Каменный ангел Цветаева Марина
— Мама! Пришла продавщица яиц!
Продавщица яиц. Я не смотрела на Джона, как и он на меня. Кажется, мы оба смотрели невидящим взором на свет из кухни, как растерянные мотыльки.
Появилась мама девочки; это была Лотти.
Я не помню, сколько она мне заплатила и что мы друг другу говорили. Помню только ее глаза, в которых отражался желтый свет, помню, как бережно она взяла корзину, будто лежащие в ней хрупкие шарики были сокровищем, которое она боялась повредить. А потом мы ушли.
— Кем сейчас работает Телфорд Симмонс? — пришлось мне спросить.
— Банком управляет, — ответил Джон, и го-юс его был холоден, как воздух в тот вечер. — Я думал, уже все об этом знают.
— А ведь был такой домашний мальчик, — я не хотела говорить ни слова, но речь словно сама полилась из меня, — и умом-то особым не отличался. Взлетел он, я бы сказала, скорее за счет везения, а не потому, что такой правильный.
Затем произошло то, о чем и по сей день я не могу перестать думать.
— Заткнись, а? — вскричал Джон. — Неужели так трудно просто закрыть рот?
В городе тогда только открыли комнату отдыха. Я никогда туда не заходила, не имея ни малейшего желания посещать места общего пользования. В тот вечер, однако, я попросила Джона высадить меня там. Это была комната со стенами, обшитыми коричневыми панелями, и шестью стульями с прямыми спинками, за которыми находились две туалетные кабинки. Там никого не было. Прежде чем войти, я в этом убедилась. Там я нашла то, что искала, — зеркало. Долго стояла я перед ним и смотрела на свое отражение, поражаясь тому, как сильно человек может измениться, даже не заметив этого. Мы меняемся постепенно.
Я увидела себя в черном мужском пальто с плеча Марвина. Оно было слишком велико Джону и безнадежно мало Брэму. Носить пальто можно было еще долго, вот я и взяла его. Спереди оно еле застегивалось, так как я поправилась в бедрах, да и живот мой после Джона не стал снова плоским, как раньше. Шею я обмотала вязаным пушистым шарфом голубого цвета, подарком на Рождество от дочери Брэма Глэдис. Коричневый шотландский берет я натянула на уши, чтобы они не отмерзли. Прямые седые волосы. Я всегда стриглась сама. Смуглое лицо с грубой кожей, не мое лицо. Только глаза остались теми же — они пристально вглядывались в лживое стекло, как будто желая проникнуть внутрь и разглядеть где-то в неведомой дали более правдивое изображение.
Я вышла на тротуар Главной улицы и присоединилась к субботней толпе, скрипя ботинками в галошах по плотному снегу. Между повозок и саней с трудом двигались несколько автомобилей, гордые водители сидели высоко, нажимая на клаксоны, так что машины издавали неприлично громкие звуки, словно мальчишки с дудками на детском празднике.
«Универмаг Карри». Вывеска осталась той же — новый владелец, выкупивший магазин у города, решил не менять названия, чтобы не растерять покупателей. Бог знает сколько лет я не была внутри, но ноги сами понесли меня туда, а в голове билась одна мысль — нужно купить приличную одежду, вещи, в которых я стану похожа на человека. Денег у меня не было, но я подумала, что дочери основателя магазина один раз можно продать товар в долг. Раньше мне брать в долг не приходилось.
Как и во времена отца, ближе ко входу располагались прилавки с продуктами: я увидела бочки с сушеными яблоками и абрикосами, сморщенными и обезвоженными, кадки с изюмом и крупным тростниковым сахаром, огромные колеса оранжевого сыра, стеклянный шкафчик с пончиками, шоколадными эклерами и домашним хлебом и открытые деревянные ящики, заполненные фабричными булочками, твердыми, как камень, имбирными печеньями и печеньями с изюмом, которые мы называли «прибитыми мухами». В глубине магазина продавали ткани в рулонах, а на вешалках грустно висела готовая женская и детская одежда.
Директор поприветствовал меня со всей учтивостью, затем выслушал, покивал, прокашлялся и отвел взгляд. К середине моей вымученной речи стало ясно, что вышла у меня мольба, а не сухая просьба, которую я задумывала. Тем не менее я бы продолжила, даже невзирая на это, но нас прервали.
Молодой человек извинился и поспешил удалиться. Я ждала его у прилавка, почти спрятавшись за горой из рулонов ткани. Сквозь монотонное жужжание, в которое слились все доносившиеся до меня звуки, я вдруг расслышала голос Брэма.
— Я даром не прошу. Нечего со мной разговаривать в таком тоне. Всего-то лишь попросил черствых булок, черт вас подери. Свежих бы купил, но не по этим же вашим грабительским ценам.
Затем приглушенный голос продавца, обращающегося к директору:
— На самом деле, мистер Купер, ему нужен лимонный экстракт. Если вы помните, констебль нам советовал больше его не продавать. На улице ждет Чарли Бин, я видел. Они потом продают его втридорога индейцам, те его пьют.
От смущения директор почти лишился дара речи.
— Хорошо, хорошо, дайте ему булок и бутылку экстракта, ради Бога. Не можем же мы отказаться продавать товар. Но больше экстракт не делайте, от греха подальше. О Господи, что ж за напасть такая…
Он не знал, как ему вернуться ко мне и что говорить. Я избавила его от мучений. В тот миг меня уже ничего не волновало, ибо я наконец знала, что делать, и знание принесло мне облегчение. Я вышла из своего укрытия и прошла по центральному проходу в своих галошах — медленной, но твердой походкой, с высоко поднятой головой, не глядя ни на кого. Поравнявшись с Брэмом, я отметила для себя, как сильно он постарел. При виде меня он открыл рот, и в глаза мне, помню, бросился коричневый налет на его передних зубах.
Мы вышли из магазина вместе, спустились с крыльца и прошествовали мимо морщинистого Чарли Бина, зевавшего и дрожавшего от холода на своем посту у входа. В последний раз в жизни мы с Брэмптоном Шипли шли куда-то вместе.
Любое начинание возможно лишь тогда, когда окажется необходимостью, и тогда вдруг становится ясно, как провести его в жизнь, и привередничать по поводу средств уже не приходится. У меня были серьги с опалом, доставшиеся мне от матери, да еще светильники из чистого серебра и посуда из лиможского фарфора — столовый набор на двенадцать персон, с блюдами и супницами, с нежным розовато-сиреневым рисунком и золотыми каемками. Попользоваться ею мне так и не довелось. Даже в Рождество мне казалось, что Брэм и его дочери с их бессловесными мужьями и сопливыми детьми такой посуды недостойны.
Как часто мы слышим о том, как, продавая фамильные ценности, люди страдают от позора. Я смотрела на это совсем по-другому. В тот лень Лотти конечно же нарядилась в свою лучшую одежду — розовато-кремовое шифоновое платье, — но я была к этому готова. На мне было платье из черного шелка — я купила его к похоронам отца, на которые не пошла, ибо накануне узнала об условиях завещания и, возмущенная до глубины души, решила, что ноги моей на похоронах не будет. В заваленной подушечками гостиной с кружевными салфеточками, светло-вишневым плюшевым диваном и заставленным всевозможными безделушками шкафчиком даже и в этом платье я уступала Лотти в элегантности. Но мне уже было все равно. Я думала лишь о том, что она должна благодарить судьбу за такую удачу: приобрести вещи Карри по весьма выгодной цене. Мы выпили чаю как две давние подружки. Чашки были из низкопробного фарфора, какие продают за полдоллара штука.
Когда мы допили чай, Лотти многозначительно улыбнулась:
— А что тебе приспичило сейчас все продать, а, Агарь? Ты что, уезжаешь?
Я спокойно покачала головой. Затем взяла кровно заработанные Телфордом Симмонсом деньги и сделала именно то, о чем Лотти и подумала.
— Мама, пойдемте.
Голос и рука, трогающая меня за плечо. Я испуганно отстраняюсь.
— Что такое? Что стряслось?
— Пора уже, — говорит Дорис, заставляя себя соблюдать спокойствие. — Пойдемте.
— О Боже, неужели уже пора вставать?
— Вставать! — усмехается она. — Ужинать вообще-то пора, а не вставать.
— Как будто я не знаю! — спешно парирую я. — Это и так ясно. Я говорю…
— Вы, я гляжу, вздремнули, — говорит она. — Ну и хорошо.
— Я не спала. Глаз не сомкнула.
— Видать, успокоил вас разговор с мистером Троем. Вот и славно. Я так и думала.
— С каким мистером?
— О Господи. Не важно. Пошлите уже. Марв ждет. Мясной хлеб совсем остынет.
После ужина Дорис объявляет, что идет в магазин на углу за имбирным элем.
— Я с тобой. — Внезапно у меня возникает потребность размять ноги и подышать свежим воздухом.
— Ну… — Дорис, кажется, в сомненьях. — Если силы есть…
— Конечно, есть. Почему у меня не должно быть сил?
— Ладно, Бог с вами. Я-то думала, вы останетесь, с Марвом поболтаете.
Она приносит мой черный плащ из плотной полушелковой ткани — свободный и легкий, но для вечерней прохлады его вполне достаточно. Он удобный и нарядный. Даже Дорис его одобряет. Она берет меня под руку, хотя в этом нет никакой необходимости, и мы уходим. Сто лет уже не ходила на прогулки. Сегодня я полна сил. Я бодро выхожу из дома, вдыхая носом воздух, свежий и сладкий от запаха сена, ибо сегодня все в нашей округе косили траву на газонах.
В магазине на углу молодая девушка расплачивается за буханку хлеба. Она внимательно пересчитывает деньги. Совсем еще ребенок. Меня поражают ее руки.
— Подумать только. Нет, ты видишь, Дорис? У нее на ногтях черный лак. Еще и с золотыми крапинками. Скажи на милость, о чем ее мать думает, зачем такое разрешает?
Ребенок оборачивается и зло смотрит мне в глаза. Увидев ее лицо, я понимаю, что она значительно старше, чем я себе вообразила.
— Ох, мама… — Дорис дышит мне в ухо. — Неужто помолчать нельзя? Хоть один разок…
Как я допустила такое? Я не могу смотреть ни на Дорис, ни на девушку с черными ногтями, ни на кого. Никогда, никогда больше я не заговорю ни с одной живой душой. До самого последнего вздоха я буду держать этот своевольный язык за зубами. Только это неправда, вот в чем моя беда.
Мы бредем домой, я держусь за руку Дорис, боясь упасть. В гостиной Марвин ходит взад-вперед, словно медведь в клетке. На лице его — то самое мучительно-сосредоточенное выражение, которое неизменно появляется в моменты вынужденного принятия трудного решения. Он мешкает, как будто в наше отсутствие он усердно репетировал, а сейчас начисто позабыл свою роль. Наконец, выпаливает в мою сторону:
— Все решено. Дом престарелых. Я договорился. Ровно через неделю ты едешь.
V
— Может, все-таки выпьете секонала?[10] — спрашивает меня Дорис.
Я качаю головой, лежа в своей мягкой паутине из простыней и подушек.
— Нет, спасибо. И так усну.
Это ложь. Сегодня я не сомкну глаз. Я всеми силами буду гнать от себя сон. Мне нужно подумать. Если они полагают, что я смирюсь со своей судьбой и не окажу сопротивления, то они глубоко ошибаются. В прошлом мне уже приходилось брать все в свои руки, и если надо это сделать снова — сделаю, не задумываясь. Можете не сомневаться, я еще скажу свое веское слово, прежде чем умолкну навек.
Откровения всегда снисходят в момент настоящей нужды, и сейчас именно это и происходит. Насколько я помню, недалеко отсюда есть укромное местечко. Кажется, мы туда ездили на пикник. Вроде бы в этом году. Еще бы название вспомнить. Это очень, очень важно. Иначе как я куплю билет.
Что-то про тень. Вроде бы. И что там было с этой тенью? Фразы издевательски жужжат в ушах, точно рой мошек. А потом я вспоминаю. Морская тень. В полдень на море падает тень от скал, отсюда и название.
Моими деньгами заведует Марвин. Мы оформили счет на его имя. Этого я не учла. У меня нет ни гроша. Я снова в тупике, но лишь на мгновение. Как легко мне сегодня думается. Идеи приходят одна за другой. Пенсионный чек, вот мое спасение. Сегодня я точно видела конверт на столе в его каморке. В этом месяце я никаких чеков не подписывала, я почти уверена в этом. Обычно я там расписываюсь, а Марвин несет их в банк. Сумма невелика, видит Бог, но ее хватит. Только бы конверт лежал на месте. Может, набраться храбрости и проверить? Спуститься на цыпочках? Ну-ну, и, вероятнее всего, споткнуться, упасть, сломать шею и вспугнуть Марвина и Дорис, как болотных уток. Нет уж. Подожду. Утром я должна вести себя как ни в чем не бывало, искусно изображать спокойствие, чтобы, не дай Бог, не выдать себя. Волнение пульсирует в моих артериях, заставляя бодрствовать именно тогда, когда я хочу заснуть.
Складывая наши с Джоном вещи в черный чемодан, по-прежнему подписанный «Мисс А. Карри», внешне я была совершенно спокойна. Двенадцатилетний Джон наблюдал за мной.
— Ты ему скажешь?
— Скажу, — ответила я. — Когда придет.
— Может, просто уедем по-тихому? — предложил Джон.
— Пойми, я не сбегаю тайком. Мне нечего скрывать.
— Прямо интересно, — сказал Джон, — как это будет.
— Все ради тебя, — пылко сказала я. — Ради твоего блага. Понимаешь ты или нет?
— Понимаю, ага, чего ж тут не понять, — ответил он.
Я попросила не стоять без дела, а лучше помочь мне.
— А где брошь для пледа, Джон? В твоем ящике я ее не нашла.
— Откуда мне знать? — мрачно ответил он. — Здесь где-нить, наверное.
— Где-нибудь, — поправила я. — Нет такого слова — где-нить.
— А на побережье мы будем жить у Марвина? — спросил Джон.
— Нет. Найдем себе жилье. Придется мне устроиться на работу. Я могу пойти к кому-нибудь экономкой.
Я рассмеялась, а он смотрел на меня, нахмурив брови.
— Как тетушка Долли, — сказала я. — Занятно получается. Никогда не знаешь, что уготовила тебе судьба. Но я не она. У нее совсем никого не было. У меня же в доме будет мужчина.
— Мужчина? — почти закричал он. — И кто же это?
Я приобняла его за плечи:
— Ты. Ты будешь моей опорой, я знаю. Мы справимся.
Он посмотрел на меня точно так же, как на Брэма, когда тот засунул ему в рот нож с медом. Лицо его оставалось бесстрастным и неподвижным, словно стоячая вода, а в глазах, этих живых глазах, ясных и зорких, как у птицы, появилась пелена.
Джон никогда не выезжал за пределы Манаваки. Неудивительно, что он так нервничал. Я верила, что, как только мы сядем в поезд, он успокоится.
У кухонной плиты у нас стоял старый виндзорский стул, у которого уже не было половины реек, а одна ножка подкашивалась. Слушая наши новости, Брэм сидел на нем и раскачивался взад-вперед. Он не выказал удивления. Не просил меня остаться, даже не дал понять, что ему вообще есть дело до происходящего.
— Когда едете? — наконец спросил он.
— Завтра утром.
— На твоем месте, — сказал Брэм, — я бы сварил в дорогу пару яиц вкрутую. В поездах, говорят, поесть шибко дорого.
— Только яиц в поезде мне и не хватало, — сказала я. — Выставим себя деревенщиной.
— Да уж, такого позора ты не переживешь, — сказал он.
— Это все, о чем ты сейчас можешь говорить? — вскричала я. — О еде, черт бы ее побрал?
Брэм посмотрел на меня:
— Нечего мне сказать, Агарь. Это ты у нас сегодня говоришь. Уезжаешь, так уезжай.
И мы уехали.
Хорошо, что дело было зимой. В морозном воздухе колоколом прозвенело «Посадка заканчивается!», и поезд зашевелился, встряхнулся, словно сонный дракон, и поехал, сначала медленно, с королевским достоинством, затем быстрее, и вот он уже катит по блестящим на солнце рельсам. Мы проехали лачуги и хижины, окружавшие станцию, а также вокзальные постройки и водонапорную башню цвета засохшей крови. Не успели мы оглянуться, как оказались за пределами Манаваки. Я была поражена тем, насколько это крохотный город и насколько мало, в астрономическом измерении, понадобилось времени, чтобы его покинуть.
Вскоре мы уже ехали по белой долине Вачаквы мимо свалки и кладбища на холме. Присмотревшись, я увидела на вершине мраморного ангела с невидящим взором, охранявшего покой засыпанных снегом садов, безлюдных мест и спящих глубоко в земле мертвецов.
«Туда-туда, туда-туда, туда-туда», — стучали железные колеса, и мы осторожно, как все неискушенные путешественники, присели на край пыльных сидений с зеленой ворсистой обивкой и принялись смотреть на зимние пейзажи через дребезжащие стекла. Заброшенные фермы подавали лишь слабые признаки жизни. Чернели чахлые стволы кленов и тополей с ветвями, украшенными перьями инея. Замерзшие болота, огромные сугробы, подпирающие снегозащитные заграждения и отсвечивающие голубым в лучах солнца. Долго-долго мы наблюдали лишь холодный голубовато-белый простор, а потом поезд остановился на крохотном полустанке, где до ушей закутанные дети с шарфами поверх ртов резвились на скользкой платформе, стряхивая с ладошек в красных варежках ледяные шарики с налипшей шерстью, а лающие собаки наполняли сухой, трескуче-морозный воздух явственно различимыми клубами белого пара.
— Сказать тебе правду? — Джон с опаской посмотрел на меня. — Я потерял брошь.
— Потерял?!
По моему лицу он понял, что для меня это было еще хуже, чем то, что случилось на самом деле.
— Ну, не то чтобы потерял, — начал юлить он. Затем выпалил, бросая вызов моей ярости: — Обменял у одного парня на складной ножик.
Я готова была разреветься. Но потом вспомнила про лиможский фарфор и пришла к выводу, что от ножика, как ни крути, пользы будет больше.
Несмотря на мою решимость не спать, я, видимо, все-таки заснула, ибо на дворе уже утро. Я помню, что намеревалась что-то сделать, но что именно? Сказать Марвину, что не дам согласия на продажу дома? Да, наверное. Нет. Память обдает меня ледяным душем. Речь уже не о том, чтобы избавиться от дома. Избавиться хотят от меня.
Затем я вспоминаю о своем плане. Я лежу тихо, смакуя думы о нем. Однако сказать проще, чем сделать. Я встаю и пытаюсь одеться, но мои бестолковые руки не слушаются. Мне сегодня нехорошо. Во рту опять мерзкий привкус желчи, из-под ребер нападает все та же боль. Приму аспирин, пожалуй, вдруг поможет.
Дорис помогает мне одеться. Пока она готовит завтрак, я иду в каморку. Коричневый конверт с чеком на месте. Я быстро хватаю его, чувствуя себя воришкой, хотя он мой по праву, и прячу в платье — только бы не зашуршал. Удача улыбается мне: сегодня Дорис идет за продуктами.
— Не волнуйся, ничего со мной не случится, — говорю я. — Беги.
— Точно?
Дурочка, как я могу такое знать точно? Как, впрочем, и ты, если уж на то пошло. А ну как случится сердечный приступ, и свалишься ты, как подстреленная куропатка, прямо в супермаркете, испустив дух посреди арбузов и листьев салата? На меня находит беззаботное веселье.
— Да точно, точно. Я тихо посижу.
Девушка в банковском окошке кажется слишком юной, чтобы обращаться с такими суммами наличности. Сколько десятидолларовых купюр проходит через ее руки каждый день? Трудно даже представить. Вдруг она начнет задавать вопросы? Спросит, почему в этот раз Марвин не принес чек сам? Я вся в мыле, платье намокает от пота в подмышках. Я отвыкла подолгу стоять. Женщина передо мной все никак не отойдет от окошка — такое впечатление, что ей надо провести с десяток банковских операций. Она предъявляет все новые и новые бумаги: розовые, белые, зеленые чеки, маленькие голубые книжечки. Она никогда не закончит, никогда. Ноги мои болят — варикозные вены дают о себе знать. Терпеть не могу эти эластичные чулки и никогда их не ношу. Но сегодня надо было их надеть. Что, если я упаду? Кто-нибудь доставит меня домой, и Дорис будет ругаться. Я не упаду. Я решительно отказываюсь падать. Ну почему же эта проклятая женщина не уходит? Что эта банковская девочка может делать так адски долго? Что, если она станет задавать мне вопросы?
И вдруг подходит моя очередь. Нельзя показывать волнение. Удастся ли мне повести себя спокойно, уверенно, непринужденно? Я знаю, что она заподозрит неладное. Я отлично представляю себе, как она будет на меня смотреть, эта дерзкая девчонка, — что бы она понимала в жизни!
Она даже не поднимает глаз. Берет чек, отсчитывает нужное количество купюр и вручает их мне без единого звука. Какая вежливая девочка. Исключительно вежливая. Мне хочется поблагодарить ее, сказать, как я ценю ее обходительность. Но как она к этому отнесется? Надо быть осторожной и помалкивать. Я забираю деньги и ухожу, как будто для меня это обычное дело. Я даже не оглядываюсь, чтобы посмотреть, провожают ли меня взглядами. Ну вот. С этой задачей я справилась на отлично. Я прекрасно могу обходиться без помощи. Я знала.
Теперь задачка посложнее. Только бы ноги не подвели. Перед выходом из дома я выпила лекарство, которое нашла у Дорис в аптечке, так что мое уязвимое место — мягкая, как родничок, ямка под ребрами — сегодня ведет себя достаточно тихо. Остановка автобуса находится прямо у банка. Мы с Дорис сюда приходим, когда едем к доктору. Думаю, именно здесь нужно садиться на автобус до центра города. Вроде бы так. Но я не уверена.
Слава Богу, скамейка. Я падаю на нее и изо всех сил стараюсь взять себя в руки. Посмотрим, все ли у меня с собой. Деньги в кошельке. Не веря себе, я заглядываю в него — конечно же они на месте. На мне старое домашнее платье из бежевого ситца с довольно странным рисунком — черными треугольниками. О том, чтобы надеть хорошее платье, не могло быть и речи. Это насторожило бы Дорис, да и для моего путешествия это платье подходит больше. На ноги я надела специальные туфли с большим супинатором: они уродливы, но ногам в них и вправду легче. На случай прохлады я накинула голубой кардиган. У него заплатка на одном рукаве, но вряд ли кто-то это заметит. А вот головной убор я выбрала лучший из всех, что у меня есть, — черную соломенную шляпу с букетиком из бархатных васильков, голубых, как озерная вода. Все в порядке. Кажется, все, что нужно, у меня есть. Когда подъедет автобус, я спрошу у водителя, где мне пересесть на загородный автобус, который идет… куда?
Черт возьми, забыла название. Не могу вспомнить. Он меня спросит — куда? А я буду стоять и молчать, как дура. Что делать? Мозг отказывается помогать. Спокойно, Агарь, спокойно. Оно вспомнится. Только спокойно. Дыши глубже. Ну вот: Морская тень. Слава тебе, Господи. А вот и автобус.
Водитель помогает мне зайти. Приятный молодой человек. Я задаю свой ключевой вопрос.
— Я вас высажу на автовокзале, — говорит он. — Там сядете на автобус до Морской тени. Вы одна, леди?
— Да-да. Одна.
— Что ж… — Не мерещится ли мне подозрительность в его голосе? — Ясно.
Однако автобус не трогается. Я уже уселась на ближайшее сиденье, а он все смотрит на меня. В чем дело? Может ли он заставить меня вернуться? Смотрят ли на меня все остальные?
— Оплатите проезд, пожалуйста, — тихо произносит он.
Я сгораю от стыда и волнения. Открываю кошелек, пытаюсь в нем что-то нащупать и в конце концов всовываю его в руки водителю.
— Да-да, извините. Деньги там.
Насвистывая сквозь зубы, он вытаскивает одну банкноту и кладет в кошелек сдачу.
— Пожалуйста.
Я сижу, как статуя, — прямо и спокойно, если посмотреть со стороны. Внутри же мое сердце стучит так громко, что я уже боюсь, как бы его не услышали другие пассажиры. Едем мы целую вечность. Мимо проносятся здания и машины, и каждый раз, когда автобус останавливается и снова трогается, меня бросает взад-вперед, как куклу.
— Автовокзал, — провозглашает водитель. — Вы приехали, леди. Идите прямиком на вокзал. Как зайдете, увидите кассу. Ее трудно не заметить.
В здании автовокзала миллионы людей кричат и бегают туда-сюда, катая за собой чемоданы. Похоже, все знают, куда они едут, кроме меня. Морская тень. Что бы ни случилось, я должна это помнить. Так где же эта его касса?
— Простите… — Я обращаюсь к девушке, ибо заговорить с мужчиной я бы не решилась. — Не скажете, где здесь касса?
Она очень молода, а ее волосы закручены в узел наверху — ума не приложу, как они у нее там держатся. Похоже, она намотала их на что-то, или это проволочный каркас, как у Марии-Антуанетты. Но лицо слегка напоминает мне Тину — та же смуглая чистая кожа, та же простота и ранимость во взгляде. Возможно, все девушки этого возраста выглядят одинаково. Я и сама была такая когда-то. Узнай она об этом, то пришла бы в ужас. Скорее всего, она сбежит от меня, движимая высокомерием молодости и нежеланием брать на себя чужие заботы.
— Конечно, — говорит она. — Вон там. Видите? Ладно, пойдемте, я вас провожу.
Девушка берет меня под руку и неловко пожимает плечами — в точности, как и водитель, — в ответ на слова благодарности. Она не знает, что когда-то и сама будет нуждаться в помощи, но подсознательно, наверное, предвидит это. Она уходит — навстречу одному Богу известным событиям, одному Богу известному концу.
И вот уже билет у меня в руках, и я взбираюсь в автобус с чьей-то помощью — даже не знаю, кто это был. На меня наваливается усталость. Все это занимает гораздо больше времени, чем я думала. Наконец я усаживаюсь — теперь можно и отдохнуть.
Бр-р-р-р! Звук, похожий на взрыв, шум колес. Что происходит? Оказывается, автобус уже катит по дороге. Я дремлю, потом открываю глаза — и вот я уже в Морской тени.
Меня высаживают, и я стою на обочине дороги, провожая автобус взглядом. Я на месте, и место это поражает меня своей обычностью. И все же — я приехала, я добралась сюда своими силами, и это главное. Теперь вопрос лишь в том, смогу ли я найти спуск — множество ступенек, что ведут вниз к тому самому местечку? Неоднородно-синее небо напоминает таз с водой, в которую капнули синьки. Я здесь совсем одна.
У придорожной заправочной станции я вижу маленький магазинчик. Как хорошо, что он попался мне на глаза. Мне же нужна провизия. Я толкаю сеточную дверь, устало звенит колокольчик. На звук никто не приходит. Я тщательно выбираю себе продукты. Пачка соленого печенья — Дорис всегда покупает безвкусные печенья без соли, я такие не люблю. Небольшая жестяная банка моего любимого сливового варенья. Несколько плиток обычного молочного шоколада — очень питательно. О, вот еще упаковка швейцарских сырков, треугольнички в серебряной обертке. Обожаю такие, а Дорис никогда их не берет — деликатес как-никак. Побалую себя один раз. Ну вот. Пожалуй, хватит. Много набирать нельзя, иначе не унесу.
Тем временем за прилавком появляется сутуловатая женщина в очках и с волосами мышастого цвета. У нее отвратительная осанка. Хоть бы кто-нибудь ей сказал выпрямиться. Но это буду не я. Надо держать язык за зубами. Она и так уже смотрит на меня с подозрением, как на сбежавшего заключенного или ребенка, которым не положено где-либо находиться без сопровождения.
— Это все? — вопрошает она.
— Да. Дайте подумать… да, кажется, все. Мне бы только еще бумажный пакет — такой коричневый, с ручками, есть у вас?
Она протягивает руку, и я вижу целую стопку этих самых пакетов прямо перед моим носом.
— Пять центов, — произносит она. — Теперь все? Три пятьдесят девять.
Так много — всего за несколько вещей?
По ее нахмурившимся бровям я понимаю, что случилось страшное. Я сказала это вслух.
— Шоколадки по двадцать пять центов, — холодно говорит она. — Дать вам по десять?
— Нет-нет, — спешно отказываюсь я. — Все в порядке. Просто удивляюсь, как все дорого стало.
— Да уж, — сурово соглашается она. — Только вот наживаемся на этом не мы. Это все посредники: задниц от стула не оторвут, зато в деньгах купаются.
— С этим не поспоришь.
На самом деле я не имею ни малейшего понятия, о чем она говорит. Я презираю себя за это поддакивание, но выбора у меня нет. Я произношу все новые и новые слова благодарности, не в силах остановиться.
— Да не за что, — бесстрастно говорит она, и мы расстаемся.
Сеточная дверь захлопывается за мной, и тут же вновь открывается, снова заставляя колокольчик дребезжать.
— Покупки-то забыли, — с укором говорит она. — Возьмите.
Наконец магазин остается позади, и я уже бреду по дороге. Тяжелый пакет тянет руку. Воздух неприятно-теплый и влажный, как и обычно летом у моря. В Манаваке летом всегда стояла жарища, но это был сухой жар, который переносить намного легче.
Указатель со стрелкой. К Морской тени. Хороший указатель — не наводит тень на плетень. Глупый каламбур веселит меня, и идти становится легче. Ноги меня не подвели. Наверное, я уже почти у цели. Как же найти эти ступеньки? Спрошу у кого-нибудь, да и все дела. Скажу, что пошла прогуляться. В этом нет ничего странного. Я прекрасно со всем справляюсь. Много бы отдала, чтобы взглянуть на лицо Дорис, когда она вернется из магазина. Думая об этом, я начинаю хихикать, но, несмотря на веселый настрой, ногам становится все больнее идти по гравию. Резкий звук, клубы пыли — рядом со мной останавливается грузовик.
— Подвезти, леди?
Фортуна улыбается мне. Я с благодарностью принимаю предложение.
— Вам куда? — спрашивает водитель.
— Мне… в Морскую тень. Мы с сыном сняли там домик.
— Повезло же вам, что я тут проезжал. До нее еще добрых три мили. Я сверну у дороги на бывшую рыбоконсервную фабрику. Как раз там вас и высажу — годится?
— Да-да, очень хорошо, спасибо.
Точно, именно сюда мне и было нужно. Я уже и забыла, что это за место и что здесь было раньше, а теперь, когда он сказал, вспомнила, что Марвин рассказывал мне в тот раз. Дорис сказала, что там до сих пор воняет рыбой, а Марвин ответил, что ей просто мерещится. Сказал, быть такого не может, фабрика закрылась уже лет тридцать назад, во время депрессии.
— Приехали, — говорит водитель. — Счастливо.
Грузовик уезжает, а я остаюсь стоять у крутого склона, покрытого лесом до самой воды. Как тихо в этом лесу: здесь звучат только его собственные голоса, и никакого людского шума. Пронзительно вскрикивает птица, лишь единожды, и воцаряется тишина, полная величия, усиленного воспоминаниями об этом единственном возгласе. Листья шевелятся и касаются друг друга, тихо, прерывисто шурша. Одна ветка задевает другую — как будто лодка коснулась боком пирса. Огромные листья сверкают, отражая солнечный свет, словно зеленое стекло. Бурые стволы деревьев отдают позолотой. Темные ветви кедра, украшенные сложным орнаментом листвы, напоминают небесные врата. Благодаря смешению света и тени пестрый лес меняется каждую секунду: то здесь темно, то уже светло.
Начало лестницы почти полностью прикрыто нежными и хрупкими листьями папоротника, этими рыбьими скелетами, которые легко ломаются под моими неуклюжими ногами. Это и лестницей-то не назовешь. Ступеньки вырублены в склоне и укреплены досками. Из палок сооружено что-то вроде поручней, но половина из них уже сгнила и попадала. Я спускаюсь осторожно, с легким чувством головокружения. Некоторые ступеньки поросли папоротником, колючие ветки дикой малины царапают руки. Кусты волжанки смущают меня непристойными прикосновениями. Посреди опавших листьев и коричневых еловых и пихтовых иголок, укрывающих лесную землю, растут маленькие белые цветочки, которые мы в детстве называли «вифлеемскими звездами». Прохладные и тенистые места легко определить по полоскам солнечного света, что разрисовали влажную ароматную землю.
Я не чувствую ни усталости, не подавленности. Мне хочется петь. Я как Мэг Меррилиз. Это из Китса, я даже до сих пор помню отрывок из этого стихотворения, хотя мои глаза не пробегали по его строчкам уже лет сорок, а то и больше. Это ли не свидетельство хорошей памяти.
- Старуха Мэг, цыганка,
- Жила, не зная бед:
- Постелью вереск ей служил,
- А домом — целый свет.
- Она могла среди болот
- Легко найти места,
- Где слаще яблока была
- Смородина с куста.
- Она пила в рассветный час Вино росы с ветвей;
- Она читала вместо книг
- Надгробья у церквей[11].
Я вижу несколько кустиков смородины. Ягоды-то на них есть, но вот слаще яблока они, боюсь, не будут — зеленые еще. А что до ее вина, то на тех ветвях, должно быть, росли поистине гигантские листья. Со здешних деревьев столько росы не насобираешь.
Вдруг меня как обухом по голове бьет, и от былого веселья не остается и следа. Я не взяла с собой воды. У меня нет ни капли питья, нет даже апельсина, из которого можно выпить сок. Господи, о чем я только думала? Как же я так оплошала? Что теперь делать? Я дошла уже почти до самого конца лестницы. Здесь, наверное, несколько сотен ступенек. Подняться я уже не смогу. Навалившаяся на меня усталость сковывает ноги, теперь я еле-еле их передвигаю.
Я продолжаю идти: шаг, еще один, потом еще, и вот я пришла. Вокруг меня — старые серые постройки. Я даже не смотрю на них, по окончании пути совсем придавленная усталостью. Чувствую себя старой развалиной. Боль даже не в ногах и не под ребрами, она пульсирует в каждой части моего тела.
Приоткрытая дверь. Я толкаю ее и вхожу. Ставлю пакет на пол, устланный богатым ковром пыли. Затем, даже не задумываясь и не осознавая ничего, кроме крайней степени своей изможденности, я сажусь прямо в пыль, и, ссутулившись, засыпаю.
Просыпаюсь я с чувством голода и мыслями о том, когда же Дорис приготовит чай и будет ли сегодня выпечка — кажется, она что-то говорила про пирог с корицей. Затем я замечаю на полу рядом с собой шляпу с васильками, припудренными пылью. Как меня сюда занесло? Вдруг я заболею?
Жить одним днем, что мне еще остается? Я не буду заглядывать вперед. Здесь вполне можно устроиться. У меня все будет прекрасно. Я запускаю руку в бумажный пакет; после еды усталость уходит. Но жажда остается. Воды нет — ни капли. Как так получилось? За чашку чая я бы отдала сейчас все на свете. Я почти слышу, как Дорис смеется: «Так вам и надо, нечего было выливать его в раковину». Не выливала я его — зачем ты наговариваешь? Это не я. Ты злая, Дорис. Почему зло процветает?
Ее все равно здесь нет. О чем я только думала? Надо осмотреться. Может, найдется колодец. Я уверена, что он есть, надо только его найти. Какая же крепость без колодца?
Должно быть, раньше, когда здесь еще была жизнь, это был дом управляющего или владельца. Сквозь разбитые окна я вижу невдалеке, прямо у воды, постройку повыше. Стены ее, годами омываемые соленым морем и пресным дождем, искривились и потеряли несколько досок. Это и есть консервная фабрика, именно сюда в любую погоду приплывали лодки со своим живым грузом, поднятым из морских глубин, — чешуйчатыми тварями, скользкими и блестящими, корчившимися в предсмертных муках, и огромными моллюсками в панцирях с бороздками.
Мой новый дом тоже серый — в этом я убедилась, высунувшись из окна. Меня это отнюдь не печалит, наоборот, даже приятно это сознавать, и мне кажется, что здесь будет уютно. Марвин не понял бы меня. Он помешан на краске. Это его работа — продавать малярную краску. Он считает, что знает о ней больше всех на свете. Наверное, так оно и есть, хорошо это или плохо. Порой он часами корпит над каталогами образцов, заучивая названия новых цветов — «парижский шартрез», «праздничная роза». Но это мой дом, а не его, это я буду решать, красить ли его стены.
Теперь осмотрим комнаты. Гостиная пуста, лишь шарики пыли едва заметно катаются в углах от дуновений ветра, словно линялая кошачья шерсть или птичьи перья. Когда-то здесь был камин, но решетка запала, и осталась лишь груда битых кирпичей. На лоджии, когда-то, возможно, отделанной бархатной тканью с кистями, я вижу пристроенную к стене деревянную скамейку. Она поднимается, как крышка сундука, внутри можно хранить вещи вроде семейных альбомов или ненужных подушек. Я приподнимаю скамейку и заглядываю внутрь. Там лежат старинные латунные весы — именно на таких весах раньше взвешивали письма и перец. Они накреняются, и чаша весов склоняется в сторону моего пальца. Но гирь нет. Ничего здесь уже не взвесишь и не сочтешь легким[12].
В кухне и кладовке, похоже, когда-то уже разбивали лагерь какие-то бродяги. Это открытие приводит меня в ужас. Не я одна знаю об этом месте. Могла б и догадаться. Не вздумают ли они вернуться? Что тогда делать? Может, они и не тронут меня, а просто заходят переночевать. Свой замок я не могу запереть, как не могла запереть свою комнату дома. Нет, не буду бояться раньше времени. Придет беда, тогда и подумаю. Но это лишь бравада, на самом же деле мне не по себе.
Черный деревянный стол запачкан прогорклым жиром, поверхность, вся в зарубках и инициалах, изрезана не одним ножом. На столе восседает пустая четырехлитровая бутыль, на этикетке написано: «Сладкое ежевичное вино». Рядом бумажная тарелка, из которой когда-то ели рыбу и чипсы, — чей рот, хотела бы я знать, все это поглотил? Где этот человек сейчас? Давно ли это было или только вчера? Раковина в пятнах ржавчины и грязи, краны сняты. На полу — жестяная банка из-под табака «Олд Чам», в ней три окурка. Вот и все. Больше тут ничего нет.
Перила лестницы в прихожей — из мореного дуба, стойка украшена резьбой. Я медленно поднимаюсь. Шаг, еще шаг. Еще и еще. Вот я и наверху — как ни странно, здесь я чувствую себя в большей безопасности, как за баррикадами. Кроме катающихся по полу клубов пыли, в комнатах ничего нет. Впрочем, это не совсем так. В одной спальне стоит металлическая кровать с балдахином, и, что удивительно, на ней до сих пор еще есть матрас. Радуясь, я трогаю его рукой. Мне подготовили комнату. Матрас, правда, подгнил и пахнет плесенью, ведь его давно не просушивали. Но он есть, и он мой. Из окна спальни мне видны темнеющие очертания деревьев, а за ними — море. Подумать только, у меня комната с видом. Воодушевленная, я снова спускаюсь вниз по лестнице и возвращаюсь с пакетом и шляпой.
Как это все-таки радостно и волнующе — переезжать на новое место. Поначалу ты веришь, что не взял с собой из прошлой жизни ничего — прошлого больше нет, оно выжжено щелочью, и ты начинаешь все сначала в полной уверенности, что на этот раз уж точно все получится.
Жилище мистера Оутли — это был не дом, а гигантский каменный сарай, и жил он там совсем один, большей частью в библиотеке; он с чувством рассказывал о своей любви к классикам, но при этом под кожаным переплетом Ксенофонтова «Анабасиса» прятал детективы; он почти никогда не переступал порог гостиных, но при этом требовал, чтобы они были вылизаны до блеска и готовы к приему гостей, которые никогда не приходили. Мне грех жаловаться. Он был добр ко мне. Правда, и я была к нему добра. Исключительно деловые отношения, ни намека на что-либо иное. Он все равно был слишком стар. Я создавала для него уют и порядок, приносила ему горячее молоко в десять часов, слушала бульканье, пока он его выпивал, играла с ним в шахматы и смеялась над его байками. Он ходил в море и рассказывал, как во времена, когда переселенцам из Поднебесной империи запрещалось брать с собой женщин, они привозили в страну азиатских жен за огромные деньги, набивая женщин в трюм, как кильку в консервную банку, а если пограничники чуяли неладное, открывалось потайное дно, и женщины камнем шли на дно. Они заранее знали, на что шли, уверял он меня. Мужья негодовали, теряя сразу и женщин, и деньги за провоз, но что тут поделаешь? В этом месте мистер Оутли всегда пожимал плечами и улыбался, приглашая меня понимающе посмеяться. И я угождала ему, ибо что тут поделаешь? Каждый доллар, что он оставил мне в своем завещании, я отработала сполна, это уж точно.
Садом распоряжались мы с Джоном. Лужайки были больше похожи на зеленые бальные залы, за которыми тщательно и любовно ухаживал старый садовник-японец. В саду росли весьма странные деревья: сливы с листьями цвета красного вина, обезьянье дерево с черно-зелеными ветками-руками, тонкими и по-обезьяньи длинными. Мы занимали всего две комнаты в дальнем конце верхнего этажа в каменном доме, однако и то, что у меня вообще была своя комната, казалось мне чудом. Я очень посредственно готовила, но это не имело значения — мистер Оутли был язвенником.
Весь заработок первых месяцев я потратила на одежду: синий, как цветы дельфиниума, костюм, шляпу, перчатки, туфли и многое другое. Я выкинула широкие брюки, которые мне пришлось подшить для Джона после Марвина. Джон пошел в школу и учился, как я считала, весьма неплохо, если сделать скидку на то, что ему пришлось сменить школу, а это для ребенка всегда непросто. Одна проблема существовала: он не мог приводить друзей домой. Зато он мне про них рассказывал. Я была слегка удивлена, насколько быстро он со всеми подружился, но этот парень мог очаровать даже птиц на ветках, если б захотел. Мне не терпелось познакомиться с товарищами Джона, хотя, наслушавшись его рассказов, я нисколько не сомневалась, что они хорошие ребята. Мне даже казалось, что мы с ними уже знакомы: я знала, как их зовут, как они вы глядят и из каких они семей. Дэвид Коннор — светловолосый парень, меньше Джона ростом, но отличный футболист, отец — доктор. Джеймс Рейли — худощавый, с чувством юмора, отец занимается похоронным бизнесом, я даже видела в городе их вывеску — «Похоронное бюро Рейли и Блайт», крупные золотые и ярко-синие буквы.
Однажды, когда уже минуло время ужина, а Джона все не было, я решилась позвонить. Я даже порадовалась, что представился случай познакомиться, и весь разговор продумала, как диалог в пьесе.
— Я мама Джона, — скажу я. — Очень рада, что наши мальчики подружились.
— Я тоже, — скажет она. — Ваш сын много рассказывал о вас. Вы же с прерий приехали, правильно? Моя кузина живет в Виннипеге, вы с ней, случайно, не знакомы? Знаете что, заходите к нам как-нибудь на чашечку чая…
Я позвонила.
— Да, это миссис Коннор, — услышала я молодой голос. — Да, жена доктора Коннора. Как вы сказали? Джон Шипли? А почему он должен быть здесь?
Совсем запутавшись, я объяснила почему. Голос издал испуганный смешок, затем снова зазвучал сурово:
— Вы сошли с ума. У нас нет сына по имени Дэвид.
Я ничего не сказала Джону. Это было выше моих сил. Он продолжал плести свою паутину, а я так и не смогла выдавить из себя хоть слово. Напротив, я пыталась показать, что верю ему.
— Не все выходят во взрослую жизнь с деньгами. Многие вытянули себя наверх сами за собственные уши, как твой дед по линии Карри. И ты сможешь. Я уверена. У тебя все получится, вот посмотришь. Тебе досталась его хватка. Когда-нибудь у нас будет дом получше этого.
Иногда подобные разговоры увлекали его, и он начинал строить планы вместе со мной, приукрашивая и развивая мои мысли, расписывая наше будущее. Порою же он слушал меня, не произнося ни слова, из непоседы превращаясь на миг в тихого и спокойного ребенка, словно мои рассказы убаюкивали его, как когда-то колыбельные песни.
Мы тогда были вполне довольны тем, что имели. Жизнь была размеренной, и протекала она в приличном доме, заполненном хорошей мебелью из массива красного и розового дерева и темно-синими китайскими коврами — подарками мистеру Оутли от благодарных переселенцев, чьих жен ему таки удалось провезти. На столе в зале, как сейчас помню, стояла чудесная фарфоровая чаша для пунша с красными мандаринами на бирюзовом фоне, а вазы и чаши, выполненные в технике клуазонне, на подставках из тикового дерева были в том доме обычным делом. Мистер Оутли никогда меня не расспрашивал, равно как и я его, так что жили мы в мире и согласии, соблюдая приличествующую дистанцию. Он знал, что я из хорошей семьи. Я считала своим долгом предоставить ему некоторые сведения о своей семье — кем был мой отец и все такое прочее. Про мужа я сказала, что он умер. Больше никоим образом Брэма я не упоминала. Я считала, что мне повезло с работой, и была уверена, что и мистер Оутли ценил меня, ибо я была расторопна, справлялась с делами в два счета, а все торговцы в округе знали, что меня не проведешь.
В старших классах Джон обзавелся друзьями. На этот раз настоящими. Я была в этом уверена, так как видела их своими глазами. Они подъезжали за ним на старой дешевой машине, сигналили из-за ворот, и Джон пулей вылетал из дома. Внутрь они никогда не заходили. На мой взгляд, они безвкусно одевались, и, похоже, выпивали. Когда я говорила об этом Джону, он лишь улыбался, обнимал меня за плечи и рассказывал, что они отличные ребята и мне не о чем беспокоиться. Он обрел какую-то легкомысленную уверенность в себе, во многом благодаря тому, что вытянулся и похорошел, превратившись в красивого парня с выразительными чертами лица и прямыми черными волосами.
Он никогда не знакомил меня со своими девушками. Прошло немало времени, прежде чем я узнала почему. Однажды летним вечером мне послышалось, что в сад залез вор. Я спустилась и тихонько вышла на большую веранду, не зажигая свет. Эти двое были в кустах. Я не собиралась подслушивать, но, заслышав их, не смогла сдвинуться с места.
— Пригласил бы тебя, — говорил Джон, — да, боюсь, дядя скандал устроит. Он у нас девушек не жалует.
— Было бы здорово посмотреть дом, — тоненький, но страстный голосок. — Выглядит он шикарно. Представляю себе, какая внутри красотища. Твой дядя точно разозлится?
— Точно. Он у нас, можно сказать, затворник.
— А мама твоя? Она тоже будет против?
— Она в жизни не посмеет его ослушаться, — небрежно бросил он. — Так уж у нас заведено. Скандалить не принято.
— Надо же, как все забавно, — захихикала она.
Он тоже засмеялся, и, услышав шелест одежды, когда они повалились наземь, и их жадные поцелуи, я разъяренной тенью бросилась к себе.
В его комнату я никогда не совала нос. Джон даже постель заправлял сам. Иногда я слышала его взволнованное, сдавленное дыхание, и тогда мне становилось неспокойно, неуютно, но к утру все забывалось.