Невинность Кунц Дин
– Лучше некоторых, но далекий от совершенства. В моей молодости, во время войны, когда не всегда удавалось опознать врага, иной раз я стрелял из страха, без полной уверенности, что на мушке у меня тот, кого следовало убить…
– Но, сэр, самозащита…
– Никогда не грех, но иногда я знал, что стрелять необязательно, что необходимо подождать, подумать, разобраться, но я не ждал и не разбирался. Поддаться страху – все равно что пригласить сомнения. Похоть и жадность есть в каждом сердце, сын мой, и горькая зависть. Возможно, зависти больше всего, и она хуже большинства страстей. Даже будучи молодым священником я проявлял недостойное честолюбие, жажда похвалы и высокой должности перевешивала желание утешать, спасать, служить…
Я не хотел слушать его исповедь. Попросил его остановиться, успокоиться, и он замолчал. Все еще держал мою руку. Его трясло. Так же, как меня.
Если он точно определил мое отличие, я бы предпочел быть монстром, таким жутким чудовищем, что от одного вида моего перекошенного лица людей охватывала бы внезапная безумная ярость. Но куда хуже быть зеркалом их душ, знать, что при взгляде на меня они мгновенно переживают вновь все свои грехи, мелкие и смертные, ощущают боль, которую причинили другим, и в какой-то степени осознают, что не должны они все это знать о себе, пока их души пребывают в бренном теле: эти сведения должны поступить к ним лишь после того, как душа станет свободной и более не сможет грешить.
Священник поднял голову, и, пусть капюшон оставался на моей голове, света хватало, чтобы он мог увидеть мое затененное лицо и заглянуть в глаза. Мне открылась душевная агония и печаль невероятной силы, и пусть они не сопровождались ни яростью, ни антипатией, я огорчился, что оказываю такое воздействие на других, и испугался за нас обоих.
Потрясенный, отвернулся от него.
– Вы первый, кого я знаю, кто не набросился на меня, на моего отца, увидев наши лица.
– Отчаяние и ненависть к своим грехам вызывают у людей желание убить вас, положить конец столь болезненной самооценке. Я ощущаю то же сильнейшее желание и борюсь с ним, хотя сомневаюсь, что когда-нибудь сумею противостоять ему с храбростью твоей матери. Восемь лет.
Эти слова заставили меня по-новому взглянуть на свое детство, и я застыл, как громом пораженный: как же долго она продержалась – и как сильно любила меня, – выдерживая все эти душевные и эмоциональные страдания, описанные отцом Хэнлоном.
– И если в характере твоей матери было что-то от святой, тогда отца Гвинет можно просто канонизировать. Он не только выдержал тринадцать лет, но и любил ее всем сердцем и выдержал бы гораздо дольше, если бы его не убили.
Дом трещал под напором разгулявшегося ветра, подвальная дверь тряслась в дверной коробке, ее едва не срывало с петель, ручка металась вверх-вниз, вверх-вниз, но в этот момент откровения плевать я хотел на то, что бесновалось в ночи и, ворвавшись в подвал, могло наброситься на нас.
74
Моя история из тех, где имена не имеют особого значения, во всяком случае, полные, с первым, вторым и фамилией, и уж точно не для каждого персонажа, который выходит на сцену. Если бы эта история рассказывалась в третьем лице, а не от первого, каким-то автором за два столетия до моего времени, он или она использовали бы еще меньше имен, и некоторые персонажи определяли бы только их занятием, скажем, Архиепископ или Священник. Тогда, если история включала королевскую особу, короля бы так и называли – Король, а королеву – Королевой, а отважный маленький предатель превратился бы в Маленького Предателя. В еще более далекие столетия эту историю могли рассказать, распределив на все роли животных, и персонажи превратились бы в Черепаху и Зайца, Кошку и Мышь, Ягненочка и Маленькую Рыбку, Курицу и мистера Лиса. Так обстояло дело в далекие времена, когда жизнь была проще и люди более четко представляли себе, что хорошо, а что – плохо. Тот давно ушедший период я называю Эрой чистоты. Ни писатель, ни читатель не представляли себе, что для объяснения преступлений злодея необходим анализ его детских душевных травм, потому что существовало четкое понимание: преступная жизнь – это выбор, который делал любой, кто греховность предпочитал добродетели. За двадцать шесть лет, прожитых в Современной эре, когда принято говорить, что человеческая психология такая сложная, что цепочка мотивов такая запутанная и трудная для понимания, что только специалисты смогут объяснить нам, почему кто-то сделал то, что сделал, но в итоге даже специалисты постараются увильнуть и не выносить четкого суждения о тех или иных действиях конкретного человека. Но хотя история эта о Современной эре, я написал не для этого времени. Тем не менее пусть мы знаем отца Гвинет по его делам и беззаветной любви к ней, я добрался до этой стадии истории, не называя его по имени, мне представляется, что я все-таки должен использовать его имя, поскольку он не типичный представитель этого времени, не его символ, а скорее свет в темнеющем мире. Фамилии больше значения не имеют, поэтому я ограничусь только его первым именем – Бейли. Оно образовано от среднеанглийского [26]слова «baile», что означает «внешняя стена замка».
Бейли присутствовал в операционной, когда его дочь пришла в этот мир, а жена умерла в родах. Врач-акушер и медсестры не выдали столь радикальной реакции, как повитуха и ее дочь, которые принимали меня, но Бейли заметил какую-то странную напряженность и даже антипатию по отношению к младенцу, ничего такого сильного, как отвращение, но никакого проявления нежности или сочувствия, скорее явную отчужденность.
Его любимая жена умерла. Вихрь эмоций бурлил в нем, горе и радость, и понятно по каким причинам, но он всегда прекрасно разбирался в людях и их душевном состоянии, а потому чувствовал, что даже обуреваемый столь смешанными чувствами, может доверять своей интуиции. Увиденное им в лицах и действиях принимавшей роды медицинской команды сначала вызвало у него недоумение, а потом и тревогу. Он заподозрил, что реакция врача и медсестер на крохотную Гвинет оказалась бы еще более жесткой, если бы они целиком сосредоточили свое внимание на младенце и их не отвлекла бы смерть его жены и тщетность предпринятых усилий по ее оживлению. Он успокаивал себя мыслями, что не могут они испытывать вражду к младенцу, прекрасному, беспомощному и на удивление безмятежному, что его страх за безопасность девочки вызван всего лишь совершенно неожиданной, обрушившейся как снег на голову потерей жены. Но убедить себя в этом так и не смог.
Запеленатого младенца положили в люльку, точнее, в ромбовидную белую эмалированную чашу, чтобы взвесить и перенести в палату для новорожденных. Как только стало понятно, что жену к жизни не вернуть, Бейли отпустил ее руку и подошел к дочери. Поднял на руки, заглянул в еще не сфокусированные глазенки, осознал, что раньше не знал себя и в малой степени, и чуть не упал на колени от угрызений совести за некие действия в далеком прошлом.
Он выстоял перед этим валом эмоций, а его разум, всегда быстрый, заработал на максимально возможной скорости, когда он попытался найти здравое объяснение эффекту, который оказал на него даже несфокусированный взгляд Гвинет. По словам отца Хэнлона, Бейли был не просто хорошим человеком, но скрупулезно честным и порядочным, добившимся успеха, но остающимся скромным. Будь он нечистым на руку или безжалостно честолюбивым при подъеме из бедности к богатству, возможно, количество причин для угрызений совести возросло бы многократно, и он бы просто уронил младенца вниз головой, прямо там, в операционной, а потом сослался бы на то, что смерть жены потрясла его и полностью лишила сил. Но вместо этого он крепко прижал девочку к себе, в абсолютной уверенности, что она дорога ему не только как дочь может быть дорога отцу, но и по причинам, объяснения которым он пока не находил.
Он подумал, что воздействие, оказанное ею на него, могло свидетельствовать о наличии сверхъестественных способностей, которые она, в силу своего нежного возраста, еще не могла контролировать. Она могла быть телепатом или эмпатом [27], если такое слово существовало, а может, видящей прошлое и будущее. Он не знал, какие из этих способностей у нее есть, да и есть ли вообще, но сомнений, что девочка необычная, не осталось. И он подозревал, что взрывной экзамен совести, который она в нем инициировала, отличался от тех эмоций, которые испытали врач и медсестры. Если бы им пришлось столкнуться с чем-то столько же агрессивным и ярким, то они выдали бы более впечатляющую реакцию, и их спокойное отторжение, несомненно, переросло бы в куда более явно выраженную враждебность. Возможно, все еще связанная с матерью пуповиной и в первые минуты после того, как пуповину перерезали, Гвинет воздействовала на окружающих в меньшей степени, чем чуть позже, когда ее сердце уже не билось в унисон с материнским, а активность мозга нарастала с каждой секундой.
Некоторые из сотрудников больницы сочли Бейли эксцентричным человеком, другие – высокомерным, когда он потребовал, чтобы его дочь не отправляли в палату для новорожденных, но вместо этого выделили ей отдельную палату, где он мог заботиться о ней сам, следуя инструкциям, получаемым от медсестры. Эксцентрик или нет, может, даже тронувшийся умом от горя, кто бы что ни думал, отнеслись к Бейли уважительно и все требования выполнили незамедлительно. Во-первых, в больнице его любили, а во-вторых, и это главное, через его фонд в больницу поступали щедрые пожертвования. Ни сотрудники, ни администрация не хотели непродуманными действиями перекрыть этот денежный поток.
При первой возможности Бейли позвонил отцу Хэнлону, своему приходскому священнику. Без объяснений попросил найти самую набожную монахиню, которая приняла постриг молодой и чей жизненный опыт по большей части ограничивался монастырем и молитвами. При этом хотелось, чтобы активной жизни она предпочитала созерцательную. Если бы такая относительно невинная монахиня нашлась и получила разрешение покинуть территорию монастыря, Бейли хотел, чтобы она появилась в больнице этим вечером и помогла ему заботиться о новорожденной и осиротевшей дочери: не мог он оставить малышку на попечение медсестры, любой медсестры.
Даже в те дни в городе количество религиозных орденов сократилось в сравнении с прежними временами. И число сестер, постоянно проживающих в монастырях, заметно уменьшилось. Тем не менее благодаря щедрости Бейли и настойчивости отца Хэнлона на просьбу откликнулась сестра Габриэла из монастыря Cвятого Августина. И оказалась идеальным выбором, пусть активную жизнь предпочитала созерцательной. Искушения не тревожили ее душу, но при этом она достаточно хорошо знала этот мир и умела находить общий язык даже с закоренелыми мирянами, убеждая их выбирать, как полагала она, наилучший для них путь.
Более того, благодаря медитации и созерцанию сестра Габриэла стала мистиком, выйдя за пределы пяти чувств. Один только взгляд на Гвинет взволновал ее, но также наполнил сердце радостью, поэтому она смогла выдержать самоанализ, вызванный видом младенца, почувствовать необычайный эмоциональный подъем. Уже на третий день пребывания Гвинет в этом мире монахиня сказала Бейли, что его дочь рождена абсолютно чистой и каким-то образом не запятнана грустным наследием прискорбного происшествия в Эдеме. Как такое могло быть, сестра Габриэла не знала, учитывая, что Гвинет родилась от мужчины и женщины, но ее уверенность в этом была настолько полной, что мать-настоятельница укорила ее в гордыне. Однако сестра Габриэла настаивала на своем, заявляя, что ей открылась истина. И Бейли знал, что она права, с того самого момента, как сестра Габриэла поделилась с ним своим открытием.
Гвинет увезли из больницы домой, и следующие четыре года сестра Габриэла приходила ежедневно, чтобы помогать заботиться о ребенке. По прошествии этого времени пришла к выводу, что в дальнейшем Бейли справится сам: интеллектуально и эмоционально девочка развивалась быстрее обычных детей, осознавала наличие у себя великого дара, необходимость и сложность его сохранения и опасность, какой грозил ей огромный, враждебный мир. Сама сестра Габриэла выбрала замкнутую, созерцательную жизнь и уже никогда не покидала стен монастыря.
В эти четыре года Бейли так часто подвергался неожиданным ревизиям своей совести, какие случались всякий раз, когда он смотрел на девочку, что пришел к полному пониманию себя и допущенных в прошлом ошибок. В результате до конца раскаялся в содеянном и мог наслаждаться ее компанией, как и она – его, то есть у них установились обычные отношения отца и дочери.
К тому времени он уже не занимался недвижимостью и реорганизовал свои инвестиции так, чтобы их управление перешло к другим людям. Сам же посвятил себя Гвинет и в качестве новой карьеры неожиданно избрал писательство под псевдонимом, и вновь добился успеха, несмотря на то что никогда не ездил по стране, продвигая свои новые книги.
Чтобы объяснить замкнутую, чуть ли не монастырскую жизнь дочери, Бейли говорил своим слугам и другим людям, которые бывали в его доме, что здоровье у Гвинет хрупкое, особенно слаба иммунная система, хотя она никогда ничем не болела, даже не простужалась. Позднее валил все на социофобию, которой на самом деле не было и в помине. Гвинет от такой жизни только расцветала, наслаждаясь литературой, музыкой и учебой. Они с отцом верили, что ей суждено немало времени провести в ожидании, пока придет день, когда станет понятной цель ее появления в этом мире, а сейчас следовало проявить терпение.
Когда она придумала, как замаскироваться и выходить в мир, Бейли поначалу отнесся к ее плану настороженно. Но Гвинет проявила настойчивость, убеждая его, что все получится. В журнальных фотоснимках марионеток Паладайна она узнала портрет зла, который мог послужить идеальной маской ее истинной природы и отбить у людей желание пристально на нее смотреть. А при условии, что ей удастся избежать прикосновений, появлялся шанс покинуть дом, в котором прошла вся ее жизнь.
На мой вопрос, почему она скопировала внешность марионеток, Гвинет ответила, что стремилась победить социофобию и чувствовала, что для этого надо выглядеть круто. Она боялась людей, и лучший способ не подпускать их к себе – пугать самой. Я и тогда знал, что ответ неполный и что-то она от меня скрывает. Полностью правда состояла в том, что мы с ней были одного поля ягоды, но если я днем жил под землей, а на поверхность выходил только ночью, то она перемещалась по городу и при свете дня, пряча свою истинную природу под готической маской. Ее странные, тревожащие глаза с черными радужками и красными радиальными полосками, точь-в-точь копирующие глаза марионеток, были контактными линзами, без диоптрий, поскольку на зрение она не жаловалась, изготовленными для нее компанией, специализирующейся на различных лицевых накладках для актеров театра и кино, а также обслуживающей растущее число людей, которым надоела рутинная жизнь и, закончив работу, они изменяли свою внешность, изображая кого-то еще.
Многое из вышесказанного я узнал от отца Хэнлона, когда мы сидели в подвале дома настоятеля, пока над головой трещали балки и ветер ломился в дверь, если только речь шла о ветре, а не о дьявольской руке, что-то – уже от Гвинет, позже дополнившей эту историю.
Вопросы у меня оставались, и едва ли не первым в списке стоял: « Что теперь?»
Скорее всего, эта была не последняя зима для мира, в котором мы жили, но, судя по всему, ей предстояло стать последней для жителей этого метрополиса, да и любого другого. Смертоносный вирус из Азии, распространяемый людьми и птицами, вызывал чуть ли не стопроцентную смертность зараженных им. Однако если мы действительно отличались от остальных, тогда нам не грозили болезни этого падшего мира.
– Если Гвинет и мне… и этой девочке не суждено умереть от болезни, которую выпустили из-под контроля безумцы, какое нас ждет будущее и как нам обезопасить себя? – спросил я.
Возможно, отец Хэнлон и знал ответ, но поделиться им со мной он не успел, потому что Гвинет вернулась с девочкой.
75
В свитере, джинсах и кроссовках, с пальто на руке, безымянная девочка спустилась по лестнице в подвал, улыбающаяся и в полном здравии. Ничто не говорило о том, что она несколько лет провела в коме. Ее нежная улыбка, похоже, пристыдила ветер или то, что пыталось ворваться в дом, поскольку дверь перестала дребезжать, а балки – скрипеть.
Следом за ребенком появилась и Гвинет, одетая как прежде, но уже без готического раскраса. Она не светилась, как чистяки, но тем не менее светилась, потому что никакого другого слова не подобрать для восприятия ее красоты. Кожа чистотой не уступала родниковой воде, глаза отражали чистое зимнее небо. Она была не призраком, а девушкой из плоти и крови, но все равно светилась. Из носа исчезло змеиное кольцо, с губы – красная бусина, губы из черных стали розово-красными, как некоторые сорта роз.
– Ее зовут Мориа [28], – сказала нам Гвинет.
– Как ты узнала? – спросил я.
Ответил мне ребенок:
– Я ей сказала.
– Ты помнишь, что с тобой случилось? – поинтересовался я у девочки.
– Нет, – она покачала головой. – Из прошлого ничего не помню.
– А как же ты вспомнила свое имя? – удивился я.
– Я его не вспоминала. Его прошептали мне, когда я проснулась. Шепот раздался прямо в голове: «Мориа».
Отец Хэнлон закрыл глаза, словно вид нас троих слепил его, но голос его не дрожал, когда он произнес:
– Аддисон, Гвинет и Мориа.
Гвинет подошла ко мне, встала передо мной, всмотрелась в мое лицо, затененное капюшоном.
– Социофобия, – напомнил я.
– Это не ложь. Люди действительно пугали меня, их потенциал. Моя социофобия – душевный недуг, но по выбору.
Большую часть ее восемнадцати лет и моих двадцати шести мы узнавали мир по книгам, а не по собственным впечатлениям. И, пожалуй, не следовало нам удивляться, что книги мы читали одни и те же, а теперь видели их в подвале дома настоятеля церкви Святого Себастьяна.
Развязывая тесемки под моим подбородком, она коснулась моего лица, и в моем сердце вспыхнул новый свет. Голос ее звучал нежно и любяще, когда Гвинет начала декламировать стихотворение Эдгара По, последнее из написанных им:
– Между гор и долин едет рыцарь один, никого ему в мире не надо.
– Он все едет вперед, он все песню поет, он замыслил найти Эльдорадо, – поддержал ее я.
Когда она развязала тесемки, я положил руку на капюшон, внезапно испугавшись, что она увидит мое лицо при свете. Мне с трудом верилось в рассказанное отцом Хэнлоном. Я с большей легкостью признал бы себя чудовищем, которое человек, умиравший под насыпью у дороги от удара ножа, ненавидел и боялся больше смерти.
Она перескочила с первой строфы «Эльдорадо» к четвертой, и последней:
– И ответила Тень: «Где рождается день, Лунных Гор где чуть зрима громада. Через ад, через рай, все вперед поезжай, если хочешь найти Эльдорадо» [29].
Я убрал руку с капюшона, и она скинула его с моей головы.
– Во всех смыслах ты прекрасен и останешься прекрасным навеки.
Сокрушенный чувствами, я поцеловал ее в уголок рта, где раньше висела бусина, и в нос, из которого торчало кольцо, и в глаза, которые теперь не требовалось скрывать от враждебного мира, и в лоб, за которым она жила, надеялась, мечтала, чтила Господа и любила меня.
76
Как бывало всегда, когда я только начал представлять себе наше ближайшее будущее, Гвинет уже знала, каким будет наш следующий шаг, что произойдет потом и после того. По части предусмотрительности и планирования она пошла в своего отца. Еще до того, как встретиться со мной у пруда в Береговом парке, более восьми часов тому назад, она по телефону уже договорилась о встрече в кинотеатре «Египтянин», предупредила своего опекуна о нашем приезде к нему с ребенком и намекнула, что, возможно, глубокой ночью ему потребуется выполнить свои прямые обязанности.
Я счел за честь ее желание услышать мое предложение руки и сердца, обрадовался, когда она его приняла, изумился, когда Гвинет сняла с шеи золотую цепочку, на которой висело кольцо, сделанное из гвоздя. То ли очень старого и затупившегося, то ли с острием, сточенным напильником. Сам гвоздь согнули в гладкое и идеально точное кольцо, а на головке, которая по форме напоминала оправу для бриллианта, выгравировали миниатюрную, лежащую на боку восьмерку. Символ бесконечности. Художник, Саймон, сделал это колечко для нее, поскольку верил, что она спасла его от убивающей алкогольной зависимости. В записке – вручил вместе с кольцом – предположил, что однажды она встретит человека, который полюбит ее всей душой, и если ему придется пожертвовать собой, чтобы спасти ее от смерти, он разогнет гвоздь и пронзит им свое сердце.
– Саймона отличала и мелодраматичность, не только талант, но в этом он оказался прав, – отметила она.
Отец Хэнлон только начал объяснять нам значение ритуалов, которые нам предстояло совершить, когда в доме над нами раздался страшный грохот, а потом звон разбитых стекол, словно не одно окно, а три или четыре вышибли одновременно.
Даже Гвинет, при всей ее предусмотрительности, не ожидала лобовой атаки в такой критический момент.
Отец Хэнлон с тревогой посмотрел в потолок.
– Дверь запирается из кухни, но не с этой стороны.
Я схватил хромированный стул с сиденьем из красного винила, который однажды входил в набор кухонной мебели, и поспешил к лестнице. Поднявшись по ступеням, с облегчением вздохнул, увидев, что дверь открывается ко мне, а не на кухню. Наклонил стул на задних ножках и загнал спинку под ручку двери, заблокировав ее.
К тому времени, когда спустился в подвал, тяжелые шаги звучали в комнатах наверху. Продвигались сначала в одном направлении, потом в другом, словно незваного гостя шатало от выпитого или он никак не мог сориентироваться.
– Кто это? – спросила Мориа. – Чего он хочет?
Я не знал, не мог догадаться, но, судя по мрачному лицу Гвинет, она подозревала, кто это может быть.
Среди старой мебели, хранящейся в подвале, нашелся и аналой, который ранее стоял в ризнице церкви Святого Себастьяна, но попал в подвал после приобретения нового. На подбитой ватой скамейке, на которую преклоняли колени, как раз хватало места для двоих. Отец Хэнлон встал с другой стороны, не смотрел на нас, но голос звучал ровно и твердо.
В доме над нашими головами что-то рухнуло с оглушительным грохотом, возможно, горка с посудой, и с потолка полетела пыль.
Я не хотел откладывать наше венчание ни на минуту. Но, если мир, каким мы его знали, доживал последние часы, этот момент был едва ли не самым важным. Поэтому я спросил священника:
– Вы уверены, что это правильно? Я не принадлежу вашей церкви.
– По своей природе, – он говорил, не глядя мне в глаза, – ты принадлежишь всем церквям и не нуждаешься ни в одной. Никогда я не проводил обряд венчания, испытывая меньше сомнений, чем на этот раз.
Если дом наверху разрушался, то сейчас, судя по звукам, там с хрустом вырывали из стен проводку. Я представлял себе, как кто-то повис на люстре и раскачивается на ней, словно обезумевшая обезьяна, хрустальные подвески стукаются одна о другую, летят во все стороны и взрываются при ударе об пол, будто стеклянные гранаты, а потом из потолка со скрежетом вылезают крепежные винты. Вновь дом затрясся, словно что-то тяжелое упало на пол. Лампы потускнели, замерцали, тени запрыгали по стенам, полу, потолку, но подвал не погрузился во мрак.
– Аддисон, берешь ли ты в законные жены Гвинет, присутствующую здесь, согласно обряду Святой Матери-церкви?
– Я беру.
Венчание продолжалось. А наверху, похоже, буйствовала целая бригада психопатов, и множество рук, зажавших кувалды и ломы, разбивали стекло, ломали дерево, выворачивали половицы, уничтожали мебель. Раздалась серия взрывов, по звуку более напоминающих не разрывы бомб, а переход самолетов через звуковой барьер, будто новые гости спешили прибыть из далеких мест, чтобы принять участие в этом празднике хаоса. Но при этом не слышалось ни проклятий, ни криков ярости, словно эти существа использовали слова лишь для обмана, а теперь, когда время, отведенное этому миру, стремительно истекало, нужда во лжи отпала, так что их языки остались не у дел.
Но наши голоса четко слышались на фоне этого шума, и вскоре Гвинет сказала:
– …беру тебя в мужья и обещаю любить и быть с тобой неразлучно в радости и скорби, богатстве и бедности, болезни и здравии, пока смерть не разлучит нас.
Наконец монстр, или орда монстров, разрушив дом настоятеля, прибыл к подпертой стулом двери из кухни на лестницу в подвал и потряс ее так же яростно, как ранее тряс дверь с улицы. Хромированная спинка стула жалобно заскрипела под поворачивающейся ручкой. Под адским напором винты петель с жутким скрежетом начали вылезать из дверной коробки.
Произнося святые имена, скрепляющие наши обеты, отец Хэнлон обвенчал нас с Гвинет, и в жизни, что лежала перед нами, мы стали единым целым. Вдвоем нам предстояло пройти дни, оставшиеся нам на земле, и все, что ожидало нас после.
Мы вскочили. Надевая пальто, маленькая, шустрая и, наверное, испуганная Мориа направилась к наружной двери, и отец Хэнлон повел нас следом, через полосы света и тени, сквозь пыль, сыпавшуюся с потолка. Потом мы остановились, и Гвинет обняла его, сказала, что любит. Если контакт и доставил священнику страдания, он также и порадовал, потому что на его лице отразились не только душевная боль и печаль, но и надежда. Я сказал, что ему лучше поехать с нами, но он ответил, что не может, должен остаться и утешать умирающих.
Он дал мне запечатанный конверт, пояснив, что в нем сокровище, и я сунул его во внутренний карман куртки, к другому конверту, с тем немногим, что я забрал из моих трех лишенных окон комнат.
Подвальная дверь открылась, и мы не увидели ничего более ужасного, чем ледяной ветер и валящий снег. Поднимаясь по лестнице и припустившись бегом через двор, мы не решались оглянуться и посмотреть на окна дома настоятеля, ранее темные, но теперь, возможно, освещенные, за которыми могли метаться жуткие тени.
Когда мы трое оказались в «Ленд Ровере», Гвинет задним ходом вывела внедорожник из проулка, и на мгновение я увидел не только стену гаража, но и освещенный фонарем тупик за ним, из которого мы выбежали несколькими мгновениями раньше. Снег все валил и валил, подхватываемый ветром, образовывал странные формы, плюс свет и тень вели свою игру, так что не составляло труда представить себе легион демонов, но я готов поклясться, что видел того, кто нас преследовал сквозь снег и ветер.
Человека, но мертвого человека, с глазами цвета бледной луны, в лохмотьях и с разломанными костями, которые торчали, словно палки и солома, сквозь наряд пугала. И не просто мертвеца, а художника Паладайна, потому что на сгибе правой руки он нес, при условии, конечно, что снег не ввел меня в заблуждение, марионетку. Если я действительно увидел марионетку, а не иллюзию, то нити, за которые дергали ее деревянные руки-ноги, отсутствовали, и размерами она не уступала взрослому человеку.
Гвинет перевела ручку скоростей на «драйв». Колеса провернулись, отбросив лепешки спрессованного снега, но сцепление с дорогой тут же восстановилось, и мы покатили в зачарованный и населенный призраками город. Его башни сияли в ночи, но под ними царила чернота.
77
Гвинет обогнула угол и выехала на широкую авеню, где небоскребы уходили ввысь и терялись в море снега. Перед нами открылось зрелище, видеть которое нам еще не доводилось: живая картина из тысяч, десятков тысяч светящихся статистов, диковинных и радостных, но все вместе они выглядели так страшно, что я похолодел.
Разумеется, она всегда их видела: видела и сейчас, потому скорость внедорожника упала. На старых высотных домах, сложенных из кирпича, чистяки стояли бок о бок на каждом карнизе и выступе, светились в больничных одеяниях, белых, зеленых или голубых, словно свечки, выстроившиеся бесконечными рядами. На зданиях из стали и стекла они стояли в каждом окне, ниже – на каждой стене, на крышах маленьких домов, на табло кинотеатров, на портиках отелей. Смотрели вдоль улицы, молчаливые и серьезные, с тем чтобы засвидетельствовать происходящее от начала и до самого конца. Я точно знал, что сейчас они и на других авеню, и на перпендикулярных улицах, и на крышах домов, и на деревьях жилых кварталов, и в других городах, метрополисах и странах, там, где есть люди, которым суждено свалиться от болезни и умереть.
– Я боюсь, – донесся с заднего сиденья голос Мориа.
Не мог я сказать ничего такого, что прогнало бы ее страх. Сколько бы часов ни оставалось этому миру, обойтись без страха не представлялось возможным, страха, и угрызений совести, и горя, и яростной, отчаянной любви. Захваченная вихрем эмоций, Гвинет остановила «Ровер» посреди улицы, я открыл дверцу, вышел из машины, постоял, охваченный благоговейным трепетом и ужасом, повернулся вокруг своей оси, глядя вверх на те тысячи, которые смотрели вниз.
Неповиновение принесло время в этот мир, и с того момента каждая жизнь обрела не только начало, но и конец. Потом Каин убил Авеля, и мир обогатился новой особенностью: властью, чтобы контролировать других угрозами, властью, чтобы убивать и править благодаря страху. Да и смерть перестала быть милостью, ставящей точку в жизни без слез, превратившись в тупое оружие жестоких людей. И хотя кровь Авеля взывала от земли, мы добрались до того времени, когда крови пролито так много, что она закупорила горло земли, и свежая кровь уже лишена голоса.
Глядя вверх на светящееся множество, поворачиваясь, поворачиваясь, я говорил с ними сердцем, потому что знал: так они услышат меня даже более ясно, чем мой голос. Я напомнил им о многих миллионах детей, об отцах, которые любили, и матерях, которые лелеяли, о простодушных, которые в силу своей простоты не знали вины, о смиренных, и добродетельных, и честных, и тех, кто любил правду, пусть и не всегда ее говорил, кто изо дня в день стремился к идеалу. Пусть они бы его не достигли, но ведь пытались изо всех сил. Люди ненавидели, но и любили, завидовали, но и радовались успехам других, жадность уравновешивалась щедростью, ярость – состраданием. Но с каким бы жаром и сколь красноречиво ни защищал бы я человечество, не вызывало сомнений, что вся эта светящаяся рать не стала бы – скорее всего, и не могла – предотвращать грядущее. Они были не хранителями – только свидетелями. Мир развивался благодаря нашей свободной воле, а если бы они спустились с карнизов и крыш, чтобы спасти нас от содеянного нами, то забрали бы у человечества свободную волю, после чего мы превратились бы в роботов, големов с сердцами из глины и одинаковыми мозгами. Если какие-то люди решили ради обретения власти лишить землю человеческой жизни, а другие, желавшие добра, не предприняли необходимых мер для защиты от этого безумия, дальнейшее происходило с неизбежностью грома, следующего за молнией. Это сияющее множество смотрело вниз не с жестоким безразличием, но с любовью, и жалостью, и печалью, которые, возможно, перекрывали все горе, которое предстояло испытать в ближайшие дни вымирающим людям всех стран и континентов.
Мое лицо застыло от замерзающих слез, когда краем глаза я уловил движение на улице. Следом за чистяком ко мне шли трое детей, все младше пяти лет. Я узнал по их синякам и шрамам, по исхудавшим от голода лицам мальчишек-близнецов и по кровавому круговому синяку на шее девочки (свидетельству того, что ее едва не задушили), что они такие же, как я, и Гвинет, и Мориа, изгои, которых еще вчера ненавидели и хотели убить, а теперь ставшие наследниками этого мира.
Чистяком оказалась та самая женщина, которая появлялась в девятой квартире Гвинет, когда та играла композицию, сочиненную в память отца. Я помнил, что сказала Гвинет в наш первый вечер, когда она готовила ужин из яичницы и булочки с изюмным маслом. Я спросил, живет ли она одна, и Гвинет ответила: « Есть одна, кто изредка приходит и уходит, но сейчас я говорить о ней не буду. Для тебя в этом опасности нет».
Великое множество чистяков, собравшихся надо мной, находилось слишком далеко, чтобы я мог заглянуть в их глаза. Но, несмотря на предупреждение отца, я встретился взглядом с этой женщиной, и отец оказался совершенно прав, говоря мне, что я найду эти глаза ужасными. Я увидел, что они полные достоинства, впечатляющие, приводящие в восторг, синие и при этом чистые, как стекло, глубиной превосходящие любые человеческие: казалось, ты видишь в них все до конца времен. Своим взглядом женщина вызвала благоговейный трепет в моем сердце, но меня испугали и степень смирения, какую я ощутил, и сила любви, которую почувствовал, поэтому мне пришлось отвести глаза.
Для троих детей, совсем маленьких, вполне хватило места на заднем сиденье рядом с Мориа.
Квартал мы проехали в молчании, зная, что найдем это светящееся множество везде и оно будет пребывать на своем месте до самого конца, печалясь и наблюдая.
Внезапно автомобилей на улицах прибавилось, конечно, по количеству их было гораздо меньше, чем ночью в хорошую погоду, но гораздо больше, чем я когда-либо видел в буран. Водители гнали отчаянно, словно всех преследовали дьяволы.
На площади Форда большой экран превратился в гигантское окно в будущее, показывая, что сейчас творится в Азии. Мертвые лежали на улицах, а толпы живых штурмовали уже переполненные отплывающие суда. На бегущей строке перечислялись американские города, где уже зафиксировали смертные случае от новой, быстро распространяющейся болезни, и даже закоренелым оптимистам уже стало понятно, что спасения не найти.
Когда три снегоочистителя быстро пересекли перекресток перед нами, один за другим, со включенными маячками, Гвинет догадалась, что происходит.
– Они уже не чистят город. Они убегают.
Мы последовали за ними. Они расчищали нам дорогу, хотя едва ли думали о нашем удобстве.
Вскоре мы добрались до пригородов, где впервые увидели мародеров. Сгибаясь под тяжестью украденного, с перекошенными лицами, они вылезали из разбитых витрин, сбрасывали все на сиденья или в багажные отделения внедорожников и универсалов, в кузова пикапов. Тащили электронику, предметы роскоши, одежду, все, что попадалось под руку. Глаза их ярко горели.
Чистяки свидетельствовали и это.
Когда мы выезжали из города, снегоочистители более не прокладывали нам дорогу. Многие дома горели, а мародеры теперь крали друг у друга, доказывая право сильного пистолетами, помповиками, монтировками и топорами. Мужчина в горящей одежде перебежал мостовую перед нами, держа коробку с логотипом «Эппл». С пальто пламя перекинулось на волосы. Крича, он повалился в снег.
78
К рассвету снег перестал, и мы ехали по территории, где его выпало заметно меньше. Дороги пустовали, если не считать редких автомобилей, за рулем которых сидели охваченные паникой люди, в большинстве своем не знающие, куда едут: просто не могли усидеть на месте.
Сначала мы удивились тому, что дороги не забиты транспортом, что люди сотнями тысяч не покидают метрополис, даже зная, что спасения не найти. Потом включили радио и услышали, что президент приказал министерству национальной безопасности перекрыть выезды из крупнейших городов и запретить авиаперелеты, поскольку первые вспышки эпидемии отмечались именно в метрополисах. Он надеялся локализировать источники инфекции. Мы успели проскочить.
Бессмысленность действий правительства стала понятна, когда стая американских свиристелей поднялась с изгороди и, набирая скорость, перелетела дорогу, напоминая нам, что птицы не гибли от вируса, а лишь разносили его. Так что распространение эпидемии более не зависело от путешественников из Азии, прибывающих на самолетах и пароходах.
Пусть и уставшие, мы не хотели останавливаться, не добравшись до пункта назначения. Прошлой ночью, когда Гвинет встретилась со мной у пруда в Береговом парке и я впервые в жизни сел к кабину автомобиля, она упомянула про загородный дом, который ее отец приготовил для нее на случай, если по какой-то причине ей придется покинуть метрополис. Мы надеялись добраться туда при свете дня.
На заднем сиденье спала утомленная Мориа. Трое других детей устроились в багажном отделении.
На автозаправочной станции «Мобил» в маленьком провинциальном городке мертвый мужчина в брюках и рубашке цвета хаки лежал в луже кровавой блевотины у поднятых ворот мастерской. На автозаправочной станции мы не увидели ни души, но колонки работали. Кредитных карточек у нас, понятное дело, не было. Взяв себя в руки, я отогнал от трупа ворон, нашел в бумажнике покойного нужный пластиковый прямоугольник и заполнил бак «Ленд Ровера».
В магазинчике автозаправочной станции положил в корзинку крекеры, злаковые батончики, бутылки апельсинового сока, пропитание для последнего отрезка нашего путешествия.
Отец Гвинет, Бейли, оставил ей и подробный маршрут, и карту, но, как только она ввела конечный пункт нашего путешествия в навигатор, нам больше не понадобилась консультация с записями Бейли.
То ли он предугадал, чем вызвано появление на свет таких, как его дочь, то ли просто решил, что в кризисной ситуации ей лучше оказаться подальше от других людей, нам уже никогда не узнать. Дом находился далеко от обжитых мест, окруженный большим участком леса, который принадлежал фонду, учрежденному на имя Гвинет. К дому вела проселочная дорога, которую Бейли велел перегородить стволами деревьев и засеять сорняками, чтобы помочь природе забрать ее под свое крыло, а людям – побыстрее забыть о ее существовании.
Егерь по фамилии Уэйлон который знал эти места как свои пять пальцев, приходил к дому раз в месяц и проводил в нем три дня, чтобы убедиться, что дом полностью готов для проживания, а при необходимости что-то и починить. Сейчас в доме он находиться не мог, а поскольку дозвониться до него не получалось, мы решили, что он или заболел, или уже умер.
К полудню засыпанные снегом ландшафты остались позади. Дорога пролегала среди золотистых лугов, которые перемежались зелеными сосновыми лесами. Тут и там встречался одинокий дом или дом и амбар, позади которого тянулось огороженное пастбище. Хотя раньше эти дома наверняка казались живописными и доброжелательными, теперь что-то в них изменилось, они застыли молчаливые, пустующие, одинокие.
Около трех часов дня навигатор предупредил, что местное шоссе, по которому мы ехали, через милю оканчивается тупиком. Дальше предстояло идти пешком.
Мы проехали две трети мили, когда начали появляться собаки. Лабрадоры, немецкие овчарки, золотистые ретриверы, различные дворняги выбегали из полей и лесов на обочину шоссе, а потом бежали вдоль него, улыбаясь нам, виляя хвостами. Мы насчитали двадцать собак и не могли понять, почему они сопровождают нас и откуда взялись, но их веселый настрой гарантировал, что угрозы они не представляют.
Асфальт закончился рядом металлических столбов, перегораживающих шоссе, проехать между двумя соседними «Ленд Ровер» не мог. За столбами тянулась проселочная дорога, в рытвинах, не обещающая ничего хорошего.
Когда мы выбрались из машины, собаки окружили нас, радостные и миролюбивые, ни одна не зарычала и не залаяла. Умоляли взглядами, чтобы их погладили и почесали за ушами. Всех четырех детей животные зачаровали, и впервые я видел улыбки троих младших.
Наш багаж состоял из злаковых батончиков и пакетов с крекерами, которые мы рассовали по карманам.
Карта обещала вести от одного природного ориентира к другому. Собаки, похоже, думали, что их наняли скаутами: сбились в стаю и побежали вперед, постоянно оглядываясь, чтобы убедиться, что мы не отстаем.
Проселочная дорога выгнулась дугой, а пройдя поворот, мы увидели вооруженных людей.
79
В сорока футах впереди джип перегородил дорогу. Четверо мужчин в охотничьем камуфляже с автоматическими винтовками в руках стояли у заднего борта. Увидев нас, рассыпались, заняв оборонительные позиции: трое укрылись за джипом, взяв нас на мушку.
Тот, что остался, велел нам остановиться. Сказал, что мы не можем идти дальше, потому что на этой земле нет болезни и они не хотят каких-то перемен. Но, хотя они стояли достаточно далеко, чтобы наши отличия не возбудили в них неистовую ярость, я обратил внимание, что у говорившего бледное лицо и посеревшие губы, совсем как было у Телфорда, кроме этого, лицо даже в прохладном воздухе блестело от пота. Так что по всему выходило, что болезнь до них уже добралась, как бы они ни пытались от нее отгородиться.
Я сказал им, что мы не заразные и хотим только попасть в наш дом, который находится в двух милях к западу, но они не собирались мне верить. Четверку совершенно не волновало, говорю я правду или нет. Их лидер выстрелил четыре или пять раз над головами собак, в сторону от нас, и потребовал, чтобы мы развернулись на сто восемьдесят градусов.
Выстрелы словно послужили сигналом для сбора, потому что из высокой травы на лугу по обе стороны дороги начали появляться все новые собаки, изумив всех четверых мужчин. Появлялись, одна за другой, двадцать или тридцать, присоединяясь к тем, которые уже сопровождали нас. В итоге их собралось никак не меньше пятидесяти.
Загадки и чудеса города были лишь частью загадок и чудес мира, проявлявшихся здесь, как в любом другом месте, в чем в последующие дни нам предстояло убедиться. Собаки окружили нас со всех сторон, будто преторианская гвардия. Необычность стаи не вызывала сомнений: ни одна не лаяла, но все смотрели в сторону четверых мужчин у джипа, не угрожая, но рекомендуя не поддаваться страху и вести себя по-человечески.
Я не знал, что же нам делать, но тут собаки пришли в движение, и Гвинет сказала, что мы должны следовать за ними. Они повели нас на луг, где кролики бросались в разные стороны, но не смогли отвлечь нашу охрану, и по широкой дуге мы обогнули джип, прежде чем вернуться на проселочную дорогу.
Вооруженные мужчины молча наблюдали за происходящим, и если кто-то из них решил, что наилучший вариант – срезать нас очередью, то не реализовал свое намерение. Что бы ни случилось с этими людьми, мы их больше не видели.
Собаки вели нас через лес извилистыми оленьими тропами. Послеполуденное солнце едва пробивалось сквозь переплетенные ветви деревьев. Папоротники напоминали зеленых птиц с огромными крыльями, притаившихся в густой сосновой тени. Дети следовали за Гвинет, я замыкал колонну. Они то исчезали в тени, то вновь выходили под солнечный свет, будто лес хотел напомнить мне, что полученный дар может быть и утерян.
Дом удивил немалыми размерами, сложенный из плотно пригнанных бревен, а под скосами шиферной крыши висели медные желоба, покрывшиеся зеленой патиной. Веранда окружала дом со всех четырех сторон.
Пока мы стояли на большой поляне вокруг дома, Гвинет сказала мне, что в доме большие и разнообразные запасы, в том числе еды на три года. Но при этом она не очень-то понимала, как мы прокормим пятьдесят собак.
Словно в ответ на ее вопрос, собаки разбежались во все стороны. Не прошло и минуты, как все они скрылись в лесах, будто и не появлялись вовсе. В последующие дни они приходили, чтобы составить нам компанию, но никогда не ели ничего из предложенного нами. Только обнюхивали и отворачивались, будто наша еда оскорбляли их острое обоняние. Мы видели, как собаки бродили среди деревьев, не все сразу, но по какому-то заведенному у них порядку, и обращали внимание, что они хорошо накормленные и всем довольные. Со временем нам удалось узнать их секрет.
80
Близнецов звали Джушуа и Джастин, девочку, пришедшую с ними, но не их родственницу, – Консуэла [30]. Мальчики – мать морила их голодом в отместку за неудобства, которые они ей доставляли, – вскоре набрали вес, с шеи девочки бесследно исчезло кровоточащее свидетельство попытки удушения. Вмятина на голове Мориа не выправилась, но ее скрыли волосы, и на умственном или физическом здоровье девочки травма никак не отразилась: мы радовались тому, какая она умная, шустрая и веселая.
Детям захотелось отметить Рождество. Мы срубили подходящее дерево и украсили его собранным в лесу остролистом [31]и гирляндами, сделанными из консервных банок, которые дети и раскрасили.
В большой гостиной стоял «Стейнвей», на котором Гвинет играла нам песни сезона. Иногда она говорила, что не знает мелодию, упомянутую нами, но, пытаясь сыграть, находила нужные клавиши, и мелодия лилась без единой фальшивой ноты, заполняя дом.
Зная о музыкальном таланте дочери, Бейли завез в дом многие инструменты: два кларнета, саксофон, две скрипки, виолончель и другие. Мы решили, что к следующему Рождеству я, а может, и Мориа научимся на чем-то играть, чтобы составить компанию Гвинет.
81
Утром шестого января, выйдя на кухню, чтобы помочь приготовить завтрак, я увидел, что задняя дверь открыта, а Гвинет стоит у ограждения круговой веранды и смотрит через поляну на опушку леса, где тени перемежались лучами утреннего солнца.
День выдался достаточно теплым для этого времени года, и на лице Гвинет читалась грусть, которая иногда охватывала нас, но никого из детей.
– Ты это чувствуешь? – спросила она, когда я подошел и обнял ее.
– Что?
Она не ответила, но через минуту или две я понял причину ее меланхолии. Ни молчание или звук, ни запах или его отсутствие, ни яркость солнечного света или цвет неба не служили доказательством того, что одна эра полностью закончилась, а новая только началась. И, однако, я не испытывал ни малейших сомнений в том, что последний из людей ушел, все их богатство осталось без хозяина, все парки развлечений, таверны и дансинги – без сотрудников и посетителей, все города и затерянные в безлюдной местности избушки – без единого голоса, все корабли в море превратились в «Летучих голландцев», а в небе теперь летали только птицы.
– Так быстро, – она вздохнула.
Мысли об этом вызывали боль, но мы получили такой же дар, как пришедшие до нас: способность мыслить, устанавливать причинно-следственную связь, анализировать, а вместе с этим даром и желание его использовать.
Если на затихшем пространстве земли и остались другие мыслящие существа, они ничем не отличались от нас с Гвинет, маленькие группки в уединенных местах, ощущающие чудеса и загадки, вплетенные в материю повседневного существования.
На следующее утро из леса на поляну вышли животные, некоторые даже поднялись по ступеням на веранду. Несколько оленей, семья бурых медведей, еноты и белки, волки и зайцы. Собаки сидели или бродили среди лесных обитателей. Бывшие хищники грелись на солнце среди бывшей дичи, наблюдали, как туман быстро рассеивается под яркими лучами, возились и бегали друг за другом без страха или угрозы, и с того дня ничего уже не менялось.
В мои первые восемь лет жизни я много времени проводил в лесу, животные не боялись и не выслеживали меня. Если бы моя мать оставила меня в чаще, как собиралась однажды, она бы удивилась, узнав, что даже волки были моими добрыми друзьями. В то время общество крылатых и четвероногих я воспринимал само собой разумеющимся. Так было в начале веков, и тогдашние порядки вернулись.
82
В лесу теперь нет никого, кто убивает, и там растут деревья, фотографии и описания которых не найти в нашей обширной библиотеке. На новых деревьях и на новых лианах зреют разнообразные фрукты, которые в ушедшей эре никто никогда не видел. Некоторые сладкие, другие пряные, какие-то едим мы, какие-то собаки и другие существа, от медведей до мышей. Если нам надоедает вкус фруктов, которые предлагают нам деревья и лианы, мы находим новые способы их приготовления или появляются новые фрукты, другие, но не менее вкусные.
83
В конце того января я перечитывал поэму «Ист-Кокер» Т.С. Элиота и заметил нечто такое, что забыл, а может, упустил: прекрасную метафору, которой он описывал Бога как раненого хирурга, чьи окровавленные руки вонзали скальпель в пациентов. «Под пальцами в крови мы чувствуем – его искусство состраданья лечит». Я задался вопросом: может, эта забытая метафора повлияла на мое подсознание, заставив меня видеть чистяков в одежде больничного персонала, или Элиот был даже большим провидцем, чем заявляли поклонники его таланта?
84
В нашем новом доме на подоконниках и на порожках отсутствовали слова, которые Гвинет написала во всех своих других квартирах, поскольку необходимость в них отпала. Она использовала ранний римский алфавит, возникший на основе этрусского, который, в свою очередь, отталкивался от греческого. На латыни эти слова читались: «Exi, impie, exi, scelerate, exi cum omnia fallacia tua», что в переводе означает: «Изыди, мерзкий, изыди, проклятый, изыди со всеми твоими обманами». Если она защищалась от туманников и чего-то еще, что могло поселиться в марионетках, и музыкальных шкатулках, и людях, Райана Телфорда эти слова, написанные маркером, не остановили, возможно, потому, что никто в нем и не обитал, за исключением собственного зла.
85
Во всех книгах, которые я прочитал, присутствует много правды и мудрости, но ни одна не открыла мне правду о занятиях любовью. Когда я лежу в объятьях Гвинет, в экстазе, чувственность не в ощущениях, а в страсти, и это страсть не плоти, а разума и сердца. Ни один писатель не сказал мне, что в этом действе нет ничего эгоистичного, и желание отдавать вытесняет все мысли о том, чтобы получать, что муж и жена становятся единым целым, переносятся друг в друга, я оказываюсь в ней, а она – во мне, один не соблазняет, а другая не сдается, но мы оба заняты созданием, нас охватывает не желание, а изумление: мы обретаем ту силу, что создала вселенную, поскольку мы тоже можем создать жизнь. Гвинет уже носит под сердцем ребенка.
86
На «Стейнвее» стоят фотографии в красивых рамках. Среди них та, которую я взял из моих комнат без единого окна в ночь, когда Гвинет сказала мне, что больше я сюда не вернусь. Эта фотография матери в тот день, когда она выпила не слишком много и улыбалась с большей готовностью, чем обычно. Она красивая, и в ее глазах и позе виден потенциал, так ею и не реализованный. Я нашел фотографию в закрытом на молнию кармане рюкзака, который она дала мне перед тем, как выставить за дверь.
Тут же и фотография отца Гвинет, который, судя по ней, сама доброта, а глаза светятся умом. Время от времени я вдруг обнаруживаю, что уже давно смотрю на нее, а иногда, сидя на веранде или гуляя по лесам, я говорю с ним, рассказываю, что мы делали, читали, о чем думали в последнее время. И благодарю его не только тогда, но и каждый день: если бы не он, не было бы у меня такой жизни, как сейчас.
Мы с отцом не фотографировали друг друга. И камеры у нас не было, и не чувствовали мы необходимости сохранять память друг о друге, потому что собирались всегда быть вместе и видеть друг друга вживую. Но в конверте, который дал мне отец Хэнлон в подвале дома настоятеля, лежала фотография отца. Священник сделал ее, когда отец сидел в кресле, освещенный лампой и при этом в тени, как на фотопортретах знаменитостей, которые делал великий фотограф Эдвард Стайхен. Он напоминал актера, когда-то очень знаменитого, Дэнзела Вашингтона: кожа цвета молочного шоколада, коротко стриженные, жесткие волосы, широкое приятное лицо, улыбка, которой позавидуют ангелы, и темные глаза, которые могут быть осями вращения вселенной.
Я также поставил в рамку и каталожную карточку, на обеих сторонах ее отец написал важные слова, которые наказал мне не забывать после того, как он сам не сможет напомнить их мне. Вот эти слова: « За единственным исключением все в мире проходит, время стирает и угрызения совести, и великие цивилизации, обращает каждого и все монументы в прах. Единственное, что выживает, – это любовь, поскольку это энергия, такая же несокрушимая, как свет, который путешествует от источника к краю вечно расширяющейся вселенной, та самая энергия, которой создано все живое и которая остается в мире, следующем за этим миром времени, и праха, и забытья».
Я написал этот отчет ради моих детей, и их детей, и последующих поколений, чтобы они знали, каким когда-то был мир и почему произошло то, что произошло. Сейчас человек не убивает человека, а зверь – зверя, но это еще не все. Смерть, похоже, осталась только для травы, цветов и других растений, умирающих при смене сезонов, чтобы возродиться весной. Если смерть забудут, возможно, это будет не так хорошо, как может показаться с первого взгляда. Мы должны помнить смерть и искушение силой, которое она собой представляет. Мы должны помнить, что, прельстившись силой смерти и использовав ее, чтобы контролировать других, мы потеряли мир и, если на то пошло, больше, чем мир.
Со дня приезда сюда мы не видели ни туманников, ни чистяков. Мы верим, что у первых теперь здесь не находится никаких дел, а в услугах вторых больше не нуждаются. Если я когда-нибудь увижу туманного угря, скользящего по лесу, или светящуюся фигуру в больничном одеянии, спускающуюся со снегом, я пойму, что где-то договоренность нарушена и на сцену нынешнего мира вновь вышла трагедия. А до этого здесь царит радость, и чтобы оценить ее по достоинству, не требуется, между прочим, ни страха, ни боли, как мы когда-то думали.
Дикое место
Рассказ
1
Моя мать утверждала, что в любом зеркале, которым я пользовался, она видела мое лицо, а не свое, мое лицо и мои удивительные глаза, а потому она не держала зеркал в нашем доме. Разбила и вымела осколки, не рискнув в них взглянуть, потому что, по ее словам, из каждого смотрело мое лицо целиком, а не какая-то его часть. Она едва могла изредка глянуть на меня, а по большей части устремляла взгляд мне за спину или вообще на что-то еще, даже когда мы разговаривали. Соответственно, увидев множество моих лиц на осколках посеребренного стекла, она бы сошла с ума.
Хотя моя мать пила и употребляла наркотики, я верил, что насчет зеркал она говорила правду. Она никогда не лгала мне и по-своему любила меня. Думаю, из-за своей красоты, родив такого, как я, она страдала больше других женщин, окажись они на ее месте.
Мы жили в уютном домике, расположенном в глубине огромного леса, в милях от ближайшего соседа. К домику вела проселочная, петляющая между деревьев дорога. Каким-то образом – как именно, она никогда не рассказывала – мать заработала столько денег, что их хватило бы ей до конца жизни, но, зарабатывая деньги, она приобрела и врагов, которые наверняка бы ее разыскали, не поселись она в такой глуши.
Мой отец, романтик в душе, идею любви ставил выше моей матери. Неугомонный и уверенный, что найдет идеал, к которому стремился, он ушел до моего рождения. Мать назвала меня Аддисон [32]. Дала мне свою фамилию – Гудхарт [33].
В ночь моего появления на свет, после тяжелых родов, повитуха, которую звали Аделаида, приняла меня в спальне моей матери. Добрая и богобоязненная женщина, Аделаида, увидев меня, свернула бы мне шею или задушила, если бы моя мать не вытащила пистолет из ящика прикроватного столика. То ли боясь, что ее обвинят в попытке убийства, то ли стремясь как можно быстрее покинуть дом, в котором находился я, повитуха поклялась никому не говорить обо мне и не возвращаться ни под каким видом. Для всего мира я родился мертвым.
Я мог воспользоваться зеркалом только в моей маленькой комнате, зеркалом в рост человека на внутренней стороне дверцы стенного шкафа. Иногда я стоял перед ним, разглядывая себя, с каждым прожитым годом все реже. Я не мог изменить внешность или начать понимать, каким могу стать, поэтому по всему выходило, что время, потраченное на самолицезрение, пользы не принесет.
По мере того, как я становился старше, мать все с большим трудом могла терпеть мое присутствие, и я не приходил домой многие дни кряду. В жизни ей пришлось испытать всякое, ее отличала не только красота, но и непоколебимая уверенность в себе, до моего появления она ничего не боялась, хотя не лезла на рожон и избегала ненужной бравады. Она ненавидела собственную неспособность сжиться с моим присутствием в доме, не могла контролировать охватывающую ее тревогу до такой степени, что время от времени выгоняла меня из дома.
Одним октябрьским днем, вскоре после рассвета, через несколько недель после моего восьмого дня рождения, я услышал от нее: «Это неправильно, Аддисон, и я презираю себя за это, но ты должен уйти, или я не знаю, что сделаю. Может, только на день, может, на два, не знаю. Я вывешу флаг, когда ты сможешь вернуться. Но сейчас я не хочу, чтобы ты оставался рядом!»
Роль флага выполняло кухонное полотенце, которое она вешала на крюк над крыльцом. Изгнанный из дома, каждое утро и вечер я проверял, вывешен ли флаг, и меня охватывал восторг, когда я его видел. Одиночество сильно давило на меня, пусть большую часть жизни мне и приходилось обходиться без человеческой компании.
Когда дом – включая и крыльцо – становился для меня запретной территорией, при теплой погоде я спал во дворе. Зимой – в гараже-развалюхе, на заднем сиденье «Форда-Эксплорера», или на полу в теплом спальнике. Каждый день она оставляла мне еду в корзинке для пикника, но в ней я не находил того, что хотелось мне больше всего: человеческого общения.
К моему восьмому дню рождения я провел в окрестном лесу не меньше времени, чем в доме. В мире природы ничто не пугало меня и не испытывало отвращение от одного моего вида. Повитуху я, естественно, не помнил, поэтому из человеческих существ видел только мать, и от контактов с ней у меня сложился однозначный вывод: встреча с другим человеком, несомненно, закончится моей смертью. Но крылатые и четырехлапые не судили меня так строго. Более того, силой и быстротой я, пожалуй, превосходил сверстников, а еще обладал врожденной способностью ориентироваться в лесу: всегда знал, где нахожусь и куда надо идти. Мой наряд состоял из туристических ботинок, синих джинсов и фланелевой рубашки, в кармане которой я носил швейцарский армейский нож со множеством полезных инструментов. В восемь лет я по многим параметрам был старше восьми, мальчик, но не похожий ни на какого другого мальчика.
Самые прекрасные работы человечества, которые я видел в книгах по фотографии, не зачаровывают так, как лиственный лес. Дуб, клен и береза, черемуха. И еще ольха, скромное такое дерево, его зачастую не замечают и опытные знатоки леса. И при этом половина Венеции, большого города в Италии, все еще стоит на сваях из ольхи, которая успешно сопротивляется воздействию моря на протяжении многих столетий. Летом дикая акация цветет красным. Аронник распускает огромные белые цветы. А все эти грациозные папоротники: многорядник копьевидный, солодковый папоротник, узорчатый пленчатолистый папоротник и страусник обыкновенный, напоминающие воланы. Мать любила природу и держала дома огромное количество справочников, поэтому я знал названия многих растений. Любил лес и в тот день в начале октября, изгнанный из дома, укрылся в чаще, которая в то время года сверкала осенним многоцветьем.
Более чем в миле от дома находилось мое любимое место: огромная, выпирающая из земли известняковая глыба. Тысячелетнее воздействие природы привело к тому, что она напоминала тающий айсберг. Диаметром, наверное, футов в сорок, ее тут и там пробивали тоннели самого разного диаметра, уходящие к пустотам внутри. И когда с севера дул сильный ветер, глыба пела, издавая жуткие звуки.
Я сел наверху, в семи футах над уровнем земли, и подставил лицо солнечным лучам, которые наклонными золотистыми колоннами пробивали листву. Великолепный лес был наполнен не только цветом, но и пением птиц, по большей части юнков и иволг, но хвостатки, радовавшие глаз синими крыльями, улетели вместе с летом. Я скорбел о лете, которое вытеснила осень, потому что лес менялся к худшему: многие существа становились не столь активными, или мигрировали на юг… или умирали.
Когда появился волк, меня это не удивило, я видел нескольких и раньше, скользящих среди деревьев настолько бесшумно, что они могли сойти за призраков давно ушедших волков. Многие годы эти горы очищались от волков людьми, которые не понимали их предназначения и полагали их опасными для человеческих существ, но теперь они возвращались, застенчивые, но великолепные.
Волки редко смотрят в глаза, потому что прекрасно знают: прямой взгляд означает вызов. Они предпочитают изучать другое существо исподволь, что можно ошибочно принять за коварство и хитрость. Этот, большой самец, появился из гущи папоротников неожиданно, словно материализовался среди груды зеленых шарфов, брошенных на пол фокусником. Встал перед известняковой глыбой, на которой я сидел, и посмотрел на меня снизу вверх, на мгновение встретился со мной взглядом, а потом покорно опустил глаза.
Мы не боялись друг друга. Как я узнал в последующие годы, для меня люди представляли собой куда большую опасность, чем встреча в лесу один на один с волком.
Я поднялся на ноги и уставился на него сверху вниз. Он опять прямо посмотрел на меня, а затем в сторону. Поскольку говорить мне было не с кем, я заговорил с ним. И почему нет? Из всех моих странностей наименьшая заключалась в том, что в отсутствие людей я беседовал с животными.
– Чего ты хочешь?
Он обошел глыбу, нюхая воздух, поглядывая на лес, уши приподнялись, наклонились вперед. А когда он посмотрел на восток, шерсть на загривке встала дыбом. Он тоскливо завыл, спрятал хвост между ног, посмотрел на меня, завыл снова и побежал на запад, нырнул под куст и исчез. Имей он голос, не мог бы более ясно объяснить, что с востока приближается угроза. Похоже, специально искал меня, чтобы предупредить.
Раньше ничего такого не случалось. Помимо того, что сотворила со мной Природа в чреве матери, помимо того, что она сделала меня изгоем, вызывающим страх и презрение, она никоим образом не причиняла мне вреда. Ее создания не кусали меня, пчелы не жалили, ядовитый плющ не обжигал, я знать не знал, что такое высокая температура или даже крапивница. Навредив мне в самом начале, Природа, вероятно, решила, что я получил свое, и больше мне внимания не уделяла, даже комары меня не кусали, то есть любое изменение моей внешности она полагала излишним. Гордясь тем, что сотворила со мной, пребывая, вероятно, в прескверном настроении, она всячески сопротивлялась попыткам изменить мое идеальное, на ее взгляд, несовершенство.
В полной уверенности, что волк подходил, чтобы предупредить меня об опасности, я уже собрался слезть со своего насеста, когда сквозь деревья увидел фигуру, мужчину в ярко-красной куртке и с карабином. Я сразу понял, что это охотник, хотя сезон охоты на оленей еще не начался, а это означало, что он играет не по правилам, а потому даже более опасен, чем другие люди, если вдруг увидит меня.
И тут, с расстояния в пятьдесят или шестьдесят футов, он меня увидел. Дружелюбно позвал, и это означало, что он не сумел меня разглядеть. Прежде чем он понял, что стояло перед ним, я соскользнул с известняковой глыбы. В панике уже собрался бежать к дому, но он что-то прокричал, и я подумал, что он ломится сквозь кусты, преследуя меня. От дома меня отделяла миля с небольшим. Вместо того чтобы бежать, я наклонился и пошел вокруг глыбы, а добравшись до большой дыры, заполз в нее на четвереньках.
2