Каменный ангел Цветаева Марина
Я старалась не задумываться о его мужском начале. Наверное, это напоминало мне о том, что я запрятывала в самый дальний уголок сознания днем, но что не давало и до сих пор не дает мне спать ночью, и только снотворному удается стереть из моего сознания образ тяжелого мужского достоинства Брэма. Днем я уже не думала о Брэме, но ночами зачастую освобождалась от полусна, поворачивалась к нему и вдруг обнаруживала, что его нет рядом, и тогда меня наполняла такая отчаянная пустота, как будто ночь была целиком и полностью внутри меня, а не снаружи вокруг. Временами я готова была вернуться к Брэму, так меня к нему тянуло. Но утром все становилось на свои места, и я надевала черную униформу с белым кружевным воротничком, спускалась вниз, спокойно и неторопливо подавала мистеру Оутли завтрак и вручала ему утреннюю газету недрогнувшей рукой, словно никуда и не уходила в мыслях.
В нашей тогдашней жизни царил полный штиль — это было время застоя, наполненного ожиданием. Подсознательно мы ждали перемен, но совсем не тех, что вскоре произошли на самом деле.
И вот я, все та же Агарь, снова нахожусь на новом месте и снова жду перемен. Я предпринимаю слабую попытку помолиться, ведь на ночь всем подобает молиться — может, хоть здесь я освою эту науку? Как и раньше, у меня снова ничего не выходит. Я не в силах изменить то, что уже случилось со мной в жизни, и не могу сделать так, чтобы произошло то, чего не было. Но я не могу сказать, что это меня радует, что я приняла судьбу и верю, будто все к лучшему. Я так не думаю и не стану думать даже под страхом проклятия. Сидя на кровати, я просто смотрю в окно, пока не приходит темнота, и тогда деревья растворяются в ней, и даже море исчезает во чреве ночи.
VI
Дождь. Я просыпаюсь, как в дурмане, и пытаюсь сообразить, наведывалась ли сюда Дорис, чтобы закрыть окно. Затем, неуверенно нащупывая дорогу из сна в явь, вспоминаю, где нахожусь. Косые нити дождя попадают внутрь сквозь разбитое окно. К счастью, дождь не сильный, не то что наши грозы в прериях, когда молния рассекала небо, словно разозлившись на Господа и вцепившись когтями в Его мантию.
Однако дождь не так уж и безобиден. Его упорство никак не радует. Это раздражает, когда длится долго. Я вся дрожу. Неудивительно. На мне лишь легкий кардиган. Холодно. Я ужасно продрогла, лежа на этом неровном матрасе, от которого несет плесенью и сыростью. Ноги, до сих пор обутые в туфли, сводит судорогой. Нужно подняться с кровати и постоять, чтобы разработать мышцы. Однако я не решаюсь. Вдруг я упаду? Кто меня поднимет? И вообще, я не хочу слезать с кровати, ведь она — оплот моей безопасности.
Дождь так стучит в окна, что, если кто-то станет подниматься по лестнице, я даже не услышу. Надо лежать тихо. Буду стараться дышать ровнее, чтобы звук моего дыхания не перекрывал шумов извне. Но слышу я лишь дождь да стук разболтавшихся кедровых дранок на крыше, танцующих на ветру. Под ребрами начинает тянуть. Вернулась ли моя старая подруга-боль или это только дурное предчувствие?
Вот бы здесь был Брэм: если бы к нам пришли незваные гости, он управился бы с ними в два счета. Рявкнул на них зычно, и они бы сбежали. Осыпал бы их ругательствами, и от них бы след простыл. Но его здесь нет.
Глухая темнота окутала меня плотной, как шерсть, тканью. Света нет. Человеку совершенно необходим свет. Теперь я не уверена, правда ли я здесь или мне только кажется.
Вроде бы новый звук? Ну вот — его уже нет. Повторится ли он? Что это было? Одно я знаю точно: дождь не перестанет никогда. Зря я приехала в это заколдованное место. Даже не помню, зачем я здесь.
Если я крикну, кто меня услышит? Если я здесь одна — никто. Разве что рыбак проплывет мимо и задумается: то ли показалось, то ли это стонут опутанные водорослями утопленники, что плавают в неведомых глубинах посреди ракушек и зеленых камней, к которым тянутся их волнистые волосы. Я уже вполне представляю себя среди них, с лиловой диадемой из колючих морских звезд и браслетом из морских раковин на ненадежной нити из водорослей, в ожидании избавления от бремени своей плоти, когда все лишнее унесет вода, а останется лишь скелет, который поплывет по течению вместе с рыбами.
Мысль соблазнительна. Но в следующий же миг я чуть не теряю рассудок от страха. Глупая ты старуха. Агарь, толстая кретинка, вообразившая себя моллюском. Молчала бы.
Пожалуй, закурю. Главное — аккуратно, дом бы не спалить. Вот смеху-то будет — пожар во время дождя. Пуская клубы дыма, я чувствую себя лучше. Сегодня я вспомнила часть стихотворения — интересно, вспомню ли я его до конца? Поначалу ничего не выходит, а потом конец вспоминается сам, и я повторяю знакомые строчки. По какой-то загадочной причине это придает мне больше мужества, чем если бы я прочла Двадцать второй псалом.
- Казалась Мэг царицею,
- А был на ней надет
- Из одеяла красный плащ,
- Соломенный берет.
- Да будет мир ее душе —
- Ее давно уж нет![13]
Вот бы и мне из одеяла красный плащ. Я замерзла. В моей комнате сегодня так холодно. Эта Дорис отказывается включать обогреватель. Скупердяйка. Хоть замерзни мы все в своих постелях, ни полдоллара на обогрев не потратит. Я не могу унять эту чертову дрожь. Но невестку не позову. Не дождется она моих жалоб. Знаю я ее — накидает на меня одеял, чтобы я аж вспотела, а потом еще и скажет ему: «Опять ей обогреватель понадобился, это в середине-то лета, а?» Она считает, что, если что-то говорит не мне, я этого не слышу, только она ошибается. Меня не проведешь. Я знаю, чего ей от меня нужно.
Это я так говорю. На самом же деле ничего я не знаю. Она добивается не моих денег — видит Бог, этого добра у меня не много. Наверное, хочет дом? Или просто избавиться от меня и спокойно спать ночами. От таких мыслей мне дурнеет. Тошнит, в пищеводе огонь, будто я проглотила подожженный керосин. Нельзя курить ночью. Это портит пищеварение. Где моя карманная пепельница, что подарил мне Марвин? Странный, кстати, подарочек — он же ненавидит мою привычку курить.
Куда пропал Марвин? Внизу совсем тихо. Неужели так рано пошли спать?
Все они, все до одного, уходили и бросали меня. Я никогда их не бросала. Видит Бог, все было как раз наоборот.
Когда Джон закончил школу, я не смогла сразу отправить его в колледж — сбережений не хватило. Мистер Оутли устроил его на работу в одну контору, где Джон и осел на несколько лет. Работа не ахти какая, но я все твердила ему, что это временно. По моим соображениям, вдвоем мы смогли бы скопить нужную сумму примерно за год. Чтобы как-то сократить это время и быстрее обогатиться, я послушалась совета мистера Оутли и купила акции. Тогда все так делали. Так было принято.
Я не имела ни малейшего представления о том, как устроен рынок и почему он может в один миг рухнуть. Тем не менее он рухнул, и состоятельные люди стенали, как вдовы ассирийские[14], а мне было сказано, что мои акции с красиво выгравированными на них буквами стоят не больше, чем бумага, на которой они напечатаны.
Тратить время на оплакивание своей судьбы я не стала. Этим делу не поможешь. Первая мысль — Джон должен получить стипендию и учиться бесплатно. Я сказала ему об этом, но он лишь покачал головой. Я рассердилась.
— Не глупи, Джон. Попытка не пытка.
Глаза его потемнели от необъяснимого гнева.
— Не так-то это просто. Ты не понимаешь. Мало кому их дают. Не получу я стипендии ни за что в жизни.
— Но почему?
— О Господи, мать, я уже четыре года как закончил школу. Поздно мне. Да и мозгов у меня не хватит.
— Всего тебе хватит, еще бы тебе за ум взяться, а не разгуливать целый день с твоими, с позволения сказать, друзьями. Если тебе интересно мое мнение, ни один из них ничего собой не представляет.
— Мне не интересно твое мнение, но тебя же это все равно не остановит.
— Не груби, Джон.
— Ладно, прости. Я не хотел.
Наконец мы порешили на том, что будем копить дальше: он продолжит работать и при первой же возможности попытается поступить в университет. Затем контора, где он служил, решила сократить штат, и его уволили. Другую работу он найти не смог. Вдруг оказалось, что работу днем с огнем не сыщешь. Жизнь на побережье стала трудной: именно сюда со всей страны стекались мужчины и целые семьи, очевидно полагая, что нищета приятнее в мягком климате, где расходы на отопление невелики, а фрукты, говорят, в сезон задаром отдают.
За год он сменил две работы. Сначала разливал в бутылки вишневый лимонад на заводе безалкогольных напитков, но оттуда его уволили. Потом ему еще удалось походить с тележкой, продавая попкорн в парке, но пришла зима, и попкорн покупать перестали.
— Я уезжаю, — внезапно объявил Джон. — Возвращаюсь.
— Куда возвращаешься?
— В Манаваку, — ответил Джон. — В дом Шипли. Там я хоть работать смогу.
— Никуда ты не поедешь! — закричала я. — Может, он вообще уже умер. У дома могут быть другие хозяева.
— Он не умер, — сказал Джон.
— Откуда ты знаешь?
— Я ему написал. Он отправил ответ Марвину. Марв ему иногда пишет, ты разве не знала?
— Нет. Он мне не говорил.
На самом деле тут нечему было удивляться: мы с Джоном видели Марвина совсем редко. Он уже несколько лет как торговал красками «Брайтмор»; к тому же он женился на Дорис, и у них уже был годовалый мальчик. Марвин звал меня в гости, но я нечасто к ним ездила, ибо мне всегда было трудно с ним общаться, а уж эту дурочку Дорис я на дух не переносила. И все же мое самолюбие страдало от того, что все это время Марвин поддерживал связь с Брэмом, не говоря мне ни слова.
— Вот так Марвин. Мог бы и рассказать мне.
— Видно, думал, что тебе неинтересно, — заметил Джон.
— Что он тебе сказал? — спросила я. — В том письме?
Джон засмеялся:
— Почерк у него еще тот. Как воробьиные следы на снегу.
— Как он?
— Тебе-то какая разница? — сказал Джон.
Это меня взбесило — я до одури хотела знать, как у него дела.
— Я спрашиваю — как твой отец?
Джон пожал плечами:
— Да нормально. Много он не рассказывал. Какая-то полукровка кухарила у него прошлой зимой, а весной уехала и не вернулась.
— Кухарила, как же, — ехидно заметила я. — Так я и поверила.
— Не важно, — сказал Джон. — Она ему нравилась. Говорит, добрая была.
— Еще бы, как бы иначе она его терпела. — Я не могла сдержать своей горечи. — Что ж он тобой раньше-то не интересовался? Я тебе скажу, зачем он тебя зовет. Со мной поквитаться хочет.
Джон ответил как издалека. Я едва расслышала, что он говорит:
— А он и не звал. Просто сказал, хочешь — приезжай.
— Ты забыл, что это за человек, — сказала я. — Ты там не задержишься. Приедешь и сразу вспомнишь, каково это.
— Я не забыл, — возразил Джон.
— Тогда зачем ты едешь? Ничего хорошего тебя там не ждет.
— Как знать, — сказал он. — Может, все там будет здорово. Может, я создан для тех мест.
Его смех был мне непонятен.
На вокзал я конечно же не пошла. Тем, кто намеревался ехать на поезде зайцем, провожающие матери не нужны — вряд ли имеет смысл махать тому, кто в это время тайком прыгает на движущийся вагон товарняка. Мне было противно, что он едет, как последний бродяга, но денег на билет я не наскребла, а когда предложила занять у мистера Оутли, Джон так запротестовал, что пришлось от этой затеи отказаться.
Я дошла с ним до кованых ворот дома мистера Оутли, а он всю дорогу лишь отмахивался от моих слов и рук — Джон мечтал поскорее уехать, а я мечтала дотронуться до его смуглого лица, каждой черточкой выражавшего нетерпение, но не решалась. Давая ему обычные бессмысленные наставления — береги себя, пиши почаще, — я добавила и кое-что еще.
— И сообщи мне, как у него дела, — сказала я.
Я не верю, что браки заключаются на небесах, — если, конечно, идея не в том, чтобы соединять совершенно не подходящих друг другу людей и смотреть, как они воюют. Нет, ни при чем тут небеса. Что Ему до того, кто с кем сходится или расходится? Но если мужчина и женщина живут в одном доме, спят в одной постели, вместе обедают и растят детей, не так-то просто им расстаться, даже если кто-то из них этого хочет.
Джон писал редко и мало. Прошло два года. Мистер Оутли все худел и почти ничего не ел. Я располнела, подниматься по лестнице в мою комнату становилось все труднее. Ничего не происходило. Затем пришло лаконичное письмо от Джона: «Отец болен. Долго не протянет».
И я поехала. Я не могу объяснить зачем. Не могла тогда и не могу сейчас. Поехала и все. Без объяснения себе причин.
Какое же это было неудачное время для поездки. Я читала про засуху, но не сильно об этом задумывалась. Не могла представить, насколько все плохо. Написанные в газете слова не особенно пугают. Мы качаем головой, охаем и перелистываем страницу, чтобы прочитать новые и новые сводки о таких малозначащих бедствиях.
Как я вскоре увидела, ферма Шипли наконец-то оказалась в хорошей компании. Много ли работали хозяева или мало, трудяги они были или лентяи, результат теперь все равно был один. Наверное, тяжелее всего приходилось таким, как Генри Перл и Олден Кейтс: всю жизнь они пахали как проклятые, а теперь их владения выглядели точно так же, как у безалаберного и нерадивого Брэма.
Прерии являли собой унылое зрелище. Поля покрылись рябью пыли. Солнце обжигало простые каркасные дома, как никогда блеклые, а заколоченные окна напоминали глаза, заклеенные пластырем. Заборы с колючей проволокой накренились, и никто не торопился их поднимать. Процветала лишь сорная солянка — символ бедствия, — ее-то фермеры и скармливали отощавшей скотине. Все так же каркали вороны, а вдоль разбитых дорог бежали телефонные провода. И все же я не узнавала этих мест.
Вездесущий ветер поднимал грязно-серые клубы пыли. Джон встречал меня на станции. Он приехал на старой машине, но ее мотор оказался лишним: в машину была впряжена лошадь. Сын заметил мое удивление.
— Бензин дорогой. Грузовик у нас на крайний случай.
Во дворе дома Шипли стояла проржавевшая техника — словно старые тела, подставившие ребра солнечным лучам и постепенно испускающие дух, заброшенные и никому не нужные. Обожженные листья моей сирени пожелтели, а ветки до того высохли, что ломались даже от прикосновения. Дом всегда был исключительно серым, так что в этом смысле он не изменился, но переднее крыльцо сменило облик: давным-давно, когда дом только строился, это крыльцо смастерили из сырого дерева, потом много лет его коробило, а теперь зимний мороз придал ему вогнутый вид, и оно стало похоже на беззубую челюсть.
Лошадь втащила машину во двор, поднимая клубы густой пыли. Конечно, я и не надеялась, что хоть что-то останется от моей календулы. Я посадила ее за домом, чтобы цветки можно было срезать и ставить в вазы, и она разрослась самосевом, но сейчас осталось лишь несколько полузасохших цветочков — неожиданные капельки золота посреди задушивших сад сорняков, сухого лядвенца и чертополоха. У сарая, как всегда, выросли подсолнухи — весной они напились тающего снега, но другой воды в этом году не видели, потому их стебли были полыми и бурыми, а наклонившиеся тяжелые головы напоминали пчелиные соты без меда: лепестки опали, а серединки засохли прежде, чем в них успели зародиться семена. На крохотном огородике, где я выращивала редиску, морковь и салат, теперь росли лишь кузнечики, прыгавшие и стрекотавшие в полностью обезвоженном воздухе.
— Как он все запустил, — сказала я. — Сердце кровью обливается.
— И что ж ему, по-твоему, надо было сделать? — спросил Джон. — Нанять шамана, чтоб наслал дождь? Или священников, чтоб вызвали тучи молитвами? Или индейцев заставить танцевать священные танцы?
— Вот уж не верю, что ничего нельзя было поделать, — сказала я. — Для него это просто отговорка — и пальцем шевелить не надо.
— Ну, сейчас отец только пальцем и может шевелить.
— Как он? — спросила я, пристально посмотрев на Джона.
Он пожал плечами:
— Ты все время задаешь один и тот же вопрос. Что я должен тебе ответить — что все хорошо? Сказал же: он болен.
Я это знала и все же, думая о нем, представляла его даже не таким, каким он был, когда я уехала. В моей памяти он остался Брэмптоном Шипли, за которого я выходила замуж: черная борода, худое лицо и эта его привычка подергивать плечами, показывая, что ему на всех наплевать. Я поправила платье. Годы не добавили мне стройности. На бедрах и груди накопилось слишком много лишнего, но одежда была мне к лицу — зеленое хлопковое платье с перламутровыми пуговицами, я купила его на осенней распродаже в прошлом году.
В доме стоял прогорклый запах немытой посуды, грязных полов и еды, которую не убирают со стола. Кухня напоминала свинарник. Клеенка на столе покрылась таким слоем грязи, что на ней можно было писать пальцем. На столе лежала буханка хлеба, из которой копьем торчал мясной нож. На плошке с вареньем из ирги, мелкой и твердой ягоды, торжественно восседали мухи. Рядом лежал кусок соленого сала, а на нем усиленно трудилась огромная муха, бесстыдно выдавливая из себя кучки белых яиц.
— Хотел здесь прибраться, — сказал Джон. — Но руки не дошли.
Сам он выглядел немногим лучше. На нем были старые рабочие брюки отца, настолько жесткие от грязи, что могли бы стоять на полу. Он отощал. Однако на исхудавшем лице со впалыми щеками играла самодовольная улыбка — казалось, он бесконечно рад, что выглядит именно так.
— Добро пожаловать в свой замок, — сказал он и отвесил мне поклон.
Я вгляделась в него и удивилась, почему раньше этого не заметила. Ладно хоть не за рулем был. Да и лошадь могла бы найти дорогу домой с закрытыми глазами, точно так же, как когда-то лошади привозили домой Брэма.
— На выпивку, значит, денег хватает? — сказала я.
— Все, что нужно человеку для счастья, — это немного смекалки, — сказал он. — Иначе говоря, изобретательности. Твои слова. Мы сами гоним. Вернее, я. А чем тут еще заниматься. Это дело моей жизни. Ягоды в этом году ни к черту, но я тут развернул производство шампанского из картофельных очисток. Ничего получается, хочешь попробовать?
— Не хочу. Где отец?
— В последнее время он обычно сидит в гостиной. В жизни никогда он ее не жаловал, пусть хоть теперь попользуется, пока может.
Похоже, что со времени моего отъезда в гостиной никто даже пыли не протер. Она росла подобно плесени повсюду: на позолоченном дубовом кресле, в котором когда-то восседал Джейсон Карри, заставляя меня зубрить таблицу умножения, на застекленном буфете, на небольшом диванчике с резьбой, привезенном из дома Карри. Отцовский ковер из Британской Индии по-прежнему лежал на полу, но голубые цветы на желто-коричневых вьющихся стеблях были почти неразличимы из-за грязи.
Брэм сидел в кресле, раскинув ноги, в поношенной серо-лиловой кофте, застегнутой по самое горло, несмотря на духоту. Как он так высох? Где былая широта в кости? Плечи поникли, а от широкой бороды, спускавшейся раньше лопатой, осталось лишь несколько пучков волос по краю лица. Он посмотрел на меня кротким и мягким взглядом, который ровным счетом ничего не выражал. Меня же из всех чувств больше всего обуревал стыд за то, как я думала про него ночами в последние годы.
Он меня не узнал. Не назвал по имени. Не сказал ни слова. Просто посмотрел на меня, потом моргнул и отвел взгляд.
— Пора пить лекарство, пап, — сказал Джон.
Сначала я удивилась, как это он смог оплатить услуги доктора и купить лекарство. Затем все прояснилось. Он поднял с пола бутыль, налил в стакан воды, всунул его в руки отца и помог ему напиться, не облившись.
— Так вот как вы лечитесь? — спросила я.
— Ну да, — ответил Джон. — И не надо так хмуриться, ангел мой. Больше ему ничего не нужно.
— Джон!.. — вскричала я. — Что с тобой случилось?
— Тише. Все в порядке. Я знаю, как лучше.
— Знаешь? Ты уверен?
— А ты в свое время была уверена? — спросил Джон с пугающей мягкостью. — А?
Джон один ухаживал за Брэмом: мыл, водил в туалет, убирал за ним, когда случались неприятности, и совершал все прочие ритуалы, причем с таким рвением и заразительным смехом, что выглядело это зловеще и в то же время нелепо.
Дочери Брэма, Джесс и Глэдис, по-прежнему жили близ Манаваки. Отца они не навещали. Он пребывал в своих вечных сумерках, не замечая хода времени. Иногда он разговаривал, большей частью обрывками фраз и рваными предложениями, но временами случались прояснения — как в тот день, когда он первый и последний раз заговорил обо мне.
— Агарь, мать ее… Надо было вытрясти из нее душу, чтоб образумилась. Как думаешь? Так и надо было, а?
Я не могла говорить из-за соленого кома в горле и злости — не на кого-то, разве что на Бога, за то, что Он дает нам глаза, которые почти всегда лишены способности видеть.
Однажды мне показалось, что Брэм меня признал.
— Ты же по дому помогаешь, так? — спросил он. — Напоминаешь ты мне кой-кого.
— Кого же? — я упрямо не хотела или не могла сознаться.
Ему, казалось, было трудно думать. Лицо его посерело от усилий.
— Не знаю. Может, Клару. Точно, ее.
Я напоминала ему ту толстую корову, его первую жену. Мы с Джоном поехали в город разносить яйца. Проклятые куры теперь казались даром небесным, ибо могли жить, почти ничем не питаясь. Нам бы их способности, горя бы не знали. На входе в магазин Карри мы встретили девушку. Она была примерно того же возраста, что и Джон, немного полноватая, но светловолосая и довольно хорошенькая. Вид у нее, правда, был весьма глупый. Она так самозабвенно заигрывала с Джоном — прикасалась своими белыми пальчиками к его смуглой волосатой руке, ворковала, как голубка.
— Чем ты сейчас занят, Джон?
— В субботу — ничем. Идешь на танцы?
— Возможно…
— Ну, тогда увидимся, — сказал он, чем привел ее в расстройство — она-то надеялась, что он предложит ей пойти вместе. А как ему было приглашать ее? На развлечения у него денег не было. Они с Брэмом в основном жили на средства, что присылала я, и он, видимо, полагал, что мне не сильно понравится, если он станет спускать их на девиц. Полагал он правильно. Мне бы это не понравилось.
Наконец он соблаговолил нас познакомить.
— Мама, это Арлин Симмонс.
Я посмотрела на нее с еще большим интересом.
— Дочь Телфорда и Лотти?
— Она самая.
Арлин. Какое еще имя могла выбрать женщина, которая всегда наряжала дочь в рюшечки и оборочки. Джон приобнял девушку за плечи, пачкая ее платье из белого пике.
— Ну, до встречи! — сказал он, и мы ушли, он — беззаботно насвистывая, я — в недоумении.
— Где твоя вежливость? — упрекнула я его, когда она уже не могла нас слышать. — Не то чтобы она меня сильно впечатлила. Но все же…
— Вежливость? — прыснул он. — Вот уж не вежливости она от меня ждет.
— А чего она ждет — предложения руки и сердца?
— Предложения? Бог с тобой, нет, конечно. Она ни за что не выйдет замуж за Срипли. Вот потискаться со мной — это самое то.
— Не выражайся так, — огрызнулась я. — Никогда больше не выражайся так при мне, Джон. В любом случае эта девушка не для тебя. Она дерзкая и…
— Дерзкая? Она-то? Да она просто зайка, маленькая и пушистая.
— Так она тебе нравится?
— Шутишь, что ли? Я не против переспать с ней при случае, вот и все.
— Ты говоришь, как отец, — сказала я. — Так же пошло. Не расстраивай меня. Ты не такой, как он.
— Вот в этом ты ошибаешься, — сказал Джон.
Как-то раз я случайно встретила Лотти на улице. Она страшно растолстела, а ее завитые волосы стали седыми, как мои. На ней был чесучовый костюм, который выглядел бы вполне элегантно на более стройной фигуре.
— Какие люди, Агарь! — защебетала она. — Сколько лет, сколько зим. Как я рада снова видеть тебя здесь. Наслышаны о твоих успехах на побережье. Какая достойная работа — говорят, ты в компаньонках у пожилого торговца, который сколотил состояние на экспорте или импорте?
— Плохо слушала, — сказала я. — Я его экономка.
— Да?.. — Она, казалось, расстроилась и не знала, что сказать. — Только и всего? Что ж, люди много чего говорят. Мы-то все новости узнаем от Шарлотты, она давно на побережье живет. Бог ее знает, как она добывает сведения — всегда была мастерица в этом деле. Да ты ее помнишь — Шарлотта Тэппен, дочь старого доктора. Она вышла замуж за одного из братьев Халпернов из Южной Вачаквы. Он страховщик, до депрессии зарабатывал на зависть всем. Сейчас, конечно, у всех у нас дела не ахти. Но мы справляемся, и это главное, правда? Арлин приехала на лето. Она же изучала домоводство в университете, а теперь работает учительницей в городе. Знаешь, так здорово, когда она дома. Плохо женщине без дочки. А ты надолго здесь?
— На месяц. Но я нашла мистеру Оутли экономку на время отсутствия. Если надо будет, задержусь дольше.
— А что случилось?
— Брэм умирает, — отрезала я, не желая это обсуждать.
— О Господи, — тихо произнесла Лотти. — Я не знала.
После ужина Джон часто исчезал из дома, и на рассвете, когда лучи утреннего солнца только-только начинали подсвечивать краешек неба, а воробьи еще спали, меня будил шум колес машины-телеги. Я и не пыталась спрашивать, где он был, полагая, что он все равно не скажет. Эти вылазки были мне знакомы. Проходили уже.
— А где сейчас Чарли Бин? — спросила я.
— Нет его, — ответил Джон. — Умер пару лет назад. Его нашли у конюшни Доэрти, в снегу. Напился, наверно, и замерз. Точно никто не знает.
— Туда ему и дорога, скажу я тебе.
Я сказала это отнюдь не от души, а только лишь потому, что именно этого он от меня ждал, даже я сама этого от себя ждала. У Чарли не было семьи, он умер в одиночестве, и ни одна живая душа из Манаваки, я уверена, не пришла к нему на похороны.
— Не такой уж Чарли был плохой, — сказал Джон. — В детстве он угощал меня мармеладками и катал в пароконных санях, у старика Доэрти были такие новенькие черные сани с мягким сиденьем, там даже была настоящая шкура бизона, мы ей ноги укрывали.
С трудом могла я представить Чарли в роли благодетеля, раздающего мармеладки и катающего детей на санях. Казалось, мы говорим о разных людях.
— Почему же я не знала?
— Если бы я тебе рассказал, ты бы меня не пускала, — сказал Джон. — Или волновалась бы, вдруг я улечу в сугроб или сломаю шею. Ты всегда думала, что со мной должно произойти что-то ужасное.
— Разве? Вообще-то людям свойственно волноваться. Это естественно. Так чего еще я не знаю?
Он ухмыльнулся:
— Да много чего, наверное. После того как ты запретила мне ходить по эстакадному мосту, мы с Тоннэрами придумали еще одну игру. Фокус был в том, чтобы дойти до середины и простоять там дольше всех. Потом, когда поезд уже совсем был рядом, мы переваливались через край и спускались к речке по ферме моста. Мы всегда хотели переждать поезд прямо на мосту. Нам казалось — если залечь с краю, места хватит. Жаль, духу не хватило.
— А я-то думала, ты с ними больше дружбы не водил.
— Еще как водил, — сказал Джон. — Это у Лазаруса Тоннэра я выменял ножик на твою брошь. Может, она и сейчас у него.
— А ножик где?
— Испарился, — ответил он. — Я его продал и купил сигареты. Ножик-то был так себе.
— Брось вызов, кто дерзнет, — сказала я.
— Что?
— Так, ничего.
Однажды после обеда я попросила Джона свозить меня на манавакское кладбище.
— Что ты там забыла? — спросил он.
— Хочу посмотреть, как ухаживают за могилой Карри. Как отцовские деньги расходуют.
— О Господи, — вздохнул Джон. — Ладно, поехали.
Кладбище располагалось на холме, потому его всегда обдувал сильный ветер, который, однако, ничуть не освежал, ибо был настолько горяч и сух, что от него щипало в носу. Ели у дороги темнели на фоне слепящего солнца; тишину нарушало лишь слабое стрекотание кузнечиков, что прыгали, как заводные игрушки. За семейным участком и вправду ухаживали; больше того, его даже поливали. Пионы цвели, как всегда, буйно, хотя дикие цветы и трава за оградой настолько иссохли и выгорели, что напоминали высушенные лепестки ароматической смеси в старинной фарфоровой вазе.
Но кое-что изменилось, и сперва я даже не поверила своим глазам: как такое могло случиться, кто вообще на такое способен? Мраморный ангел упал лицом вниз и лежал посреди пионов, а черные муравьи бегали по белым каменным кудряшкам на голове. Джон рассмеялся:
— Вот так навернулась старушка.
Я посмотрела на него в отчаянии:
— Кто это сделал?
— Откуда я знаю?
— Надо ее поднять, — сказала я. — Не оставлять же так.
— Ее-то? Она же весит не меньше тонны.
— Хорошо, — я была в ярости. — Не ты, так я.
— С ума сошла, — сказал Джон. — Все равно не сможешь.
— Я это так не оставлю. Мне плевать, Джон. Я не оставлю ее так и точка.
Мой голос звенел в разреженном воздухе.
— Ладно, уговорила, — сказал он. — Сделаю. Только не удивляйся, если она упадет и сломает мне пару костей. А что, смешно выйдет: сломал хребет, придавленный несчастным мраморным ангелом.
Джон приложился плечом к ангельской голове и стал поднимать статую. На исхудавшем лице выступил пот, прядь черных волос упала ему на лоб. Я пыталась помочь, но тщетно: камень сопротивлялся и не двигался от моих усилий, так что Джону я только мешала. Словно два крота, мы трудились в пыли, обжигаемые солнцем. Я боялась за сердце. С тех пор как я располнела, я всегда опасалась, что, если слишком сильно напрячься, из него что-то вылетит и жизнь забулькает и выйдет из меня, как вода из раковины, из которой выдернули пробку. Я отошла в сторонку и предоставила дело Джону.
Хотелось бы мне, чтобы в этой схватке с ангелом он был как Иаков, одержавший победу и силой вынудивший ангела благословить его. Тут, однако, все было иначе. Джон обливался потом и злился. Поскользнувшись, он ударился лбом о мраморное ухо и выругался. От усилий на руках его обозначились мышцы. Наконец статуя подалась, покачалась, и вскоре она снова стояла. Джон обтер лицо руками.
— Пожалуйста. Довольна?
Я подняла взгляд и не поверила своим глазам. Кто-то раскрасил надутые мраморные губы и круглые щеки губной помадой. На помаду налипла грязь, но вульгарный розовый цвет она не скрыла.
— Черт, — сказал Джон сам себе. — Ну и ну.
— Чья же это работа?
— Кстати, ей идет. Может, так и оставим?
Я всегда ненавидела эту статую. Я была бы рада оставить ее в покое и сейчас жалею, что поступила иначе. Но тогда об этом не могло быть и речи.
— Участок Симмонсов прямо напротив нашего, — сказала я, — и каждое воскресенье, я точно знаю, Лотти приносит цветы на могилу матери Телфорда. Неужели я допущу, чтобы она это увидела и всем доложила?
— Да уж, это будет просто-таки несмываемый позор, — сказал Джон. — На, держи мой платок. Я на него даже плюну ради тебя. Это тебе поможет.
— Кто же мог это сделать? — рассуждала я. — Кто способен на такую непристойность?
— Откуда я знаю? — повторился Джон. — Какой-нибудь пьяница.
Больше он ни слова об этом не сказал, хотя отлично понимал, что я ему не верю.
Марвин взял отпуск и приехал навестить Брэма. Он пробыл у нас всего несколько дней, и почти все это время они с Джоном непрерывно ругались. Я всегда ненавидела их перебранки. От них у меня болела голова. Как и раньше, мне было совершенно все равно, что у них стряслось, я просто хотела, чтобы они перестали друг на друга орать.
— Нельзя тебе тут оставаться, — сказал Марвин. — Народ весь в город валит работу искать, вон у Глэдис двое младших уж давно уехали. Пусть даже все здесь наладится, ну подумай, какой из тебя фермер? Ты вырос в городе.
— С осени мне пособие будут платить, — ответил Джон. — Здесь хоть места полно, это тебе не комнатушка два на четыре метра, куда ты все мечтаешь меня поселить. Так жаждешь за мной присматривать, что ли?
— А на кой тебе столько места? — спросил Марвин. — Разве что вино гнать. Ты мог бы получить комнату в доме мистера Оутли, когда мама вернется.
— Я отца не оставлю.
— Ну, глядя, как ты тут с ним управляешься, я думаю, это все недолго продлится.
— Если ты думаешь, что ухаживал бы за ним лучше, так приезжай и ухаживай, Марв.
— Не дури. Дорис не захочет здесь жить, это как пить дать, а у нас маленький Стивен и еще ребенок на подходе. Я уже почти десять лет работаю на «Байтмор», и, если не выгонят, сам от них не уйду.
— У тебя все просчитано, да, Марв? Ты все еще церковный привратник? Трудись, трудись — может, повысят до члена церковного совета.
— Хватит, наслушался я тебя, — сказал Марвин. — Все, что у меня есть, я заработал честным трудом, вот так. Ты хоть знаешь, что у нас парней каждую неделю увольняют? Сколько я еще продержусь, пока придет мой черед? Не одному тебе трудно. Сейчас вон толпы безработных нанимают на дорожные работы, но спорить могу, ты даже не пытался туда попасть.