Каменный ангел Цветаева Марина
— Заткнись, — резко сказал Джон. — Что ты об этом знаешь?
— Конечно, ты у нас слишком хорош для кирки. Черт возьми, я пахал как вол на лесозаготовках, а потом на судоремонтном заводе, когда с войны пришел.
— Ну да, ну да, — зловеще произнес Джон. — Ты же у нас храбрец, герой и все такое.
— Мне было семнадцать, — отрезал Марвин. — Что ты об этом знаешь?
В тот момент мне хотелось спросить его, где он побывал и чего натерпелся. Мне хотелось сказать ему, что я буду сидеть тихо и слушать. Но из этой затеи ничего бы не вышло — слишком много лет прошло. Да и не стал бы он ничего рассказывать. Марвин представлялся мне тем самым неизвестным солдатом, чье имя никому не суждено узнать.
— Черт возьми, Марв, — потрясенный, Джон внезапно остыл и пошел на попятный. — Я не хотел тебя обидеть, честно.
От такой резкой перемены настроения Марвин смутился.
— Да ладно, — спешно произнес он. — В общем, Джон, возвращайся-ка ты на побережье, как только сможешь, и я из штанов выпрыгну, но найду тебе что-нибудь. А жилье у мистера Оутли бесплатное будет.
Джон сцепил руки.
— Нет, — сказал наконец он. — Давай не будем об этом спорить, Марв. Я не вернусь. Хватит с меня чужих домов.
Брэм даже не заметил присутствия Марвина. Он его не узнал. Но, уезжая, Марвин зашел в комнату к отцу, и я расслышала его полушепот.
— Пап, — сказал он. — Прости меня, пап.
Брэм был в сознании — насколько это вообще было для него возможно.
— Кто тут? Что ты сказал? — проворчал он. — За что простить?
Марвин не ответил. Может, он и сам не знал, за что.
Говоря обо мне с Джоном, Брэм называл меня «эта женщина», как будто говорил о наемной работнице. Лишь однажды я услышала в ночи: «Агарь!» Я зашла к нему в комнату, но это он разговаривал во сне. Он лежал, беззащитно свернувшись калачиком в большой кровати, где мы занимались любовью, и меня затошнило от воспоминаний об этом, ибо сейчас он выглядел состарившимся ребенком. Глядя на него тогда, я думала, что какая-то часть меня никогда не выносила Брэма со всеми его замашками, и все же в тот миг я всей душой хотела позвать его из темноты, в которую он ушел, и хоть раз сказать ему то же, что и Марвин, да только кого винить за то, что жизнь сложилась именно так, а не иначе, я не знала. Я легко прикоснулась к его лбу рукой и заметила, что кожа и волосы были чуть влажными, как у детей душными летними ночами. Помочь ему я не могла и вернулась в комнату Марвина, где ночевала.
Однажды утром мы нашли его мертвым. Он тихо отошел во сне, когда рядом никого не было. Я тогда считала, что в такой момент кто-то обязательно должен находиться рядом, и ругала себя, что не проснулась и не пришла. Сейчас я знаю, что все это вздор. Мертвый Брэмптон Шипли не имел ничего общего с живым. Это был труп незнакомого мне старика, вот и все.
Марвин не смог вернуться в Манаваку на похороны, но прислал нам денег. В том же письме он сообщил мне, что Дорис родила девочку, которую назвали Кристиной. Я была настолько подавлена смертью Брэма, что едва осознала эту новость. Тогда я даже не догадывалась, насколько дорога мне станет моя внучка Тина.
Дочери Брэма все-таки снизошли до нас, поплакали, как полагается, потом немного покудахтали о вещах, раньше принадлежавших Кларе, а теперь перешедших по наследству им. И уехали. Они даже не пошли на похороны, разозлившись, что он не завещал им дом. А с чего он должен был завещать его им? Что они для него сделали?
У семьи Шипли не было своего участка на кладбище. Глэдис и Джесс настаивали, что его нужно похоронить как можно ближе к первой жене, но я даже слышать об этом не хотела. Я похоронила его на участке Карри и вырезала его фамилию на могильной плите из красного мрамора, что стояла рядом с белой статуей, так что с одной стороны было написано «Карри», а с другой — «Шипли». Не знаю, почему я так поступила. Считала это своим долгом.
— Как думаешь, правильно я делаю, что пишу его имя на плите? — спросила я Джона.
— Да какая разница, — устало сказал Джон. — Он умер. Он об этом не узнает, ему все равно. Они с Карри теперь — всего лишь две стороны одной монеты. Пусть хоть здесь соединятся.
Не знаю, что Джон имел в виду. Он не стал объяснять. Не знаю также, кто из нас двоих больше любил Брэма и любил ли его кто-то из нас вообще. Да, я много ругалась с ним в прошлом, но, видит Бог, у меня были на то причины. И все же он был мне дорог. Джон же мыл его, кормил и помогал умирать — только он сам знает, какого свойства была та помощь, и только Бог знает, правильно ли он поступал и что стояло за его поступками.
Но когда к вечеру мы вернулись с похорон домой и зажгли лампы, заплакал Джон, а не я.
VII
Лучи солнца колют меня иголками, и я просыпаюсь. Почему все тело затекло и болит? Что со мной? Затем я понимаю, где нахожусь и как спала: в одежде и даже в туфлях, ничем не согретая, кроме своего кардигана. Что-то гонит меня прочь из этой комнаты со спертым воздухом навстречу свежему, но мне не хочется вставать. Дорис всегда приносила мне завтрак в постель, когда я особенно плохо спала ночью. Если бы я вернулась, она бы, конечно, сделала это и сегодня.
Соблазн велик, и в какой-то миг я почти готова ему поддаться. Преодолею как-нибудь две сотни земляных ступенек, выберусь из этой ямы, оставив позади мрачные кедры и море, потом найду кого-нибудь, спокойно все объясню и попрошу оказать мне любезность и отвести меня в ближайший полицейский участок…
Нет. Ни за что. Вернувшись, я дам Дорис отличный повод для злорадства — так, мол, и знала, нельзя ее выпускать из виду ни на минуту. Будет ахать и охать и взывать к Марвину. А потом еще и…
Ну конечно. Я чуть не забыла. Они упакуют меня в машину и доставят в то место, как посылку со старым тряпьем. Оттуда мне уже не выбраться. Из таких мест выходят только ногами вперед в деревянном я шике. Я не дамся. Пошли они к черту, эти охотничьи собаки, что хотят меня загнать.
Что ж, сила духа ко мне вернулась, теперь бы разобраться еще с моей обезвоженной плотью. Во рту не было ни капли воды уже… я даже не помню, сколько времени. Давно. Жажда ощущается совсем не так, как я ее себе представляла. В горле моем нет ощущения жжения или чрезмерной сухости. Но оно сдавлено, перекрыто, глотать больно. Морскую воду пить нельзя — кажется, она ядовита? Точно. «Кругом вода, но не испить ни капли, ни глотка»[15]. Это про меня. Какого же альбатроса я убила, скажите на милость? Ладно, пора за дело — давай, старый мореход, вылезай из своей зловонной койки и вперед, на поиски.
Мне становится почти весело, хотя, видит Бог, причин для этого у меня решительно нет, и я довольно осторожно поднимаюсь и надеваю шляпу, не забыв тщательнейшим образом стряхнуть с бархатных лепестков пыль. Я беру мешок с провизией, спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу.
Утро ясное и спокойное, все вокруг сияет чистотой и золотом. Здание рыбоконсервной фабрики тихо и безмятежно стоит, обдуваемое теплым ветерком, а за его деревянными стенами, у самой кромки моря, я слышу негромкий и ритмичный плеск волн. Земля влажная — должно быть, ночью шел дождь. На деревьях больше нет пыли. Дождь омыл каждый листик, и теперь они переливаются всеми оттенками зеленого: тут и желто-зеленый лайм, и бутылочное стекло, и изумруд, и павлиний хвост, и голубиное перо. Я восхищаюсь таким разнообразием.
Ватага буйных воробьев, на удивление шумных для своих размеров, хлопает крыльями и суетится в неистовом порыве легкомысленного веселья, и, завидуя и восхищаясь одновременно, я следую за ними. Шагаю я неторопливо, но только лишь из соображений безопасности. Птахи замедляют полет, кружат в воздухе, садятся на землю, и я понимаю, что они задумали. Ржавое помятое ведро у сарая собрало для них дождевую воду. А заодно и для меня. Я всегда любила воробьев. А теперь они привели меня сюда — вот, мол, пожалуйте, ваш колодец в пустыне.
По возможности тактично я начинаю махать руками и отгонять птиц, и они осыпают меня ругательствами с расстояния. Вода мутная, она отдает землей, опавшими листьями и ржавчиной, но мне грех жаловаться. Не обращая внимания на упреки воробьев, я беру видавшее виды ведро и заношу его за дверь своего особняка. Жаль лишать их воды, но так уж устроен этот мир: каждый сам за себя.
Я спускаюсь по тропинке к морю. В соленом воздухе стоит запах рыбы. Берег вымощен белыми камнями, намытыми морем, и они стучат друг о друга под моими дрожащими ногами, а иногда и выскальзывают из-под них. На пляже, словно скамейки, лежат огромные бревна, оторвавшиеся от кошели и прибитые к берегу. Море зеленое и прозрачное. Там, где помельче, видно дно, усеянное камешками — на суше они серо-коричневые, тускло-оливковые и синевато-серые, а под водой сияют влажным блеском не хуже граната, опала и нефрита. По воде медленно плывет клубок темных водорослей — словно за русалкой тянутся украшенные коричневато-желтыми волнистыми листьями нити волос. Пустые ракушки, очевидно выпотрошенные чайками, торчат из мокрого песка, как выброшенные блюдца из мусорной кучи. Одинокий краб осторожно переваливается, помогая себе клешнями.
Чуть поодаль на пляже играют дети. Сначала я пугаюсь, завидев их, и собираюсь позорно бежать в кусты, но затем осознаю, насколько смешно бояться, поэтому присаживаюсь на бревно и наблюдаю. Меня они не заметили. Они так погружены в свои дела, что не видят ничего вокруг. Мальчик и девочка, лет шести, я бы сказала. У мальчика прямые черные волосы. Длинные светло-каштановые волосы девочки стянуты сзади резинкой. Они играют в дом — это очевидно. Мальчик собирает ракушки. Он шагает по песку, опустив голову, выискивает ракушки и поднимает их. Затем заходит в воду босыми ногами, моет свои находки и возвращается.
— Вот, — говорит он. — Это будут миски.
— Нет, — возражает она. — Это тарелки. Мисок нам уже хватит. Вот, гляди, я уже их расставила, а это наша еда.
Она навела такой замечательный порядок в доме. На бревне поставила в рядок ракушки и блюда из коры, в которые разложила деликатесы: кусочки мха, камешки, папоротник вместо укропа и пару цветочков на десерт.
— Вот это кухонный шкаф, — говорит он. — Давай как будто мы сюда тарелки ставим.
— Нет, Кенни, никакой это не шкаф, — спорит она. — Это обеденный стол, сейчас будем расставлять тарелки. Дай сюда.
Глупая девчонка. Не знает, что делает. Почему она его не похвалит? Она так резка с ним. Еще минута, и он будет сыт ей по горло. Я отчаянно хочу предупредить ее: осторожно, осторожно, ты его потеряешь.
- И листья засохнут, и корни сгниют,
- Останешься плакать, когда все уйдут[16].
Поостерегись, девочка. Потом пожалеешь.
Как она красиво накрыла на стол. Он пинает бревно ногой, и вся эта сервировка летит в тартарары. Блюдо падает, и жаркое из мха оказывается на земле.
— Ты все поломал! — кричит она. — Дурак! Противный дурак!
За это, юная леди, я бы вымыла вам рот с мылом, будь вы моей внучкой.
— Так тебе и надо, — мрачно говорит Кенни. — Только и умеешь, что в дом свой играть. Это скучно.
Я больше не могу оставаться в стороне и поддаюсь ужасному искушению помирить их.
— Привет, — тихо, чтобы не напугать их, говорю я. — У меня есть настоящая еда. Хотите, дам вам ее для вашего дома?
Они прыгают навстречу друг другу и стоят рядом, глядя на меня широко раскрытыми глазами. Я доброжелательно улыбаюсь и указываю на мой пакет из магазина. Они стесняются. Может, не стоило мне говорить про еду. Наверняка мама учила их не брать еду из рук незнакомцев.
Мальчик берет ее за руку.
— Пошли, — угрюмо говорит он. — Нам пора домой.
Он решительно уходит, а она крепко держится за его руку и молча семенит рядом. Они доходят до кустов, а там переходят на бег и мчатся прочь, как будто спасаясь от погони. Я изумленно смотрю им вслед, думая, что, пожалуй, недооценила эту девочку. А может, и мальчика.
Тут до меня наконец доходит, как я их, должно быть, напугала. Вот идиотка — зачем я повела себя, как полоумная? Они же увидели толстую старуху в помятом платье и черной шляпе с голубыми качающимися цветочками — более странного наряда для этих мест и не придумаешь, — с заискивающей ухмылкой и засаленным бумажным пакетом. Теперь они, как Ганзель и Гретель, стремглав бегут по лесу, чтобы их не зажарили в печи. Зачем я заговорила? Вечно мне неймется. Их поспешное бегство печалит меня. Если б они подождали еще секунду, я бы объяснила, что не причиню им зла. Правда, они бы мне не поверили. Пусть уж бегут. И все же мне так хотелось бы понаблюдать за ними подольше, видеть, как проворно и ловко они двигаются, как они веселятся, как солнце играет на их ручках и ножках и в его лучах блестят тоненькие волоски на коже. На самом деле я слишком далеко сидела, чтобы все это видеть и чувствовать впитавшийся в них запах пыльного лета, запах порожденного солнцем пота и сладкий запах травы, исходящий от детей в теплую погоду. Все это — воспоминания из прошлого.
Я сегодня ничего не ела. Совсем забыла про еду. Я роюсь в своем пакете и достаю печенья и два треугольничка швейцарского сыра. Ногтями очистив сыр от фольги, я складываю ее в пакет, ибо не выношу тех, кто мусорит на пляже. Печенья жесткие и слишком соленые, а сыр на вкус как хозяйственное мыло. Давно я не ела этих сырков. Раньше они, помнится, были совсем другие. С ума сойти, какие они вкусные были раньше. Из чего же их теперь делают, за что такие деньги берут? Я проглатываю сыр, потому что это питание, но удовольствия нет. Во рту снова появляется горький привкус желчи.
Мои кишки сегодня совсем не работали. Потому и тошнит, наверное. Почувствовав в животе позыв, я беру пакет и двигаюсь в обратный путь, мимо молчаливых построек к лесу, покрывающему весь склон холма. Высоко я не стану забираться. Просто зайду туда, где меня не будет видно. Идти мне трудно. Я поскальзываюсь на плотном ковре из коричневых сосновых иголок. Сокрушая все на своем пути, пробираюсь сквозь заросли папоротника, в которых, словно обглоданные кости, разбросаны гнилые ветки. Кедры бьют меня по лицу иголками, кусты ежевики обдирают ноги. Я боюсь, что наступлю в глубокую яму, заполненную гнилой древесиной и листьями, и потеряю равновесие.
А потом я действительно падаю. Ноги скользят на островке влажного мха, и вот я уже на земле. Обдираю локти о грубую кору, ноги исцарапаны, в смятые чулки сочится кровь. Боль в грудной клетке бьет барабанную дробь под сбивчивый аккомпанемент сердца.
Я обездвижена. Я не могу встать. Так и буду лежать, словно перевернувшаяся на спину божья коровка, яростно машущая лапками в надежде на помощь, которая не придет. Спасения ждать неоткуда, ибо вокруг ни души. Я слышу свое судорожное, шумное дыхание и понимаю, что плачу, — скорее от досады, чем от боли. Все тело болит, но хуже всего то, что я совершенно беспомощна.
Меня охватывает ярость. Я ругаюсь, как Брэм, призывая на помощь все проклятия, которые только могу вспомнить, и выкрикивая их в лесной тишине. Наверное, злость придает мне сил, ибо я хватаюсь за какой-то сук, не обращая внимания, покрыт ли он колючками или иголками, и рывком поднимаюсь на ноги. Ну вот. Я знала, что смогу встать сама. Я это сделала. Гордая, как Наполеон или Люцифер, я стою и окидываю взором только что завоеванную мною землю.
Мои кишки скручивает, и я вспоминаю, зачем сюда пришла. Я присаживаюсь на корточки и тужусь. Без толку. Как глупо с моей стороны — уехать без слабительного. Теперь я как банковское хранилище, к которому нет ключа. Может, позже. Не буду расстраиваться. Просто забуду об этом — много чести моим кишкам. Я не позволю такой недостойной проблеме брать надо мной верх. Но когда тебя распирает изнутри от неприятных ощущений, когда ты дрожишь и потеешь от бесплодных потуг, трудно думать о чем-то другом. Вот в чем унизительность такого положения. Хорошо, хоть никто меня не видит.
Я подбираю свои вещи и сажусь на упавшее дерево. Отдохну немного. Торопиться некуда. Мне нравится это зеленое место с голубым потолком, где солнце греет, а тень освежает, где никто не суетится вокруг меня. Может, мне суждено здесь не прятаться, а искать? Если я буду спокойно сидеть, приказывая сердцу остановиться, послушается ли оно меня?
Но я не могу просидеть спокойно и двух минут. Никогда не могла. Место подходящее, а вот время — нет, и, словно вглядываясь в бесконечную глубину зеркала, я понимаю, что не стала бы приближать срок даже на ничтожно малую долю секунды.
Теперь я вижу, что в лесу совсем не так тихо, как мне казалось: он густо населен всевозможными тварями, спешащими по своим многочисленным и загадочным делам. По дереву, на котором я сижу, один за другим проползают муравьи. Они торжественно маршируют все вместе — видимо, им предстоит какая-нибудь мелкомасштабная битва или пир с мертвечиной. По моей тропинке двигается гигантский слизень — не ползет, а течет, бесконечно медленно, словно стоячая вода в пересохшем русле. Мое бревно покрыто мхом; я трогаю его, и огромный клок оказывается в моей руке. Мох длинный и волнистый, как волосы, — этакий зеленый парик для филина, что вершит суд над вороватыми сойками и жуками-могильщиками. Рядом со мной обнаруживается древесный гриб, снизу мягкий, как бархат, а когда я трогаю его, на нем остаются отпечатки моих пальцев. Неподалеку растет цветок, получивший кличку «индейская кисть», — как раз для секретаря суда. Остается только позвать воробьев в присяжные, но те меня точно осудят, я и глазом моргнуть не успею.
Игра меня утомляет. Я как те дети, что играли в дом. Заняться все равно больше нечем. Мне вспоминаются другие дети, тоже игравшие в дом, но при несколько других обстоятельствах.
После смерти Брэма я послала мистеру Оутли телеграмму, в которой сообщала, что у меня умер брат. Правду я сказать не могла — предполагалось, что муж мой умер давным-давно. Мистер Оутли разрешил мне остаться еще на несколько недель, хотя и посетовал, что новая экономка ему не нравится и он с нетерпением ждет моего возвращения. Я бы уехала сразу, но мне пока не хотелось оставлять Джона одного.
Дни тянулись медленно, а вечера так и вовсе бесконечно. Джон редко бывал дома. Я волновалась, ругалась, а он говорил, что здесь нечего делать. Чтобы не сойти с ума от одиночества, я придумывала себе дела. Отмыла весь дом, который, видит Бог, давно просил уборки. На чердак никто не наведывался годами. Среди старых газет и поломанных кресел-качалок я нашла шкатулку из полированного орехового дерева с перламутровой отделкой. На ней было нацарапано: «Клара Шипли». Внутри лежала закладка для Библии — широкая голубая ленточка, на которую был наклеен квадратик ткани с вышитой надписью: «Без труда нет плода».
Получалось, Клара рукодельничала в молодости; я не могла представить, что ее пальцы-сардельки могут обращаться с тоненькой иголкой, хотя в то, что этот дурацкий девиз придавал ей сил и составлял смысл жизни, я охотно верю. В шкатулке обнаружилась еще одна вещица: золотое колечко со стеклышком в обрамлении мелких жемчужин, а под этим стеклышком — крохотный венок, какие обычно плели из волос мертвых. Волоски, когда-то светлые, потемнели до тускло-русого. Мне стало интересно, чьи они. Потом я вспомнила, что Брэм упоминал о первенце, который умер. Разглядывая кольцо, я пыталась представить, с какими чувствами Клара кропотливо плела венок и прятала его здесь.
Я взяла шкатулку и спустилась вниз. В другое время я бы, может, и не спешила отдать ее Джесс, но мне было тошно одной, и я не хотела больше сидеть дома ни секунды. Джон уехал на машине-телеге, а водить грузовик я не умела, но в сарае стояла еще старая повозка. К тому времени в хозяйстве конечно же не осталось ни одной из приличных лошадей Брэма: они либо умерли, либо их продали, чтобы купить грузовик и трактор. Кроме лошади, которую увел Джон, была еще старая хромая кобыла: некогда сломанная передняя нога была короче другой. Я запрягла ее, превозмогая страх, что всегда одолевал меня при виде лошадей, хотя хромоногая кобыла не смогла бы меня лягнуть, даже если б захотела.
Джесс жила в трех милях от нас, и, подъезжая к ее дому, я была мокрая от пота и грязная от пыли. То, что я увидела у нее во дворе, меня озадачило. Там стояла машина-телега Джона. Я привязала лошадь и направилась ко входу, держа перед собой деревянную шкатулку, как волхв, пришедший с дарами. Я чувствовала себя дурой и жалела, что приехала. Что делает здесь Джон? Под окном я остановилась и услышала их голоса. Меня они не видели. Джон и Джесс были на кухне одни.
— А вот и Кельвин вернулся, — донеслись до меня ее слова.
Очевидно, она подумала, что это муж приехал и пошел в сарай. Мне следовало сразу войти, но я не могла упустить такую возможность.
— Ага, — равнодушно бросил Джон. Затем, словно продолжая прерванную беседу, он заговорил: — Так вот, понимаешь, все это случилось не внезапно, Джесс. Похоже, он заболел больше года назад.
— Я старалась его навешать почаще, — сказала Джесс. — Но где время-то взять? Кельвин сдает. Приходится нам с Верном лямку тянуть, такие вот дела.
Казалось, каждый из них говорит сам с собой, и эти параллельные линии никогда не пересекутся.
— Я же привозил тогда доктора, — продолжал Джон. — А что толку? Сказал, что печень, что ничем уже не поможешь.
— Ну и как мне было ездить чаще? Кельвин всю плешь бы проел, — твердила свое Джесс. — Так и я сказала Глэдис: езжай сама, твой-то не такой, ему еду по часам подавать не надо. Я вон на пять минут задержусь, и то уже рвет и мечет. А уж сейчас с этим его артритом и вовсе жизни нет. Сидит и сидит на кухне, с ума меня сводит.
— Я же заставлял его есть, — рассказывал Джон, — но он ни в какую. В чем она меня упрекает? Все, что нужно, у него было, а больше к тому времени помочь было нечем.
— А Глэдис мне: мол, легко тебе говорить, — не унималась Джесс, — а у меня, мол, Крис со Стэном уехали, работы вдвое больше стало. Я говорю: Глэдис, он твой отец, между прочим, от этого никуда не денешься.
Джон стукнул по столу кулаком.
— Да какая разница? — внезапно вскричал он. — Не знаю я, как так вышло, и ничего тут не попишешь.
Момент тишины, затем неуверенный голос Джесс:
— Что с тобой, Джонни?
Джонни. Как будто он ее сын. Я вся напряглась и до боли прижала к груди деревянную шкатулку.
— Ничего, — ответил Джон. — Нормально. Все в порядке.
— Не пей ты эту отраву, — сказала Джесс. — Это тебе не фабричная выпивка. От этой гадости крыша съезжает, да и желудок испортишь, точно тебе говорю.
Ее наставления моему сыну привели меня в ярость. Но Джон пропустил ее слова мимо ушей.
— Расскажи, Джесс, — попросил он, — какой он был раньше? Что он был за человек, когда ты была еще маленькая?
— Ну, нрав у него был крутой, — задумчиво произнесла она, — но нас с Глэдис он в детстве не обижал. Высоченный был, великан прямо, и бороду свою черную ни в какую сбривать не хотел, даже когда уж редко кто с бородой ходил. По лошадям с ума сходил — сам, поди, помнишь. И шутил все время, охотник был до шуток. Всех нас смешил на счет раз. Боже мой, я ведь тогда совсем малюткой была. Столько лет прошло.
— О Господи… — В голосе Джона звучал надрыв.
Больше стоять там я не могла. Я отошла от окна и постучала в сетчатую дверь. Джон сидел за столом, положив голову на вытянутые руки. Заслышав стук, он встрепенулся. Я тяжело шагнула в кухню. Джесс стояла у плиты. С каждым годом она все больше походила на Клару. Приземистая, расплывшаяся женщина. Хлопковое платье в размытых пятнах пастельных тонов — когда-то это были цветы. Влажные руки — такие же, как у ее матери. Я чуть не швырнула ей шкатулку.
— Вот, это тебе. От матери твоей осталось. Нашла на чердаке.
— Что ж, спасибо.
Она меня не жаловала — обсуждая место захоронения Брэма, мы обменялись парой совсем не ласковых слов. Я не хотела создавать впечатление, что пришла мириться, ибо это было не так.
— Я подумала, что это должно остаться у тебя или у Глэдис, — холодно сказала я. — Вот и принесла. Она твоя по праву.
— Премного благодарна, — сквозь зубы процедила Джесс.
Джон посмотрел на нее.
— Видишь? Я же говорил, как вычислит, сразу за мной придет.
— Это неправда! — вскричала я. — Я не…
— Ни слова больше, — остановил меня он. — Уже иду.
Он проследовал за мной к выходу, и от его клоунства сердце мое разрывалось. Джесс, стоя со шкатулкой в руках, сказала себе под нос, но достаточно громко:
— Это ж надо, а?
Как только мы вошли в дом, я накинулась на Джона со злостью, но получилось почему-то жалобно:
— Зачем ты так сказал при ней? Ты же знаешь, что я бы никогда не пришла за тобой, Джон. Зачем ты так?
— Прости, — сказал он. — Не знаю зачем. Прости меня. О том, что он встречается с Арлин, я узнала лишь в день, когда она привезла его домой. Услышала, как во двор въезжает машина, и увидела голубой «нэш» Телфорда. За рулем была Арлин, а Джон сидел на переднем пассажирском сиденье, запрокинув голову.
Когда она выгрузила его из машины, оказалось, что он едва держится на ногах. Арлин затащила его в дом. Растрепанные черные волосы спадали ему на лоб, он неимоверным усилием воли изобразил для меня дурацкую ухмылку, которая, впрочем, тут же исчезла. Говорить он мог лишь одно, снова и снова:
— Тошнит. Мать, меня тошнит.
Я не ругалась. Что было толку? Да я и не могла сердиться, обуреваемая нежностью.
— Пойдем, — мягко сказала я. — Сейчас полегчает.
Я приобняла его и повела в кухню, где он упал на диван.
— Чтоб полегчало, надо бы от всего этого добра избавиться, — сказала Арлин.
В некотором смысле эта блондинка с распушенными волосами была весьма практична.
— Рвота всегда давалась ему трудно, — заметила я, не зная, что еще сказать, — даже в детстве.
— Что ж… — Она замешкалась в дверях. — Пойду, наверное.
Я собрала волю в кулак. Меня подмывало спросить, кто еще его видел, но я не решалась.
— Спасибо, Арлин, — выговорила я.
— Не за что. — Она окинула меня враждебным взглядом и вышла.
Когда я спустилась в кухню утром, он сидел на диване, приглаживая волосы руками.
— Где ты был вчера? — строго спросила я.
Он поднял глаза:
— Вчера? На танцах в «Легионе». А как я добрался до дома?
— Арлин привезла.
К моему удивлению, он негромко рассмеялся.
— Серьезно?
— Абсолютно. И мне, к твоему сведению, было ужасно стыдно, что она видит тебя в таком состоянии.
— Она меня привезла… — задумчиво проговорил он. — Хм, ну и как тебе это нравится?
— Ты это к чему? — я начинала злиться.
Лицо его выражало удивление.
— Мне всегда казалось, что она со мной гуляет только потому, что ей это не положено, — пояснил он. — Но то, что она осталась со мной вчера, — вот это уже забавно.
— Что ты имеешь в виду?
— Я подрался с одним парнем, — пояснил Джон, даже не пытаясь что-либо скрывать. — Выпил лишка, а он ударил меня в живот, ну я и полез на рожон. — Он ухмыльнулся, скривив рот, — такой оскал, только на другом лице, был знаком мне до боли. — В общем, я улетел, как хоккейная шайба, — сказал он. Затем отвел взгляд своих серых глаз. — Да, забыл сказать. Родители Арлин там тоже были.
Подумать только — надо же было там оказаться именно Лотти и Телфорду. От гнева я лишилась дара речи. Потом меня понесло:
— Если ты хотел, чтобы в этом городе я никому в глаза смотреть не могла, ты своего добился!
Джон не обращал на меня внимания — казалось, он меня даже не слышит.
— И все же она привезла меня домой, — медленно произнес он. — Как тебе это нравится?
Я смотрела на него и думала о том, что мы, похоже, поменялись мнениями. Я была уверена в том же, в чем он разубедился. Это я теперь считала, что Арлин получила удовольствие, притащив его домой, как потрепанное знамя.
Наконец пришло время возвращаться на побережье. Я снова попыталась уговорить Джона поехать со мной, но он наотрез отказался. Мне было досадно уехать и потерять возможность узнавать что-либо о здешних событиях.
В Манаваку я вернулась следующим летом. Мистер Оутли поехал к сестре в Калифорнию и отпустил меня на два месяца, выплатив мне зарплату, что, конечно, было очень мило с его стороны.
Зайдя в кухню дома Шипли, я заметила, что кто-то ее вычистил, причем недавно — там еще пахло моющим средством. Даже старая клеенка на массивном квадратном столе сияла чистотой.
— Что ж, ты неплохо здесь прибрался, — отметил я.
— Не я, — сказал Джон. — Арлин тут бывает, ее работа.
— Мне казалось, она преподает в городе.
— Уже нет. Сократили. Теперь не может никуда устроиться. Работы нет. Она живет у родителей.
— Думаю, они этому только рады.
— Конечно, рады. Это правда. Чего не скажешь о ней.
— А почему нет? Телфорд богат.
— Был. Сейчас они просто сводят концы с концами. И вообще — не в деньгах дело.
В тот день Арлин зашла к нам. Она исхудала, и ее это отнюдь не красило. Вид у нее был озабоченный, даже встревоженный. Волосы слегка потемнели: теперь ее уже нельзя было назвать натуральной блондинкой, скорее она стала темно-русой, хотя, когда я обратила на это внимание Джона, он сказал, что не заметил разницы. На Арлин были широкая синяя юбка в сборку и блузка — очень простые и совсем не новые. Когда мы стали накрывать на ужин, выяснилось, что на крючке за дверью висит ее собственный фартук, и еще она знала, в каком шкафчике что лежит.
Джон пошел в сарай. Я молчала. Ждала, что она скажет.
— Он мне всегда нравился, — наконец выпалила Арлин, — даже в детстве, но тогда он со мной даже не разговаривал. Я и не виню его.
— Это почему же?
— Ну, вы же помните, как меня мама наряжала, — бантики, оборочки. Представляю, как это выглядело со стороны. Та еще кукла.
Видит Бог, я не жаловала Лотти, но даже мне стало обидно, что ее собственная дочь так о ней отзывается.
— Ну-ну, — сказала я. — Вини во всем мать.
— Я не это хотела сказать, — стала оправдываться она. Затем, переводя тему: — В общем, теперь все изменилось.
— Что именно изменилось?
— Мы с Джоном, — ответила она. — Теперь у нас обоих нет ни гроша. Он ведь сказал вам, что я не работаю?
— О да, это просто замечательно, правда? Не думаю, что этому стоит радоваться.
— В каком-то смысле стоит. Лично мне.
— Это тебе так кажется, потому что ты не знаешь настоящей нужды, — сказала я. — Ты уверена, что скоро все образуется. Может, так оно и есть, но я бы не стала давать голову на отсечение.
— Мы справимся, — сказала она. — Вот увидите.
— Ты что, серьезно? Уж не собралась ли ты за него замуж?
— А почему нет? — спросила она.
— У вас и гроша нет за душой, — ответила я. — Да и не пара он тебе. Мне больно это говорить, но он выпивает, и уже не первый год.
— Может, он бросит, — упрямо возразила она. — Кто знает. В последнее время он почти не пьет.
— Если ты вообразила, будто можешь изменить то, чего не смогли изменить другие, — сказала я, — то ты глубоко ошибаешься, милая моя. Скажу тебе по секрету: никого в этом мире ты не переделаешь.
— А я и не собираюсь, — ответила она. — Я просто буду рядом. Если б я могла сделать больше, я бы это сделала, но это не в моих силах, так что не станем мы друг друга переделывать.
Я не понимала, к чему она клонит, но ее спокойный и почти отрешенный вид действовал мне на нервы.
— Уж кто-кто, а я знаю, о чем говорю, видит Бог, но ты же все равно не послушаешь.
— Он не такой, как его отец, — выпалила Арлин. — Что бы он ни говорил на этот счет — он не такой.
— А много ли ты знаешь о его отце? — Странное дело, мне стало обидно за Брэма. Словно маятник, я склонялась то в одну, то в другую сторону. В голове была только одна мысль: нет у нее права вешать ярлык на человека, которого она совершенно не знала. Раздражение, однако, быстро прошло. Что толку расстраиваться из-за этого создания?
— Я всегда полагала, что Джон пошел в Карри. По крайней мере, я была в этом убеждена до тех пор, пока он не вернулся сюда. Здесь он совсем опустился.
— Как вы можете так о нем говорить? — воскликнула она.
— Как могу? А ты роди сына, возложи на него кучу надежд, поработай ради него как проклятая, и посмотрим, что ты скажешь, когда он не оправдает твоих ожиданий.
— Мне кажется, вы совсем его не знаете, — сказала Арлин.
Она думала, что сама все знает. Наверное, заглянула в его серые глаза и приняла их взгляд за чистую монету. Это она его знала, а не я, которая выносила его и воспитала, изучив за четверть века всю его подноготную. Такая дерзость приводила меня в бешенство. Мне захотелось дать ей пощечину, да такую, чтоб искры из глаз посыпались. Но следовало соблюдать приличия, так что я изобразила фальшиво-приветливую улыбку и вручила ей дуршлаг с зеленой фасолью.
— Будь так любезна, обрежь хвостики, пока я чищу картошку.
Она взяла дуршлаг и нож:
— Миссис Шипли…
— Давай не будем сейчас об этом, Арлин. Может, позже. Мое мнение однозначно: вы оба молоды и ничего не зарабатываете.
На самом деле не так уж они были и молоды. Джону было почти тридцать, а Арлин, наверное, лет двадцать восемь. Но в моих глазах они были еще дети — может, из-за своей нищеты. После ужина мы уже не возвращались к этому вопросу. Джон повез Арлин в город, и я решила его дождаться. Я отказывалась заходить в гостиную вечером — слишком мрачное впечатление производил на меня пустой сервант и ковер на полу, пахнувший нафталиновыми шариками, которые я разбросала здесь прошлым летом. Мне все казалось, что Брэм еще там — сопит, бурчит и смотрит на меня влажными глазами, принимая меня за свою первую жену. Я коротала время на кухне, сидя на стареньком диванчике из Торонто с ситцевым покрывалом, оборки которого давно превратились в неряшливые махры. Фитиль давно не подрезали, и лампа коптила. За годы проживания в электрифицированном доме мистера Оутли я совсем отвыкла от керосиновых ламп, и, убавляя огонь, я вспомнила, как в детстве всерьез думала, что эти лампы называются «крысиновыми». Как будто и не со мной все это происходило. Я смотрела из окна на висевшую на одной петле калитку и темные очертания жалких тополей за ней и думала о том, как же так вышло: скажи мне кто-нибудь лет сорок назад, что мой сын будет гулять с дочерью «безродной» Лотти Дризер, я бы рассмеялась этому человеку в лицо.
Наконец Джон вернулся. Он стоял в проходе, и свет от лампы падал на его шею и загорелые ключицы, выпирающие, словно обтянутое кожей коромысло. Ворот его синей рубашки был расстегнут — рубашка была рабочая, но при этом свежая.
— Она и обстирывает тебя, как я погляжу, — заметила я.
— И что с того? — спросил он.
— Да ничего. Просто из всех девушек я могла бы представить тебя в серьезных отношениях с кем угодно, но только не с ней.
— В детстве она мне никогда не нравилась, — сказал Джон. — Для меня она была только дочерью Телфорда Симмонса — наверное, поэтому…
— Да кто он такой, этот Телфорд Симмонс? — бросилась объяснять я. — Билли Симмонс первым открыл здесь похоронное бюро, и дела он вел плохо, если верить моему отцу. Когда Телфорд был мальчишкой, мать его утюжила чужие скатерти и салфетки, чтобы подзаработать. Ничего особенного эти Симмонсы собой не представляли.
— Возможно, ты удивишься, — сказал Джон, — но я встречаюсь с ней, а не с ее дедом, равно как и она со мной, а не с моим прародителем.
— Джон… ты и вправду решил на ней жениться?
— Если и так, то это мое дело. Нечего тут обсуждать.
— Как это нечего? — не унималась я. — Думаешь, я не пойму, да? А как мне тебя понять, если ты ничего не рассказываешь? Мне, видишь ли, не все равно, что ты чувствуешь и что с тобой будет. Ох, когда-нибудь ты поймешь. Молодым всегда кажется, что никто ничего не понимает, кроме них. Что ты знаешь о жизни? Что она знает о жизни и что дает ей право так отзываться о твоем отце?
Ход мысли я потеряла. Я уже не знала, что хотела сказать и что собиралась спросить. Мы смотрели друг на друга из разных углов комнаты и не знали, что говорить.
— Ты, наверное, устала с дороги, — наконец сказал Джон. — Я отнес твой чемодан в комнату Марва, но, если хочешь ночевать в передней спальне, ты только скажи.
Передняя спальня принадлежала Брэму — и мне, когда я тут жила. Это была единственная комната в доме, у окна которой росло дерево. Наверняка тот клен по-прежнему служил местом утренних воробьиных встреч.
— Нет, спасибо, — сказала я. — Мне и у Марва хорошо.
— Пойдешь наверх, возьми с собой лампу, — сказал Джон. — Мне она не нужна.
— А ты разве не идешь спать?
— Позже, — ответил он.
Я ушла, а он остался сидеть в темноте, сцепив руки за головой и раскачиваясь на стуле. Он никогда не боялся темноты, даже ребенком. Говорил, что в ней хорошо думается. Я совсем другая. Моя темнота — это призраки, паразиты мозга с мохнатыми щупальцами, голоса троллей и бледные языки пламени, словно горящие во тьме глаза. Но об этом я никогда не рассказывала ни ему, ни кому-либо еще.
Полуденный зной был невыносим. После обеда я обычно шла наверх, закрывала все ставни и ложилась отдыхать. Однажды я приехала из города, потная и обессиленная, и, вопреки обыкновению, прилегла в гостиной на массивном диване, укрытом вязаным шерстяным пледом, который я когда-то так любила за многообразие оттенков голубого: бирюза, небесная синь, озерная вода, незабудка. Теперь же шерсть выцвела от стирки в жесткой и, вероятно, слишком горячей воде — я не сомневалась, что это дело рук Арлин. Судя по всему, я отключилась, ибо, когда проснулась, солнце уже садилось, и я услышала чьи-то голоса.
— Мама…