Каменный ангел Цветаева Марина
— Это вы просто не в тех кругах вращались, — заявляет Мюррей Ферни Лиз. — Этот парень, Пульсифером его звали, он здорово умел убеждать, что есть, то есть. Наверняка и вы таких знаете. Здоровый такой, не сказать, чтоб красавец, но умеет вызвать доверие. Слушаешь его и думаешь — до чего уверенно говорит, разве он может ошибаться? Лу глотала каждое его слово. Он, конечно, был вполне осторожен. Ни разу не сказал, что конец света, каким мы его знаем (они всегда вставляют эту фразочку, чтобы не рисковать), наступит четвертого сентября в полтретьего пополудни. Ничего подобного. Он просто говорил: это произойдет скоро, — и предъявлял доказательство в виде номера главы и стиха, так что оставалось лишь повесить на стену часы, устраивать бдения и молиться, чтобы нам открылось точное время и мы успели подготовиться, понимаете? Ну я и сказал Лу — мол, узнаешь ты время, и что дальше? Может, ты все это дело остановишь и попросишь Господа, чтобы Он был так любезен подождать, пока ты состаришься? А она мне — дело же совсем не в этом, Мюррей, ты что, не можешь выдержать часовое бдение? Вот я, говорит, я — могу, а если тебе слабо, так ничего не поделать.
Меня клонит в сон, но что-то в его голосе заставляет меня бодрствовать. Он снова отпивает из бутыли и пододвигает ее ко мне. Я пытаюсь налить вина в стаканчик, но оно проливается на пол. Он испуганно выхватывает бутыль из моих рук. Он пьян как сапожник, но, наполняя мой стакан, не проливает ни капли. Виден навык. Но я отнюдь не смеюсь над ним, даже про себя. Что-то в нем есть настоящее. Теперь он мне нравится, даже несмотря на кроличье лицо и привычку нервно покусывать усы. Его странность вызывает мой интерес, и я уже не понимаю, как он мог показаться мне занудой. Мне доводилось слышать о заступниках Спасителя, но из первых рук — никогда. Вот уж никогда бы не подумала, что судьба меня сведет с одним из таких людей.
— Так что, мистер Лиз, вы все-таки посещали эти самые бдения в молитвенном доме?
— Угу, — отвечает он. — Я подумал — какого черта, еще не хватало семейных сцен из-за этого. Ненавижу сцены. У меня от них мигрень. Лу, когда разойдется, так стены снесет своим ором. Только вот незадача: я работаю в страховом деле и потому оказался в довольно дрянном положении, как вы, наверное, понимаете. Я ей говорю, ну и что мне прикажешь делать — продавать страховки, как и раньше? Согласитесь, если я не верю, что хоть кто-то из моих клиентов доживет до шестидесяти лет, то это подло. Или мне им говорить, что они просто выкидывают деньги на ветер? Тогда, сказал я Лу, пусть Новое Царство наступает побыстрее, иначе мы разоримся к чертовой матери и не сможем платить за дом. На что она ответила: так тем более надо молиться, чтоб узнать точную дату.
— Но вы же не верили, что это случится, правда?
Он разводит руками, как будто специально показывая их мне. Ногти его обкусаны под корень.
— Когда я находился в молитвенном доме, то верил вместе со всеми. Думаешь, Господи, столько народу и все верят, неужто я один такой? Но фокус в том, что они, может, думают в точности как и я. А может, и нет. Откуда мне знать? Вот что частенько не давало мне покоя.
— Но сами-то вы, когда были не с ними, — что думали?
— Я эту брехню слушал с детства. Ничего нового. Я к этому привык, и меня это не вгоняло в панику, как Лу. Или, может, и вгоняло, если уж совсем честно, но не так быстро. Мне нужно было какое-то потрясение, понимаете? В общем, в ту ночь я отправился на бдение.
Он прерывает свою речь и смотрит по сторонам — на высокие потолочные балки, спрятавшиеся в темноте, на едва различимый нос брошенной лодки, на окна рулевой рубки, стекла которых ловят наш скудный свет и мерцают, словно где-то в глубине ночи скрывается зеркало. По-прежнему готовая внимательно слушать, я наклоняюсь вперед, чтобы растереть сведенную судорогой ногу, и смотрю на человека рядом со мной, чье имя вдруг забыла, но чье лицо, теперь уже обращенное ко мне, ясно и настойчиво, хоть и без слов, выражает одну мысль: слушайте, призываю вас, слушайте. Он сидит, скрестив ноги и слегка раскачиваясь из стороны в сторону; и вдруг раздается его громкий и зычный голос.
— Открой, о Господь наш, тем немногим, кто верует в Тебя всем сердцем, Твой таинственный замысел, дабы подготовились они к небесному празднеству в Твоем жилище и испили нового вина в Царствии Твоем…
Он замолкает. Смотрит на мою реакцию. Я гляжу на своего собеседника и скользящие по нему полоски тени. Лицо его будто удаляется от меня, затем вдруг снова приближается, причем одно только лицо, будто тела у него нет вовсе. Мне страшно, я хочу, чтобы он замолчал. Мне не надо продолжения.
— Чего же они хотели на самом деле? — говорит он. — Да вот чего: мол, если уж такая твоя воля, Господи, так назови же нам срок. Сил уже нет жить в неизвестности.
— Просьба не оригинальна, — сухо произношу я.
— Вы думаете? Что ж, может, оно и так, но вот стою я там на коленях — а полы там, скажу вам, как железные, аж стрелки на брюках разглаживались — и вдруг поднимаю голову и вижу старину Пульсифера, который рыдает, закрыв глаза. В тот же миг я понял: не случись сейчас конца света, так он мало того что не обрадуется, он еще и расстроится! И вот о чем я тогда подумал. Первое — если у Бога есть чувство юмора, то в эту минуту Он, наверное, прямо-таки покатывается со смеху. Второе — если этот час все же настанет, больше всех будет удивлен сам Господь, а не мы. Нет, Мюррей, сказал я тогда сам себе, не по пути тебе с ними. Ты как хочешь, говорю я Лу, а я посылаю все к чертовой матери и иду домой. Да и Донни нельзя было оставлять одного надолго. Она меня не услышала. Ключ от дома я вытащил у нее из сумки. Она и не заметила. Так была занята вымаливанием ключей от Царствия Небесного.
Мюррей снова отпивает из бутыли, и мне видно, как у него поднимается и опускается кадык. Из-за этого он похож на клоуна или героя карикатуры, и мне вдруг становится так его жалко, что, не желая больше слушать, я наклоняюсь к нему и касаюсь его руки.
— А потом?
— Парадокс, — отвечает он. — Она ждала несчастья издалека. Что раздастся голос Всевышнего. Что с неба станет падать саранча или литься кровь. Что луна почернеет, а звезды обезумеют. А беда была рядом.
Он запинается, потом делает над собой усилие и продолжает.
— Я пришел домой спустя четверть часа после приезда пожарных, — рассказывает он. — Началось в подвале, потом пошло наверх. Дом был старый, лет двадцать пять стоял, дерево поиссохло. Сгорел дотла. Страховая компания все выплатила, конечно.
— Но там же…
Он кивает. Во взгляде его — недоумение, которое не выразить словами.
— Говорят, это быстро, — произносит он. — Они же, понимаете, не сгорают, то есть сгорают, но уже после. Все дело в дыме.
Он смотрит мне в глаза.
— Так мне сказали. Но как я могу поверить им на слово? Может, оно и не так. Вот если б это я сгорел, тогда бы знал наверняка. — Он резко отворачивается. — И лучше б оно так и было, черт возьми, — говорит он.
Кажется, он открыл для себя боль как новый вид наркотика. Пожалуй, мне есть что ему сказать. Но пока я пытаюсь сообразить, что именно, мысль ускользает — видимо, ветер на мгновение наполнил меня этой мнимой вселенской мудростью, а теперь пузырь лопнул. Ничего я не могу ему сказать. В голове остается лишь одна мысль, имеющая хоть какое-то значение.
— У меня был сын, — говорю я, — а теперь нет.
— Что ж, — глухо отзывается он, — тогда вы поймете.
Мы сидим в тишине и пустоте и ждем, что услышим зловещий смех Господень, а вместо этого слышим лишь скучное фырканье моря.
— Я даже не пойму, кого мне винить, — говорит он. — Деда — за то, что так яростно навязывал всем Библию? Мать — за то, что из двух зол я выбрал адский огонь, а не лавандовую пудру? Лу — за ее святую веру в то, что ничего плохого с ним случиться не может? Себя самого — за то, что не сказал прямо, задолго до бдения, что не пойду я туда, что бы это мне ни сулило?
Ну сколько уже можно. С меня хватит.
— Некого тут винить.
— Да, но вы же не знаете, что я делал перед бдениями. Спускался в подвал пропустить стаканчик ржаного виски — для настроения. Может, я не потушил сигарету. Я так и не смог вспомнить.
Он берется за бутыль.
— И знаете, что она говорит, ну, в смысле, Лу?
— Что?
— Она говорит, ну конечно, теперь у тебя есть повод. И не так уж она неправа. А что еще у меня осталось в жизни? Пять лет уже прошло. — Он поднимается. — Отыскать бы эти ваши печенья — я бы съел пару штук.
Он берет свечу, оставляя меня в кромешной тьме, и осторожно пробирается по гулким доскам. Я закрываю глаза. Отдохну немного, не думая ни о чем. Но оттого, что глаза больше не видят и не чувствуют даже следов от теней и мне не за что ухватиться, голова моя взмывает ввысь и стремительно падает вниз, как чайка. Мне дурно. Кажется, я уже больше не вернусь, даже если открою глаза. Меня может унести прочь, словно чайку, чересчур сильный ветер прибьет меня к воде, а жестокое море уже не выпустит из своих объятий, отправив в неподвижное черное стекло своих глубин.
Он возвращается. Я открываю глаза и не вижу никакого света.
— Свеча приказала долго жить, — деловито сообщает он. — Без света кажется, что здесь холоднее, правда ведь? Вы, поди, замерзли. На вас же одна кофта.
Стало быть, он видел, во что я одета. Я с тревогой ощупываю платье, пытаясь понять, порвано ли оно и если да, то где. Ткань мнется и собирается в складки. Нащупать мне удается только собственные жировые складки, которые к тому же покрылись мурашками от холода. Так я еще сильнее порву платье. Свечи больше нет. Как бы я сейчас ни выглядела, ему этого не увидеть.
— Вовсе мне не холодно, — говорю я. — Это очень теплый кардиган. А вы что, уже уходите? Сами замерзли?
— Я-то нет, — бурчит он. — Может, вам пальто отдать? Точно не холодно?
— Точно, совсем не холодно.
— Ну ладно. Мое дело спросить.
Мы молчим. Я снова закрываю глаза.
Однажды Джон пришел домой с новостью: Арлин уезжает на год на Восток.
— Двоюродная сестра отца будет ей платить за помощь по дому. Нанимают они только родственников, потому чуть ли не за бесплатно. Предложение века, мать его.
— Если все так плохо, зачем же она едет?
— Снаружи-то как раз все неплохо — так оно всегда и бывает. Пригласили они ее душевно. Арлин говорит, если она откажется, мать с отцом не поймут, что у нее на уме и что она может иметь против такого разумного варианта. Да и слишком давно она висит на шее у родителей, а тут подворачивается шанс слегка подзаработать, вот она и решила вернуть им хотя бы часть затрат на ее содержание, пока она не работала. Говорит, поеду только на год, а потом начнем полностью самостоятельную жизнь.
— С ней трудно не согласиться, ты не находишь? Лично я рада слышать, что она такая ответственная.
— Такие долги не списывают, — сказал Джон. — Если кредиторы отпускать не хотят, не видать тебе свободы. Что бы она ни делала, этого мало. Симмонсы не денег хотят — они хотят удержать ее. Не выкупит она свою свободу. И год ничего не изменит.
— Странно, однако, они действуют, — сказала я. — Хотят удержать, а сами отпускают.
Джон пожал плечами:
— Лучше и не придумаешь, в нашем-то случае. Может, она познакомится с богатеньким парнем в Торонто, а потом Телфорд выйдет на пенсию и переедет вместе с Лотти к ней на Восток.
Больше всего меня раздражала эта его показная грубость — называть родителей Арлин «Телфорд» и «Лотти», по имени.
— Это ужасно, как ты разговариваешь, — сказала я.
— Вот как? А ты вроде совсем и не удивилась новостям. Знала?
— Очень смешно, — огрызнулась я. — Не имею ни малейшего представления, о чем ты.
— Так уж и ни малейшего? — сказал он. Затем продолжил со злостью в голосе: — Через две недели она уезжает. И знаешь, что я решил? Буду приводить ее сюда каждую ночь, а забеременеет — оно и к лучшему.
— Я тебе не позволю, — закричала я. — Весь город про тебя говорит, сыта я по горло этими слухами. Только дети малые так себя ведут — если уж чего захотели, то и подождать не могут.
— Это ты так думаешь, — сказал Джон. — Может, тебе просто не довелось в жизни чего-то сильно хотеть.
Всю мою злость вдруг как ветром сдуло, и мне оставалось лишь смотреть на него, умолять и взывать к его разуму.
— Я хочу, чтобы ты был счастлив, — сказала я. — Ты даже не представляешь, насколько сильно я этого хочу. Я боюсь, что ты совершишь ошибку, взвалишь на себя обязательства, которые не потянешь. Знаю я, к чему это ведет. Ты думаешь, будто ничего я не знаю, но я знаю. Умоляю тебя, Джон, постарайся меня понять…
У него тоже не осталось больше злости, и в обращенных ко мне серых глазах читалась растерянность.
— Но это же черт-те что, — произнес он. — Ты же просто ничего не понимаешь. У меня… да у меня же все было почти в порядке, впервые за многие годы… разве не видишь?
— Гол как сокол, — возразила я. — Без профессии, без заработка, без будущего — как ты можешь такое говорить?
— Ты всегда ставишь не на ту лошадь, — мягко сказал Джон. — В Марве было твое счастье, а ты этого так и не поняла.
В тот вечер вместо машины-телеги он взял грузовик и так поступал во все последующие вечера. Наверное, решил — к чему теперь на этом экономить? Но, несмотря на обещание, Арлин в дом так и не привел. В доме Шипли они больше в семью не играли.
В тот самый вечер я решила пойти спать, не дожидаясь Джона. Возвращался он поздно, с каждым днем, как мне казалось, все позже и позже, и каждый раз я ужасно злилась, ведь за бензин, получалось, платила я. Какое он имел право тратить мои деньги на то, чтобы катать Арлин по всей округе. Так я ему и сказала в тот день, яснее некуда, но он ответил, что записывает все расходы и выплатит мне долг, когда сможет, да и бензина он расходует немного, так как далеко они не ездят.
— Ну да, ну да, — сказала я. — У вас хватит совести припарковаться в кустах за воротами дома Симмонсов.
Я была с ним довольно резка, это правда, но он привык к моей манере и не принимал все мои слова за чистую монету. Должен же он был знать, что я стараюсь исключительно для него.
— Здесь все друг друга знают, — сказала я ему в тот вечер. — Тут не то что грешить нельзя, даже видимости греха нельзя создавать.
К моему удивлению, он осклабился.
— Вот задачка так задачка, — сказал он и открыл кухонную дверь. — Ну, до встречи.
Он вышел из дому, а я поднялась к себе и легла. Мне не спалось. Когда я была моложе, всегда засыпала легко и потому не могла и представить, что сон может быть даром. К тому времени, однако, мне уже приходилось добиваться его милости чтением детективов. Однако в ту ночь чтение не помогло. Августовский воздух был тяжел и неподвижен. Я сидела, подперев спину подушками, и всерьез подумывала о том, чтобы сдаться и выпить фенобарбитала.
Вдруг в дверь громко постучали. Я перепугалась насмерть — мне сразу представился отчаянный разбойник-бродяга, который, зайцем добравшись в нашу глушь на поезде, сначала попросит еды и пристанища, а потом наверняка обчистит дом. Я выжидала, размышляя о том, стоит ли мне спускаться, и тут услышала, что меня зовут по имени: «Агарь, Агарь!»
Я открыла дверь и увидела Генри Перла. Он долго мялся, пока наконец не выпалил:
— Пойдем со мной, Агарь. С Джоном беда.
— В чем дело? Что случилось?
Но Генри не мог говорить. Он сильно исхудал за последние годы. Одежда нелепо свисала с него, а многочисленные морщины на лице напоминали рисунок на поверхности древесины. У него у самого было трое сыновей, спокойных и рассудительных, — насколько мне известно, ни один из них не доставил ему ровным счетом никаких хлопот, а может, и у них были проблемы, только я об этом не знала. Неужто Джон попал в какую-то передрягу? Субботними вечерами в танцевальном клубе «Фламинго» случались драки, и пивные бутылки, говорят, летали там, как мухи.
— Генри, что все-таки стряслось?
— Одевайся и пошли, — ответил он. — По дороге расскажу.
Те несколько миль, что мы ехали в Манаваку, показались мне бесконечными. Генри сидел за рулем своего старенького грузовичка-«форда» и рассказывал — настолько издевательски медленно, что мне хотелось на него наорать и заставить выложить все сразу, сию же минуту.
— Он в больнице, — сказал он. — Авария получилась, Агарь. Он…
— Все плохо? Что с ним?
— Не знаю, — промямлил Генри. — Думаю, точно пока никто не знает.
А потом он все рассказал. Его старший сын был на танцах и слышал, как Джон, впервые за несколько месяцев напившись, поспорил с Лазарусом Тоннэром, что проедет на грузовике по эстакадному мосту. Арлин пыталась отговорить его, но он ее не слушал. Она поехала с ним.
— Он убедился, что поездов нет, — рассказывал Генри. — Не настолько он был еще… ну, ты поняла. Хэнк говорит, он специально посмотрел, что поездов нет.
— Грузовик… упал?
— Нет, — ответил Генри. — Мост он переехал, Бог его знает, как ему это удалось. Но переехал.
— И…
— Грузовой особого назначения, — сказал Генри. — В расписании его не было. Вез картошку и чего-то там еще для малообеспеченных. Прямо перед самым мостом он повернул, где и Вачаква поворачивает. Когда его увидели, было уже слишком поздно.
Никто не виноват. Где рождаются причины, в каком далеком прошлом их искать?
— Арлин… — произнесла я, внезапно вспомнив про нее. — Серьезно пострадала?
Генри обнял меня одной рукой за плечи, словно извиняясь, что ему приходится мне такое сообщать.
— Сказали, погибла мгновенно, — ответил он.
Мне казалось, что вышла какая-то ошибка, что это не может быть правдой, — ну никак не может. Мы вечно норовим все списать на ошибку — уж слишком быстро это происходит! Каких-то пару часов назад оба были живы и здоровы. Ну за такой-то короткий срок не могло же все так поменяться.
— Он будет жить? — спросила я.
Генри не ответил, и я вдруг поняла, насколько это бредовая идея — задавать такой вопрос другому смертному.
В ночной больнице царила полнейшая тишина, в стерильных коридорах не чувствовалось даже малейшего дуновения ветерка. Пришла старшая сестра, вся торжественно-важная, я проследовала за ней. Я не думала ни о чем, то есть вообще ни о чем, и все же мне вспоминается, что в голове моей кружила одна не оформленная в слова мысль. Если ему суждено умереть, путь это случится не на моих глазах.
Лицо Джона было изодрано, но это лишь первое, что бросалось в глаза. Самые страшные травмы оставались невидимы. Он был без сознания. Я присела у высокой и узкой больничной койки и стала ждать. Медсестры и доктор то заходили, то выходили, проводили процедуры, говорили что-то друг другу и мне. Я их не замечала. Я смотрела только на его худое, обожженное солнцем лицо, прямые черные волосы. А потом — то ли много часов, то ли несколько минут спустя — он открыл глаза. Свои обычные серые глаза, которые, если застать их врасплох, смотрели на мир с такой всеобъемлющей надеждой, что вынести это было решительно невозможно. Уже через мгновение, однако, в них отразилась паника.
— Арлин… — произнес он. — Что с ней?
— Цела, — сказала я. — Отдыхай.
Дышал он неглубоко и с трудом, а глаза наполовину закрыл.
— Я не хотел, — сказал он. — Прости меня…
Он слегка повернул голову ко мне, снова открыл глаза и ухмыльнулся, как всегда неожиданно и горько.
— Повел себя как дитё малое, да? — сказал он. — Пора бы уже понять, что этим ничего не добьешься.
— Тише, — сказала я. — Все будет хорошо.
С минуту он не издавал ни звука, а потом его вдруг накрыла боль, проникла в него и захватила со всей своей дьявольской яростью. Он закричал. Когда он заговорил снова, это были уже только кусочки, обрывки фраз.
— Мама… мне больно. Больно. Ты можешь… их позвать? Пусть мне… дадут чего-нибудь.
Я хотела сказать, что пойду и попрошу сестру сделать укол. Но не успела что-либо сказать или сделать — Джон хрипло засмеялся, делая себе еще больнее.
— Не можешь, — отчетливо произнес он. — Ведь не можешь же. Ну и ладно. Забудь.
Он накрыл мою руку своей, как будто ему вдруг захотелось утешить меня, сказать, что ничего уже не изменишь.
Говорила ли я что-нибудь, что говорила, и услышал ли он меня — этого я не знаю. Он лежал молча и дышал все слабее и слабее. А потом умер. Мой сын умер.
Поздно ночью старшая сестра проводила меня к вестибюлю, где все еще смиренно ждал Генри Перл, и, проходя по чисто вымытым безмолвным коридорам, я увидела в одном закутке то, что видеть была не должна, — каталку, а на ней нечто, покрытое белой тканью, словно алтарь в день Причастия. От неловкости сестра кашлянула.
— Вот беда-то, так и не доехало до нас похоронное бюро Камерона. Симмонсы уже приезжали. Такая красотка была.
Я почти обезумела от гнева.
— Вам-то откуда знать, какая она была, какой он был?
Она сочувственно приобняла меня:
— Поплачьте. Не сдерживайтесь. Легче станет.
Но я скинула ее руку со своего плеча. Выпрямила спину — как оказалось, это была одна из сложнейших задач в моей жизни, но я справилась. Я решила, что не заплачу на людях, чего бы мне это ни стоило.
Когда же наконец я очутилась дома — я сидела одна в комнате Марвина, а какие-то женщины из города варили на кухне кофе, — выяснилось, что слезы слишком долго сидели взаперти и теперь отказываются литься по моему велению. В ночь, когда умер мой сын, я превратилась в камень, неспособный плакать. Женщины, которые вызвались помогать с похоронами и теперь принесли мне горячего кофе, все твердили, как мужественно я переношу горе, а я лишь смотрела на них сухими глазами как будто из далека и не произносила ни слова. Вплоть до самого утра в голове сидела одна мысль: как много я хотела ему сказать, сколько всего исправить. Он не стал ждать.
Наверное, многие жители Манаваки недоумевали, почему я не захотела поехать на кладбище после панихиды. Я не желала смотреть, как его положат рядом с его и моим отцами, под плитой с двумя именами, в тени покосившегося каменного ангела.
Через некоторое время я пошла навестить Лотти. Но если раньше между нами был хотя бы хрупкий и тонкий мостик, то сейчас и тот был разрушен. Мы пообщались всего пару минут. Она не винила меня, равно как и я ее, но нам нечего было сказать друг другу. Горе раздавило Лотти. Она слегла, и, когда Телфорд, сам еле державшийся на ногах, провел меня в ее комнату, я увидела лишь помятую атласную сорочку персикового цвета, мокрую льняную подушку и закрытые глаза.
— Она сама не своя, — сказал Телфорд. — Оно и понятно.
Я смотрела на него и пыталась представить, каково это, когда рядом заботливый муж, всегда готовый накрыть тебя одеялом и принести еду прямо в постель. Возможно, я была к ней несправедлива. Но я не могла себе позволить страдать, как она. Кто стал бы заботиться обо мне?
Все, что имело хоть какую-то ценность, — угловой шкаф из орехового дерева, дубовый буфет, кресло с диваном и несколько сохранившихся фарфоровых чашек, — я упаковала и отправила Марвину. Продажу дома Шипли я поручила адвокату, перенявшему дело Люка Маквити после его смерти. Затем вернулась на побережье, к мистеру Оутли. Очень вовремя, ибо дом как раз нужно было подготовить к возвращению хозяина из Калифорнии.
На следующий год мистер Оутли умер, завещав мне десять тысяч. Я купила дом. Больше мне тогда некуда было пристроить такую сумму. В тот же год в Манаваке выпало довольно дождей за весну и начало лета, чтобы пшеница пошла в рост.
Через несколько лет началась война. Цены на пшеницу подскочили, и фермеры, у которых не было ни цента, теперь покупали комбайны и новые машины и проводили себе электричество. Много парней из Манаваки погибло. Я читала об этом в газетах. Почти все они служили в одном полку, «Камеронские горцы», и сражались под Дьепом (так, кажется), в общем — там, где были большие потери в живой силе, как тогда писали газеты, словно речь шла об оловянных солдатиках, у которых нет матерей. Те, что вернулись, получили государственные пособия и могли при желании пойти в колледж или открыть свое дело.
Он мог бы выжить или не выжить на той войне. Кто знает? Да и зависит ли судьба от внешних обстоятельств? Кажется, я плачу. Я трогаю лицо: рука скользит по мокрой от слез коже. К моему ужасу, совсем рядом раздается человеческий голос:
— Черт возьми, как все грустно.
Я не знаю, кто это, но потом память возвращается: здесь был мужчина, мы с ним разговаривали, я пила его вино. Но я не хотела ему рассказывать всего этого.
— Я говорила вслух?
— Да все в порядке, — отвечает он. — Все нормально. Всегда полезно облегчить душу.
Как будто речь о глистах, которых надо изгнать из тела. Да и ладно. Он говорит доброжелательно. Я рада, что он здесь. Мне не жаль, что я все ему рассказала, совсем не жаль, что само по себе удивительно.
— Это было так глупо, — медленно произношу я. — Вот что меня мучит. Бессмысленно. На спор.
— Так бывает, — говорит мужчина.
— Знаю. Это мне объяснять не надо. Но я не принимаю этого.
Я чувствую, что он пожимает плечами в темноте.
— А какой у вас выбор?
Меня сотрясает дрожь, а в горле стоит такая желчь, что говорить почти невозможно.
— Это злит, и злость не отпустит меня до самой смерти. Не на кого-то злость, а просто на то, что так получилось.
— Она вас до добра не доведет.
— Я знаю. Очень хорошо знаю. Но и поделать ничего не могу.
— Понимаю вас.
Он трясет бутыль.
— Пусто.
Он искренне удивляется, как ребенок. Говорит он глухо, а может, это я плохо слышу. Смутные слова плывут ко мне сквозь тьму, разделяющую нас.
— Лу будет беситься. Надо двигать. Только сперва вздремнуть бы.
— Не уходите, — умоляю я. — Вы же не расскажете Марвину, что я здесь? У меня все хорошо. Я неплохо здесь устроилась. Вы же видите?
— Конечно, конечно, все вижу.
— Тогда поклянитесь, что не расскажете.
— Клянусь, — говорит он.
Я верю ему. Теперь мне спокойнее.
— Холод-то какой, — сетует он. — Вы замерзли?
— Да. И правда холод. Очень замерзла. Как никогда в жизни.
Сидя у ящиков, мы прижимаемся друг к другу, чтобы согреться. А потом незаметно засыпаем.
Я просыпаюсь. Луна не светит. Ночь уж очень темна, а воздух не по-летнему холоден. Днем последние дни палило солнце, кто бы мог подумать, что ночью так приморозит. Может, дождь пойдет — хорошо бы, после такой-то засухи. Ужасно неудобная кровать. Давно надо было в эту комнату новую купить, а у нас все денег нет. Это ведь была комната Марвина — ума не приложу, как он спал на такой кровати.
Внезапно мне становится дурно. Тошнит, во рту кисло, в горле спазмы — не к добру это. В чем дело? Что со мной? Совсем расклеилась. Ох, не могу, не могу сдержаться… весь пол уделала, всю комнату. Так резко, не успеешь сообразить. Ни тазик взять, ни вниз спуститься. Стыдоба.
Дышу рывками, с трудом. Сердце стучит, как отбойный молоток. Что же все-таки со мной? Я пытаюсь встать, но тщетно.
— Мне плохо. Очень плохо.
Я говорю сипло, глухо, словно меня теперь рвет словами.
Потом звучит другой голос:
— Что такое? Что стряслось? О Боже, все вырвала. Вот уж угостил так угостил. Знал же, что не надо.
Мужчина. О чем он? Он зажигает спичку, и я вижу знакомое лицо рядом с моим.
— Бог мой, совсем дело плохо…
Он, кажется, и вправду встревожен. Я пытаюсь улыбнуться, чтобы немного успокоить его, но лицо меня не слушается — он, наверное, видит лишь пародию на улыбку, оскал змеи.
— Уже все в порядке, — говорю я, — главное, что ты пришел.
— Точно? Что-то не заметно. Даже и не знаю, что делать.
Спичка гаснет, но я чувствую, где он. Я протягиваю к нему руку, почти веселясь от осознания собственной кротости, и мягко беру его за запястье.
— Не волнуйся, милый мой. Ничего страшного. Все в порядке. Мне приятно, что ты так беспокоишься, но уверяю тебя, причин нет. Иди спать.
— Странно все это… Пожалуй, тут доктор нужен.
— Вот уж вздор. Никто мне не нужен, когда ты рядом. Как я рада, что ты сегодня не поздно. Не надо было бежать домой из-за меня. Но я рада, что ты пришел.
— Матерь Божья, — говорит он. — Так вон оно что…
Мне лучше. Я спокойно отдыхаю. Рука по-прежнему на его запястье. Такое тоненькое, одна кость, и пульс слышно. Лучше времени для объяснений не будет.
— Я ведь не от души говорила, когда не разрешила ее в дом приводить. Сгоряча ляпнула. Характер у меня сам знаешь какой. Разве я хотела, чтобы ты все время из дома бежал? Ты приходи вечерами сюда. Слова не скажу. Я могу и в гостиной посидеть, а могу и наверху. Мешать вам не буду. Как ты на это смотришь?
Я все сказала так спокойно, так рассудительно. На это же совершенно нечего возразить. Я жду. Наконец слышу его голос. Непонятный, резкий звук, то ли стон, то ли всхлип. Я волнуюсь: может, он на меня все еще злится? Но когда он начинает говорить, в голосе его совсем нет злости.
— Все хорошо, — говорит он. — Я всегда знал, что ты не хотела. Все хорошо. Постарайся заснуть. Все хорошо.
Счастливая, я вздыхаю. Он укрывает меня одеялом. Я даже готова молить Бога о прощении — за то, что временами плохо думала о Нем.
— Посплю, — говорю я.
— Вот и хорошо, — отвечает он. — Спи.
IX
Утренний свет жалит глаза не хуже мороза. Всю ночь я проспала, вытянувшись на дощатом полу и упершись головой в ящик, мышцы и суставы одеревенели и отказываются шевелиться. В животе спазмы, горло горит от жажды.
Накрыта я, как понимаю, твидовым пальто, вернее, дрянным пальтецом из тоненькой ткани — кто-то явно экономил неумно. Так чье же оно?
На меня накатывают тошнотворные воспоминания, и я оглядываюсь. Его нет. Память, теперь болезненно-ясная, как вешние воды, накрывает меня холодной волной. Быть такого не может, чтобы я, Агарь Шипли, всегда брезгливо-разборчивая, если не сказать больше, распивала вчера вино с незнакомцем, а затем заснула, пристроившись возле него. Я отказываюсь в это верить. Но именно так оно и было. И если подумать, ничего в этом нет ужасного. Изнутри ведь все выглядит совсем не так, как снаружи.
Что-то еще произошло ночью. Что-то еще было сказано, вот только что — я позабыла и не могу вспомнить, хоть убейте. Но откуда эта тоска и опустошенность, как будто я потеряла кого-то совсем-совсем недавно? Неведомая мне потеря висит на мне тяжелым грузом. Огонь усопшего задут навек. На небесах не найти прощенья.
Мысли путаются. Все-таки только добрый человек мог так запросто оставить свое пальто. Редко кто так поступит. Мне бы хоть глоточек воды. Думаю, он вернется.
Пусть меня закопают в бескрайнем поле, пусть не потратят ни цента на венок и не прочтут ни одной молитвы, чтобы проводить мою душу на небо, что мне будет дела до этого, мне, холодному трупу? Трудно представить мир без меня. Когда встанет мое сердце — остановится ли время? Глупая старая кляча, кем ты себя возомнила? Агарью. В этом мире я такая одна.
Я не могу ни на чем сосредоточиться. Этим утром голова отказывается работать. Что же он не идет? Он обязательно вернется, я уверена в этом. Скорей бы. Я хочу пить. Вот-вот упаду в обморок. Положить бы чего-нибудь в рот, так, может, и обошлось бы. Вдруг он принесет апельсинов? Апельсин бы сейчас хорошо пошел. Да нет. Есть я, пожалуй, не смогу. Стакан воды, больше ничего не нужно.
Затем я слышу приближающиеся шаги, причем не одного человека, а нескольких. Надо срочно привести себя в порядок. Но я ничего не делаю. Лежу, не двигаясь и проклиная свое безволие. Я знаю: это не он. Он бы пришел один. Он обещал.
— Пришли. Вход там.
Его голос? Нет, он не предал бы меня. В конце концов он же поклялся, и я ему поверила. Дверь открывается, и я боюсь туда смотреть. Затем слегка поворачиваю голову. Там стоит Марвин, в старом добром темно-сером костюме, с выражением неодобрения на широком лице. Рядом Дорис — она хватает его за руку и ахает. С ними незнакомец, тощее создание с синяками под бегающими кроличьими глазками и красновато-рыжими усами.
— Слава Богу, — ровным, спокойным и ничего не выражающим голосом говорит Марвин. — Мы уже с ног сбились. Где только не искали.
Дорис в мрачном ацетате — сегодня на ней снова то ужасное коричневое платье — летает по всему помещению, наклоняется, трогает меня, тычет в меня пальцем, как покупатель в говяжью вырезку.
— Боже ж ты мой, как вы нас напугали. Это ведь надо было до такого додуматься, а? Прихожу с магазина, а мамы нет — я чуть рассудка не лишилась. Переволновались все, да еще и в полицию пришлось идти, ужас, одним словом. Они на меня так косились, мол, смотреть надо было лучше, но разве ж я могла подумать, что вы такое сотворите?
— Закрой рот, дорогая, будь так добра, — говорит ей Марвин. — Видишь же, что ей и так тяжко.
— Господи ты Боже мой, да что ж это такое-то, — причитает Дорис, глядя на меня, на обстановку, на загаженный пол — ничто не ускользает от ее взора.
Огромная и неподвижная туша, я лежу, как пойманный старый сокол, с широко открытыми глазами, не мигая. Я буду молчать. Пусть грешат сами. Марвин встает на колени:
— Мама, ты слышишь меня? Понимаешь, что я говорю?