Иные песни Дукай Яцек
Сходя на кухню, он вновь приложил палец к артерии. Дыхание его было еще медленнее, чем мысли, он едва мог набрать воздух в грудь. Не о чем было переживать. А ра-зум всегда должен властвовать над сердцем, морфа – над гиле.
На кухне он велел Терезе и Агне накрыть ужин на троих в большой столовой на первом этаже. Сошел туда, выкупавшись и переодевшись, связав на затылке мокрые еще волосы; надел на палец старый перстень Саранчи. Поглядел в зеркало: господин Бербелек изысканный.
Ни Авель, ни Алитэ к ужину не спустились. Господин Бербелек ел в одиночестве. Пирокийные огни отбрасывали на стены и мебель неподвижные медовые тени. Всякое соприкосновение столовых приборов рождало глухой стук. Он вслушивался, грызя мясо и жуя овощи, в звуки, доносившиеся из собственного рта. Они тоже казались оглушительными, некий влажный рокот пробегал по челюсти до ушей и виска – приходилось чуть ли не прикрывать глаза. Он не был голоден – после обильного-то обеда, сервированного Скелли; но ел, есть надлежало. Пока тело подчинялось ритуалу, мысли плыли свободно. Пора заняться делами. Ихмет все же согласился хотя бы найти для НИБ приличных нимродов на постоянные контракты. Эстлос Ньютэ, понятное дело, хотел отписать Зайдару комиссионные агента, но Иероним отговорил его; Кристофф и вправду не имел чутья ни на грош. Тем не менее, если перс не найдет этих заместителей быстро, в Воденбурге его ничто не удержит. А найти хорошего нимрода возможно только одним способом: перекупить его у конкурентов. А значит, Иерониму не следует спускать с Зайдара глаз – нужно двигаться, брать на себя обязательства, станвиться перед необходимостью, делать, что надлежит, деньги, деньги – а потому завтра сразу с утра он отправится в Дом Скелли, где «Ньютэ, Икита тэ Бербелек» оплачивают Ихмету комнату…
Господин Бербелек прошел в библиотеку. Зажег от свечи махорник, рухнул в угловое кресло. Тереза заглянула в приоткрытые двери, как всегда перед уходом на отдых, спросив, не желает ли чего эстлос, может, черного чи, – но нет, поблагодарил ее господин Бербелек. Дом погрузился в тишину. Порой из-за окон доносился перестук копыт, когда темной улицей проезжали ночные дрожки; порой – человеческий голос.
– Могу войти?
Господин Бербелек чуть не выронил махорник.
– Прошу.
Авель мягко прикрыл за собой двери библиотеки. Иероним отложил махорник в пепельницу. Глядел на формы, которые принимал в полумраке дым. Авель воспользовался моментом и подошел ближе, остановившись перед полуприкрытой тяжелой занавесью статуей Каллиопы.
– Она хочет ехать в Толосу, к дядьям, – сказал сын.
Господин Бербелек провел рукой по воздуху, дым вился вокруг пальцев.
– Я оплачу вам дорогу.
– Я не уверен, что это лучшее решение.
– Слишком горд для такого, да? Есть у вас сбережения?
– Я о Толосе. Я не уверен. Но вы слишком жаждете от нас избавиться.
– Ты не уверен?
– Несколько поспешное решение, после одного только разговора. Вы так не думаете?
Господин Бербелек взглянул на сына. Авель лишь раз моргнул, но в остальном – удержал форму.
– Это будет уже второй разговор, – сказал эстлос. – Колеблешься?
– Вы хотите от нас избавиться.
Иероним раздавил остатки махорника, после чего указал сыну на стул у стеллажа. Авель уселся, смерил отца взглядом, встал, передвинул стул на пару шагов ближе и уселся снова.
Господин Бербелек постукивал перстнем Саранчи о поручень кресла. Глядел на мальчика из-под приспущенных век.
– Наверное, ты прав, – пробормотал он. – Наверное, я хотел бы так… Вынесешь ли ты частицу искренности не первой свежести?
– Прошу.
– Из меня – никакой отец, Авель. Из меня вообще никакой мужчина, я человек, разрубленный напополам и слепленный из кусков, вот и все что осталось. Сейчас я не жалею себя; говорю как есть. То, что уцелело от Иеронима Бербелека после Коленицы… Ты видишь здесь лишь руины и пепел. И немного гноя Чернокнижника. Так что, верно, в этом есть доля эгоизма. И все же для вашего же блага тоже было бы правильней оторваться от моей морфы, хоть и слабой, но – кровь делает вас податливыми, потому надо бежать как можно скорее, пока глина тверда. Я так думаю. Не был уверен, но когда вас увидел… – Он медленно повел левой рукой, той, с перстнем, будто обводя в полумраке абрис мальчишки. – Сколько тебе лет?
– Шестнадцать. Почти.
– Верно. Алитэ исполнилось четырнадцать.
– В Децембере.
– Это опасный возраст, человек в нем наиболее податлив, нужно быть крайне осторожным, выбирая, под какой морфой жить, чем пропитываться. Не захотелось бы вам через двадцать лет увидеть на себе оттиск, – тут он сжал кулак и опустил на поручень, – оттиск моей руки.
Авель был явно смущен. Он поерзал на стуле, почесал голову; взгляд его каждый миг убегал от отца – к статуе, книгам, цветным пирокийным абажурам.
– Я не знаю, может, вы и правы. Но, – он осекся и начал снова: – но это всегда действует в обе стороны: если вы так изменились, если столь много утратили, то чья морфа вернет и отстроит более настоящего Иеронима Бербелека, как не морфа родных его детей?
Господин Бербелек явственно удивился.
– Не слишком понимаю, что ты себе воображаешь. Извини, но это не сказка: приезжаешь, спасаешь отца, счастливая семья, героические дети.
– Отчего же нет? – Авель даже склонился к Иерониму. – Отчего же нет? Разве псы не становятся подобны своим хозяевам, хозяева – своим псам, супруги – друг другу, а женщины, живущие под одной крышей, не кровят ли в одну Луну? И насколько дитя является эйдолосом родителя, настолько родитель является эйдолосом ребенка.
– Долго над этим думал? – фыркнул эстлос. – Что это ты себе нафантазировал?
Авель выдохнул. Сгорбился, глядя теперь между своими стопами.
– Ничего.
Господин Бербелек также склонился. Сжал плечо сына. Мальчик не поднимал глаз.
– Что? – повторил Иероним куда тише, почти шепотом.
Авель покачал головой.
Господин Бербелек не настаивал. Ждал. Часы в холле медленно отзвонили одиннадцать. Через улицу пьяница распевал непристойную считалку, позже его забрала городская стража, это они тоже услыхали в ночной тишине. Всякую минуту в погруженном во тьму доме что-то потрескивало и скрипело, дыхание старого здания. Господин Бербелек не убирал руки.
– В Бресле, в библиотеке Академии, – начал бормотать Авель, – когда я изучал историю полян… В конце концов, все ведет к новейшей истории, к миру вокруг. Учитель посоветовал мне «Четвертый сон Чернокнижника» Крещова. Ты есть, вы есть в индексе.
– Ах. Ну да.
– «Осада Коленицы, 1183», целая глава. Крещов называет вас «величайшим стратегосом наших времен». Я, конечно, слышал раньше, и от матери —
– О?
Авель зарумянился.
– Подумал: я зачат из его семени, из его Формы, что же может быть естественнее? Это благородная мечта, пойти по стопам своего отца. Стратегос Авель Лятек. Вы станете смеяться.
– Мой отец, твой дед, он был чиновником урграфа.
– Вы станете смеяться.
– Нет. Задатки у тебя есть, это ведь ты подговорил Марию, чтобы она послала вас ко мне, верно? Хотя она и не желала того. Ты, похоже, так ее вылепил, что она сама себя убедила, будто с самого начала это была ее идея.
Авель пожал плечами.
Господин Бербелек отпустил руку сына, выпрямился. В нем что-то бурлило, формировался конвективный поток эмоций, нечто, что он не осмелился бы назвать амбицией, – обещание огромного голода по удовлетворению, жажда гордости. Я мог бы еще сделаться великим! Я мог бы снова вырасти до небес! В теле Авеля. Ибо лишь Форма – бессмертна. Я мог бы! Могу!
– Не слишком понимаю, как ты это себе представляешь, – пробормотал он с равнодушным выражением лица. – Ты же видишь, кто я теперь. Потому скорее это я впаду рядом с тобой в детство, нежели ты – рядом со мной повзрослеешь.
– Не думаю.
– Не думаешь.
– Ты вошел в комнату – секунда, две, и мы не могли уже отвести от тебя взгляд. Так звезды и планеты обращаются вокруг Земли.
– Лучше ступай-ка ты спать, а то начинаешь воспарять в поэзию. Какие у вас планы на завтра?
– Хм, осмотреть город, конечно же.
Княжеский город Воденбург был заложен в 439 году Александрийской Эры как речной форт близ устья Мёза, для охраны безопасности континентального судоходства и сбора налогов для здешнего македонского наместника. Многочисленные набеги уничтожили рыбацкие деревеньки, стоявшие здесь ранее, – нынче ни от этих деревенек, ни от первоначального римского форта не осталось и следа.
В первые века После Упадка Рима, во времена Войн Кратистосов, когда устанавливалось политическое и гилеморфическое равновесие в Европе и в Александрийской Африке, значение Воденбурга выросло в результате яростного морфинга приречья Рейна. Там проходил в то время фронт, место наложения корон кратистосов. Многие годы после ни земля там не подходила для поселения, ни Рейн – для судоходства.
Но до седьмого века ПУР Воденбург оставался всего лишь столицей малой провинции королевства Франков. И только после 653 года, после изгнания кратисты Иллеи, когда давление кратистосов на керос Европы слегка ослабло, Неургия сумела добиться относительной независимости. Столица ее со временем получила известность как один из главнейших купеческих городов Европы. На несколько веков он даже стал резиденцией меньшего кратистоса, который сумел войти здесь в просвет меж антосами соседних Сил. Мощь Формы Григория Мрачного позволила Воденбургу окончательно затмить пограничные города над Рейном и города южные, франконские.
Колонизация Гердона и начало трансокеаносовой торговли открыли, по большому счету, эпоху благосостояния. Создали в Воденбурге академию, запустили одну из первых на севере фактур воздушных свиней, слава и изделия здешних стекольных заводов добирались до отдаленнейших закутков мира. Верфи работали в полную силу, кварталы – персидские, еврейские, готские – непрерывно разрастались. Сюда тянулись со всего мира текнитесы высокого искусства и ремесел, математики и алкимики – это ведь именно в Воденбурге Ирэ Гаук изобрел пневматон. Воденбург был также третьим – после Александрии и Москвы – городом, где установили систему уличного пирокийного освещения…
Нынче князь форсирует проект высокого подушного налога, чтобы оплатить интенсивный морфинг кероса всей Неургии к калокагатической Форме, совершенству тела и духа, коим задаром утешались города-резиденции более альтруистичных кратистосов. Неургии же пришлось бы платить за сие огромную сумму, на годы нанимая для тяжелой работы целые отряды текнитесов. Проект увеличивал популярность князя среди простонародья, а вот аристократия – аристократия и богатые купцы, которые по большей мере управляли Воденбургом, – те и так пользовались услугами текнитесов тела и теперь опасались неминуемого наплыва под благодатную Форму эмигрантов со всей северо-западной Европы. Город, известный в Европе как Столица Бродяг, уже теперь трещал по швам.
Антон рассказывал об этом, ведя брата и сестру омытыми утренним сиянием улицами Воденбурга. Авель и Алитэ собирались пойти одни, однако господин Бербелек настоял; сперва хотел дать им экипаж, но в конце концов – поскольку должен был уже выезжать куда-то по делу – согласился, чтобы их сопровождал сын Портэ. Антон взял с собой длинную палку «извините» и свисток стражи.
Сперва они направились к порту – панорама и уклон земли вели всех нерешительных к морю. Но, поскольку сворачивали всякий раз, когда Авеля или Алитэ что-то заинтересовывало, вскоре они оказались в сердце нового персидского квартала, на широкой, прямой пальмовой аллее, среди вычурной архитектуры арабских домов, расписанных по белой известке цветными узорами; над плоскими крышами возносился закругленный гномон минарета.
Они впервые увидали живые пальмы, до сих пор знали их лишь по книжкам. Алитэ подошла, провела рукою по шершавому стволу.
– Они ведь не растут нигде больше в этом круге Земли, верно? – хмурил брови Авель. – Это какой-то сорт, морфированный для большей стойкости перед морозом?
– Нет, думаю, что нет, – отвечал Антон. – Тут полно измаилитских демиургосов и текнитесов, о, вот, например, дом Хайбы ибн Хассая, княжеского ювелира; они спокойно могут сажать пальмы, зербиго и апельсины.
И точно, самый воздух в этом квартале казался чуть теплее, по крайней мере, уж пах-то он точно по-иному. Авель пытался различить экзотические благовония: ладан? корица? бекшта? Конечно, их окружал еще и обычный запах города – то есть вонь, вонь огромной толпы и стиснутых на малом пространстве человечьих обиталищ. Вдоль аллеи тарахтели телеги, быстрым шагом двигались куда-то десятки, сотни прохожих, большинство в традиционных измаилитских джульбабах, джибах, шальварах и тарбушах; женщины – в одеяниях ослепительно-ярких, украшенных столь же тяжелыми, сколь и дешевыми украшениями. По татуировкам и морфингу кожи узнавались музульмане.
– Вот бы его хоть раз увидеть.
– Что?
– Ту их страну. Пальмы, солнце, львы. Ну, знаешь. Пустыни, пирамиды.
– Скорпионы, мантикоры, ифриты, гиены, стервятники, джинны, вши, заржи, москиты и малярия.
Алитэ показала брату язык.
В последний миг он сумел удержаться, не состроил ответную рожу. Нужно с этим кончать, я уже не ребенок. Разве стратегос дурит на людях, разве препирается с сестрой? Стратегос сохраняет возвышенное молчание.
Конечно, это тоже было несколько инфантильно. Разве дети не играют именно в стратегосов и аресов, кратистосов и королей, разве не притворяются серьезными – и тем смешнее они в этом притворстве? А значит, стыда не избежать: хоть покорится инстинкту, хоть воспротивится ему. Он отвел взгляд, быстро смаргивая.
Тем не менее он помнил, что столь часто повторяла ему мать. Особенно когда он жаловался, что они всюду опаздывают из-за ее бесконечного сидения перед зеркалом – и это был ее любимый ответ, произносимый уже совершенно не задумываясь, но все же не менее истинный в своей банальности.
– Характер рождается из выработанных привычек. Кого бы ты ни изображал, лишь бы достаточно последовательно, тем, в конце концов, и станешь. Это отличает нас от зверей и существ низших, их Форма всегда происходит извне, сами по себе они не умеют изменяться. – Она улыбалась ему в отражении, в серебре, над своим плечом. – Не стони; прояви терпение. Красивую женщину всегда ждут.
Мать выработала в себе привычку к красоте. Не позволяла себе ни мига невнимательности. Даже когда не собиралась никуда с официальным визитом, ни на какой прием или бал, даже когда сама не принимала гостей – ни на волос не отступала от заранее запланированного помышления себя. И ее красота никогда ей не изменяла. Авель так и не переборол в себе оной набожной робости, с каковой входил в детстве в ее комнаты. Спальня, гардеробная, ванная, кабинет – здесь ее антос въедался глубже всего. Воздух всегда пронизывала характерная смесь запахов, дразнящих и тошнотворных, душная поволока ароматов экзотических парфюмов и цветов, наполнявших вазы на подоконниках. Сам свет здесь становился иным – более мягким и затемненным. Звуки сразу же умирали, заглушенные. Тут не существовало ни прямых углов, ни острых граней. Все предметы или оказывались на самом деле деликатными конструкциями из множества отдельных элементов, либо на множество мелких безделушек распадались, по крайней мере, находились посредине этого процесса, растрепанные, расчлененные, потерявшиеся в собственных орнаментах. Мать являлась меж ними в шелесте кружевных платьев, предшествуемая размытым отсветом от их ярких красок и одуряющим запахом своих парфюмов, черноволосая королева, кратиста его сердца. Что же он мог поделать пред лицом такой Формы?
Авель не верил, что ему удалось склонить мать хоть к чему-то. Отец ошибается – она, должно быть, с самого начала носилась с мыслью отослать их в Воденбург. Правда, он с трудом читал ее замыслы, она никогда их с ним не обсуждала (может, делала это с Алитэ?), он привык к неожиданностям. Она распоряжалась их жизнями с бархатным деспотизмом. Точно так было и в последние дни перед отъездом – матери и их. Внезапно в доме начало появляться множество людей, никогда ранее Авелем не виденных, в странное время, в странных одеждах, под странными морфами – страха, гнева, ненависти, отчаяния. Авель видел их сквозь приоткрытые двери, в зеркальных отражениях из-за угла коридора, гости быстро прошмыгивали в комнаты и из комнат его матери, порой даже без сопровождения прислуги. Алитэ полагала, что они были гонцами, что мать поверяла им некие секретные послания. Но иной раз и что-то большее: ему удалось подсмотреть бедно одетую женщину и старого вавилонянина (распознал его происхождение по бороде и шести пальцам на руках), которые выходили из кабинета матери, сжимая тяжелые продолговатые свертки. На следующий день в гимназии до Авеля дошел слух, что на самом деле урграф убит, что все это – интрига иноземных аристократов. Когда он вернулся домой, мать уже укладывала вещи. Алитэ сидела на лестнице и грызла ногти.
– Говорит, что ее арестуют. Говорит, что должна бежать. Мы тоже. Но не вместе с ней. Она отошлет нас.
– Куда?
– Далеко отсюда.
И тогда Авель подумал об Иерониме Бербелеке в неургийском Воденбурге, это было точно откровение: случай! отец-стратегос! я ведь сын легенды! Мать выслушала его аргументы, стоны и крики, не переставая паковать вещи, корябая что-то там на секретере и подгоняя слуг. Потом пообещала, что они поговорят об этом завтра. Поцеловала его в лоб и выставила за двери. Утром же оказалось, что мать выехала ночью, взяв с собой всего две сумки, даже не экипажем, а верхом, с подменной лошадью. Багаж Авеля и Алитэ уже погрузили на речную барку. Детей ждало короткое письмо. Поедете в Воденбург, отец вами займется. Дом был уже продан, деньги – распределены. И они поехали.
На самом ли деле он подсказал матери мысль, к которой та иначе не пришла бы? Склонил ли он ее вообще хоть к чему-то своими многочасовыми ламентациями? Так или иначе, не было в этом никакой тонкости, которую Иероним приписывал поступкам Авеля. Лишь детское упрямство. Мальчик помнил, как сильно он старался не выдать своих истинных мотивов – и так был смешон в собственных глазах. В столкновении с ее Формой, в антосе матери он навсегда останется ребенком, больше никем. Как отец мог этого не знать?
Позволю ему думать, что сумел склонить мать к своей воле, – но это ложь, ложь.
– В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул большой пожар, – продолжал Антон, – целый район сгорел дотла, строили тогда еще в основном из дерева. В Старом Городе уже ничего не изменить, но в новых кварталах князь ввел большие расстояния между домами, минимальную ширину улиц, запретил открытый огонь в домах бедноты, хотя, конечно, за этим-то никто не следит. Тогда случились волнения у заводов, пошел слух, будто это у кого-то из демиургосов Огня была здесь измаилитская женщина, и, понимаете, в ту ночь он слишком распалился, хе-хе-хе. Опять же, в восемьдесят девятом… Ну нет, очень прошу не давать им никаких денег, а не то беда!
За ними как раз увязался какоморфный нищий – третье ухо на лбу, кости, проткнувшие кожу, длинный хвост, истекающие слизью жабры – и, постанывая, начал молить Алитэ о грошике, полугрошике, милости ради. Антон отогнал его, ударяя палкой по лодыжкам.
Ничего странного в том, что тот обратился именно к Алитэ: даже в дорожном платье (поскольку «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла), именно она притягивала взгляды, сосредотачивала на себе внимание прохожих, достойная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие обещано людям? От отца к сыну, от матери к дочери – то, что не умирает, манера говорить, манера думать, манера двигаться, манера выказывать чувства и манера их скрывать, манера жизни, жизнь, человек. Морфа настолько же неповторима, как почерк, оттискивается, будто печать в воске – как мужчинами, так и женщинами. Провего верно поправлял Аристотеля: Форма превыше плоти, от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно взглянуть нынче на Алитэ: волосы умело сплетены в восемь косичек, темно-гранатовые кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны напальники, полурасшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает по плечам волнами, те смешиваются друг с другом, белым по голубому и белому, широкие, черные шальвары высоко на талии перехватывает многократно обернутый пояс, каблуки кожаных сапожек высотой в четыре пальца. Авель готов поспорить, что духи, которыми она нынче пользовалась, еще недавно принадлежали матери, он узнает этот запах; и уж точно узнает этот взгляд, которым Алитэ отгоняет нищего, этот вздернутый подбородок при прямой спине и чуть отведенных назад плечах, эти нахмуренные брови – теперь она никому не покажет язык, теперь она некто другая.
Разве мать ее всему этому научила? Нет, точно нет; такому не учат. Хватило и того, что Алитэ рядом с ней пребывала, что жила в ее ауре.
Ведь и я не желаю от отца ничего, кроме этого.
– Вы здесь всегда бьете нищих? – холодно спросила она Антона.
Слуга осклабился.
– На самом деле, эстле, куда чаще нищие бьют прохожих.
На минутку они присели за оградой амидской таверны. Антон заказал кападокский грелак из дикого меда. Указал на покрывающие стену таверны рисунки и краски на вывеске у входа.
– «Под Четвертым Мечом». Такая страна, как Неургия, балансирующая на грани антосов Сил, не подавленная никакой морфой, притягивает изгнанников различнейших изводов, тех, кто лишен наследства, земли и государя, представителей несуществующих народов, потерянных диаспор, – слуга млел от собственного рассказа. Наверняка повторял слова кого-то из эстлосов, его выдавала чуждая манера повествования. – После бегства Григория такие хлынули на нас волной. Кажется, как раз в то время пал Пергам…
– Тысяча сто тридцать девятый, – вмешался Авель, отставив стакан. Это еще история или уже политика? Верно, именно здесь проходит водораздел меж ними. Вообще, как говаривал прецептор Янош, история – это политика, рассказанная в прошедшем времени. Авель был внимательным учеником. Раздел королевства Третьего Пергама довершил союз Нового Вавилона и Урала. И короны Семипалого и Чернокнижника, словно шестеренки железной макины, сцепились на землях Селевкидитов. В оное время в Амиде предводительствовала кратиста Иезавель Милосердная, храня древнюю Форму королевства Пергама; она сбежала первой. Королевство разодрали напополам, амидская провинция досталась Чернокнижнику, провинция пергамская – Семипалому. Селевкидитов вырезали под корень. Но среди пергамской диаспоры кружили легенды об уцелевшем потомке королевской крови, который когда-нибудь – как во всех подобных легендах – вновь воссядет на трон Амиды; ведь однажды Селевкидиты уже возвратились, положив конец владычеству Атталидов! Тем временем изгнанники пробовали удержать и передать своим детям морфу несуществующего народа – что нынче было возможно лишь вдали от родины, которую медленно, поколение за поколением, переваривали ауры захватчиков. Но даже здесь, даже в многокультурном Воденбурге беглецы не оставались в безопасности. Язык, одежда, кухня, святые цвета – только этим спасались. Но в конце и они утратят свою морфу, когда очередное поколение, рожденное на чужбине, окажется, скорее, амидскими неургийцами, чем неургийскими амидцами. Так умирают народы.
Из пальмовой аллеи они сошли в лежащие ниже предместья. Здесь на тенистых улочках непрестанно длился один большой сук. Казалось, каждый житель этого района чем-то торгует, что-то продает – или, по крайней мере, готов продать, стоит выразить хотя бы минимальный интерес к его одежде, дому, имуществу, детям. Товары выкладывались на ступенях, в окнах, на балконах, прямо на земле или на импровизированных прилавках. Антон быстро объяснил, что здесь воистину верят в «прилавки дураков» – что только глупец подойдет и начнет торговаться. Достаточно начать с продавцом простую беседу, ему хватит лишь дотронуться до тебя, взять тебя за руку – не заметишь, как пройдет час, а ты окажешься с кучей ненужных тебе вещей, отдав все деньги, до последнего гроша. Как гласит неургийская народная мудрость, всякий второй измаилит – демиургос желания. А здесь, в Воденбурге, можно повстречать персов, индусов, арабов, негров и эгиптян, прибывших прямиком из-под Навуходоносорова солнца. Неургийцы все еще видят в них экзотических магои, которые легко сгибают простых, «глиняных» людей под свою морфу. Не было понятно, разделяет ли Антон подобную веру, раз уж так подробно рассказывает о воденбургских обычаях и объясняет здешние ритуалы. Покупать следует через посредника или, по крайней мере, сохраняя определенную дистанцию, не вступая в разговоры, показывая на конкретный товар длинной тростью. Авель и Алитэ свои заказы передавали Антону шепотом. Он же всякий раз начинал с того, что показывал на совершенно другой предмет. Сутолока, впрочем, в эти часы оставалась столь велика, что брат и сестра не единожды изменяли свои приказы, неуверенные в собственных желаниях под набухшим керосом.
И так с улочки на улочку, с площади на площадь, а за углом всегда что-то еще более захватывающее – все шло к тому, что они никогда отсюда не выйдут. Никто не может быть абсолютно устойчив к морфе сука, даже бедняк порой оказывается пойманым в паутину бессильных желаний; особенно бедняк. Антон, среди прочего, купил изящный готский канджар из черной пуринической стали, с рукоятью, выкованной в виде башки священной кобры (для Авеля) и деревянную пифагорейскую кость и комплект ножных браслетов, происходящих якобы из времен первого нашествия Народов Моря (для Алитэ).
И они наверняка блуждали бы так до самого заката, когда б не внезапное движение толпы, увлекшее их за собой, – человеческая река, выплескивающаяся между домами прямо к северному выгону. Не успев разобрать, о чем именно говорят окружающие, что восторженно выкрикивают дети, обгоняющие их целыми стайками, – они оказались в первых шеренгах зрителей, объятые общей морфой бескорыстного интереса, вглядываясь в медленное движение повозок и зверей.
В первом ряду с достоинством вышагивали элефантийные морфозооны: индийские берберы и вавилонские бегемоты, покрытые мехом с карминовыми полосами, свитыми в спиральные узоры. С гигантских бивней берберов свисали, едва не метя землю, желтые знамена со стилизованными надписями на пракрите. На спинах элефантов, на их затылках и за лопатками, сидели полуголые наездники, худощавые мужчины и женщины азиатской морфы, в которых Авель угадал укротителей, звериных демиургосов. Были они смуглы, с длинными черными волосами, подвязанными в большие узлы; ползали по ним десятки, сотни мух и прочих насекомых, тучи тех кружили над их головами, а то снова рассыпались вокруг тел зверей. На грубые головы вечно горбящихся бегемотов надета сложная упряжь, заслонявшая им глаза, проходившая рядами крючьев и цепей сквозь сморщенную шкуру и твердую кость внутрь пасти и в угловатые черепа. Бегемотов сперва выморфовали для войны, и в дальнейшем, во всех своих видах, они отличались склонностью к внезапным, неожиданным приступам ярости, в коих бросались вперед, разрушая, топча и круша все на своем пути; а поскольку морфировались они таким образом, чтобы убить их оказалось максимально трудно, лишь мгновенное уничтожение мозга твари давало какую-то гарантию сдержать нападение. Теоретически, укротители должны контролировать бегемотов, но большинство цивилизованных стран не допускали тех в свои пределы без надетой «упряжи смерти». Теперь, с каждым шагом пары тварей – трумпл, трумпл, тряслась под ними земля, – из зрителей вырывались тревожные вскрики, а линия толпы колыхалась, полшага вперед, полшага назад, Авель и Алитэ вместе со всеми; Авель сжал сестру за плечо, оба следили за зверьми одинаковыми взглядами. Следом, за морфозоонами, ехали высокие фургоны, влекомые многочисленными упряжками ховолов. На их открытых платформах выставляли напоказ свои умения акробаты, жонглеры, демиургосы огня, воды, воздуха и металла, иллюзионисты и магои. Вдоль каравана, от самого его конца, теряющегося в клубах пыли над уходящей к северному взгорью дороге и до сворачивающей на выгон головы колонны, скакали на стройноногих зебрах всадники, кричащие на нескольких языках ломаные фразы и размахивающие чжунгосскими факелами, из которых выстреливали фонтаны разноцветных искр.
Авель не мог распознать выкрикиваемых слов, но ему этого и не нужно было. Он тихо засмеялся, склоняя голову к Алитэ, морфа детского упоения притянула их друг к другу.
– Цирк приехал!
. Бог в цирке
Циркус Аберрато К’Ире, гордящийся традицией, что восходила еще к римским пандаймониям, и называемый величайшим передвижным зрелищем Европы, в ту весну начал свой вокругконтинентальный вояж, двигаясь по северному побережью Франконии, и Воденбург стоял на его пути пятым городом.
Цирк был воистину велик: две сотни человек, полтысячи зверей, несколько десятков массивных фургонов. Он раскинулся на воденбургских выгонах концентрическим созвездием пестрых шатров, оставив в центре пустой круг арены. Ночью там вкопали в землю три высоких столпа для акробатов. Клетки и ограды для животных сладили в закрытый зверинец в северной части лагеря; с ротозеев, желавших взглянуть на экзотическую фауну вблизи, брали полгроша платы. Аберрато зарабатывал и Аберрато тратил: платил немалые суммы воденбургскому текнитесу погоды, старому Ремигию из Плачущей Башни, чтобы тот хотя бы попытался обеспечить несколько сухих дней. В портовых городах такое никогда нельзя гарантировать, особенно в портах со столь серьезным движением, с кораблями, что непрестанно вплывали и выплывали из залива. И все же в первый день выступлений небо оставалось безоблачным, теплый ветер веял с востока, и господин Бербелек позволил вытянуть себя из дому даже особо не сопротивляясь; а может, и вправду хотел сделать приятное сыну и дочери? Благодаря его, Алитэ неуверенно улыбнулась – долгий взгляд из-под темных ресниц, ямочки на щеках, смущенная, бессознательно накручивающая локоны на палец – и холодный коготь разодрал сердце Иеронима.
Традиционно западную четверть зрительских рядов предназначали для богатых горожан, то есть для тех, кто в состоянии оплатить сидячее место. Здесь стояло несколько рядов стульев и кресел, довольно, впрочем, поистрепанных, а за ними еще и с дюжину лавок; остальным зрителям приходилось толпиться у высоких барьеров вокруг арены. Большая часть зрелища должна была происходить выше поверхности земли – или на столпах и натянутых меж ними канатах, или на наспех сооруженной цирковыми ремесленниками сцене высотой в пять-шесть пусов, где перед началом выступления Аберрато ставили свои вульгарные пантомимы местные актеры. Однако номера со зверями и некоторые выступления демиургосов стихий не могут пройти нигде, кроме как внизу, на земле арены, и те, что стояли подальше, их увидеть не могли. Господин Бербелек заплатил несколько дополнительных грошей и занял четыре места в первом ряду. Четыре – поскольку намеревался совместить приятное с полезным и пригласил Ихмета Зайдара. На подобные представления в Воденбурге обычно приходили чуть загодя, некоторым образом полагая их дружескими встречами. Иероним надеялся использовать это время, чтобы оговорить с нимродом дела союза, тем более что Авель и Алитэ сразу же куда-то умчались.
Но едва мужчины устроились, зажгли махорники и обменялись парой-другой слов, в спины им ударил трубный глас риттера Кристоффа Ньютэ.
– А-а! А-а-а! Значит, вы тоже пришли! А я как раз подумывал, как бы тебя вытянуть! И где твои дети? Погоди, мы пересядем. Эстеру, Павла и Луизу ты ведь знаешь. Но! Дорогие мои, познакомьтесь с нашим нимродом, Ихметом Зайдаром, Ихмет Зайдар, кто-нибудь, передвиньте же тот столик, ну, садитесь, садитесь, уф, ужасно душно, потеешь, будто в бане, с этим склеротичным Ремигием всегда так, помнишь, как мы заказали утишить те вихри в девяносто первом, готов поклясться, что сукин сын тогда сам их вызвал…
Кристофф пришел с женой Эстерой и с дочерью и зятем. Как и ожидалось – и что господин Бербелек хорошо помнил по своим визитам в дом Ньютэ – в его присутствии семья молчала, слово брал только риттер. Несколько бОльшие шансы на то, чтобы переломить Форму, имел Павел, как не кровный родственник Кристоффа и меньше остальных находящийся под его влиянием. И правда, время от времени ему удавалось вставить фразу-другую.
Господин Бербелек позволил Кристоффу болтать – а кто в своем уме попытается сдержать водопад? – но при этом перестал следить за словами и не вникал в их смысл. Кристофф, впрочем, обращался к Зайдару, а перс вежливо улыбался в ответ и кивал. Иероним же блуждал взглядом по выгону, по фургонам, шатрам, над головами толпы и по толпе. Зрители стекались неторопливо, а вместе с ними – продавцы цветов, зонтиков, вееров, сладостей, вина, грубых табуретов, карманники, попрошайки и подозрительные с виду демиургосы тела, все – громко нахваливая свой товар и услуги. Шум человеческих голосов накрывал выгон толстым одеялом. Чем сильнее становилась толчея, чем больше собиралось людей, тем явственней господин Бербелек ощущал нетерпение и возбуждение от близящегося зрелища. Понимал, что изрядная часть удовольствия, черпаемого из таких представлений, коренится не в самих чудесах и волшебстве, но в том, что глядишь на них вместе с другими, с десятками и сотнями прочих людей. Неудивительно, что актеры, выходя на сцену перед неприязненно настроенными зрителями, делаются немы и парализованы. Они должны быть высокими аристократами, чтобы переломить ситуацию, вывернуть форму, перетянуть публику на свою сторону…
Господин Бербелек вздрогнул, задержавши взгляд на линии боковых барьеров, рука с махорником замерла у самых губ. Се эстле Шулима Амитаче – заплатив стражнику и отослав своего невольника, как раз входит в огороженную четверть зрительских рядов. Перехватила взгляд Иеронима и ответила движением веера, легкой улыбкой. Господин Бербелек поднялся и поклонился ей над рядами пустых еще кресел и лавок. Ничего не могла поделать, пришлось ей к нему подойти. Ньютэ проследил за взглядом Иеронима и прервал свою речь; теперь уже все в молчании глядели на приближающуюся женщину. Но та и бровью не повела, ни на йоту не изменилась таинственая полуулыбка, не убыстрился шаг, движения не сделались резче, их взгляды никоим образом не могли ее изменить.
Господин Бербелек уронил и затоптал махорник; стоял, руки сцеплены за спиной, чуть наклонясь. Не отрывая взгляда от эстле, он считал удары своего сердца. Она красива, красива, красива. Вожделею, вожделею. Эти зеленые глаза, смотрящие только на меня, эти длинные пальцы, вцепляющиеся в мои плечи, эти светло-золотые волосы под моей ладонью, эту высокую грудь под моими губами, эти уста улыбающиеся – не улыбающиеся, выкрикивающие непристойности под морфой моего вожделения. Иди ко мне, сюда!
– Эстле.
– Эстлос.
Она подала ему руку. Он поцеловал внутреннюю сторону ее запястья, слегка склонившись (она была выше его). Горячая кожа обожгла ему губы, изумрудные зеницы змеи-браслета заглянули прямо в глаза. Он узнал и те духи из-за Нила, горячий, звериный аромат, приятный и дразнящий одновременно.
– Позволь, эстле, я представлю свою жену… – начал Кристофф, откашлявшись.
Сели. Меж рядами шел продавец сладких тюльпанов, и господин Бербелек с мыслью об Авеле и Алитэ купил с полдюжины. Шулима чуть выпятила губку. Он подал ей один из жареных цветков. Она откусила, быстро облизнувшись; одинокий засахаренный лепесток упал ей на грудь. Господин Бербелек протянул левую руку, неторопливо взял лепесток большим и указательным пальцем, поднял руку, положил лепесток себе на язык, раскусил, сладость пролилась в горло, и он ее проглотил. Эстле Амитаче все это время пребывала в неподвижности, внимательно за ним следя, – и только грудь слегка поднималась в спокойном дыхании, над темным соском остался влажный след от снятого лепестка.
– Я и не знал, что ты кристианка, – отозвался Ньютэ, чтобы разбить форму внезапной интимности эстлоса Бербелека и эстле Амитаче; остальных оная погружала в неловкое молчание. Риттер указал на ожерелье Шулимы с серебряным крестом.
– Ах, нет. – Та приподняла кулон, будто увидав его впервые. – Это ломаный крест. Уже за тысячи лет до Александра его использовали в магии и обрядах.
Как всегда, слыша ее голос, господин Бербелек пытался разобрать акцент Шулимы. Ее окский был мягок, с растянутыми гласными и появляющимся время от времени придыханием – точно она говорила сама с собой, и говорила скрытно, понизив голос, чтобы не услышали остальные. Человеку приходилось поневоле нагибаться к ней, клонить голову.
– Интересуешься, эстле, древними культами? – вмешался господин Бербелек, чтобы поддержать разговор.
Шулима глянула на него по-над веером.
– Это все еще опасное дело, – сказала она.
– Опасное?
– Старые боги так просто не уходят, – заметил Ихмет Зайдар. – Поэтому кажется, что они были более… истинными.
– Кровь козла и вой на Луну, – проворчал с презрением Кристофф.
Эстле Амитаче громко вздохнула.
– Нам и вправду нужно говорить об этом сейчас? Мы ведь пришли развлекаться, а не вести религиозные диспуты.
– Красота всегда притягивает взор, – усмехнулся господин Бербелек, кивнув на серебряный гаммадион в ложбинке меж грудей эстле.
– Жаль, – просопел эстлос Ньютэ. – Я на миг понадеялся, что встретил сестру по вере. Но ведь должна быть некая причина, отчего ты выбрала такой крест, эстле, раз уж знаешь о его происхождении.
– А разве вкус – причина для выбора религии? Без обид, но я не смогла бы так носиться с изображением орудия пытки, в этом скрыто некое извращение.
– Хо-хо-хо, я этого так не оставлю! – замахал руками риттер иерусалимский. – Такие суждения оглашают те, кто о самой религии знает мало и лишь повторяет, что услышал, се возникает, как возникают сплетни, из ничего, из совпадений случайных слов, неглубоких отсылок, из мутной формы. Что ты вообще знаешь о Кристосе, эстле?
– М-м-м… еврейский кратистос четвертого века александрийской, еще из диких кратистосов, одержимый местным еврейским культом, приговорен к распятию по политическому делу, сумел втянуть под свою Форму множество евреев. Будто бы не умер на кресте, удержал тело. Что еще? Кажется, приписывал себе какое-то родство с Богом.
– Сыном был и есть, Его сыном.
– Никогда не одаряла большим уважением тех богов, – произнесла с легкой иронической улыбкой Шулима, – у которых и тело, и амбиции, вожделение и комплексы, враги, друзья и любовницы, дюжины детей, всё человеческое. Стократ человеческое не равняется божественному.
– Это ведь, собственно, Аллах, Бог музульман, – вмешался господин Бербелек. – Верно?
Кристофф схватился за голову.
– Кристе! Что вы рассказываете! Мухаммад ведь Его у нас украл, сбрендил под антосом Аль-Кабы, и так-то оно и получилось для измаилитов, все перекрученное.
– А-а, значит, это все же Бог Аристотеля? – допытывалась Шулима. – Ну, тогда я уже ничего не понимаю. Как Он мог бы иметь сына? Зачем? Каков смысл? Тут ничего не складывается. – Надувши губки, она схрупала остатки тюльпана.
Кристофф громко фыркнул. Сейчас примется рвать эти рыжие патлы у себя на голове, подумалось Иерониму.
– Мне всегда казалось, – вмешался Ихмет, щуря глаза и глядя в задумчивости над головами Бербелека и Амитаче на клонящееся к западу солнце, – с самого детства, собственно… это как с шарообразностью Земли или с приливами крови в теле, всякий человек раньше или позже додумывается до этого просто глядя на мир и делая выводы. Так и люди до Аристотеля. Вопросы – всегда одни и те же. Отчего мир таков, каков есть? Зачем он вообще – есть? Что было до того, откуда он взялся, каковы Причины? Мог ли мир оказаться иным, и если да – то каким именно, а если нет – то почему нет? Мы видим, как из форм простых возникают формы сложные, как из пустоты рождается мысль, под рукой искусного демиургоса из безо$бразного сырья возникает сложный артефакт. Значит, и для мира должна существовать Цель, совершенная Форма, окончательная причина, которая сама не имеет причины, поскольку тогда нам пришлось бы отступать в бесконечность. И если, следовательно, вселенная, бытие, время вообще имеют начало, это именно такое начало: беспричинное, совершенное, замкнутое в себе самом, абсолютное. Из него происходят все Формы, оно притягивает начальную безобразную Материю к образам все более и более ему близким: планеты, звезды, луны – откуда бы иначе им взяться в своей идеальной шарообразности, на идеально круговых орбитах, если не от наложенной морфы такого кратистоса кратистосов? – море и суша, грязь и камень, растения и звери, и люди, и люди мыслящие, а среди них – демиургосы, текнитесы, кратистосы, все более близкие Ему. Все мы живем в Его антосе, вся вселенная пребывает внутри Его ауры, и с каждым мигом она становится все ближе к Форме окончательной, становится все более конкретной, сообразной, совершенной, божественной. В конце концов, будет существовать лишь одна-единственная субстанция: Он.
Перс говорил тихо, делая паузы в поисках подходящего слова, а когда закончил – усмехнулся извиняющейся улыбкой.
– О-о, а я и не знал, что вы такой софистес! – покачал головой Кристофф.
– Недели, месяцы посреди океаноса… – пожал плечами нимрод. – И что остается? Таращиться на горизонт? Человек либо сойдет с ума, либо достигнет определенной эвдемонии, спокойствия духа, хм, мудрости.
– Ну, ладно, – вздохнула Шулима, ломая застывающую морфу мгновения, – но что там с Богом кристиан? Совершенство не вмешивается в дела смертных, ему достаточно и того, что оно существует.
– Ага! – воздел выпрямленный палец Ньютэ. – А может ли совершенство обладать чувствами? Например, сочувствием? Состраданием, милосердием, любовью?
Эстле Амитаче с сомнением скривилась.
– Ну вот, мы снова начинаем добавлять к абстракции человеческие свойства. Закончим Зевсом или Герой.
– Потому что ты, эстле, говоришь о Боге, который был бы сообразен логике, а я говорю о Боге, в которого верят.
Шулима неопределенно взмахнула веером.
– Но ведь это одно и то же. Кто поверит в квадратный круг? Впрочем, а о каком Боге только что говорил господин Зайдар?
– Признаюсь, что как дитю зороастризма, – сказал нимрод, – мне ближе Бог Мухаммада, нежели Кристоса. Вся эта история с посланием на Землю Его ребека, притом – на смерть или, по крайней мере, на страдание, в опасность —
– Ох, но ведь именно в этом я и вижу жестокую правду! – издевательски засмеялась Шулима, скрыв лицо за синим веером. – Проблема в другом. Ведь сперва приходится принять Бога вочеловеченного, не абсолютную Форму Аристотеля, которая представляет собой наиболее очевидную идею – но что-то в духе тех древних сказок, Сурового Старца, Матерь Любви и Плодородия, Кровавого Воителя. И один человек обладает разумом более склонным к геометрическому совершенству, другой – к красивым рассказам, от которых по телу идет дрожь. Но ни один Бог не может быть тем и другим одновременно.
– И откуда же нам, смертным, знать, каким Бог может быть, а каким нет, а? – возмутился риттер.
– Мы вообще знаем немного, – призналась Шулима. – Но движемся от невежества к совершенству через принятие гипотез не иррациональных – но тех, которые в нашем незнании кажутся нам среди прочих простейшими и разумнейшими.
– Но я не принимал никаких гипотез, эстле, – сказал Кристофф: он уже отказался от тона легкого упрямства и дистанцирования, в коем до сего момента велся спор. – Я уверовал.
– Ты имел на это право, он сильно впечатался и многих забрал с собой, никто же не возражает, что был это сильный кратистос. Даже если на самом деле он и умер на том кресте. Но разве это причина, чтобы делать из оного креста символ религии? А приговори его к четвертованию – и умри он так? А? Топорами, пилами, ножами?
– Не понимаешь! – Ньютэ, раздраженный, поднялся и сел снова, дернул себя за бороду, за усы, снова поднялся, снова сел. – Это было искупление! Он умер за наши грехи!
– Ну, это-то уж совершеннейшая чушь! – Амитаче также утратила спокойствие, в голосе ее звучало резкое негодование. – Представь себе подобного короля, владыку абсолютного: вассалы нарушают его законы, вассалы доставляют ему неприятности, но вместо них – он карает собственное дитя. Стоит ли кто-то над ним, навязывает ли законы, устанавливает ли квоту необходимого страдания? Нет, слово короля – всегда приговор окончательный. Тогда какова единственная причина страданий сына? Потому что король этого хотел. Как видно, сие было ему приятно.
Лицо Кристоффа, и так обильно окропленное потом, еще сильнее покраснело, когда он распахнул рот в медвежьем рыке:
– Что за дурное идиотство ты мне —
– Хватит! – прошипела Шулима, с треском сложив веер; рука описала горизонтальную дугу, жест распрямления кероса.
И – чудо – риттер иерусалимский смолк. Выпустил воздух, откинулся в кресле, моментально расслабленный, поводя рассеянным взглядом по противоположной части цирка. Семья Ньютэ глядела на это в молчании, смущенная.
Кристофф через миг вынул из рукава платок, отер лоб.
Когда он снова поднял взгляд на Шулиму, по его лицу уже ничего не удалось бы прочесть.
– Эстле, – склонил он голову.
Та ответила вежливым поворотом веера.
Что это было? – думал тем временем господин Бербелек. Он обменялся с Ихметом удивленными взглядами. Нимрода, ко всему, произошедшее, казалось, еще и позабавило. Может, текнитеса такие вещи и смешат – а может, эта веселость тоже лишь маска – господин Бербелек слишком хорошо помнил ломающий кости и разбивающий мысли мороз Чернокнижника. Кто она, проклятие, такая? С такой морфой она воистину может сгибать под свою волю министров и аристократов. Правда ли Брюге ее дядя, или она просто убедила его с этим соглашаться? И я сам – на самом ли деле тогда захотел пригласить ее на иберийскую виллу? И теперь – вожделею, вожделею, она прекрасна – отважился бы я теперь выступить против нее, сломать форму, задать, например, некий вопрос – крайне неуместный, крайне непосредственный, крайне невежливый – сумел бы или нет?
Не дано было ему узнать. Ибо появились Авель и Алитэ, вернулись, посетив зверинец Аберрато К’Ире, и господин Бербелек начал ритуал знакомства их с семьей Ньютэ, Зайдаром и Амитаче – крайне спокойно, крайне вежливо: эстле Алитэ Лятек фигатера Бербелека, эстос Авель Лятек иос Бербелека.
Они уселись с противоположных сторон, Авель между Луизой и Павлом, Алитэ между Шулимой и Ихметом.
Алитэ в компании оказалась персоной удивительно разговорчивой, описания созданий красивых, странных и уродливых сразу же полились из нее щебечущим словотоком, странным образом она одновременно оставалась и забавной, и изысканной, ребенком и взрослой не по годам.
Господин Бербелек мгновение глядел на нее, смешавшись. Никогда ее не узнаю. Это ли истинная морфа Алитэ-средь-людей? Они – мои дети, но я им – не отец.
Он склонился к Кристоффу.
– В будущем лучше воздержись от таких заскоков, – прошептал он. – Усложняешь мне работу. Брюге ведь может еще и изменить решение. А пока она живет при дворе нашего любимого министра… Думай немного, прежде чем раскрывать пасть, ладно?
– Она сама начала, поинтересовалась. Я только отвечал.
– Кристофф!
– Ну да, я знаю, что я хам и кретин. Но ты ведь тоже должен был меня остановить. Думаешь, она обиделась?
– Узнаем через неделю, когда Брюге огласит окончательные тарифы.
Схрупав второй тюльпан, Алитэ начала описывать очередные диковины циркового зверинца, крылатых змей и ледяных лягух. Луиза громко сказала, что и сама должна нанести туда визит, пойдут все, но после представления. Алитэ макинально угостила ее цветком, одним жестом втянув чужую женщину в форму доверительности.
– …или еще огненные карпы, – продолжала она на одном дыхании, – или то не пойми что, выраставшее из камня, растение или зверь, откуда они вообще их берут, сами морфируют? Откуда берут таких безумных животноводов? Это же нездорово для всех!
– Если б ты знала, эстле, – пробормотал Ихмет, – что мы порой вылавливаем из моря. В последнее время уже и сказать непросто, из-под какой формы оно взялось, может, с Южного Гердона? Океаносовые течения несут их за десятки тысяч стадиев, обычно – трупы, реже – живых. Раньше мы знали все виды, места и времена их появления, у меня есть атлас прошлого века с ручными пометками, в котором поименованы даже отдельные виды кракенов и морских змеев: «Щербатый Буба, в двадцать втором раздавил „Суккуб VI“, обломок мачты воткнулся под левый плавник, не бросать в воду окурки», и всякое такое, просто волшебный. А теперь? Ни в чем нельзя быть уверенным, все изменяется.
Господин Бербелек сдержал улыбку, увидев, как неприкрыто зачарованно Алитэ и Авель слушают меланхоличные байки нимрода. Бресла все же не более чем затхлая провинция Европы, приезжал ли туда хоть раз циркус, подобный Аберрато К’Ире? Верно, они сильно переживали, когда Мария их покинула, потом внезапный отъезд – но теперь, несомненно, участвуют в самом увлекательном приключении своей жизни.
Эту зачарованность легко использовать, но она остается и мощной силой сама по себе. Благословенная наивность, лучистый интерес – может, Авель все же был прав? может, я уже пропитываюсь потихоньку их Формой?..
Улыбка вторично появилась на его лице, и на этот раз господин Бербелек не стал ее сдерживать.
– И не только на морях, – сказала эстле Амитаче, не прекращая ритмично обмахиваться веером, яркая синева трепетала перед ее грудью крылом райской птицы. – Только что я получила письмо от приятельницы из Александрии. Люди, возвращающиеся из второго круга, из-за Золотых Королевств, вот уже какое-то время привозят странные вести – о целых джунглях, до неузнаваемости деморфированных, о погубленных стадах элефантов, газелей, тапалоп – звери тысячами гибнут где-то, во время своих путешествий по саванне. Порой караван привозит трупы – но живые образцы привезти в Александрию невозможно, держатся вдали от короны Навуходоносора. Но вот на юге, за границей его Формы, меж слабыми антосами диких кратистосов – оттуда приходят. И из сердца джунглей. Гипатия посылает разведчиков, целые экспедиции с королевскими софистесами. Аристократы даже устроили для себя охоту, новую моду вот уже несколько сезонов… И я прочла, что в этом году к ним присоединяются даже купцы, финансируют собственные экспедиции. Я, наверное, задержусь там на пару месяцев, а после посещу Иберию, – здесь она взглянула на Бербелека. – Так или иначе, а нужно покидать Воденбург, прежде чем придет лето, и город сделается воистину невозможным для жизни.
– Ты охотишься, эстле? – спросил нимрод.
– Начала за компанию, теперь – для удовольствия, – засмеялась она. – И только на благородного зверя. Но в итоге – не сам ли ловчий придает любому зверю благородства, даря его почетом в ритуале схватки и погони?
– Лигайон, «Первая Река», – опознал цитату Авель и похвастался своими знаниями.
– Я давно уже хотел посетить Александрию… – неуверенно начал Павел. – Вот же, сколько поэтов славило калокагатию Навуходоносора? «Святые сады Паретены, кто ночью узрит их, под ярящимся глазом Циклопа с Фароса…»
– О, приглашаю, приглашаю, – поспешно затрепетала веером Шулима.
– Ты понадобишься мне здесь, – отрезал Кристофф Ньютэ. – Может, на будущий год.
– Может, – пожал плечами зять риттера.
– Нет, правда, – приподнялась эстле Амитаче. – Я буду безмерно рада! Или, если бы вы захотели… – Она кивнула на Алитэ. – Должна признаться, что большинство персон, с кем я здесь познакомилась, я не хотела бы увидеть своими попутчиками; их общества на первом и втором официальных банкетах мне совершенно хватило. В этом городе есть что-то такое… А вот под солнцем Александрии! Чем дольше об этом думаю, тем сильнее моя решимость.
Алитэ и Авель обменялись взглядами, а затем одновременно взглянули на Иеронима.
Господин Бербелек уже не усмехался. Нельзя поддаваться Форме безрассудно, ведь не в том же дело, чтобы вернуться в собственное детство.
Однако прежде, чем он отворил уста —
– Начинается! – указала на арену Луиза.
Актеры вот уже миг как сошли со сцены. Раздалась дробь невидимых барабанов, и в ритме этой дроби на доски вступил сам К’Ире, сопровождаемый с обеих сторон двумя красноглазыми сфинксами. Сфинксы рыкнули, барабаны умолкли, К’Ире воздел руку с золотым скипетром – и всё: не пришлось повышать голос, не было нужды даже что-то говорить, хватило одного его присутствия, позы, жеста. Моментально стихли разговоры, публика замерла, с ожиданием всматриваясь в высокого гота. Тот без единого слова захватил их внимание; но они хотели быть захвачены, за это и платили.
– Не мог бы я попросить тебя на пару слов? – прошептал перс, склонясь к Иерониму.
– Сейчас? А что случилось?