Невинность Кунц Дин

Отцепив карабин, начал спуск в темноту, такую густую, что я, похоже, вдыхал ее вместе с холодным воздухом. И хотя понимал, что это всего лишь мое воображение, у меня сложилось полное впечатление, что выдыхаю я только воздух, а темнота, которую вдохнул, остается внутри.

Я знал, сколько скоб от вершины до дна шестидесятифутовой шахты, и считал их, спускаясь к тому месту, где лежал отец, мертвый, с переломанными костями. В какой-то момент остановился, достал из кармана фонарь, посветил вниз. Напротив меня последние четыре фута шахты занимала открытая арка, которая выводила в тоннель большего диаметра. Тело вывалилось в нее, ногами вперед. Отец лежал на боку, и только голова, в капюшоне и с замотанным шарфом лицом, оставалась в пределах вертикальной шахты.

Добравшись до дна шахты, я опустился на колени, вытолкал его в тоннель. Выполз следом. Сосредоточился на том, что надо сделать, физической работе, стараясь поменьше думать, какой именно груз мне предстояло перенести на достаточно большое расстояние.

Мне не оставалось ничего иного, как на какое-то время оставить отца в темноте и надеяться, что крысы не найдут его в мое отсутствие. В ливневой канализации крыс гораздо меньше, чем думают многие. Во-первых, еды в этих тоннелях немного, во-вторых, как было и в истории про Гамельн, после каждого ливня потоки воды смывали их, вынося в реку.

Согнувшись, я прошел подводящий тоннель, выложенный из кирпича, за многие десятилетия изъеденного водой. Из него попал в тоннель большего диаметра, уже из камней, сцепленных цементным раствором, более новый, чем кирпичный, но тоже достаточно древний.

Когда же добрался до современного, железобетонного, позволяющего выпрямиться в полный рост, побежал. По полу тек молочный ручеек, поблескивающий в свете фонарика, будто растопленный жир. Я несколько раз переходил из тоннеля в тоннель и двадцать пять минут спустя добрался до стальной решетки, за которой находился коридор к нашим комнаткам без окон.

Этот подземный лабиринт – не катакомбы, в которых нас, сокрытых от всех, можно хоронить в стенных нишах, где со временем остались бы только кости. Нашим кладбищем становилась вода – дно реки, и наша плоть доставалась тем, кому река служила домом.

После того как в ту далекую ночь отец привел меня, восьмилетнего, в эти комнатки, он понял, что необходимо подготовить похоронный комплект, чтобы его использовал тот из нас, кто переживет другого. К счастью, вместе мы прожили достаточно долго, чтобы я вырос, и мне хватило сил для выполнения этой работы, печалящей, но необходимой.

Все нужное лежало в углу книжной комнаты. Прежде всего, полотнище из непромокаемого брезента, найденное в мусорном контейнере и с одной стороны покрытое силиконовой смазкой, которую, по просьбе отца, принес ему наш друг, тот самый, кто дал ему ключ от продовольственного склада церкви Святого Себастьяна. В двух сторонах тента отец проделал и обметал отверстия, в которые вставил шнуры. Сложил так, что необработанная поверхность и шнуры оказались внутри. Компанию полотнищу составляли два ведра с гвоздями, болтами, шайбами, ржавыми уголками, тройниками, переходниками, прочей сантехнической арматурой, головками двух молотков, прочие маленькие, но тяжелые вещицы, которые мы находили в наших ночных походах и уносили под землю. За долгие годы железа набралось достаточно много, чтобы его общий вес не позволил телу всплыть.

Мы не знали, что наземный мир сделает с телом одного из нас. Но, учитывая ярость и ненависть, которые мы вызывали у людей, предполагали, что тело ждут еще большие измывательства. Загнанные в угол, мы умирали с гордо поднятой головой, но не желали позволять им попирать наше достоинство после смерти.

Мой золотой «Ролекс» отсчитал час и десять минут, прошедшие с того момента, как я оставил отца. Он лежал, как прежде, нетронутый крысами, в тишине, которой никогда не узнать наземному миру, даже в день, когда валит снег без единого дуновения ветра.

Я расстелил брезент на полу, смазанной стороной к кирпичам. Потом закатил тело на брезент, как мог поправил одежду, порванную не только пулями и дубинками, но и при долгом падении в шахту.

Накрыл тело брезентом, потом стянул концы шнурами. Один шнур отец сделал длиннее второго, и к нему крепилась деревянная рукоятка, которую он вырезал сам.

Силиконовая смазка «выгладила» поверхность брезента, уменьшала трение при волочении и гарантировала, что брезент не протрется, хотя, конечно, производитель и представить не мог, что смазке найдут такое применение. Взявшись обеими руками за рукоятку, я потащил за собой завернутое в брезент тело отца. Обработанный смазкой, брезент хорошо скользил и по кирпичам, и по камням, а на бетоне все пошло еще лучше. Я тащил его к месту упокоения, совсем как тащит отец за собой санки с младшим сыном, но роли у нас переменились, хотя я бы предпочел обратное.

Мне потребовалось сорок пять минут, чтобы добраться до того места, где я оставил ведра с металлическими предметами. Потом руки, плечи и спина болели так, будто я тащил на себе телегу дров, но в тот момент чувство долга и горе сыграли роль обезболивающего. Я развязал шнуры, засыпал в брезентовый кокон содержимое первого ведра и половину второго. Мы с отцом рассчитали, что этого хватит, чтобы утопить тело, но не сразу, а в нескольких ярдах от берега. Я вновь завязал шнуры и продолжил путь. На этот раз от цели меня отделяла четверть мили, может, чуть больше.

Семь самых больших тоннелей, к которым сходились все остальные, выводили к реке. Выходы из них располагались вдоль берега. Большинство изливали воду в большие бетонные отстойники, и вода попадала в реку лишь после их заполнения, перелившись через край. Благодаря этому весь мусор тяжелее бумаги, листьев и перьев опускался на дно отстойника и не попадал в реку.

Я подтащил отца к открытому концу одного из этих огромных тоннелей. Длина бетонной чаши отстойника составляла футов шестьдесят, глубина – порядка тридцати. После последнего дождя ее полностью очистили, так что теперь она медленно наполнялась снегом.

Для удобства обслуживания через чашу перекинули широкий пешеходный мостик из перфорированных стальных плит. Снег лежал на нем, повторяя рисунок перфораций, словно кружевная салфетка. От падения вниз оберегало ограждение. Впрочем, мне пришлось бы пересечь чашу, даже если бы его и не было.

Сначала я заколебался, подумав, а не дождаться ли мне ночи. Но до наступления темноты оставались долгие часы, и я вспомнил, что рабочие департамента уборки улиц и вывоза мусора, которые очищали отстойники, бастовали, так что едва ли кто мог заявиться сюда, да еще в такую погоду.

Небо сыпало снегом так же сильно, как на Кафедральном холме, видимость упала настолько, что я не мог разглядеть дальний берег. Казалось, снег выпадал на десятилетия вперед, потому что конец света наступил бы раньше, чем прошли эти десятилетия. Реку еще не сковал лед – зима только началась, – так что кораблей хватало, но все они появились там по делу, а не ради прогулки, прокладывали путь сквозь слепящий снег, и я сомневался, что у команды нашлась минутка, чтобы задаться вопросом, а что это я там делаю, если бы меня вообще заметили.

Таща саван по мостику, я упал дважды. Один раз – на ограждение, второй – на колени. За мостиком находился водослив, крутые шестидюймовые ступени во всю ширину отстойника, ведущие к кромке воды.

С этого места речные суда я видел уже более отчетливо, все они шли со включенными габаритными фонарями, словно ночью или в густом тумане.

Я попытался спустить тело отца по водосливу, потому что не хотел, чтобы оно просто свалилось в воду, но где-то на трети брезент вырвался у меня из рук, заскользил вниз и плюхнулся в реку, выплеснув воду на несколько нижних ступенек.

Ноги у меня задрожали, я сел, чтобы не свалиться вниз следом за телом. Попрощался и помолился. Голос дрожал не от холода.

Даже рядом с водосливом глубина составляла порядка шести футов, а потом быстро увеличивалась, чтобы по реке могли проходить суда с большой осадкой. Завязанные концы брезента пропускали воду, и я надеялся, что тело утонет быстро, не успев привлечь к себе внимания. Однако саван отплыл от берега даже дальше, чем я предполагал, но все-таки исчез под поверхностью воды. Металл предназначался не для того, чтобы утопить тело, а чтобы удерживать его на дне, когда оно начнет разлагаться и выделять газы, которые устремятся к поверхности, как стремился к ней отец, мечтая, что она станет его домом.

В грядущие дни, во время особо сильных штормов, тело могло сдвинуть вниз по течению, но я знал, что со временем ил, слой за слоем, укроет саван и отец окажется погребенным подрекой, точно так же, как он жил под городом, который зачаровывал его.

В полном безветрии снег продолжал падать, неспешно сыпался вниз, ослепительно-белый в сером свете утра, укутывал шарфами голые ветви деревьев, расстилал горностаевые воротники поверху стен, накрывал землю, улицы, крыши белым одеялом. Украшал все, кроме реки. Касаясь воды, снежинки исчезали.

Все и вся, чем мы дорожим в этом мире, подходит к концу. Я любил этот мир не только за то, что он есть, но и потому, что считал его величайшим даром. И моя единственная надежда, которая противостояла отчаянию, заключалась в любви к большему, чем мир, большему, чем чуть ли не бесконечная вселенная, полная миров.

Я оставался на водосливе, вспоминая многие и многие дорогие мне моменты жизни, проведенной рядом с отцом, пока холод не пробрался под балаклаву и одежду. Тогда я поднялся, и снежный плащ свалился с меня, словно со внезапно ожившей статуи.

Я вернулся в комнаты без единого окна, теперь мои и только мои. Последующие шесть лет тайком выходил в город, пребывая в полном одиночестве, пока однажды ночью, в центральной библиотеке, не увидел девушку в черном, грациозную, как падающий снег.

45

Гвинет убрала со стола, и мы сидели за ним со стаканами вина. Дважды с чердака донеслось знакомое постукивание, но Гвинет больше его не комментировала, рассказывая о той ночи, когда умер ее отец. Она знала, как все произошло, потому что Райан Телфорд поделился с ней всеми подробностями.

Ее отец, по давно уже установившейся традиции, отпускал слуг в оплачиваемый отпуск с двадцать второго декабря по Новый год. За десять лет до смерти он вышел из бизнеса, связанного с недвижимостью, и начал новую и, как это ни покажется странным, успешную карьеру, работая дома. Хотя его друзья, ни с кем из которых Гвинет не могла заставить себя встретиться, думали, что с этой работой свободного времени у него больше, на самом деле он не поднимал головы с утра и до вечера. И в рождественские дни предпочитал оставаться один, воспринимал их настоящим праздником, который мог провести с Гвинет, и она получала в свое распоряжение не только четвертый этаж, но и весь особняк, могла не опасаться, что встретит управляющего, служанку или повара.

Единственным гостем, который ожидался в рождественские каникулы, был Дж. Райан Телфорд, уже тогда курировавший коллекции городской библиотеки и принадлежащего ей музея искусств, расположенного через улицу. Не один год куратор сотрудничал с отцом Гвинет в составлении каталога и оценке принадлежащих ему редких первых изданий книг и произведений искусства, малая часть которых хранилась в доме, а большая – на складе с климат-контролем. Ближе к вечеру двадцать второго декабря Телфорда ждали с годовым отчетом. Он принес не только отчет, но и пакет со свежими пшеничными лепешками из лучшей пекарни, а еще – баночку меда.

Время от времени отец Гвинет говорил о том, чтобы подарить немалую часть коллекции музею, и недавно пришел к выводу, что время практически пришло. Телфорд давно опасался, что совершенные им кражи ключевых экспонатов в конце концов раскроются, и понимал, что роковой для него момент может наступить со дня на день.

Два предыдущих года, чтобы снискать расположение отца Гвинет, Телфорд делал вид, что разделяет его увлечение экзотическими видами меда, выучил профессиональный жаргон пчеловодов и медоваров. В разговоре несколькими днями раньше до прибытия в дом отца Гвинет с твердым намерением убить последнего всячески расхваливал экзотический кремовый мед, который вроде бы купил во время поездки в Италию, хотя и не упоминал растение, с которого пчелы собирали нектар. Придя в дом отца Гвинет под вечер двадцать второго декабря, он презентовал хозяину баночку расхваленной амброзии, с которой снял этикетку. А потом, шутки ради, предложил тому определить, что это за мед.

Они сразу пошли на кухню, где отец Гвинет открыл баночку с медом, глубоко вдохнул его аромат, поставил на стол тарелки, ножи и чашки и принялся заваривать чай. Телфорд в это время надорвал пакет с лепешками и поставил в центр стола. Лепешки посыпались из него, словно из рога изобилия. Ранее он разломил одну лепешку пополам, смазал доброкачественным медом и сложил намазанные половинки. Теперь положил к себе на тарелку, словно проделал все это только что. И нож повертел в принесенной им баночке меда, хотя есть его не собирался. Когда отец Гвинет вернулся к столу с чайником, куратор сидел с таким видом, будто приготовился к трапезе.

Все части олеандра очень ядовиты, включая нектар, и симптомы отравления проявляются через минуту или две после попадания яда в организм.

Отец Гвинет намазал кремовый мед на лепешку, с удовольствием съел половину, пытаясь определить экзотический вкус, уставился на вторую половину, и внезапно его прошиб пот. Лицо побледнело, губы посерели, он выронил лепешку, прижал руку к груди. Со звуком, какие издает ребенок, поперхнувшийся пюре из овощей, поднялся из-за стола. Поскольку олеандр – кардиостимулятор, сердце отца Гвинет билось с частотой не меньше двухсот ударов в минуту. Отчаянно хватая ртом воздух, он упал на колени, повалился на пол, беспомощно задергался в судорогах.

Телфорд доел свою лепешку, отнес тарелку к раковине, вымыл ее, вытер и поставил на сушку. Вылил чай из своей чашки, вымыл и вытер ее, тоже поставил на сушку.

На полу отец Гвинет уже умер. Перед самой смертью его вырвало. Случись это раньше и будь рвота более обильной, возможно, он бы и выжил. Но мед знаменит болеутоляющим действием, а его сладость способствовала удержанию ядовитой массы в желудке.

Телфорд стер отпечатки пальцев с ножа для меда и, держа его бумажным полотенцем, положил на тарелку хозяина. Две оставшиеся лепешки завернул в порванный пакет, чтобы унести с собой. Они отличались отменным вкусом, и негодяй собирался съесть их на ужин с лимонным мармеладом, а не с медом, которого он терпеть не мог.

От отца Гвинет и от некоторых слуг Телфорд знал, что у девочки социофобия и она живет затворницей на четвертом этаже особняка. Однажды он увидел ее, когда выходил из кабинета отца на втором этаже после совещания. Гвинет тогда было одиннадцать, и она еще не обратилась к готическому стилю. Наклонив голову, прижимая что-то к груди, она пробежала по коридору и исчезла на лестнице, вероятно направляясь к себе на четвертый этаж.

Гибкая и быстрая. « Фея, – подумал он, – сильфида, летающая без крыльев». Никогда он не видел такую невинную и нежную девочку и так страстно, неудержимо возжелал ее, что побежал бы за ней, если бы не присутствие отца и слуг. Будь они в доме вдвоем, догнал бы ее, стащил вниз, разорвал одежду и овладел бы ею, невзирая на последствия.

Хотя Телфорд наслаждался играми с наручниками и легким насилием, он занимался этим только с теми партнершами, которые получали удовольствие от подобного. Никогда не брал женщину силой, хотя такие фантазии частенько посещали его, и согласие дамы являлось основополагающим условием сексуального контакта. Раньше его никогда не привлекали маленькие девочки. Теперь же ему хотелось переступить через оба этих запрета и просто изнасиловать малышку.

Встревоженный силой этого внезапно возникшего желания, он все-таки сдержался и позволил отцу девочки проводить его со второго этажа вниз, до входной двери, ничем не выдав похотливости, которая вдруг охватила его. В последующие два года он часто думал о девочке и в грезах видел ее своей рабыней.

Телфорд уже решил убить отца Гвинет, чтобы скрыть присвоение чужого имущества, когда за месяц до рокового визита с отравленным медом вновь увидел Гвинет. Он ждал хозяина дома в гостиной, когда она, уже тринадцатилетняя, проходила мимо открытой арки и, после короткого колебания, бросила на него взгляд вспугнутого оленя. Ничего не сказала и поспешила прочь.

Несмотря на готический стиль, а может, благодаря ему он захотел Гвинет еще сильнее, чем прежде. Он уже наметил дату, когда собирался накормить отца девушки отравленным медом, и знал, что в рождественские каникулы в доме не будет никого, кроме отца и дочери. А поскольку первый будет лежать мертвым на кухне, сам Райан Телфорд рассчитывал провести очень неплохую ночь на четвертом этаже.

Он понимал, что потом ему придется ее убить, но всегда знал, что способен на убийство, если ставки достаточно высоки, ибо привык добиваться поставленной цели любыми способами.

Поскольку полиция далеко продвинулась в идентификации преступника по ДНК, он намеревался избавиться от тела: увезти подальше от города, вымочить в бензине и сжечь. Но сначала он, конечно, намеревался выбить у нее все зубы и сохранять их у себя, чтобы избежать идентификации трупа по карте дантиста.

В доме, точнее, особняке находился и гараж на четыре автомобиля. Он планировал уложить тело в багажник ее «Мерседеса-S600» и увезти к месту сожжения.

Превратив убитую в почерневшие кости и жирный пепел в какой-нибудь заброшенной каменоломне, расположенной далеко за городом, вернул бы автомобиль в гараж, вошел в дом, поднялся наверх, спустился к парадной двери с каким-то предметом, принадлежащим девочке, открыл дверь и оставил этот предмет на пороге, чтобы не дать двери закрыться. Потом покинул бы дом через боковую дверь. Полиция, проведя расследование, пришла бы к выводу, что невротичная и всего боящаяся девочка, найдя отца мертвым, сбежала из дома. Да, они бы так и не нашли ее… но город большой и опасный, и в нем постоянно пропадали тринадцатилетние девочки, обладающие куда большим житейским опытом, чем Гвинет.

Куратора удивило не столько вспыхнувшее желание, как внезапно открывшаяся страсть к насилию, и он улыбнулся способности быстро и элегантно – причем в мельчайших деталях – спланировать избавление от ее трупа. Он всегда чувствовал, что в нем может жить его второе «я», другой, более уверенный в себе Дж. Райан Телфорд, который ждал, иной раз нетерпеливо, когда ему дадут развернуться.

И теперь, в вечер убийства, Телфорд направился из кухни в примыкающий к ней кабинет управляющего. Нашел ящик стола, разделенный на ячейки, в каждой из которых лежали ключи с бирками: от четырех автомобилей, входной двери, боковой, многочисленных замков в доме.

Он не воспользовался лифтом, чтобы не привлекать внимание Гвинет, поднялся по лестнице на четвертый этаж. Единственная дверь вела в ее апартаменты. Как можно тише он отомкнул замок, вошел в прихожую и закрыл за собой дверь.

Из прихожей Телфорд прошел в гостиную, обставленную антикварной мебелью и как минимум двадцатью огромными красными пуансеттиями [15], чтобы передать дух сезона. Девочка обожала пуансеттии, и отец давал ей все, что могло как-то скрасить ее затворничество.

Куратор нашел Гвинет на диване в нише у окна. Подогнув под себя ноги, в полном готическом наряде, она читала. Панорама города служила фоном.

Едва увидев его, Гвинет поняла: что-то ужасное случилось с отцом и что-то не менее ужасное скоро случится с ней. Она осознала, что никакие крики ее не спасут и ее единственный шанс – заставить его поверить, что она еще более слабая, застенчивая, покорная, чем он себе представлял.

Когда он подходил к ней, она смотрела в книгу, казалось отстраненная от мира и совершенно не понимающая, что означает его появление. Она притворялась, будто читает, но так, чтобы он понял, что это притворство, а на самом деле она боится. Он нажал кнопку на стене, опускающую жалюзи. Сел на диван у ее ног, наблюдая, как девочка притворяется читающей, наслаждаясь ее попыткой скрыть страх.

Через минуту или две он сообщил ей, что ее отец мертв, и подробно описал, что он сделал и последствия приема внутрь большой дозы олеандра. Поскольку он очень хотел увидеть ее горе, Гвинет стремилась не позволить ему насладиться ее слезами. Но самоконтроль подвел, слезы покатились по щекам, хотя она не разрыдалась и не издала ни звука. По изменению голоса Телфорда Гвинет поняла, что ее слезы будоражат его. Не сделала попытки смахнуть их. Они превратились в инструмент манипуляции и обмана Телфорда.

Он еще не прикасался к ней. Из того, что рассказал ее отец, негодяй знал, какую душевную боль вызовет у девочки самое легкое прикосновение, и пока наслаждался ужасом, с которым она ожидала момента, когда его рука коснется ее тела.

Закончив рассказ о случившемся с отцом, он принялся объяснять, что собирается сделать с ней, где будет ее ласкать и как проникать в ее тело. «Когда я закончу с тобой, крошка, ты будешь удивляться, почему простое прикосновение когда-то так оскорбляло тебя. Ты почувствуешь себя вывалянной в грязи до такой степени, что не останется никакой надежды отмыться. Тебе покажется, что тобой попользовался не один мужчина, а целый мир».

Теперь ей не приходилось имитировать дрожь. Страницы книги трепыхались в руках, и Гвинет отложила ее. На него так и не посмотрела. Обхватила руками грудь.

А он разглагольствовал об удовольствии, которое девушка может доставить мужчине, спрашивал, мечтала ли она о таком. Вновь и вновь задавал грязные вопросы, и у нее создавалось ощущение, будто он прикасается к ней.

Поначалу она молчала, но потом в голову Гвинет пришла мысль о новой тактике. Она исходила из того, что отец мог рассказать ему лишь о ее социофобии, не вдаваясь в подробности. Возможно, Телфорд что-то узнал от кого-то из слуг. Она с ним никогда не разговаривала, и он мог предполагать, что отсутствие связной речи – часть ее состояния. Чем более невротичной и эмоционально недееспособной он ее видел, тем больше убеждался в своей абсолютной власти над ней, а потому в какой-то момент мог потерять бдительность.

Продолжая похотливый монолог, Телфорд наблюдал за Гвинет пристальным взглядом голодного волка, подбирающегося к жертве. Теперь она не только сжалась в комок, вдавившись в спинку дивана, но также издавала несвязные звуки, горестные и полные предчувствия беды. Когда он требовал ответа на свои похабные вопросы, она отвечала ничего не означающими слогами или даже звуками, а то и просто стонала или пищала. Могла бы разжалобить этим любого, да только у Телфорда жалость отсутствовала напрочь. Какое-то время спустя он пришел к выводу, что девочка, хотя и умеет читать, на членораздельную речь не способна в силу какого-то физического недостатка или задержки умственного развития.

Слова – ключевая вода этого мира, а язык – наиболее мощное оружие в ведущейся с древних времен нескончаемой войне между правдой и ложью. Телфорд возвышался над Гвинет на фут, весил в два раза больше, его решительности противостояла ее робость, жестокости – мягкость. От осознания, что она не может говорить, не способна умолять, обвинять или стыдить, он распалился еще сильнее. В сверкающих глазах и выражении лица появилось что-то людоедское, и Гвинет даже испугалась: а вдруг помимо всех озвученных обещаний он начнет рвать ее зубами.

Он больше не называл ее по имени, не называл девушкой, обходился и без местоимения «ты». Использовал другие слова, все грубые, многие грязные.

Наконец приказал ей подняться с дивана у окна и идти в ванную, которая примыкала к ее спальне. Добавил: «Кольцо из носа я хочу взять как сувенир, и красную бусину с губы. Мы сейчас сотрем с тебя всю эту глупую готическую краску, чтобы я увидел маленькую девочку, которая под ней прячется, хрупкую птичку, которой отчаянно хочется казаться ястребом».

Неуклюже, как щенок, издавая жалостливые звуки, Гвинет первой направилась в ванную. На каждом шагу лихорадочно думала о том, как его отвлечь или свалить с ног, чтобы попытаться убежать, но изначальную его силу увеличивали и похоть, и желание обратить в явь все жестокости, о которых раньше он только фантазировал.

В просторной ванной он приказал ей раздеться. Она боялась, что он влепит ей оплеуху, если она промедлит, а оплеуха откроет ему дверь в более глубокие и темные подвалы сознания, куда он еще не заходил, и он сразу начнет ее насиловать, забыв о желании предварительно превратить ее в маленькую девочку. Слезы по-прежнему катились по щекам, смывая готический раскрас, слезы по отцу – не по себе. Начав расстегивать блузку, она отвернулась от него, встала лицом к туалетному столику, опустив глаза, словно жутко стесняясь.

Услышала, как он повернул рычаг, опускающий заглушку в сливное отверстие. Подняла голову, чтобы взглянуть в зеркало над туалетным столиком, видеть не себя, а происходящее за ее спиной. Он наклонился над ванной, чтобы открыть горячую воду. В этой позе наконец-то подставился. Гвинет развернулась и с силой толкнула его. Он повалился в ванну, вскрикнул от боли, когда рука попала под струю горячей воды.

Лифт двигался слишком медленно, а если бы она споткнулась и упала на лестнице, Телфорд бы ее настиг. Да и так мог догнать. Проскочив открытую дверь в спальню, она услышала, как он выбирается из ванны. Не помчалась вниз, к парадной двери, а метнулась к ночному столику с правой стороны кровати, рывком вытащила ящик, схватила аэрозольный баллончик с мейсом.

Она знала, что он близко. Повернулась, увидела, что он уже в трех шагах, и выпустила струю газа ему в глаза, как ее и учил отец. Телфорд закричал от боли. Остановился, словно уперся в стену, подался назад. Она воспользовалась моментом, следующую струю направила в рот и нос.

Мейс действует короткий период времени, но очень эффективен. Льются слезы, перед глазами все расплывается, на несколько минут человек просто теряет зрение. А если мейс попадает в дыхательные пути, жертва начинает жадно хватать ртом воздух. Никакой опасности для жизни, но у человека полное ощущение, что он задыхается.

Даже выведенный из строя, задыхающийся, ничего не видящий перед собой, Телфорд отчаянно размахивал руками, надеясь ударить Гвинет, схватить за волосы или за одежду. Она с легкостью обежала его, выскочила из спальни, помчалась через остальные комнаты, украшенные столь любимыми ею пуансеттиями. Некоторые, задев, сломала, словно тем самым показывая, что это Рождество безвозвратно омрачено смертью.

По лестнице слетела, перепрыгивая через две ступеньки, на каждую площадку прыгая обеими ногами, добралась до прихожей, ни разу не решившись оглянуться. Выскочила в ранний вечер, в холодный и влажный воздух, на первый снежок, еще не запачканный городской грязью.

Через четыре дома к востоку высился особняк Биллингэмов, такой же большой – хотя и более вычурный, – как дом ее отца. Ступени на парадное крыльцо с обеих сторон ограждали толстые каменные стены, на которых в позе сфинкса отдыхали два массивных, высеченных из гранита льва с поднятыми головами и суровыми мордами, их пустые глаза смотрели на улицу, не выискивая дичь, а в ожидании пришествия Армагеддона.

Биллингэмы, она знала их фамилию, но никогда не видела, чуть раньше уехали в Европу, а по улице плотным потоком катили автомобили, так что у Гвинет не возникло и мысли пересечь четыре полосы движения. Она побежала к наблюдающим львам. С подъемом ступеней высота стены уменьшалась. Гвинет поднялась на крыльцо, обошла дальнего льва, который в два раза превосходил ее размерами, и спряталась за ним. Чуть приподняла голову над его спиной, чтобы видеть дом своего отца.

У нее не возникло и мысли позвать на помощь, потому что тот, кто отреагировал бы на ее крик, первым делом захотел бы защитить ее или успокоить, то есть попытался бы взять за руку, похлопать по плечу или обнять, а она не терпела прикосновений. Они бы начали задавать вопросы, на которые ей пришлось бы отвечать. Она не хотела слышать их голоса, потому что при ответах на вопросы они услышали бы ее голос. Она не желала делиться с незнакомцами ничем своим, даже голосом, как никогда не делилась им даже со слугами отца.

Гранит, к которому она прижималась, отнимал у Гвинет тепло, и вскоре ее уже трясло от холода.

Несколько минут спустя, выглянув из-за льва, она увидела Телфорда, выходящего из дома ее отца и спускающегося по ступенькам. Он надел пальто и нес что-то белое, возможно, пакет с лепешками. Оставленный в доме, тот мог стать обвинительной уликой. Гвинет пришла в ужас, когда Телфорд направился к ней.

Она могла сказать, что зрение у него улучшилось, но еще не стало нормальным. Шел он не спеша и пристально всматривался вперед, словно сомневался в том, что видит перед собой. Проходя мимо уличного фонаря, отвернулся от него: свет очень уж ярко бил по воспаленным, с расширенными зрачками глазам.

С приближением Телфорда она услышала его шумное дыхание, будто он являл собой дракона, принявшего человеческий облик. Гвинет знала, если он, проходя мимо, инстинктивно посмотрит налево и вверх, то увидит ее, несмотря на проблемы со зрением, и тень, в которой она пряталась. Но страхи оказались напрасными, потому что куратор прошел мимо, не заметив ее, бормоча ругательства сдавленным от злости голосом.

Пройдя еще два дома, он сел в припаркованный у тротуара автомобиль. Из-за шума транспортного потока Гвинет не слышала, как завелся двигатель, но из выхлопной трубы вырвался серый дымок, поднялся к голым ветвям растущего рядом дерева.

«Кадиллак» Телфорда стоял передним бампером в сторону Гвинет, но устроилась она за львом достаточно высоко над землей, и переплетающиеся ветви других деревьев создавали плотный барьер между ней и ветровым стеклом. Во всяком случае, она не видела сидящего за рулем Телфорда. Уже практически не сомневалась, что на этот раз ей удалось ускользнуть от него, но все равно не покидала своего убежища в тени гранитного льва.

Хотя Телфорд наверняка промыл глаза холодной водой, чтобы очистить их от мейса, и ему не терпелось уехать, он просидел еще пять минут, прежде чем решил, что видит достаточно хорошо, и отъехал от тротуара. В конце квартала повернул на юг.

Девочка поспешила домой, заперла за собой входную дверь. Подошла к кухне, чтобы убедиться, что отец мертв, отвернулась, едва увидев его застывшее лицо, больше не выдержала. Она могла бы погрузиться в черную пучину горя, но этим подвела бы своего отца, который верил, что негоже впадать в отчаяние при утрате или неудаче. Она поспешила на четвертый этаж.

Телфорд, скорее всего, ожидал, что она наберет 911, чтобы сообщить об убийстве, но она никогда бы не сподобилась на этот звонок. Патрульные, детективы, сотрудники управления коронера, репортеры, другие люди окружили бы ее, набросились, как облако саранчи, пожирающей ее уединение и надежду. Они бы безжалостно сверлили ее взглядами, их вопросы потребовали бы тысячи ответов, их руки тянулись бы к ней, чтобы успокоить, подбодрить, судебные эксперты собирали бы улики в ее комнатах, ей, возможно, пришлось бы ехать в больницу, пройти осмотр на предмет физических и эмоциональных травм. Она бы этого не вынесла. Ее это бы доконало.

Более того, если Телфорд уничтожил все свидетельства своего присутствия в доме, как он и собирался сделать, ничто бы не связало его со смертью отца. В ее комнатах он мог оставить следы только на ручке входной двери и на кранах ванны. Даже с воспаленными глазами и стремящемуся как можно быстрее – до появления полиции – покинуть дом, ему хватило бы времени, чтобы протереть эти поверхности. И она предполагала, что он, с учетом его педантичности, наверняка обзавелся алиби на все время пребывания в их доме. В итоге не осталось бы ничего, кроме ее слова против его. И кому поверила бы полиция, респектабельному куратору или тринадцатилетней девочке в готическом прикиде, невротичной и с социофобией?

Гвинет запаковала самое необходимое в саквояж, принадлежащий отцу, и покинула дом, направившись в ближайшую из восьми квартир, которые отец, проявив недюжинную предусмотрительность, приготовил для нее на случай своей смерти.

Из квартиры, чувствуя себя в полной безопасности, она позвонила Тигью Хэнлону и рассказала ему обо всем. Он хотел вызвать полицию, но, выслушав ее доводы против, признал, что обращение в правоохранительные органы приведет к тяжелым для нее последствиям, но никак не к обвинительному приговору для Телфорда.

– Телфорда удастся наказать только в одном случае, – твердо заявила Гвинет, – если я соберу компрометирующие его улики и предъявлю, когда сочту нужным. Я потеряла слишком много. Самого доброго отца на свете. И не отступлюсь. Никогда.

46

Хотя вино мы допили задолго до того, как Гвинет закончила рассказ, свечи по-прежнему горели ровно, окрашивая в синеву темноту столовой.

– Значит, полиция сочла смерть несчастным случаем?

– Да, – кивнула она. – От отравленного меда.

– А тебя полиция не разыскивала?

– Активно – нет. Было обращение к широкой общественности, через местное телевидение и газеты, с просьбой сообщить в полицию о местопребывании потерявшейся, потрясенной свалившимся на нее горем девочки, если кто видел ее. Фотографию – я и отец – сделали годом раньше, до того, как я подалась в готы, а до этого меня фотографировали только в младенчестве. Понятно, что ту девочку никто видеть не мог.

– Единственная фотография за столько лет?

– Если ты позволяешь себя сфотографировать, то не узнаешь, кто увидит твою фотографию через месяц, через год. Незнакомцы будут всматриваться в твое фото, в тебя, изучатьтебя… Не столь, конечно, ужасно, как находиться в присутствии незнакомцев, когда они будут прикасаться к тебе, говорить с тобой, ожидать ответа, но все равно плохо. Меня мутит от этой мысли.

Какое-то время мы оба молчали.

Учитывая ее психологические проблемы и накладываемые ими ограничения, учитывая, что я мог покидать свое подземное убежище только глубокой ночью, в плаще с капюшоном, всякий раз рискуя погибнуть, если меня увидят, наша встреча и продолжающиеся дружеские отношения тянули на чудо. Я жаждал большего, чем дружба, но понимал: о том, чтобы любить и быть любимым, речи нет. Спящую принцессу мог вернуть к полнокровной жизни поцелуй принца, но никак не мой. Но, несмотря на желание, я не стремился к невозможному, меня вполне устраивало то чудесное, что уже произошло. И больше всего боялся, что мы можем потерять наше общее и разойтись в разные стороны.

– По телефону Телфорд сказал, что ты жила в санатории.

– Он так думал все эти годы. До прошлой ночи.

– И власти верили мистеру Хэнлону?

– Естественно. И не только потому, что он мой опекун, но и в силу его должности.

– И кто же он?

Хотя я не видел ее лица в подсиненной тьме, мне показалось, что она улыбалась, повторив: «Мой опекун». Сие означало, что какие-то секреты по-прежнему принадлежали только ей, несмотря на все, чем она поделилась со мной.

– У меня не было близких родственников, единственный мой друг был также моим опекуном, так что никакой адвокат не мог обратиться в суд, чтобы, в моих же интересах, тот выяснил мое текущее состояние и лечение. Кроме того, власти этого города настолько безразличны, что Служба защиты детей зачастую пристраивает их в приемные семьи, где их бьют, растлевают, а то и приучают к наркотикам. Всем это известно, но шум поднимается только при самых вопиющих случаях. Поэтому никто в городе не думает, что приемная семья автоматически лучше дорогого дурдома.

Последовавшую за этим короткую паузу нарушил я:

– Мне очень жаль, что тебе довелось увидеть отца мертвым, сразу после убийства.

– Я думала, что отвернулась достаточно быстро, чтобы этот образ не запечатлелся в памяти. Но он там остается. Яркий и ужасный. Мне этого никогда не забыть.

Перед моим мысленным взором тоже возникло изувеченное лицо отца, с выбитым глазом, заполнившей глазницу кровью…

Она отодвинула стул и поднялась.

– Я обещала тебе поиграть на рояле.

Я последовал за ней в гостиную, где свечи мерцали в чашах-подсвечниках из красного стекла, но красноватая темнота не выглядела более светлой, чем синеватая.

– Не стой рядом, Аддисон, – предупредила она меня, когда я встал за скамьей, на которую она села. – После смерти отца, чтобы сыграть хорошо, я должна чувствовать, что играю только для себя и для него. Сядь где-нибудь подальше.

Еще одна свеча мерцала на маленьком столике рядом с креслом. Я сел и приготовился слушать.

– Соната quasi una Fantasia [16]до-диез минор, – объявила она, по-прежнему спиной ко мне.

Едва Гвинет начала играть, я узнал «Лунную сонату» Бетховена и поднялся, потрясенный, потому что из всей музыки, которую мы с отцом слушали на нашем проигрывателе компакт-дисков, именно она трогала нас обоих до такой степени, что мы не могли часто ее слушать. Эта музыка говорила с глубинами души и возносила высоко-высоко, в адажио [17], по моему мнению, даже выше, чем любая из сочиненных Бетховеном месс.

Я отошел к окну и постоял, глядя на снег, валивший так же, как и ранее. Ветер поутих, налетал порывами, да и то достаточно лениво. Снежинки более не тащило под углом к улице. Вместо этого они собирались в какие-то фигуры, которые тут же рассыпались, и я видел перед собой процессию призраков, мягко ложившихся на землю, словно череда нот, принося с собой мелодии высших сфер.

Название «Лунная соната» придумал не Бетховен. Так назвал ее его друг, которому музыка напомнила красоту Люцернского озера [18], когда ты скользишь по нему в лодке под лунным светом.

В ночи, окруженные снегом, появились три чистяка, те самые, которых я видел на крышах домов по другую сторону улицы, двое мужчин и женщина, в одежде больничного медперсонала, она – в белом, они – в голубом. Как с чистяками иной раз случается, они не просто пришли, а спускались по воздуху, выпрямившись во весь рост, словно их опускали на сцену невидимыми нитями.

Двое коснулись улицы и принялись оглядываться, но женщина подплыла к нашим окнам, будто притянутая музыкой. Прошла сквозь соседнее окно, в нескольких футах от меня. Стекла не разбились. По полу шагала, словно подчинялась закону всемирного тяготения, хотя я точно знал, что это не так. Пересекая гостиную, она напоминала движущуюся лампу. Темнота расступалась, пропуская женщину, чтобы сомкнуться за ее спиной. Она вышла из гостиной, миновала обеденную зону, через открытую арку проследовала на кухню, исчезнув из моего поля зрения. Наверное, обследовала и другие комнаты, потому что в скором времени вернулась, но не через дверь, а пройдя сквозь стену. Деревянная обрешетка и штукатурка препятствием для нее не служили. Она преодолела их с той же легкостью, с какой я проходил сквозь туман.

Чистяк-женщина подошла к роялю, остановилась, смотрела на Гвинет, не улыбаясь и не хмурясь, наблюдая за ней со спокойным интересом. Девушка понятия не имела, что ее разглядывают, не видела и мягкого свечения женщины, отсвет которого падал на нее и на клавиатуру. Она играла, словно компанию ей составляли только я и память о ее отце.

Какое-то время спустя наша гостья отвернулась от рояля и направилась ко мне. Повинуясь запрету отца, я смотрел в окно, избегая ее взгляда. Убеждал себя, что встреча наших глаз трансформирует меня точно так же, как в классическом мифе взгляд Медузы превращал человека в камень. Отец никогда не объяснял, что произойдет со мной, если я загляну чистяку в глаза, но во всем остальном он доказал свою мудрость, и я не находил оснований сомневаться в дельности его совета.

Сияние чистяка-женщины легло на меня и посеребрило оконную панель. Я осознавал, что ее лицо отражалось в стекле, когда она заглядывала через мое правое плечо, но не решался встретиться взглядом даже с отражением. После короткого колебания она прошла сквозь меня, сквозь окно, в ночь, и я подумал, что, возможно, она жила в другом измерении и могла исследовать этот мир, тогда как я перейти в ее мир не мог.

Она спустилась вниз вместе с падающим снегом и присоединилась к своим спутникам. Втроем они зашагали по улице в том же направлении, что и старик с собакой.

Соната закончилась, но Гвинет, похоже, не хотела услышать похвалу. После кратчайшей паузы, последовавшей за последним аккордом хватающей за душу музыки, она заиграла другую мелодию. Я узнал ее так же быстро, как чуть раньше – «Лунную сонату». Знал прекрасно, но не название. Именно эта удивительная и грустная мелодия в некоторые вечера находила путь в мои подземные, без единого окна комнатки и оставалась со мной, музыка, источник которой я так и не сумел найти, словно доносилась она из невидимого мне мира.

Я пересек комнату, встал позади Гвинет и чуть сбоку, на приличном расстоянии, чтобы она продолжала представлять себе, что играет только для себя и своего погибшего отца, но достаточно близко, чтобы чувствовать музыку, а не только слышать. Музыка – это звук, звук состоит из вибраций воздуха, и эти особенные вибрации резонировали с моим костным мозгом, с тканями моего сердца.

Закончив, Гвинет не поднялась со скамьи, сидела, опустив голову, руки отдыхали на клавиатуре, лицо окрасилось красным в мерцающем свете свечей.

Она молчала, и я понимал, что не должен прерывать столь желанной ей тишины, но не смог удержаться и шепотом спросил:

– Что это за музыка?

– Сначала я играла Бетховена.

– Да, я знаю. «Лунную сонату». Но потом?

– Это моя композиция. Я написала ее в первую неделю после смерти отца. Она выражает боль… боль его утраты.

– Удивительная музыка. Я не знал, что ты такая талантливая.

– Не надо этим восторгаться. Просто я это умею. Это дар. Я ничего не сделала, чтобы его обрести. Не заработала его.

– Ты, должно быть, записала свою композицию.

Она покачала головой.

– Нет. Эта музыка только для него и меня. И на этот раз – для тебя.

– Но я слышал ее раньше.

– Ты не мог.

Она заиграла вновь, на этот раз пианиссимо, и я возразил:

– Но я слышал ее много раз. В моих комнатах под городом. Однако так и не смог выяснить, откуда она звучала.

Потом молчал, пока Гвинет не доиграла композицию до конца. Последняя нота улетела от нас, как медленная птичка, подхваченная восходящим потоком воздуха.

– Я действительно слышал ее ночами, – повторил я.

– Я тебе верю.

– Но если ты не записывала ее и больше никто и нигде не мог…

– Тем не менее ты слышал ее. Я не знаю как. Но, возможно, знаю почему.

Я не очень-то понимал, что она хотела этим сказать – не-как-но-почему, и спросил:

– Почему?

Сначала она молчала, но потом все-таки ответила:

– Я не хочу говорить… вдруг ошибусь. Не хочу надеяться на что-то ложное.

Зазвонил ее мобильник. Она включила громкую связь.

– Алло?

Все мягкие интонации вымыло из голоса дешевым виски, слова звучали тихо и грубо, словно пропущенные через наполненный камешками зоб птицы.

– Мисс Гвинет, это я.

– Что-то не так, Саймон?

– Какие-то парни, они ищут вас.

– Какие парни?

– Соседи двух ваших квартир позвонили мне. Сказали, эти парни приходили, спрашивали о вас. Вашим соседям не понравился вид этих парней, они подумали, что я должен знать об этом.

– Мои соседи никогда меня не видели. Я их не знаю, Саймон, откуда ты знаешь их?

– Ну, мисс Гвинет, они дружелюбные, и я дал им мой номер телефона, знаете ли, вдруг прорвет трубу или что-то случится, когда вас не будет дома.

– У соседей есть телефон управляющей компании, и это все, что им нужно. Саймон, я просила тебя ни с кем обо мне не говорить.

Огорчение в ее голосе, похоже, расстроило его.

– Нет, нет, я никогда этого не делал. Не говорил о вас. Я назвал им другое имя, не ваше настоящее, и мы говорили только о пустяках, о том и о сем, как часто говорят люди.

Она встала.

– Но ты дал им свой номер телефона. Саймон, ты должен немедленно уехать.

– Отсюда? Из моего маленького, уютного гнездышка? Куда я поеду?

– Куда угодно. Эти люди придут к тебе.

– Но, мисс Гвинет, эти соседи, у них только номер моего телефона, не мой адрес, даже не моя фамилия.

– Эти люди, которые придут за тобой, у них большие связи, друзья в высоких кабинетах. Со временем они обязательно тебя найдут.

– Но куда я пойду? Некуда мне идти.

– Иди к моему опекуну. Я ему позвоню и скажу, чтобы он тебя ждал.

– Даже в хорошую погоду это слишком далеко, мисс Гвинет. В такой буран невозможно далеко уйти. Я хочу сказать, для человека моего возраста.

– Ты по-прежнему не водишь автомобиль?

– С моим прошлым мне никогда не выдадут водительское удостоверение, мисс Гвинет. Да и кому в этом городе нужно ездить на автомобиле? У меня есть велосипед и такси. Больше ничего и не требуется, но по такому глубокому снегу на велосипеде не проехать, и такси сегодня не вызовешь.

– Я приеду за тобой, Саймон, – сказала она после паузы. – Отвезу тебя.

– Если эти парни придут сюда, я им ничего не скажу. Совершенно ничего. Вы знаете, что не скажу, мисс Гвинет. Я скорее умру.

– Знаю, Саймон. Но я не хочу, чтобы ты умер, а до этого может дойти. Буду у тебя через полчаса.

– Да благословит вас Бог, мисс Гвинет. Извините, что доставляю столько хлопот. Вы ангел. Это чистая правда.

– Спасибо тебе, Саймон. Через полчаса. Идет?

– Идет.

Она разорвала связь.

– Телфорд и ему подобные выглядят людьми, но они животные.

– Они не животные. – Я покачал головой. – Животные убивают, лишь когда хотят есть. Животные страдают, но они ни на кого не возлагают вину за свои страдания. И они никогда не завидуют. Кто такой Саймон?

– Человек, который почти потерял свою душу, но потом все-таки обрел ее вновь. Пошли.

47

В первый раз я увидел настоящих собак, а не их картинки, в восемь лет, вскоре после того, как мать выгнала меня из дома.

Между церковью, где меня чуть не избили, и стоянкой для грузовиков, где я спрятался в кузове под брезентом, я шел по лесам с козодоями и древесными лягушками, пересекал луга, где стаи желтых бабочек порхали, словно опавшие лепестки солнца, к которому хотели вернуться, а потом к окруженному наполовину развалившейся изгородью пастбищу, на котором не пасся скот.

Тяжелые громады облаков неспешно плыли по небу. В разрывах между ними проглядывала предвечерняя темная синева. Скатывающееся к западному горизонту солнце подсвечивало золотом вершины этих облачных гор. День уходил, ночь могла пройти спокойно или принести грозу. В этот час никто ничего не мог сказать наверняка.

Я перелез через изгородь и двинулся через пастбище. Оставил за спиной, наверное, четверть, когда слева в траве появились две собаки. Одна – немецкая овчарка, вторая – помесь овчарки и, возможно, какой-то гончей.

Поскольку собаки – самый одомашненный вид животных, я полагал, что они не будут такими же дружелюбными, как дикие звери в лесу, где я вырос. Так давно связанные с людьми, они наверняка переняли привычки своих хозяев. Я ожидал, что они набросятся на меня и порвут на куски.

Конечно же, я побежал, но не так быстро, чтобы оторваться от собак. Они мигом догнали меня, но не накинулись, а побежали с обеих сторон, глупо улыбаясь и виляя хвостами.

Бежать я перестал, тревожась, как бы они не почувствовали мой страх, но продолжал идти. Они обогнали меня, принялись играть, гоняясь друг за дружкой, притворно кусаясь, валяясь по траве, снова вскакивая. Я по-прежнему их боялся, но уже с удовольствием наблюдал, как собаки резвятся.

Миновал половину пастбища, когда они вернулись, тяжело дыша, принюхиваясь. Уловили запах ветчины с церковного пикника, которым тянуло из моего рюкзака. Два ломтя я съел на завтрак, но один, завернутый в алюминиевую фольгу, лежал в боковом кармане рюкзака.

Я подумал, что собаки все-таки такие же дружелюбные, как лесные звери. Тех существ я воспринимал своей семьей в большей степени, чем мою неуравновешенную мать. Не снимая рюкзака, я расстегнул молнию кармана, в котором лежала ветчина, достал, снял фольгу, разделил ломоть на куски и скормил собакам.

Они вели себя идеально, каждая терпеливо ждала, пока я дам другой кусочек ветчины, и так до самого последнего. Они не выхватывали их зубами из моих пальцев, а брали очень осторожно, едва прикасаясь к ним мягкими губами. Когда же я сказал: «Все», не настаивали на добавке.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Профессор Джо Рид попадает в ужасное положение: от него уходит девушка, преследуют наёмные убийцы, н...
Роман «Внуки Сварога. 2030 год» – первая книга запланированной трилогии в жанр постапокалиптической ...
В романе-фэнтези «Дорога цвета собаки» с большим драматическим накалом, лиризмом и всечеловеческой м...
Она очень горька, правда об армии и войне.Цикл «Щенки и псы войны» – о солдатах и офицерах, которые ...
Она очень горька, правда об армии и войне.Цикл «Щенки и псы войны» – о солдатах и офицерах, которые ...
Культовая книга о писательстве от состоявшегося писателя. В остроумной манере Энн Ламотт рассказывае...