Марием.
– Что, по-твоему, случится дальше? – спросил его Сулла, и не снисходительно, а с интересом.
– Война с Митридатом и Тиграном, – ответил юный Цезарь.
– Но не с парфянами?
– С ними будет длительный мир. Но если мы победим в войне с Митридатом и Тиграном, то завладеем Понтом и Арменией, и тогда парфяне испугаются Рима так же, как сейчас напуганы Митридат и Тигран.
Сулла кивнул:
– Совершенно верно, юный Цезарь.
Они проговорили еще час, потом Сулла встал и перед уходом потрепал юного Цезаря по голове. Аврелия проводила его до дверей, подав знак Евтиху, что пора укладывать детей.
– Как все твои? – спросила Аврелия Суллу, собравшегося выйти на улицу Патрициев, многолюдную, несмотря на давно наступившую темноту.
– Сулла-младший сильно простудился, а у Корнелии Суллы пострадало личико, – доложил Сулла безразличным тоном.
– Про Суллу-младшего я поняла. Что стряслось с твоей дочерью?
– Я задал ей трепку.
– Вот оно что! За какое прегрешение, Луций Корнелий?
– Выяснилось, что она и младший Марий решили пожениться, когда наступит время. Но я только что обещал выдать ее за сына Квинта Помпея Руфа. Она вздумала протестовать и уморить себя голодом.
– Ecastor! Бедняжка, наверное, не знала о попытках ее матери учинить то же самое?
– Нет.
– А теперь знает.
– Еще бы!
– Я немного знакома с твоим избранником и уверена, что с ним она будет гораздо счастливее, чем с младшим Марием.
– Я того же мнения, – со смехом согласился Сулла.
– А что сам Гай Марий?
– Он тоже против этого брака. – Сулла ощерился в ухмылке. – Ему подавай дочь Сцеволы.
– Он заполучит ее без большого труда… Ave, Турпилия. – Приветствие было обращено к проходившей мимо старухе. Та остановилась, явно желая поболтать.
Сулла ушел, а Аврелия оперлась о дверной косяк и стала внимательно слушать Турпилию.
Сулла никогда не боялся ходить по Субуре в темноте, поэтому у Аврелии не возникло тревоги, когда он исчез в ночи: кто поднимет руку на Луция Корнелия Суллу? Если что и озадачило Аврелию, так это то, что он свернул с улицы Патрициев, а не зашагал по ней вниз, к Форуму и Палатину.
Он решил повидать Цензорина, жившего на Виминале, на улице Гранатового Дерева. Это был вполне респектабельный всаднический район, но все же было странно, что владелец изумрудного монокля поселился именно здесь.
Сначала управляющий Цензорина не хотел впускать гостя, но к подобному приему Сулла был готов: он смерил управляющего таким грозным взглядом, что тот послушно распахнул дверь. Все с тем же свирепым выражением Сулла прошагал по узкому проходу к приемной на нижнем этаже квартиры в доме-инсуле. Пока он озирался, слуга поспешил за хозяином.
Как мило! Стены украшали новомодные фрески в охристых тонах, повествовавшие о событиях Троянской войны: Агамемнон отнимает Брисеиду у царя Фтии Ахилла. Изображения обрамляли украшенные агатами роскошные темно-зеленые панели, написанные с большим искусством. Пол был выложен красочной мозаикой, темно-пурпурная драпировка на стенах определенно прибыла из Тира, золотое шитье кушеток выдавало руку лучшего мастера. Недурно для среднего всадника, мелькнуло в голове у Суллы.
Из прохода, ведущего во внутренние покои, появился обозленный Цензорин, выведенный из себя спрятавшимся где-то управляющим.
– Зачем ты пришел? – спросил он.
– За твоим изумрудным моноклем, – тихо ответил Сулла.
– Что?!
– Сам знаешь, Цензорин. Ты получил его от шпионов царя Митридата.
– Царь Митридат? Не знаю, что ты мелешь! Нет у меня никакого изумрудного монокля.
– Есть-есть. Отдай его мне.
Цензорин задохнулся, побагровел, потом побледнел.
– Ты отдашь свой изумрудный монокль мне, Цензорин!
– Ты ничего от меня не получишь, кроме приговора и изгнания!
Не дав Цензорину шелохнуться, Сулла подступил к нему так близко, что со стороны это показалось бы страстным объятием; руки Суллы легли ему на плечи, но в этом жесте не было и подобия любви. Это были больно впившиеся железные клещи.
– Слушай, жалкий червяк, я убивал и не таких, как ты, – начал Сулла проникновенно, почти нежно. – Держись подальше от судов, иначе ты мертвец. Я не шучу! Откажись от своего смехотворного обвинения, не то не сносить тебе головы. Хочешь кончить так же, как легендарный силач Геркулес Атлант? Или как женщина, сломавшая шею на скалах Цирцеи? Как тысячи германцев? Всякого, кто угрожает мне или моим близким, ждет верная смерть. Митридат тоже погибнет, если я решу, что он должен умереть. Так ему и передай, когда увидишь. Он тебе поверит! По моему приказу он поджал хвост и бежал из Каппадокии, потому что понял, что к чему. Теперь и ты понимаешь, верно?
Ответа не последовало, но Цензорин не пытался освободиться из стальных тисков. Безвольно, чуть дыша, он смотрел в непроницаемое лицо Суллы, как если бы впервые его видел, не зная, как быть.
Одна рука Суллы соскользнула с его плеча, заползла ему под тунику и нащупала там кончик толстого кожаного шнурка; другая рука тоже оказалась под туникой, железные пальцы с силой сдавили Цензорину мошонку. Раздался пронзительный визг – так визжит собака под колесом повозки. Сулла порвал пальцами ремешок, как ветхую тряпку, и выдернул из-под тоги мерцающий изумруд. На истошный визг никто не прибежал. Сулла развернулся и неспешно вышел.
– Теперь мне гораздо лучше! – крикнул он, распахнул дверь и разразился хохотом. Дверь захлопнулась, и Цензорин остался в неведении, как долго Сулла хохотал.
Злость и разочарование из-за поведения Корнелии Суллы сняло как рукой, и Сулла возвращался домой легким, как у юноши, шагом, со счастливой улыбкой на лице. Но счастье померкло, лишь только он открыл дверь своего дома, где вместо блаженной тишины и сонного полумрака застал яркий свет, снующих незнакомцев и заплаканного управляющего.
– В чем дело? – гаркнул Сулла.
– Твой сын, Луций Корнелий… – пролепетал управляющий.
Не желая слушать дальше, Сулла бросился в комнату перед садом перистиля, где Элия уложила больного. Сама она стояла у двери, замотанная в шаль.
– В чем дело? – повторил Сулла, подбегая к ней.
– Сулле-младшему очень плохо, – прошептала она. – Два часа назад я позвала врачей.
Сулла оттолкнул врачей и, напустив на себя беспечный, уверенный вид, нагнулся к сыну:
– Чем ты так всех напугал, Сулла-младший?
– Отец! – простонал Сулла-младший, улыбаясь через силу.
– Что с тобой?
– Мне холодно, отец! Ты не возражаешь, если я буду называть тебя tata при чужих?
– Конечно нет.
– Как больно!..
– Где болит, сынок?
– Вот здесь, в груди, tata. Я замерз.
Он дышал с большим трудом, громко, хрипло. Сулле это напомнило пародию на кончину Метелла Нумидийского Свина, и потому, наверное, ему не верилось, что это тоже агония. Сулла-младший при смерти? Не может быть!
– Молчи, сынок. Ты можешь лечь? – Перед этим врачи усадили больного, подперев подушками.
– Лежа я не могу дышать. – Глубоко запавшие, обведенные черными кругами глаза жалобно смотрели на отца. – Только не уходи, tata, хорошо?
– Я здесь, Луций. Я никуда не уйду.
Но при первой же возможности Сулла отвел Аполлодора Сицилийца в сторону, чтобы выяснить, что происходит.
– Воспаление легких, Луций Корнелий. Недуг, с которым и так нелегко справиться, тем более в этом тяжелейшем случае.
– Почему случай тяжелейший?
– Потому что, боюсь, затронуто сердце. Мы не вполне понимаем, как функционирует сердце, хотя мое мнение – что оно помогает печени. У молодого Луция Корнелия раздуло легкие, и жидкость оттуда попала в оболочку вокруг сердца. Сердце сдавлено. – У Аполлодора Сицилийца был испуганный вид: при подобных обстоятельствах ему всегда приходилось расплачиваться за свою громкую славу. Как тяжело было говорить знатному римлянину, что с болезнью не сладит ни один эскулап! – Прогноз плохой, Луций Корнелий. Боюсь, ни я, ни другой врач ничего не сможем поделать.
Внешне Сулла стойко принял приговор, к тому же разум подсказывал ему, что врач совершенно искренен и очень хочет вылечить мальчика, но не может. Врач был хорош, хотя большинство эскулапов мошенники: достаточно вспомнить, что он правильно установил причину смерти Свина. С любым может стрястись беда, при которой бессильны врачи со всеми их ланцетами, клистирами, припарками, настойками, волшебными травами. Все было в руках случая. Сулла понял, его обожаемому сыну не повезло, от него отвернулась богиня Фортуна.
Он подошел к постели сына, отпихнул гору подушек, уселся на освободившееся место и обнял юношу.
– Ах, tata, так гораздо лучше. Не оставляй меня!
– Я не двинусь с места, сынок. Я люблю тебя больше всех на свете.
Он просидел так несколько часов, поддерживая сына, прижимаясь щекой к его мокрым от пота всклокоченным волосам, слушая его тяжелое дыхание и вскрикивания – свидетельства жестоких мучений. Мальчика невозможно было уговорить ни откашляться – слишком велика была боль, ни попить – губы были густо обметаны, язык распух и почернел. Время от времени он начинал говорить, обращаясь только к отцу, но голос его все больше слабел, слова становились все невнятнее, пока он совсем не перенесся в неподвластный разуму мир.
Так продолжалось тридцать часов, пока он не умер на онемевших руках отца. Сулла шевелился только по его просьбе, не ел и не пил, не справлял нужду, однако не чувствовал никакого неудобства, так важно было оставаться с сыном. Для него стало бы утешением, если бы Сулла-младший узнал его перед смертью, но тот уже унесся в неведомую даль, не чувствовал рук, на которых лежал, и умер, не приходя в сознание.
Луций Корнелий Сулла всем внушал страх. Четверо врачей, боясь дышать, оторвали руки Суллы от бездыханного тела сына, помогли ему встать на ноги, тело положили на кровать. Но Сулла ничем не усугубил их страх, напротив, вел себя как разумнейший, добрейший человек. Когда в его онемевшие члены вернулась кровь, он помог врачам обмыть тело и обрядить в детскую тогу с пурпурной полосой. Уже в декабре, в праздник в честь богини Ювенты, Сулла-младший должен был стать совершеннолетним и облачиться во взрослую тогу. Чтобы рыдающие рабы поменяли белье, он поднял мертвое тело и долго держал его, потом опустил на свежие чистые простыни, уложил мертвые руки вдоль тела, прижал монетами веки, чтобы не открылись, сунул еще одну монету в рот – плата Харону, который перевезет его в мир теней.
Все эти страшные часы Элия не отходила от двери; теперь Сулла взял ее за плечи, подвел к креслу рядом с кроватью и усадил, чтобы она могла видеть мальчика, которого нянчила с самого детства и считала сыном. Здесь же были Корнелия Сулла со страшным от побоев лицом, Юлия, Гай Марий и Аврелия.
Сулла приветствовал их, как вменяемый человек, принял их слезные соболезнования, даже пытался улыбаться. На их опасливые вопросы он отвечал ясно и твердо.
– Мне надо принять ванну и переодеться, – сказал он потом. – Сегодня я предстану перед судом по государственной измене. Смерть сына могла бы послужить законным поводом для неявки, но я не доставлю Цензорину этого удовольствия. Гай Марий, ты пойдешь со мной, когда я буду готов?
– С радостью, Луций Корнелий, – хрипло отозвался Марий, утирая слезы. Никогда еще он так не восхищался Суллой.
Первым делом Сулла отправился в уборную, в которой никого не оказалось. Наконец-то он смог опорожнить кишечник. Сидя в одиночестве рядом с тремя другими сиденьями над прорезями в мраморной скамье, он слушал глухой шум бегущей внизу воды и теребил мятые полы тоги, бывшей на нем с самого начала агонии сына. Пальцы наткнулись на какой-то предмет, он с удивлением извлек его и попытался разглядеть в слабом предутреннем свете; ему казалось, что он смотрит на эту вещь издалека, как на что-то из другой жизни. Изумрудный монокль Цензорина! Встав и оправившись, он повернулся лицом к мраморной скамье и бросил бесценный предмет в пустоту. Шум воды заглушил плеск.
В атрии, где Суллу ждал Гай Марий, чтобы сопроводить на Форум, все, увидевшие его, ахнули: каким-то чудом к нему вернулась красота его молодости, он словно весь светился.
Они молча дошли до Курциева озера, рядом с которым собралось несколько сотен всадников с намерением тянуть жребий, чтобы составить коллегию присяжных; судейские приготовили кувшины. Предстояло выбрать восемьдесят одного человека, пятнадцати из которых даст отвод обвинение, еще пятнадцати – защита. Останется пятьдесят один: двадцать шесть всадников и двадцать пять сенаторов. Численный перевес всадников был тем условием, которое позволило сенаторам председательствовать в судах.
Шло время. Цензорин не появлялся. После выбора присяжных защита, возглавляемая Крассом Оратором и Сцеволой, получила разрешение отвести своих пятнадцать присяжных. Цензорина все не было. К полудню суд охватило нетерпение. Зная теперь, что подсудимый явился на суд прямо от смертного одра своего любимого единственного сына, председательствующий отправил к Цензорину гонца, велев узнать, куда тот запропастился. Гонец долго отсутствовал, а вернувшись, сообщил, что Цензорин еще накануне собрал свои пожитки и отбыл из Рима в неведомом направлении.
– Суд распускается, – провозгласил председательствующий. – Приносим тебе, Луций Корнелий, наши глубокие извинения и просим принять соболезнование.
– Я пройдусь с тобой, Луций Корнелий, – предложил Марий. – Странная ситуация! Что с ним стряслось?
– Благодарю, Гай Марий, мне хотелось бы побыть одному, – спокойно ответил Сулла. – Что до Цензорина, то он, полагаю, отправился просить убежища у царя Митридата. – Он неприятно ухмыльнулся. – Видишь ли, у меня вышел с ним разговор.
От Форума Сулла направился быстрым шагом к Эсквилинским воротам. Там, за Сервиевой стеной, почти во все Эсквилинское поле раскинулся римский акрополь, настоящий город мертвых – со скромными, роскошными и самыми обычными могилами. Здесь покоился прах жителей Рима, граждан и неграждан, рабов и свободных, своих и чужих.
Восточнее большого перекрестья дорог, в нескольких сотнях шагов от Сервиевой стены, окруженный кипарисами, стоял храм Венеры Либитины, богини угасания жизненной силы. Это было красивое здание зеленого цвета, с пурпурными колоннами, позолоченными ионическими капителями и желтой крышей. Ступеньки были вымощены темно-розовой каменной крошкой, фронтон украшали красочные изображения богов и богинь подземного царства. Крышу храма венчала прекрасная золоченая статуя самой Венеры Либитины в колеснице, запряженной мышами, вестницами смерти.
В соседней кипарисовой роще теснились палатки похоронных дел мастеров, где кипела бурная деятельность. Предполагаемых клиентов хватали за руки, подманивали, уговаривали, дразнили, умасливали, толкали, вырывали друг у друга; это были обыкновенные торгаши, развернувшие здесь свой рынок посмертных услуг. Сулла бродил среди них, как привидение, пользуясь своим умением держать на расстоянии даже самых навязчивых субъектов, пока не отыскал контору, всегда хоронившую Корнелиев; там он обо всем договорился.
Назавтра похоронных дел мастера должны были явиться к нему домой за распоряжениями и все подготовить для похорон, которым надлежало состояться на третий день; согласно семейной традиции Суллу-младшего как представителя рода Корнелиев должны были захоронить, а не кремировать. Сулла все оплатил авансом, оставив вексель своего банка на двадцать серебряных талантов; о такой высокой цене похорон Риму предстояло судачить не один день. Денег он не жалел – притом что обычно, вовсе не отличаясь щедростью, старался беречь каждый сестерций.
Вернувшись домой, он попросил Элию и Корнелию Суллу покинуть комнату, где лежал Сулла-младший, и, сев в кресло Элии, уставился на исхудавшее лицо сына. Он не понимал собственных чувств. Горе, утрата, бесповоротность случившегося слиплись у него внутри в огромную свинцовую глыбу; он мог влачить этот груз, но на это уходили все его силы, и на то, чтобы разбираться в собственных чувствах, сил уже не оставалось. Перед ним лежали развалины его дома, останки лучшего его друга, спутника его преклонных лет, наследника его имени, богатства, репутации, карьеры. Все погибло за какие-то тридцать часов – и не по воле богов, не по причуде судьбы. Всего лишь осложнение после простуды, воспаленные легкие, сдавившие сердце… Тысячи расстаются с жизнью по той же самой причине. Не по чьей-то вине, не по чьему-то злому умыслу. Случайность. Для мальчика, уже ничего не чувствовавшего и не понимавшего перед смертью, это был лишь конец мучений. Для тех же, кто остался жить, кто все понимал и чувствовал, то была раздавшаяся в середине жизненного пути прелюдия к грядущей пустоте – траурный марш, который отзвучит только вместе с жизнью. Его сын мертв. Его друг ушел навсегда.
Через два часа его сменила Элия, а он ушел к себе в кабинет и сел писать письмо Метробию.
Умер мой сын. Когда ты приходил в мой дом в прошлый раз, умерла моя жена. При твоем ремесле тебе следовало быть вестником радости, deux ex machine в пьесе. Но нет, ты скрывающийся под покрывалом предвестник горя.
Никогда больше не переступай порога моего дома. Я вижу теперь, что моя покровительница Фортуна не терпит соперников. Ибо я любил тебя, и то место в моей душе, которое было отдано тебе, она считает своей безраздельной собственностью. Я сделал из тебя своего идола. Ты был для меня воплощением совершенной любви. Но им желает быть она. А она – женщина, начало и конец всякого мужчины.
Если наступит день, когда от меня отвернется Фортуна, я позову тебя, но не раньше. Мой сын был прекрасным юношей, преданным и достойным. Он был римлянином. Теперь он мертв, я остался один. Больше не желаю тебя видеть.
Он тщательно запечатал письмо, вызвал управляющего и объяснил, куда его отнести. А потом уставился на стену, где – вот ведь странная штука жизнь! – сидящий на краю гроба Ахилл сжимал в объятиях Патрокла. Видимо, под впечатлением от трагических масок в великих пьесах художник изобразил Ахилла в страшном отчаянии, с широко разинутым ртом. Сулла счел это грубой ошибкой, дерзким вторжением в мир искреннего горя, кое не вправе наблюдать низкая толпа. Он хлопнул в ладоши и при появлении управляющего сказал:
– Найди завтра кого-нибудь, чтобы эту мазню закрасили.
– Луций Корнелий, пришли из похоронной конторы. В атрии все уже готово для торжественного прощания с твоим сыном, – доложил управляющий, всхлипывая.
Сулла осмотрел резные золоченые носилки с черным покровом и подушками и остался доволен. Он сам перенес тело юноши, уже начавшее коченеть, и с помощью многочисленных подушек, поддерживавших спину и безжизненные руки, придал ему сидячее положение. Здесь, в атрии, lectus funebris с его сыном простоят до тех пор, пока восемь носильщиков в черном не вынесут его из дома. Умершего поместили затылком к двери в сад, ногами к двери на улицу, убранной снаружи ветвями кипариса.
На третий день состоялись похороны Суллы-младшего. Из уважения к бывшему городскому претору и, вероятно, будущему консулу на Форуме прервались все дела, завсегдатаи в toga pulla – черных траурных тогах – стояли в ожидании похоронной процессии. Из-за колесниц процессия проследовала от дома Суллы по спуску Виктории до улицы Велабр, там повернула на Этрусскую улицу и вышла к Форуму между храмом Кастора и Поллукса и базиликой Семпрония. Первыми выступали два могильщика в серых тогах, за ними шагали музыканты в черном, дудевшие в военные трубы, изогнутые рожки и флейты, сделанные из берцовых костей поверженных в боях врагов Рима. В торжественных траурных звуках не было ни мелодичности, ни изящества. Следом за музыкантами тянулись облаченные во все черное женщины – профессиональные плакальщицы, заученно завывавшие, бившие себя в грудь и дружно проливавшие неподдельные слезы. За плакальщицами следовали извивающиеся, машущие кипарисовыми ветвями танцоры, чьи ритуальные пляски были древнее самого Рим. Пятеро актеров, шедшие за танцорами, скрывали свои лица под масками предков Суллы, каждому из них была отведена черная колесница, запряженная двумя вороными лошадьми. Наконец появились носилки, которые высоко несли восемь вольноотпущенников Клитумны, мачехи Суллы, по ее завещанию ставших после освобождения его клиентами. За гробом шел Сулла с покрытой полой тоги головой; его сопровождали племянник Луций Ноний, Гай Марий, Секст Юлий Цезарь, Квинт Лутаций Цезарь с двумя братьями, Луцием Юлием Цезарем и Гаем Юлием Цезарем Страбоном, – все с покрытыми головами. За мужчинами семенили женщины, тоже в черном, но простоволосые и растрепанные.
У ростры музыканты, плакальщицы, танцоры и похоронных дел мастера сгрудились у задней стены, актеры же в масках поднялись в сопровождении служителей на ростру, где сели на курульные кресла из слоновой кости. На них были тоги с пурпурной каймой, как у высокородных предков Суллы; один выделялся жреческим облачением фламина Юпитера. Носилки водрузили на ростру, и безутешная родня – вся, за исключением Луция Нония и Элии, принадлежавшая к дому Юлиев – застыла рядом, чтобы выслушать траурную речь. Речь была краткой, и произнес ее сам Сулла.
– Сегодня я предаю земле моего единственного сына, – обратился он к безмолвным скорбящим. – Он принадлежал к роду Корнелиев, насчитывающему более двухсот лет и давшему Риму консулов и жрецов. В декабре он тоже стал бы совершеннолетним. Но этому не суждено было сбыться. Ему не было еще и пятнадцати лет.
Сулла повернулся к родственникам. Марий-младший тоже был в черной тоге взрослого мужчины и покрывал ее полой голову; он стоял далеко от Корнелии Суллы, чьи глаза, превратившиеся от побоев в щелки, смотрели на него с тоской. Рядом стояли Аврелия и Юлия; в отличие от Юлии, рыдавшей и при этом поддерживавшей готовую упасть Элию, Аврелия стояла прямо, не проливала слез и выглядела скорее мрачной, чем опечаленной.
– Мой сын был красивым юношей, любимым и обласканным. Его мать умерла, когда он был совсем мал, но мачеха сполна заменила ему родную мать. Если бы он прожил дольше, то благодаря своей образованности, уму, любознательности и отваге стал бы истинным наследником благородного патрицианского рода. Я брал его с собой на Восток, где вел переговоры с царями Понта и Армении, и он с высоко поднятой головой бросал вызов всем опасностям чужбины. Он присутствовал при моей встрече с парфянскими послами и в будущем был бы прекрасной кандидатурой для продолжения подобных дипломатических миссий. Он был лучшим моим спутником, самым верным моим последователем. Увы, судьба обрушила на него болезнь и отняла его у Рима. Тем хуже для Рима, для меня и для всей моей семьи. Я предаю его земле с великой любовью и с великой печалью, и пусть гладиаторы устроят для вас погребальные игры.
Церемониал на ростре завершился; все встали, кортеж выстроился в прежнем порядке и двинулся к Капенским воротам, ибо Сулла решил похоронить сына в могиле на Аппиевой дороге, где хоронили большинство Корнелиев. У склепа отец снял тело Суллы-младшего с траурных носилок и поместил в мраморный саркофаг на полозьях. Саркофаг накрыли крышкой, вольноотпущенники, раньше несшие носилки, задвинули саркофаг в склеп и убрали полозья. Сулла затворил тяжелую бронзовую дверь. Внутри у него тоже задвинулась крышка, захлопнулась дверь. Сына не стало. Ничто теперь не будет так, как было прежде.
Через несколько дней после похорон Суллы-младшего был принят lex Livia agraria. Друз представил его на рассмотрение плебейского собрания после одобрения в сенате, чему не помешали пылкие возражения Цепиона и Вария. Столкнуться пришлось с яростным сопротивлением в комиции. Друз не предвидел оппозиции со стороны италийцев. Земли, о которых шла речь в законе, им не принадлежали, однако их наделы чаще всего соседствовали с ager publicus Рима, и межевание давно не проводилось. Множество маленьких белых межевых камней были тайком передвинуты, и зачастую к владениям италийцев были прирезаны лишние куски. Деление общественных земель на участки по десять югеров подразумевало новое межевание, при котором эти нарушения подлежали исправлению. В наибольшей степени это касалось общественных земель в Этрурии, ибо владельцем одной из крупнейших латифундий в том краю был Гай Марий, который не возражал, чтобы его соседи, италийские этруски, прирезали себе немного римской землицы. Своенравие проявила также Умбрия, тогда как Кампания предпочла промолчать.
Тем не менее Друз остался доволен и написал Силону в Маррувий, что все прошло гладко: Скавр, Марий и даже Катул Цезарь вняли доводам Друза касательно ager publicus и сумели совместными усилиями перетянуть на свою сторону младшего консула Филиппа. Заткнуть рот Цепиону никто не мог, но к его уговорам почти все остались глухи – отчасти из-за его ораторской неискушенности, отчасти из-за неумолкающих слухов об унаследованных горах золота: простить этого Сервилиям Цепионам никто в Риме не мог.