Лев Толстой Шкловский Виктор
Надо было избавиться от этой силы. И избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла. И было одно средство – смерть.
И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что
спрятал шнурок, чтобы не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться.
Но Левин не застрелился и не повесился и продолжал жить».
Несколько слов о Толстом и религии
Трудность понимания религии Толстого состоит в том, что он вкладывал в слова «религия» и «бог» в разное время, а иногда и в одно и то же время различные значения.
Толстой в «Исповеди» писал: «Я был крещен и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства и во все время моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили».
Сам Толстой комментирует, что он и до восемнадцати лет не верил, а имел только «доверие» к тому, чему его учили.
Но в то же время религиозные привычки и даже религиозное умиление при сознательном отречении от вероучения не было у Толстого связано с прямыми отрицаниями. В отрицаниях своих он осторожен, оговаривает проблемы, которых не хочет касаться.
На Кавказе Лев Николаевич со своей привычкой все приводить в порядок выясняет самому себе вопрос о традиционной вере и в то же время молится богу, чтобы тот избавил его от искушений.
В июне 1853 года Толстой размышляет о своем поведении: «Благодарю бога за такое настроение и прошу Тебя – поддержи его».
А в июле того же года он пишет: «Не могу доказать себе существование бога, не нахожу ни одного дельного доказательства и нахожу, что понятие не необходимо. Легче и проще понять вечное существование всего мира с его непостижимо прекрасным порядком, чем существо, сотворившее его».
От размышлений о догматах Толстой отказывается, не желая спорить с верой предков.
Но все равно воззвания к богу, благодарность ему соседствуют с отрицанием.
Существует у Толстого другая вера – она соответствует не тому миру, который он видит, а тому, который он хочет построить. Мы можем закрепить время и место ее появления: это Севастополь, время – март 1855 года. Умер Николай I, войска принимают присягу новому императору; Толстой записывает: «Великие перемены ожидают Россию. Нужно трудиться и мужаться, чтобы участвовать в этих важных минутах в жизни России».
Толстой рад, что его покровитель М. Д. Горчаков назначен вместо Меньшикова; составляет свой проект о переформировании армии, причащается и записывает:
«Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. – Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».
Это была мысль о новой религиозной реформации; она умерла и потом воскресла в новом виде. Она связана для Толстого не с резким изменением порядков жизни, а с реформою сознания, она либеральна.
Художественное ощущение жизни отвергало либеральное толкование.
Падение Севастополя, работа в «Современнике», разочарование в Боткине, Чичерине, Дружинине, деревенская жизнь, работа в школе с крестьянскими детыми изменили Льва Николаевича и изменили его религиозные убеждения.
В школе закон божий преподавал священник. Толстой рассказывал детям отрывки из Библии, но они воспринимали его рассказы, как трогательную повесть об интересных происшествиях и больше всего любили историю Прекрасного Иосифа, проданного в неволю своими братьями.
Я уже писал о двоюродной тетке Александре Андреевне Толстой. Вероятно, между племянником и теткой, которая была его старше всего на девять лет, был и роман, потому что Толстой впоследствии с огорчением пишет, что Александрин постарела и не действует на него уже как женщина.
Имен в длинной переписке Александра Андреевна имела много: он называл ее Александрин, Сашей. Но в то же время называл Александру Андреевну и ее сестру, Елизавету Андреевну, бабушками.
Александра Андреевна состояла при дочери Николая I – Марии Николаевне, а потом была воспитательницей дочери Александра II. Толстой написал ей сто девятнадцать писем и относился к ней дружески. Он писал ей откровенно. Она писала ему несколько нравоучительно, критикуя его произведения с точки зрения правил своего круга. Александра Андреевна была очень религиозна.
В большом письме, написанном 1 мая 1858 года графине А. А. Толстой, Лев Николаевич, разговаривая с религиозным человеком, сперва комментирует свой рассказ «Три смерти»; начинается разговор с анализа чувства собственности, что для Толстого того времени очень интересно.
Толстой только что купил у казны довольно большой лесной участок, что было нелегко: пришлось задержать срочные платежи. Лес куплен. Напоминаю, что в рассказе «Три смерти» в конце говорится о смерти дерева.
«Вчера я ездил в лес, который я купил и рублю, и там на березах распустились листья и соловьи живут, и знать не хотят, что они теперь не казенные, а мои, и что их срубят. Срубят, – а они опять вырастут, и знать никого не хотят».
Дальше начинается как будто религиозный разговор: «Не знаю, как передать это чувство, – совестно становится за свое человеческое достоинство и за произвол, которым так кичимся, – произвол проводить воображаемые черты и не иметь права изменить ни одной песчинки ни в чем – даже в себе самом. На все законы, которых не понимаешь, а чувствуешь везде эту узду, – везде – Он».
Можно подумать, что Он – это бог христиан, но Толстой продолжает: «Совершенно к этому идет мое несогласие с вашим мнением о моей штуке. Напрасно вы смотрите на нее с христианской точки зрения. Моя мысль была: три существа умерли – барыня, мужик и дерево». Барыня жалка и гадка, потому что она лжет, и христианство – здесь Толстой делает оговорку, ставя в скобках «как она его понимает», – не решает для барыни вопроса жизни и смерти.
«Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин». Он видел рождения и смерти, сеял и косил рожь, видал, как умирают старики, как рождаются дети, и смотрит на жизнь прямо и просто. «Дерево умирает спокойно, честно и красиво».
При чем же тут христианство? Толстой отвечает, что в нем есть христианское чувство, но есть и другое: «Это чувство правды и красоты… Как это соединяется, не знаю и не могу растолковать; но сидят кошка с собакой в одном чулане, – это положительно».
Вот это пребывание в одной душе двух неосознанных, несовместимых начал характерно для Толстого. Если продолжать его аналогию, то кошка привыкла к месту – она живет по привычке. Толстовское миропонимание – это миропонимание мужика, а толстовский идеал своего положения в мире – это дерево. Недаром, кроме рассказа «Три смерти», он написал в «Азбуке» три рассказа о том, как умирают и не хотят умирать деревья. И в самом конце жизни, в момент высочайшего вдохновения, своего героя Хаджи Мурата Лев Николаевич сравнивал с чертополохом татарником, которого раздавили колесом, а он все встает, живет.
Это мироощущение Толстой получил на Кавказе и сохранил надолго; эта безрелигиозность была более характерна для него, чем религиозность. Религия была как бы уступкой боязни договорить. Вот что Толстой пишет той же фрейлине императрицы Марии Федоровны, своей двоюродной «бабушке» А. А. Толстой; но пишет как бы для себя:
«Ребенком я верил горячо, сентиментально, и необдуманно, потом, лет 14, стал думать о жизни вообще и наткнулся на религию, которая не подходила под мои теории, и, разумеется, счел за заслугу разрушить ее. Без нее мне было очень спокойно жить лет 10. Все открывалось передо мной ясно, логично, подразделялось, и религии не было места. Потом пришло время, что все стало открыто, тайн в жизни больше не было, но сама жизнь начала терять свой смысл. В это же время я был одинок и несчастлив, живя на Кавказе. Я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать. У меня есть мои записки того времени, и теперь, перечитывая их, я не мог понять, чтобы человек мог дойти до такой степени умственной экзальтации, до которой я дошел тогда. Это было и мучительное, и хорошее время. Никогда, ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывая туда, как в это время, продолжавшееся 2 года. И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением. Я не могу иначе. Из 2 лет умственной работы я нашел простую, старую вещь, но которую я знаю так, как никто не знает, я нашел, что есть бессмертие, что есть любовь и что жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно. Эти открытия удивили меня сходством с христианской религией, и я вместо того, чтобы открывать сам, стал искать их в Евангелии, но нашел мало».
Толстой религиозен, но религией он называет свое ощущение мира, отодвинувшее обычные представления о своем и чужом.
Он пишет женщине, которая его понять не может: «Жизнь у меня делает религию, а не религия жизнь».
Фрейлина писала что-то связанное с обычными представлениями двора, при котором она состояла, и со многим другим, что Толстой в том же письме называл вздором.
Толстой одинок. Он пишет: «Вы смеетесь над природой и соловьями. Она для меня проводник религии. У каждой души свой путь и путь неизвестный, и только чувствуемый в глубине ее».
Соловьи не могут спасти Толстого, потому что они поют в собственном его лесу, в природе, которая принадлежит ему по купчей крепости. Соловьи не знают о нем, и они, конечно, не его крепостные, но они его временнообязанные – так называли крестьян после освобождения. Толстому не поможет религия, даже им самим созданная, очищенная от догматов, от чудес, потому что она станет между ним и тем, что он хочет понять.
Соловьи вернутся, они будут петь в «Хаджи Мурате», когда герой, изрубленный, встанет для того, чтобы довершить подвиг, для того, чтобы сражаться в силе, не помня ничего, кроме подвига, когда Хаджи Мурат встанет так, как встает согнутое дерево, распрямляясь. Срубленным падает Хаджи Мурат, но тут запевают соловьи – не чеченские, не русско-императорские – соловьи, понятые художником, соловьи оправдания, которое приходит к подвигу, хотя бы и совершенному в темноте.
В повести «Отец Сергий» монашескую веру затворника будут отрицать соловьи, жуки, природа.
К приятию религиозной веры идет Левин в «Анне Карениной». Но к вере этого умного помещика с законным недоверием отнесся искушенный жизнью Федор Михайлович Достоевский.
«Анна Каренина» – роман очень сложный, и хотя Левин как будто очень близко связан с самим Толстым, но то, что выражает роман, не равно нравоучению, которое выводит из всего происходящего Левин. Левин пятится перед широтой и глубиной вопросов, которые перед ним раскрываются. Видя увлечение людей войной за освобождение славян, Левин думает про себя, но молчит. Вот о чем он молчит: «Ему хотелось еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян».
Так промолчал Левин, но на сеновале ему уже приходилось говорить о социализме; пока Левин защищается от будущего именно религией.
В рецензии на первое издание книги Н. Н. Гусев справедливо возражал мне, что отношение Толстого к Кознышеву сложнее и возражения его глубже. Это выражено в черновой редакции так: «За что же ты осуждаешь коммунистов и социалистов? Разве они не укажут злоупотреблений больше и хуже болгарской резни? Разве они и прекрасные умы, работавшие в их направлении, не выставляют свою деятельность доводами более широкими и разумными, чем сербская война… У вас теперь угнетение славян – у них угнетение половины рода человеческого».
Впоследствии сам Толстой, придя к новому пониманию того, что происходит в России, попытается сохранить религиозной верой мысли о несопротивлении, свое неучастие в борьбе. Пока же идет защита самой религии.
Левин в «Анне Карениной» принужден исповедоваться и причащаться перед свадьбой: он выполняет определенную повинность, стараясь не обидеть старика священника, вразумляющего его. С обеих сторон чувства вежливости и затаенного превосходства.
В конце романа Левин хочет жить, не изменяя основ жизни: остаться с Кити, с ребенком, который только что родился, в имении, принадлежавшем еще деду; ищет нового равновесия в религии, которая должна сблизить его с мужиками.
Левин пытается отказаться от гордости мысли. Его вера – это не поиск мыслителя, а работа человека, который заслоняет (подставляет) одно понятие другим, идет на компромиссы.
После этой веры и несмотря на нее он переживает отчаяние.
Пока Левин размышлял. «Разве я не знаю, что звезды не ходят? – спросил он себя, глядя на изменившую уже свое положение к высшей ветке березы яркую планету. – Но я, глядя на движение звезд, не могу представить себе вращение земли, и я прав, говоря, что звезды ходят».
Этими мыслями Левин защищается от самоубийства, от ужаса, но ему кажется, что он может уйти от этих мыслей, как можно уйти от пчел, чтобы они не мешали ему. Он верит в бога, как в небесный свод, которого не существует, но Левин вместе с Толстым знает, что, сколько ни прищуриваться, небо, как картина, как впечатление, существует, и он останавливает свой анализ.
В этой вере очень много недоверия к себе; если сделаешь еще один шаг, то и вера исчезнет, а Коперник восторжествует.
Бог принят как пейзаж, как часть мира, который существует в видении, в восприятии. «При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, опять, как будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись на тех же местах».
В результате Левин достигает какого-то равновесия, но лишь тогда, когда он относится к новым своим религиозным убеждениям как к хрупкому предмету. Это не столько убеждения, сколько осторожно сохраненные заблуждения, поддержанные не мыслью, а сравнением.
Почему роман «Анна Каренина» не только семейный роман
В. И. Ленин писал: «Главная деятельность Толстого падает на тот период русской истории, который лежит между двумя поворотными пунктами ее, между 1861 и 1905 годами. В течение этого периода следы крепостного права, прямые переживания его насквозь проникали собой всю хозяйственную (особенно деревенскую) и всю политическую жизнь страны».
Крестьяне «вели устарелое, первобытное хозяйство на старых крепостных наделах, урезанных в пользу помещиков в 1861 году. А, с другой стороны, земледелие было в руках помещиков, которые в центральной России обрабатывали земли трудом крестьян, крестьянской сохой, крестьянской лошадью за „отрезные земли“, за покосы, за водопои и т. д. В сущности, это – старая крепостническая система хозяйства».
Вот в это время вел в деревне свое хозяйство Константин Левин, сдавал покосы крестьянам из третьей копны – две себе, одну за работу, в этот период стремился он наладить свое и крестьянское хозяйство, а рядом щеголял хозяйством на европейский манер Вронский. В это время Стива Облонский продавал лес купцу и искал места в банке; Каренин, склонив голову набок, говорил в комитете об ошибках другого министерства в деле устройства жизни инородцев.
Наступило время страха перед будущим, надвигающимся с невиданной скоростью. Боялись разного, боялись непохожие друг на друга люди.
В «Анне Карениной» Вронский во сне видит страшного мужика-обкладчика: он «…маленький, грязный, с взъерошенною бородой что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова».
И Анна Каренина видела сон: «…я вижу, что это мужик с взъерошенной бородой, – маленький, страшный. Я хотела бежать, но он нагнулся над мешком и руками что-то копошится там».
Мужик во сне говорил по-французски, грассируя. «Надо ковать железо, толочь его, мять…»
«Скорость есть сила» – это было ясно для Толстого.
Но скорость толкла и мяла не только железо, но и весь мир Толстого.
Железо становилось мягким перед бегом истории.
То было время напряженное, время, когда люди думали о самом главном.
В 1869 году писал Салтыков-Щедрин:
«Роман (по крайней мере, в том виде, каким он являлся до сих пор есть по преимуществу произведение семейственности. Драма его зачинается в семействе, не выходит оттуда и там же заканчивается. В положительном смысле (роман английский) или в отрицательном (роман французский), но семейство всегда играет в романе первую роль.
Этот теплый, уютный, хорошо обозначившийся элемент, который давал содержание роману, улетучивается на глазах у всех. Драма начинает требовать других мотивов; она зарождается где-то в пространстве и там кончается. Покуда это пространство не освещено, все в нем будет казаться и холодно, и темно, и бесприютно. Перспектив не видно; драма кажется отданною в жертву случайности. Того пришибло, тот умер с голоду – разве такое разрешение может быть названо разрешением?.. Но эта драма существовала несомненно и заключала в себе образцы борьбы гораздо более замечательной, нежели та, которую представлял нам прежний роман. Борьба за неудовлетворенное самолюбие, борьба за оскорбленное и униженное человечество, наконец, борьба за существование – все это такие мотивы, которые имеют полное право на разрешение посредством смерти. Ведь умирал нее человек из-за того, что его милая поцеловала своего милого, и никто не находил диким, что эта смерть называлась разрешением драмы… Тем с большим основанием позволительно думать, что и другие, отнюдь не менее сложные определения человека тоже могут дать содержание для драмы весьма обстоятельной. Если ими до сих пор пользуются недостаточно и неуверенно, то это потому только, что арена, на которой происходит борьба их, слишком скудно освещена. Но она есть, она существует и даже очень настоятельно стучится в двери литературы. В этом случае я могу сослаться на величайшего из русских художников,' Гоголя, который давно провидел, что роману предстоит выйти из рамок семейственности». Так осознавался русский «антироман».
В романе Толстого изображены не только любовные истории, но и подробно рассказаны хозяйственные затруднения страны. В этом романе странным на первый взгляд образом соединены и любовные неудачи, и рассказы о неудаче земельного собственника. Но вопрос о семье и земельной собственности в один узел связал уже Фурье.
К концу книги «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Ф. Энгельс делает следующее примечание: «…уже у Фурье моногамия и земельная собственность служат главными отличительными признаками цивилизации и…он называет ее войной богатых против бедных. Точно так же мы уже у него находим глубокое понимание того, что во всех несовершенных, раздираемых противоречиями обществах отдельные семьи (les familles incohrentes) являются хозяйственными единицами».
Толстой увидал в жизни связанность этих двух явлений – истинный антагонизм, терзающий общество. Хозяйственная деятельность Левина – это не деталь романа, а то, что открывает основы романа.
В. И. Ленин писал в статье «Л. Н. Толстой и его эпоха»:
«Устами К. Левина в „Анне Карениной“ Л. Толстой чрезвычайно ярко выразил, в чем состоял перевал русской истории за эти полвека.
«…Разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким, …теперь для Левина казались одними важными. „Это, может быть, неважно было при крепостном праве, или неважно в Англии. В обоих случаях самые условия определены; но у нас теперь, когда все это переворотилось и только укладывается, вопрос о том, как уложатся эти условия, есть единственный важный вопрос в России“, – думал Левин».
Вопросы о найме рабочих и о земельной собственности в романе Толстого переплетаются с историей семей Карениной и Левина, и обе темы взаимно обусловливаются.
Рядом с Левиным умирает брат Николай. Николай – больной, чахоточный, опустившийся человек, мечтающий о создании артели.
« – Так видишь, – продолжал Николай Левин, с усилием морща лоб и подергиваясь. Ему, видимо, трудно было сообразить, что сказать и сделать. – Вот видишь ли… – Он указал в углу комнаты какие-то железные бруски, завязанные бечевками. – Видишь ли это? Это начало нового дела, к которому мы приступаем. Дело это есть производительная артель…
Константин почти не слушал… Он видел, что эта артель есть только якорь спасения от презрения к самому себе. Николай Левин продолжал говорить:
– Ты знаешь, что капитал давит работника, – работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так, что, сколько бы они ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения. Все барыши заработной платы, на которые они могли бы улучшить свое положение, доставить себе досуг и вследствие этого образование, все излишки платы – отнимаются у них капиталистами. И так сложилось общество, что чем больше они будут работать, тем больше будут наживаться купцы, землевладельцы, а они будут скоты рабочие всегда. И этот порядок нужно изменить, – кончил он и вопросительно посмотрел на брата».
Общество, в котором находился Николай Левин, женщина, которую он выкупил из публичного дома, чтобы сделать ее подругой своей жизни, его друзья – все напоминает нам о революционных демократах того времени. Константину Левину кажется, что он их не слушает; на самом деле он очень хорошо слышит Николая, и потом, начавши думать по-своему, он собирается писать книгу, которая должна была решить сразу все – «не только произвести переворот в политической экономии, но совершенно уничтожить эту науку и положить начало новой науке – об отношениях народа к земле…».
Но понять законы новой жизни помогли Толстому те разговоры в комнате Николая, которые Константин будто бы слушал невнимательно. В этом диалоге Толстой беседует сам с собой. После разговора Левин едет в поезде – и тут появляется слово, которое мы не слыхали в самом разговоре, слово «коммунизм»:
«…разговор брата о коммунизме, к которому он тогда так легко отнесся, теперь заставил его задуматься. Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что для того, чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и нероскошно жил, теперь будет еще больше работать и еще меньше будет позволять себе роскоши. И все это казалось ему так легко сделать над собой, что всю дорогу он провел в самых приятных мечтаниях».
Но все оказывается не таким простым, и, приехавши через несколько времени в имение к брату, Николай издевается над новым увлечением Левина:
«…Николай вызвал брата высказать опять ему свой план и стал не только осуждать его, но стал умышленно смешивать его с коммунизмом…
– Ты только взял чужую мысль, но изуродовал ее и хочешь прилагать к неприложимому».
Левин оправдывается, хотя тщетно, потому что он не отрицает собственности, капитала и наследственности.
« – То-то и есть, ты взял чужую мысль, отрезал от нее все, что составляет ее силу, и хочешь уверить, что это что-то новое, – сказал Николай, сердито дергаясь в своем галстуке».
Левин – строгий хозяин, учитывающий у рабочего кусок хлеба, отказывающий прибавить еду в трудные рабочие дни.
«Он знал, что нанимать рабочих надо было как можно дешевле; но брать в кабалу их, давая вперед деньги дешевле, чем они стоят, не надо было, хоть это и было очень выгодно. Продавать в бескормицу мужикам солому можно было, хотя и жалко было их; но постоялый двор и питейный, хотя они и доставляли доход, надо было уничтожить. За порубку лесов надо был взыскивать сколь возможно строже, но за загнанную скотину нельзя было брать штрафа…»
Дальше идут такие же очень условные, но твердые правила.
Удается чисто крепостнически-ростовщическое хозяйство. Сосед-помещик рассказывает:
«…Мое хозяйство все, чтобы денежки к осенним податям были готовы. Приходят мужички: батюшка, отец, вызволь! Ну, свои все соседи, мужики, жалко. Ну, дашь на первую треть, только скажешь: помните, ребята, я вам помог, и вы помогите, когда нужда – посев ли овсяный, уборка сена, жнитво, ну и выговоришь, по скольку с тягла…»
Но Левин, хотя это и выгодно, не пользуется таким способом получения рабочего. В то же время он видит, что рабочему невыгодно хорошо работать на его земле:
«…интересы его были им не только чужды и непонятны, но фатально противоположны их самым справедливым интересам…»
Он хочет сделать рабочих пайщиками в своем имении и даже собирается написать об этом книгу. Но пока что он отдает покос крестьянам из третьей копны, увеличив свою долю: прежде они получали сено исполу.
«В нынешнем году мужики взяли все покосы из третьей доли, и теперь староста приехал объявить, что покосы убраны…»
Толстой с необыкновенной поэтичностью рассказывает о том, как крестьяне после покоса проходят мимо помещика. Он должен был бы чувствовать себя перед ними правым, потому что они его обманывают, неправильно выкладывая сено в стога, а чувствует он другое:
«Бабы с песнью приближались к Левину, и ему казалось, что туча с громом веселья надвигалась на него. Туча надвинулась, захватила его, и копна, на которой он лежал, и другие копны и воза и весь луг с дальним полем – все заходило и заколыхалось под размеры этой дикой развеселой песни с вскриками, присвистами и еканьями. Левину завидно стало за это здоровое веселье, хотелось принять участие в выражении этой радости жизни. Но он ничего не мог сделать и должен был лежать и смотреть и слушать. Когда народ с песнью скрылся из вида и слуха, тяжелое чувство тоски за свое одиночество, за свою телесную праздность, за свою враждебность к этому миру охватило Левина…»
Левин не ростовщик, но его хозяйство держится только на том, что у соседей-крестьян нет покосов и они должны косить на Левина и поступать к нему в батраки по дешевой цене.
Ново в романе Толстого не только точное ощущение изжитости земельной собственности, но и то состояние неуверенности, которое охватило Левина.
Спасаясь от этой неуверенности, Толстой хотел вернуться к своей детской вере, «к верованию церкви». Впоследствии он захотел иной религии, стремясь «поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению… (В. И. Ленин).
Ему надо было «или объяснить свою жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться».
Левин не сделал ни того, ни другого. Анна Каренина покончила с собой, но коллизия романа этим никак не разрешена.
Небо пусто. Мир цветет, как липа, он ясен, желанен, но жить в нем нельзя. В нем умерла правда, и это показал первым в мировой литературе Толстой.
Общество отвергло Анну. Кити, которая когда-то отвергла Левина из-за лучшего жениха – Вронского (хотя, может быть, и любила Левина), не хочет выйти к Анне, потому что та ушла от Каренина к Вронскому.
Новизну романа Толстого увидал Достоевский; он понял, насколько важны для Толстого, всей русской литературы и всего мира те разговоры о справедливости и о строе будущего, которые ведут между собой на сеновале герои Толстого.
Ф. Достоевский включил свои рассуждения о романе в «Дневник писателя» (гл. II, февраль 1877 г.). Сперва он отмечает сцену между Вронским и Карениным у постели больной Анны, потом пишет: «Затем опять потянулся роман, и вот, к некоторому удивлению моему, я встретил в шестой части романа сцену, отвечающую настоящей „злобе дня“, и, главное, явившуюся не намеренно, не тенденциозно, а именно из самой художественной сущности романа».
Толстой в письме к Н. Страхову 24 августа 1873 года сообщал, что он собирается написать роман «в самом легком, нестрогом стиле» и что он глубоко увлечен. Того же Страхова напечатанный роман поразил строгостью, даже суровостью тона.
Это обычное противоречие любви и искусства. Романы начинаются не так, как они развертываются.
Толстой, осажденный темной нищающей деревней, хотел уйти в освещенную комнату и рассказать о том, как надо жить в его кругу, хотел разоблачить ошибку тех, которые хотят переделать жизнь. И он, как художник Михайлов, им описанный, начал снимать покров за покровом с предмета, который хотел увидеть, он пытался открыть сущность предмета.
Каренин оказался не столько обманутым мужем, сколько мертвым человеком, заслонившим правилами и циркулярами истинную жизнь. Он пробуждается только тогда, когда страдает, но и от страдания он уходит к выдуманной вере в выдуманного бога.
Левин ушел в деревню, начал работать, он бежал от мира бюрократа Каренина, но остался в мире несправедливости владельцем земли, которую другие для него обрабатывают.
Он получает досуг, может любить Кити, может растить детей, но он не получает счастья, и тогда он, щурясь, придумывает себе бога, подставляет под старые религиозные навыки новые понятия и ими заслоняется от жизни.
Но жизнь существует, и помещики-охотники в крестьянской риге говорят о социальной несправедливости. Стива Облонский согласен жить, примиряясь с этой несправедливостью, так как она в его пользу; Левин не хочет несправедливости и пытается оправдаться.
Достоевский в «Дневнике писателя» первый обратил внимание на этот разговор, заметив, что в нем подняты основы основ и один из главнейших современных вопросов. «Всякое приобретение, несоответственное положенному труду – не честно», – приводит Достоевский слова Левина. Левин хочет быть не виноватым. Достоевский вспоминает свою жизнь, вспоминает Сен-Симона, Фурье, людей, которые когда-то первыми это сказали.
Позднее в речи о Пушкине Достоевский вспомнит Алеко из «Цыган» Пушкина, Евгения Онегина и всех русских скитальцев.
Он идет той дорогой, по которой прошел Толстой, прочитавши «Цыган» на Кавказе. Оказывается, что дорога эта неизбежна.
Достоевский попытается найти новое русское религиозное решение социальной несправедливости. Это будет пытаться сделать и Толстой. О поисках его мы расскажем.
Семьи вокруг Анны Карениной и дома ее автора
Вопрос о вине Анны Карениной очень сложный для Толстого. В XX главе седьмой части Степан Аркадьевич попадает в Москву, хлопоча о новой службе. Он встречается с княгиней Мягкой, которая так характеризует положение дел, говоря про Анну: «Она сделала то, что все, кроме меня, делают, но скрывают, а она не хотела обманывать и сделала прекрасно».
Развод не удается потому, что ясновидящий иностранец, усыновленный графом Беззубовым, в своем настоящем или мнимом сне дает совет не согласиться на развод.
Это одна из забытых мотивировок, которой не было в первых построениях романа. Она не главная. Толстой отрицает возможность развода, его целесообразность даже для Анны – все равно Сережа будет знать, что у его матери два мужа, и все равно Вронский будет привязан к Анне не любовью, а долгом, обязанностью, только иначе выраженной.
Нарушено таинство. «Таинство брака» показано в романе подробно и торжественно. Богослужение трогает Левина, до Кити оно доходит в другой, бытовой четкости.
«И по выражению этого взгляда он заключил, что она понимала то же, что и он. Но это была неправда; она совсем почти не понимала слов службы и даже не слушала их во время обручения. Она не могла слушать и понимать их: так сильно было одно то чувство, которое наполняло ее душу и все более и более усиливалось. Чувство то была радость полного совершения того, что уже полтора месяца совершилось в ее душе и что в продолжение всех этих шести недель радовало и мучало ее».
Толстой растроганно отдыхает в описании свадьбы, как человек, спасшийся от кораблекрушения, описал бы сгоряча остров, до которого он доплыл с усилиями и страданиями.
«Улыбавшиеся губы», которые целует Левин во время венчания, описаны трогательно.
Но вокруг Ясной Поляны жило много венчанных и невенчанных пар.
Брат Толстого Сергей Николаевич двенадцать лет жил с цыганкой М. М. Шишкиной и имел от нее детей, не оформляя брака; брат Дмитрий Николаевич был в связи с женщиной, взятой из публичного дома; сестра Марья Николаевна, разойдясь с В. П. Толстым, находилась в гражданском браке с виконтом Виктором де Кленом. У Берсов, помимо сложных семейных отношений бабушки Софьи Андреевны, С. П. Козловской-Завадовской, внебрачных связей отца А. Е. Берса (о чем мы говорили выше), неудачными, приведшими к разводу были первые браки сестры Софьи Андреевны – Лизы Берс и брата – Александра Андреевича,
Крепкая семья во всем окружении Толстого была у самого Толстого. Что касается вымышленных отношений в романе, то крепкая семья – дом Левина. Долли живет с мужем, который ей изменяет, подруги Карениной по свету изменяют своим мужьям, мать Вронского, по словам Левина, в молодости жила со всеми. Мы знаем, что она в начале романа мечтала о том, чтобы ее сын имел роман с блестящей светской женщиной, потому что это формирует характер молодого человека.
Подруги Анны Аркадьевны изменяют своим мужьям. В первоначальном наброске романа то самое общество, которое шокировано разговором Карениной с Гагиным, говорит все время о семейных несчастьях: «…об этих лицах говорят зло, иначе говорить было бы нечего, так как счастливые народы не имеют истории».
Толстой начал свой роман в его окончательном строении с фразы, что «Все счастливые семьи похожи друг на друга». Раньше он говорил, что счастливые народы не имеют истории, счастливые семьи, стало быть, внеисторичны, и можно сказать, что они баснословны.
Для того, чтобы говорить про нарушение верности Анной Карениной, надо было дать фон – счастливую семью. Предполагается, что такой семьей окажется семья Левина, но Левин мечтает о самоубийстве. Так что можно говорить только о счастье Кити.
Толстой хотел расширить счастливый фон, поэтому начал описывать еще одну сестру Кити и ее семью.
Натали вышла замуж за Львова. Львов и Левин – обе эти фамилии происходят от имени Лев. Семья самого Толстого как бы удвоилась.
Но если история увлечения Кити Вронским и сложность положения Левина создали истинную романную линию, то Львовы просто не запоминаются в романе. Без справки по книге можно сказать только, что у Львовых болели дети, – больше ничего не запоминается.
Узоры на стеклах
Дворянский дом, особенно помещичья усадьба, был тем самостоятельным владением, в которое власть государства вторгалась редко и почтительно.
Принимая служащего, нанимая гувернера, дворянин не спрашивал у него свидетельства о благонадежности, выбирая человека по собственной надобности.
Воспитатель молодого графа Строганова оказался потом членом Конвента, гражданином Ромом, и воспитанник, попав во Францию, тоже принял в революции горячее участие.
Воспитателем Герцена оказался революционер-эмигрант, который объяснил своему воспитаннику, что короля Людовика правильно казнила революция, потому что король изменил народу.
Люди, изгнанные из Петербурга и Москвы, тоже иногда находили себе горький приют в усадьбах.
В усадьбе Голицына, воспитывая молодых князей, Иван Крылов прятался от погрома конца екатерининского времени.
Вопросы воспитания, обсуждаемые на страницах «Анны Карениной», перед Толстым стояли и практически.
В усадьбе графа Толстого подрастали дети. Сперва Лев Николаевич сам преподавал им. Он читал детям романы Жюля Верна, узнавая из фантастических романов, что мир собирается очень измениться.
Читал романы Александра Дюма, пропуская то, что считал для детей вредным.
В русском обществе шла жестокая борьба по вопросам воспитания. В романе Каренин представляет реакционные силы. Он говорит в доме Облонского: «Мне кажется, что нельзя не признать того, что самый процесс изучения форм языков особенно благотворно действует на духовное развитие. Кроме того, нельзя отрицать и того, что влияние классических писателей в высшей степени нравственное, тогда как, к несчастью, с преподаванием естественных наук соединяются те вредные и ложные учения, которые составляют язык нашего времени». Трудная школа должна была сократить появление демократической интеллигенции и была способом усмирения молодежи.
Женский вопрос и вопрос о классическом образовании сливаются дальше в один вопрос и в одну борьбу – борьбу с нигилистами.
Нигилисты в романе не показаны, но сама жизнь ставит Левина перед отрицанием, приводит к мечте об уходе или смерти.
В «Анне Карениной» старый мир показан защищающимся. Но, кроме Каренина, мало кто верит в этом мире в свою правоту.
Каренин прав – «всегда прав», как с ужасом и отвращением говорит о нем Анна.
Многие не выдерживали борьбы и срывались.
Брат знаменитого русского реакционера, редактора «Московских ведомостей» Михаила Никифоровича Каткова – Мефодий Никифорович – стрелял 11 сентября 1874 года в соиздателя «Московских ведомостей» Павла Михайловича Леонтьева, одного из яростных защитников классической системы образования и директора лицея имени цесаревича Николая II. Леонтьев, как филолог, был человеком безнадежно устаревшим, министра просвещения Д. Толстого он вдохновлял на борьбу с «язвой матерьялизма» при помощи изучения греческой грамматики и мифологии.
Мефодий Катков не был революционером, но пытался мстить за своих замученных ребят.
Немного позднее Чехов рассказывал, как родители, отдавшие детей в школы, запугивали и били их, принуждая преодолевать бесконечную и бессмысленную трудность тогдашней школы.
Дети аристократические от этой напасти были избавлены тем, что для них были корпуса разной степени привилегированности и училища – такие, как «правоведения», не очень обремененные наукой и свободные от греческого языка.
Толстой хотел отдать детей в университет.
В Ясной Поляне появились гувернеры, гувернантки, француженки, немцы, англичане, преподаватели русского языка, преподаватели греческого языка и закона божьего. Та система обучения, которая воцарилась в яснополянском доме, имела очень мало общего с той, которую проповедовал Лев Николаевич в журнале «Ясная Поляна». Всем руководила Софья Андреевна. Она желала, чтобы ее дети были не хуже других детей аристократического круга – рвалась в Москву. Домашние учителя были компромиссом. Она относилась к казенным экзаменам с набожностью и сама бы выучила греческий язык, если бы это помогло детям. Даже Агафья Михайловна – родовая экономка толстовского дома – в день экзамена зажигала перед иконой свечу.
Но любые пути, открывавшие посторонним людям вход в Ясную Поляну, были опасны.
Преподаватели бывшей яснополянской школы для крестьянских детей принимали участие в студенческих беспорядках, читали Герцена. Умный Петерсон – любимый преподаватель Толстого, когда-то учитель школы в Пензе, был даже в одном кружке с Каракозовым.
С сыном Сережей в 1877 году Лев Николаевич сам занимался греческим языком, переводя с ним «Анабазис» Ксенофонта. Но у Сергея таких способностей, как у Льва Николаевича, не было – он был обыкновенным мальчиком. Кроме того, и сам Лев Николаевич не знал школьной греческой грамматики, а выучил греческий язык, читая Гомера.
Льву Николаевичу нужны были люди, понадобился преподаватель русского языка и управляющий для самарского имения. Людей ему рекомендовала тульская акушерка, принимавшая у Софьи Андреевны младших детей. В Ясную Поляну приехали Василий Иванович Алексеев и Алексей Алексеевич Бибиков – молодые люди из бедных помещиков.
Отец Алексеева, бывший офицер, женился на крестьянке, имел от нее восемь детей, управлял домом сообразно домострою и строевому уставу николаевского времени.
Сын его Василий попал в Петербургский университет на математический факультет. Жил бедно, учился хорошо, мыслил смело.
Он попал в революционный народнический кружок. Преподавал в школах для рабочих. Вскоре начало выясняться, что делать этого в России нельзя, но В. Алексеев университет успел окончить.
По окончании курса в университете он получил место директора технического училища с жалованьем в две тысячи рублей. Ученики молодого директора любили, материальное положение его было блестяще.
В это время Василий Алексеев сблизился с народником А. К. Малиновым, побывавшим в тюрьме и ссылке, а потом ставшим проповедником богочеловечества. Это мистическое учение предлагало облагородить социальные и международные отношения людей христианской этикой. Для того чтобы обосновать возможность жить по новой этике, решено было провести пробу нового устройства социальной жизни.
Одна курсистка дала деньги, молодые люди поехали в Америку, купили ферму в Канзасе. Пятнадцать человек русских, в том числе Маликов и Алексеев с братом, основали здесь коммуну: первый год принес удачу, на второй год был плохой урожай, и коммуна, в которой начались ссоры, распалась.
Разочаровавшись в Америке, Василий Иванович вернулся в Россию с женой Елизаветой Александровной, которая ушла к нему от Маликова с двумя детьми. Но без свидетельства о политической благонадежности на государственную службу устроиться Алексееву было нельзя, и он голодал. В Ясную Поляну, однако, он пришел неохотно. Был он среднего роста, узок в плечах, белокур, голубоглаз, казался человеком робким и хорошего воспитания, но умел не бояться высказываться и настаивать.
Василий Иванович поселился в доме одного из дворовых, приходил в усадьбу преподавать, дети его полюбили, он сошелся с Львом Николаевичем, который начал его уговаривать поверить в православие. Сам Лев Николаевич в ту пору считал себя строго православным, стараясь через религию освободиться от сомнений и стать ближе к народу.
Однажды сидели Василий Иванович и Лев Николаевич против замерзшего окна. Сквозь морозный узор проходило солнце. Василий Иванович видал много на своем веку и умел разговаривать с разными людьми. Он сказал Толстому, что не понимает, как граф, с его искренностью и образованием, может посещать церковь, молиться, поститься. Толстой выслушал Василия Ивановича и ответил, показав на замерзшее окно:
«Мы видим только изображение солнца на этих узорах, но знаем вместе с тем, что за этими узорами есть где-то далекое, настоящее солнце, источник того света, который и производит видимую нами картину. Народ в религии видит только это изображение, а я смотрю дальше и вижу, или, по крайней мере, знаю, что есть самый источник света. И эта разница нашего отношения не мешает нашему общению, мы оба смотрим на это изображение солнца, только разум наш до различной глубины проникает его».
С Василием Алексеевым Лев Николаевич говорил очень много и подружился.
П. Бирюков в биографии Толстого (книгу эту Толстой внимательно просматривал) утверждает, что Алексеев оказал влияние на Льва Николаевича, потом обратившись в одного из первых толстовцев.
Через несколько лет, по требованию Софьи Андреевны, Алексеев был уволен: ей не нравилось его влияние на Толстого (он советовал Льву Николаевичу отправить царю письмо о казни первомартовцев); он уехал в самарское имение Толстых.
Алексей Алексеевич Бибиков, друг В. И. Алексеева и А. К. Маликова, так же как и они, считался нигилистом. Был он коренаст, силен, красив, ходил в поддевке, высоких мягких сапогах, носил окладистую бороду и по внешности походил на крестьянина. По происхождению он был сыном довольно богатого помещика, окончил курс естественного факультета в Харьковском университете, служил мировым посредником; после покушения Каракозова шесть месяцев просидел в крепости, восемь лет пробыл в ссылке, а потом получил разрешение на право жить в собственном небольшом имении Тульской губернии, носящем название «Малый конь», но без права выезда. В имении своем Бибиков отдал почти всю землю крестьянам, женился на крестьянке, потом, разойдясь, сошелся с другой, имел нескольких детей. Полицейский надзор над ним был ослаблен, и Алексей Алексеевич имел право жить в глуши Самарской губернии.
К обществу нигилистов, собравшихся в Ясной Поляне, вскоре прибавился еще один неожиданный человек.
Лев Николаевич искал в Москве гувернера и в январе 1878 года привез француза, называвшегося Ниеф.
Сергей Львович рассказывает, что это был человек из родовитой французской семьи, чуть ли не виконт. Ниеф принимал участие в Парижской коммуне и, спасаясь от ареста, скрывался в России под чужим именем.
Кем был на самом деле этот француз – Толстой знал, так как знал это и Сергей Львович.
Однажды ученик завел разговор с преподавателем о франко-прусской войне. Подросток – Сергей Львович сказал, задирая учителя:
– Хороши французы! Устроили междоусобную войну в то время, когда под Парижем стояли немцы.
Коммунар спокойно ответил:
– Я запрещаю вам говорить об этом моменте французской истории.
Ниеф охотно разговаривал с Львом Николаевичем, брал у него французские книги и разыскал в библиотеке сочинения Прудона, привезенные графом еще в 1860 году. Книга называлась «О справедливости в революции и в церкви».
Француз прожил в Ясной Поляне до амнистии участников Коммуны и уехал в Тунис.
Обломки революции привлекали Толстого несогласием с обычной жизнью.
Лев Николаевич говорил, что для народа странники заменяют газеты, они сообщают те новости, которые интересуют простого человека.
Бибиков, Алексеев и позже Ниеф – странники, принятые в Ясную Поляну беспокойным хозяином дома. Толстой принимал их, потому что сам выходил на другую дорогу, вырывался из житейского круга, в котором прожил долго, всегда сомневаясь.
Дороги вокруг Ясной Поляны
Зимой и летом он много ездил верхом.
Утром работал, пил кофе, потом выходил на двор, привычно забирал в одну руку гриву коня около холки вместе с поводьями, подымался в стремя и, перекинув ногу через коня, садился свободно и легко.
Крамской говорил, что Толстой на лошади – самый красивый мужчина из всех, кого он знал.
Ездил Толстой по десять – пятнадцать верст, перебираясь через крутые овраги, заставлял коня прыгать через ручьи. Привычно нагибался, когда дерево низко отставленной ветвью преграждало дорогу на запущенной лесной тропе.
Оборот рубки в те годы был многолетний. Были такие кварталы в засеке, которые никогда еще не рубили.
Дубы в засеке были не особенно толсты, но высоки. Родившись в непрореженной лесной чаще, они, поборов другие породы – осину, липу, березу, вытянулись вверх и там, в небе, раскинули ветви, как зеленые облака.
Там, где дубы вырубали, вырастала густая поросль – липы, клены, ясени, и все это прорастало орешником, калиной. Водились здесь куницы, барсуки, зайцы, лисицы; еще недавно были дикие козы, где-то в стороне ходили и ломали ветви огромными рогами тяжелые лоси.
Лев Николаевич знал в лесу все тропинки, из глуши выезжал на поляны, в новых местах узнавал старые.
Говорят, что однажды, после женитьбы Льва Николаевича, Аксинья стала на его дороге, поднявшись на камень, чтобы барин увидал ее; Лев Николаевич издали увидал знакомую домотканую пеструю юбку, подъехал. Были они как будто одного роста – один на коне, другая на камне. О чем они говорили или как молчали, в деревне Ясная Поляна рассказывали по-разному.