Цветочный крест Колядина Елена
— И когда же Он тебе сказал про младенца Иисуса? — вопросила повитуха. — Ведь не говорил!
Феодосья болезненно дрогнула бровями. Нашла изнутри языком ложбинку между передними зубами. Сглотнула сплину. Из глаз ея засочились слезы.
— Не говорил…
— Вот видишь. Оставь же люльку. Не таскай на себе, — ласково попросила Матрена. — Аз за ней пригляжу. Солому новую постелю.
И повитуха осторожно потянула веревку с плеча Феодосьи.
Феодосья вздрогнула и вцепилась в свою ношу.
— Аз ношу ея, чтоб было мне тяжелей. Христос нес крест на плечах своих. Что же я, не стоящая волоска Его, буду ходить налегке?
Она помолчала и сказала жалобно:
— И вдруг я встречу на дороге Агуюшку, куда же я уложу его?
— Как можешь ты повстречать Агеюшку, Феодосья? — теряя терпение, зашумела Матрена. — Его волки задрали! Душа его уж на небесах! Там его колыбелька, золотая, а то и хрустальная! Брось ты эту колоду липовую, гляди, она уж серая вся от дождя! Солома в ней сгнила!
У Феодосьи дрожали веки и ресницы. И алая прожилка в зенице, похожая на тонкий мочальный корешок, разливалась от розового влажного уголка, окрашивая око наваром шиповника.
С того самого мгновения, как Агеюшка исчез прямо из избы у хозяйственных ворот, от окошка, подле которого играл чудной скляницей с мандарином, заключенным внутри, Тотьма разделилась на два стана. Феодосия утвердилась во мнении, что чадце вознеслось на небеса призывом Господа, возжелавшего Агеюшку в ангелы. Все остальные держались версии о волках: в то лето, несмотря на изобилие дичи в лесах, завелся в окрестностях Леденьги бешеный волк, жуткий, индо сам дьявол! И либо он сам утащил чадце, либо по его приказанию совершила сей кровавый ужас его верная волчица. Дворовые люди, подвергнутые битью розгами, даже и признались, что видали, как мелькнула за частоколом серая косматая шкура. Ей-ей, теперь-то холопы точно вспомнили, что зрили волка. Да тогда решили, что бегает сие обычный пес.
— Как же ты, выблюдь, спутал пса с волком?! — стегая дворового холопа Титку, орал Юда Ларионов, так что слюна повисала на бороде. — Завтра у хозяина бычков задерут, а ты будешь брехать, что перепутал волка с зайцем?!
Дворня приняла битье со смирением. Уж где виноваты, там виноваты: не узрели хозяйское чадо! Ах, чтобы волку поганому унесть было годовалую девчонку холопа Амельки! Ему, серому разбойнику, все одно, какое чадо грызть, а господам — радость!
По первости выдвигались и другие версии пропажи Агея, как то: утащение его лешим, утопление в Сухоне и прочая. Одна из гипотез была высказана Матреной, которая, обегая с жуткой новиной дворы, предположила, что Агеюшку украли цыгане, дабы увезти в Африкию и там продать ихнему голому африкийскому царю, которому давно хотелось иметь чадце беленькое да голубоглазое. Впрочем, Матрена сама же и отвергла сию догадку, как совершенно уж баснословную. Но, в конце концов, Тотьма раскололась надвое: Феодосия со своей верой в вознесение Агея и все остальные, убежденные в волчьих происках.
Надо признаться, что Феодосия сперва тоже вопила: «Волк! Волк!» и бегала, простоволосая, по полям вокруг хоромов да по лесным чащам, надеясь сперва обрести раненое, но живое чадце, а потом — смиренно надеясь отыскать хоть косточки Агеюшки. Сбив ноги о стерню и корни сосен, Феодосья валилась на землю и выла от горя. Но на третьи сутки, когда она вот так же лежала пластом, ощущая себя пустым, сбитым с дерева гнездом, с выеденными куницей скорлупками крошечных пестреньких яичек, вдруг снизошла на нее дрожащей в воздухе струей мысль, которая приняла форму веры, не требующей доказательств: Агеюшка вознесся на седьмое небо и сейчас глядит на нее, Феодосью, с радостным смехом из-за облачка, играя в прятки, как играли оне еще недавно, закрывая личико Агея платком. «Где же наш Агуюшка? Нету-нету… Вот же он!» — нарочно радостным голосом удивлялась Феодосья, когда Агейка стягивал с головы пестрый платок.
— Вот же он!.. — раскрыв глаза небу, с тихим светлым счастьем промолвила Феодосья.
И поднялась с мягкого ложа мха и иголок, колыхавшегося приятно, как качается под ногами лодка у берега Сухоны.
По руке Феодосии бодро бежал муравей, похожий на отца Логгина.
— Кого Бог больше всего любит, того Он сильнее всего испытывает, — со странной, горькой, страдальческой радостью сказала Феодосья.
И была сия, отдающая дымом радость, похожа на ту, какую испытывает выбившийся из сил, искалеченный пленник, добираясь до родного дома. Последним усилием взбирается он на крыльцо, и тянется, стучит посохом в рассохшиеся двери. И пусть оказываются оне осевшими, ибо покоятся мать и отец на кладбище, но все-таки раскрываются, и опахивает застоялым, но родным духом печь, и темнеют намоленным золотом иконы в Божьем углу, и окошко смотрит в весеннее поле, томящееся взрастить тугие колосья. И стоит, словно заботливо оставленная матерью, чаша на столе, грубая, древняя каменная чаша, зовущая испить до дна новой, тяжелой, но все-таки жизни.
— Подвигом своим — вырыванием похоти и постничеством на супружеском ложе — заслужила Феодосия Божественного дара, — с жаром вещал сей же вечер на проповеди отец Логгин. — За богоугодный живот Господь прещедро наградил Феодосию: забрал сына ее Агея прямиком в царствие небесное, минуя муки земной жизни. А ваши, грешницы, чада, буду влачить тяжкую ношу на этом свете! В трудах, тягостях, заботах и невзгодах! Кто из вас, грешниц…
При сих словах отец Логгин бросил гневные взгляды на толпящихся с чадами на руках баб.
— …кто из вас, грешниц, готов прямо сейчас вырвать похоть из тела своего, дабы Господь призвал чадо ваше в прекрасную вечную жизнь подле Него? А?
Жены судорожно прижали детей к груди и опустили лица, стыдясь своей неготовности сей же час расстаться с похотью. Мужи крякали, ломали шапки и сокрушенно крестились: они тоже не были готовы к эдакой жертве — лишить жену любовного жара. Э-эх, грешная тотемская паства!
— Отец наш господин, — робко подала голос одна из жен. — Почто же Боженька волками чадо задрал? Али по-другому нельзя было призвать младенца? Во сне, али еще как…
Отец Логгин очень обрадовался вопросу.
— Волк, задравший раба Божьего Агея — суть дьявол! В кровавой схватке с коим умерло лишь тело, но не душа! Это было бы не в радость Богу, коли принял бы Агей смерть во сне, в цветах луговых. Нужно смерть принять мучительную, тогда и Богу приятно, и самому покойнику. Взирает новопреставленный с небес на прошлую свою жизнь и думает: «Господи, как мрачна жизнь земная, то волки в ней, то иные напасти, и как же радостно обрести жизнь вечную, пусть и в звериных зубах оставив телесную оболочку!» Волку, сиречь дьяволу, остались лишь нутро да кишки, чтоб он подавился ими, а Богу досталась душа!
Но Феодосия не слышала той яркой проповеди отца Логгина. Поднявшись с земли, на которую она рухнула в черном горе, преображенной, она шла окрестностями Тотьмы в Соляной Посад. Придя домой, Феодосья прошла в потемках в хлев и вычесала деревянным чесалом огромного козла Ордынца, обладавшего длинной, свалявшейся на концах шерстью, душной и рыжей, как табачное зелье. Козел был очень озадачен и косил буйным глазом, не зная, на что и думать: отродясь в Тотьме козлов не чесали и не стригли! Наберя неохватный уколотень вонючей шерсти, Феодосья села за прялку и не вставала, пока не спряла колючую грубую пряжу вперемешку с острыми засохшими травинками, плевелами, пшеничной остью, занозами, крошками репья и прочим сором, намертво вцепившимся в шкуру Ордынца. Суча душную пряжу, Феодосья время от времени бросала взгляд в окно и ласково улыбалась весело играющему на небесах Агеюшке. Закончив с пряженьем, Феодосья сжевала заветрившуюся вареную репу, случившуюся в миске, запила горстью воды и села к ткацкому станку. Встала она от него только когда на колени ей спустилась складками длинная ширинка жесткого, как проволока, дрищавого полотна — власяницы. Затем она принесла из сеней и заварила в котле кору дуба и сушеную чернику, опустила полотно в навар и молча сидела возле, пока власяница из рыжей не сделалась буро-черной. Подсушив ткань у печи, Феодосья расстригла ширинку на два куска, сложила каждый пополам и сшила, оставив прорехи для ворота и дланей. Она сняла свое черное одеяние, чересчур мягкое для тела, жаждущего отринуть всякие услады, хотела было снять и портища, но устыдилась наготы, которая могла бы зиять сквозь редкую власяницу, и надела свой мученический козлиный покров. Но подол власяницы показался Феодосье чересчур ровным. При таком красивом подоле дьявол непременно пытается искусить жену полюбоваться своим нарядом или красиво выставить ногу. Поэтому Феодосья разодрала край власяницы в нескольких местах, так что он повис струпьями.
— Добро, — радостно сказала Феодосия.
И повязала голову жестким обрывком. С наслаждением вдохнув козлиное злосмрадие, Феодосья приблизилась к красному углу и опустилась на колени.
Прочитав «Отче наш», она обратилась с молитвой:
— Господи, спасибо Тебе за то, что забрал раба твоего Агея в светлое царство вечного блаженства, избавив его от страданий земной юдоли. Прости, Господи, что смею аз, недостойная раба твоя, после такой твоей милости, обратиться с еще одной просьбой. Прошу тебя дать мне мук нестерпимых для плоти, страданий, пыток, дабы усмирить тело и обратить в живой прах, дабы не мешало грешное мое тело идти душе евангельским путем. Не откажи мне в муках, Господи! Подскажи, как отяготить мне тело?
За спиной Феодосьи раздался скрип. Она обернулась. Деревянная люлька Агея тихо раскачивалась, поскрипывая веревкой о железное кольцо в потолке. Черная тень шевелилась на лавке.
— Благодарю тебя! — торопливо сказал Феодосья.
Вскочила и, отгоняя испуг, подбежала к колыбельке: на миг причудилось Феодосье, что узрит она в люльке мертвое бледное тельце… Но колода была пуста… «Откуда ж тут быть Агеюшке, живому али мертвому, коли он резвится сейчас на небесах?», — с напускной радостью громко сказала Феодосья. Вынула из люльки пуховое взголовье и покров, дабы не возникло у нее искушения в странствиях своих склонить голову на мягкую подушку, набила деревянное ложе соломой и, сняв с кольца, привязала к плечу веревкой. Затем Феодосья завернула в кусок тряпицы скляницу с мандарином, крест Истомы и вышивку небесной сферы по синему шелку, подвязав их к поясу под власяницу. Все! Даже чашки али деревянной миски не возьмет Феодосья. Коли будет при ней чашка, то всегда будет и искушение испить горячего ягодного навара либо кваса, потакая греху чревоугодия, а без чашки зачерпнет Феодосия горстью воды и тем утолит жажду. Миска тем более повлечет за собой грешное желание положить в нея каши. Нет, не надо миски, Феодосья сыта будет тем плодом, что даст ей Бог в поле и лесу. Коли Христос питался в пустыне сушеной саранчой, так Феодосии тем более грех вкушать каши, радуя ненасытную утробу. Усмирить, усмирить тело так, чтоб сделалось оно ненужной оболочкой для души. И тогда, увидев, что душа Феодосии готова к встрече с Ним, призовет ее Господь в вечное царство, где встретится она с Агеем и Истомой!.. Вот какую задачу назначила себе Феодосия. Так, с деревянной люлькой на боку, ходила она по Тотьме и окрестностям всю осень. Вставала на паперти (в церковь не входила, ибо там было чересчур уютно и тепло), на торжище и молилась. Ежели в городе было чересчур суетно, уходила в поле, под одинокую березу али сосну и там возносила молитвы, обратя взор к небесам. Особенно любила Феодосия, когда осенний ливень наполнял до краев ее люльку, наливая спину свинцовой тяжестью. Феодосья шла по размокшей дороге, вода из колыбели плескалась на чресла, но она не чувствовала холода, словно тело существовало отдельно от нее. Возвращалась в свое жилище поздно, уже в темноте. Матрена, порядком исхудавшая от эдаких лишений, принималась со слезами корить сродственницу чересчур сильным постничеством и норовила наварить похлебки, хотя бы и из одних кореньев. Но горшок стыл в печи, а Феодосья, пожевав сухарей с водой, ложилась на голую лавку, устроив поблизости мокрую колыбель с гниющей соломой. Кроме соломы в посеревшей от сырости колоде лежали несколько окоченевших тощих птенцов со скрюченными лапками, трупики которых Феодосия подбирала в лесу и поле. Оне помещались в колоду, как могущие иметь дальнее родственное отношение к Святому духу, который, как известно, слетает на землю в образе голубя. Дух от птах и соломы шел тошнотворно сладкий, но Феодосию он не смущал.
— Феодосья! — не решаясь в одиночку хлебать ество, корила Матрена и крутила носом на люльку. — Почто ты надрываешься? Ну помолилась, ну попостничала, как Богом заповедано… Как не угождай, а сын с того света не вернется! У Бога-света с начала света все доспето.
— Душу мне нужно спасти, — мерно доносилось с лавки.
— Ну и спасай, кто не дает? Душа божья, голова царская, а жопа-то своя, барская. Жопу-то почто ты морозишь? Гляди, ведь как палка худая стала, краше в гроб кладут! — бесцеремонно крестясь, приводила крепкие доводы повитуха.
— Не в теле красота, а в душе.
— Тьфу! — сердилась Матрена. — Лёжа, лёжа, и опять за то же! Прости, Господи. Ну, лежи голодная, а я ужинать стану.
Но ужиналось Матрене не в охотку, кусок прямо в глотку не лез.
— Давай, на крышу еще взлезь али на сосну, как Симеон-столпник, авось к Богу ближе станешь, авось Он тебя услышит, — громыхая посудой, басила Матрена.
Феодосья приподняла голову с лавки.
— На крышу? Али Симеон-столпник на коньке прямо сидел?
— Не сидел, а стоял. Восемьдесят лет простоял на столпе высотой в сорок локтей.
Феодосья широко раскрыла глаза:
— Расскажи, баба Матрена.
Матрена, в грамоте справлявшаяся лишь с чтением по складам заговоров и рецептов зелий, обладала меж тем тьмой экзотических сведений. Наложив себе в миску вареных кореньев под молчаливым предлогом богоугодного рассказа, она ворчливо принялась баять.
— А се… Бысть святой преподобный Симеон-столпник Сирийский. И поселился он в монастыре. И решил мучить тело свое, дабы приблизиться к Богу. Подвязал рубище веревкой, сплетенной из финиковых ветвей, и не менял его тридцать лет и три года.
С датой Матрена маленько прилгнула. Ну, да кто обращает внимание на этакие мелочи, когда дело касается житий святых.
— Ветви сии, а финик сиречь сосна сирийская, колючая, воткнулись в мясо Симеону. Плоть под веревкой загнила. — Матрена подложила добавки в миску. — Заползали в ней черви. И пошла от того гноя воня злая по всему монастырю. Монахи обозлились и подали жалобу. Ну, Симеона и изгнали из стен. И в колодце с гадами он жил. И на гноище жил…
— Господи, да как же это? — опечалилась Феодосья. — За что изгнали его?!
— Добрые люди…
При сих словесах Матрена хлюпнула носом и утерла правый глаз, как бы внося себя в список тех людей.
— …добрые люди возвели Симеону, дай Бог ему здоровья, из камня столп высотою в шесть локтей. И простоял он на столпе, молясь, четыре года. После возвел Симеон столп высотой уж в двадцать два локтя. Ну и так все выше и выше…
Матрена доскребла миску, дожевала хлеб и откинулась к стене, смежив зенки…
Феодосья немигая глядела на потолок, освещенный пламенем свечи. На потолке струилась зноем горячая сирийская пустыня. Одинокий колючий финик, похожий на елку, стоял на холме. И белела выжженным обкрошившимся камнем высокая неровная башня с маленькой фигуркой на вершине.
Ах, почто Матрена набаяла сию историю? Утром Феодосия покрепче перевязала веревку люльки на плече и молча, не слушая воплей повитухи, ушла в осеннюю темень. Вечером она не вернулась. Матрена прождала три дня, плача, закрыла избу и вернулась в дом Строгоновых, где Мария должна была разродиться вторым чадцем.
Глава девятнадцатая
БЛАЖЕННАЯ
— Юродивые, это семя святое, — тепло промолвил отец Нифонт, уповая поставить точку в прениях отца Логгина, с утра докучавшего коллеге пламенной лекцией о блаженных и юродивых Христа ради.
Возбудителем речей отца Логгина стала встреченная им на паперти Феодосья. Она всю ночь простояла на ступенях церкви, проникновенно и сосредоточенно молясь. Отец Логгин вовсе не алкал столкнуться с блаженной Феодосьей, или, как ее теперь звали в Тотьме, дуркой безпохотной, ибо побаивался ее неожиданных умовредных выкриков. Так родитель, выпестовавший кровожадное дитя, сам же и опасается его, и, в конце концов, облегченно вздыхает, когда чадо сгинет с глаз долой.
— Фу ты! — слегка отпрянул отец Логгин, когда в углу крыльца церкви Крестовоздвиженья шевельнулась бесформенная фигура во власяном отрепье и сапогах, слепленных из навоза. Сперва-то отцу Логгину приблазилось, что на крыльце укрылся медведь-шатун, тощий и изможденный зимними хождениями. Однако, зашевелившись, медвежий горб оказался деревянной люлькой.
— А! Феодосья! — с напускной приветливостью промолвил отец Логгин. — Молишься? Ну-ну…
И батюшка торопливо скрылся в сенях храма. Там он поспешно промчался в служебную каморку, словно пытаясь укрыться за ее дверями. Но напрасно опасался отец Логгин. Феодосья давно уж не входила в храмы, молясь лишь ночами и на ступенях. Ибо разрисованные своды церквей могли бы вызвать пустые, никчемные мысли о красоте цветов эдемских али яркости плащей святых мучеников, отвлекая от одухотворения плоти. Находящиеся в церквах иконы опасны были тем, что, взирая на изображения житий праведников, могла Феодосья ненароком возгордиться своей не менее праведной жизнью. А что может быть страшнее греха кичливости?! От него и до гордыни одни шаг!.. Феодосья изо всех сил пыталась отлепиться от любой земной мелочи, дабы, жить лишь жизнью небесной. Что — земля? Место, из которого изгнали Христа. Так разве стоит она того, чтоб держаться за клочок на ней? Феодосья не носила деревянной ложки, как иные нищие странники, ибо ложкой захотелось бы почерпнуть каши. А без ложки Феодосья могла лишь подобрать объедок, выложенный возле какой-нибудь купеческой лавки на нищую скамью или сорвать ягоду с лесного куста. Ходила Феодосья босой. Коли Христос лишь в каменистой пустыне надевал жесткие сандалии, то почто ей, Феодосье, даже и самые убогие калики из лыка али корья? Это было бы лишнее неженье плоти. Когда от осенних холодов вымерзли лужи, и земля застыла комьями собачьей тюри, Феодосья отогревала ноги в лепешках навоза. Вставала в навозную кучу, благо на торжище этого добра было вдоволь, и молилась, и крестила проходящих тотьмичей, пока навоз не терял тепло. Тогда переступала Феодосья в другую лепешку, а там — в третью. Когда же намеревалась она идти для ночной молитвы на крыльцо дальнего храма, то лепила из лошадиных навозных яблок сапоги и, высушив их до каменной твердости возле огня торговцев требухой или у чужого нищего костра, надевала со смирением и благодарностью Богу. Сперва после окончательного ухода из дома Юды Ларионова для короткого отдыха избирала она нищую скамью, кои ставили тотьмичи возле крыльца дома али в сенях для проходящих странников и богомольцев: здесь могли божьи бедные люди полежать в ночные часы или посидеть в жару. Всегда рядом стояла кадочка воды, и висел на краю ее ковш. На самой скамье лежали объедки и сухари. Но, вскоре, узнав, что ночевать на скамьи ходит блаженная Феодосья, дочь Извары Строганова, еще вчера получавшая на свадьбу подарок от самого воеводы, тотьмичи на всякий случай стали гнать юродивую прочь, боясь, что доброта выйдет им боком. Что, как Извара Иванович прогневается, что не впустили дочь в дом, в горницы, а оставили на нищей скамье в эдакий мороз? А впустить тоже никак нельзя: скнипы по дурке ползают, навоз комьями на подоле висит, в люльке, бают люди, таскает она трупы младенцев, коих вытравливают зелием тотьмички, очадевшие в грехе. Вот и выпроваживали Феодосью ласково от греха подальше, всучив денежку. От веры должна быть тотьмичу польза, а не лишняя головная боль! Феодосья денежку неизменно относила на торжище, а там поступала с ней сообразно обстоятельствам. Если денежка была изрядной, то с торжествующим хохотом она прилюдно закапывала ее в кучу говна, оставленную неким некультурным горожанином, чаще всего посетителем питейного дома. Либо, к вящей радости окружающих, кидалась Феодосья к проходящему тотьмичу и кидала ему деньгу, выкрикивая обличения.
— Вот тебе куна! Купи саван для холопки Варвары, которую велел ты забить до смерти за то, что очадела она от тебя! Сколько лет было Варюшке? Али двенадцать?
Наветы, понятное дело, были клеветническими, и случившиеся свидетели так и говорили виновнику представления, ставшему красным, как рак вареный: «Совсем умовредилась, дурка беспохотная!». А сами отворачивали рожи да удивленно подмигивали друг другу: «Во как! Ишь, ты!». И за эту явную лжу была Феодосья не раз бита жертвами своих обличений. Но, побои ее словно радовали.
— Бей, бей, как били твои люди Варвару! — на все торжище неистово кричала Феодосья, собирая еще большие толпы довольных зрителей. Так что оклеветанный бросал кнут и, озираясь, выбирался с торжища прочь.
Иногда деньга перекочевывала в лавку. Там Феодосья меняла куну на кусочек яркой ленты или ткани, либо зеркальце, либо еще какую праздную безделицу. Зеркало она клала на камень и лупила другим сверху, выкрикивая пояснения своим действиям:
— От лукавого зрить себя в стекле. Ибо криво любое зеркало! Показывает лишь часть человека! И, дробясь, дробит облик человеческий! А человек создан Творцом натурой цельной!
Заслышав про «натуру цельную» тотьмичи присмирели: «Ишь, как красно бает. Вот тебе и дурка…»
Но Феодосья тут же принималась вопить бессмысленную галиматью, ибо не имела она права на умные мысли, кои непременно вызовут грешную кичливость своим умом:
— В стекле Африкию не увидать. Не узрить в бесовском огледале сирийскую келью ростом в сорок локтей и финик, впивающийся в плоть.
«Нет, точно дура, — трясли головами тотьмичи, опасливо отступая в сторону. — Разве может быть келья в сорок локтей ростом? Да еще в Африкии, где князья да бояре до сих пор в перьях бегают?»
Ленты и ткани Феодосья рвала, призывая рвать так же плоть свою, а не украшать ее одеждами.
— Христос ходил в холщовой накидке! Что же ты напялил расшитой охабень? — хватала она какого-нибудь проходящего горожанина.
— Да, иди ты к елде собачьей, — отбивался тотьмич. — Вцепилась, как рак, и тянет… Уйди, зашибу!
И обладатель охабня с бранью вырывался, жертвуя поясом, рукавицей, а то и червленым сапогом, коли случилось ему проезжать мимо Феодосии верхом на коне.
Семья Феодосьи, сперва гордившаяся ее богоугодной жизнью в доме Юды Ларионова, теперь была в ужасе от того, что сталось с девкой. Но, дабы скрыть стыд от факта, что Феодосья умовредилась, стала дуркой, Строгановы держались нарочито гордо:
— Блаженная, святая угодница дочь наша, — отвечала Василиса на вопросы дальней родни о дочери. — Юродствует Христа ради.
— Христос заповедовал нам идти к царству небесному прискорбным путем, — встревала Матрена. — Путем страданий и креста.
— Ей! Ей! — соглашалась родня и тайком переглядывалась: «Умовредилась Феодосья!»
Ни Василиса, ни отец не подходили к дочери на торжище, ибо кровью обливалась душа родителей при мысли, что увидят они чадо свое несчастным, голодным и грязным, сидящим на смрадном гноище. Если говорилось о Феодосье, то только о той, что жила когда-то в их доме, словно остановилось время, и их Феодосья навсегда осталась пятнадцатилетней девицей. А с люлькой на боку таскается какая-то другая Феодосья.
— Оставь взголовье-то, куда потащила, — кричала Василиса на холопку. — Али не знаешь, что это Феодосьюшкино, из пуха лебяжьего?
Путила вовсе не упоминал имени сестры. А Мария злилась на сродственницу, как змея подколодная:
— Хорошо устроилась, нечего сказать: ни тебе забот, ни тревог, ни работы никакой. Сиди целый день на торжище, орехи лузгай да глазей на глумы скоморошьи. Эдак, и аз бы могла!
Из всей семьи одна Матрена навещала Феодосью. Свиданием это трудно было назвать. Ибо Феодосья на повитуху даже не глядела. А та клала ей в люльку плесневелые, подмоченные али источенные червями сухари — свежего хлеба Феодосья не приемлила, выкидывая его собакам, со слезой крестилась и, постояв в стороне короткое время, уходила прочь.
В коий день наткнулась на Феодосью, сидящую на куче соломы с навозом, выгребенной из какого-то двора на торжище, Мария.
Она была роскошно и пестро наряжена, серьги свисали из-под оголовника до самых плеч. Пожалуй, даже и нарумянена была Мария клюквой. Али это бросило ея в жар от неожиданной встречи?
Феодосью охватила печаль от греховных румян и наведенных сажей бровей Марии. «Как же не понимает она, что дьяволом наведены эти румяна? Дьявольский жар на щеках у нее. Ох, накликает беду лукавством», — подумала Феодосья. И закричала, не глядя на родственницу:
— Алый цвет в лядвиях и на щеках, ибо краска сия одна и та же, намешана сатаной для похоти!
— Вот дура, — пробормотала Мария, прибавив шагу.
— Черная краска на бровях и в подчеревке межножном, ибо сажа это из адских костров! — грозно вопила Феодосья. И хохотала, кидая себе в лицо куски навозного гноища.
Хотела, было, Мария плюнуть в сторону уродки юродивой, да побоялась, что сглазит ее Феодосья, проклянет. Говорят, ее молитвы и клятвы хорошо до Бога доходят. Злая, как жена воеводова, пыхтя от возмущения, вошла Мария в лавку и купила гвоздики и корицы для медовых пряников. Все самой приходилось делать, все самой! Ей бы лежать да сонмиться, так нет, идет своими ноженьками — сани остались в проулке, в лавку за пряностями для пряничного теста. Ибо холопке деньги не доверишь — пропьет, блудь поганая. Назад, к саням, Мария пробиралась в обход, дабы не встречаться с подлой Феодосьей.
— Сама блудовала, с разбойником етилась, замуж блудью растленной выходила, дитя проглядела, а теперь меня позорит! Ах, ты, манда сучья! — бранилась под нос Мария, усаживаясь в сани.
Лишь однажды свиделась Феодосья с братиком Зотейкой. Его вела за руку холопка Акулька. Феодосья принялась страстно молиться, дабы отвлечь себя от искушения полюбоваться братиком. Но, когда мальчик проходил мимо, держась за руку холопки, Акулька прервала молитву юродивой поклоном и жаркой просьбой:
— Святая блаженная Феодосьюшка, помолись об здравии раба Божьего Амельки, бо занемог он. Твоя молитва быстрее до Бога дойдет.
— Зотеюшка… — неожиданно промолвила Феодосья.
Братик опустил руку с леденцом, тихо подвинулся за полу Акулькиной овчины и с ужасом поглядел на Феодосью. Потом он обежал Акульку, перебирая рукой в расшитой рукавичке по ее тулупу, и спрятался с другого бока.
«Вот и погляделась аз в зеркало, — подумала Феодосья, когда Акулька и Зотей ушли. — Ибо глаза младенца — его душа, и оне не солгут кривды. Ужас был в зеницах у Зотеюшки. Значит, плоть моя уже умерла и пугает своим видом чад. Господи, когда же ты призовешь мою душу?»
Но и эти мимолетные мысли о братике опечалили Феодосью: нельзя ей думать о родне, ибо непременно вспомнится дом, и начнет она сокрушаться об уюте и неге своей горницы, ласке родни. А сие означало бы, что тело ее еще не умерло и тайно желает земного уюта.
— Пресвятой Симеон-столпник не впустил мать свою к себе на столп, ибо боялся низринуться с духовной вершины в грех семейных радостей, — укорила себя Феодосья. И завопила:
— Блуд! Блуд!
Проходившая мимо баба шарахнулась и перекрестилась. Мужик в тулупе из лосиной шкуры сплюнул:
— Тьфу, дурка, напугала!
Но, чего боялась Феодосья пуще всего, так это пустых мыслей. Еда из миски, тепло одежд, это все ж — таки грехи тела. А вот праздные размышления, даже и самые краткие — грех души! Пустые мысли — саранча для нивы духовной. Стоит только впустить одну, и тут же налетит их черная стая и жадно опустошит душу. Чтобы не думать о пустом, Феодосья непрестанно молилась. И боролась со сном, ибо во сне праздные мысли и сны могли одолеть ее. Почти всю ночь напролет Феодосья, стоя или на коленях, молилась возле дверей церквей, спала лишь под утро, прислонившись к стене церковного крыльца. Но, пустые мысли однажды все-таки опутали ее. Случилось это на площади возле английского гостиного двора и подворья одного из монастырей.
Феодосья сидела возле привязи для лошадей, утроенной из длинного резного бревна: в сем месте всегда было много соломы и навоза. Из подворья вышли два монаха, осенили Феодосью крестом и остановились для прощальной беседы, каждый возле своего возка.
— … а как будешь в Москве, передавай от меня поклон отцу Лавру, — попросил монах, имевший пронзительно голубые глаза и нос уточкой.
— Непременно передам, — согласился собеседник, обладатель выпученного глаза, глядевшего в сторону.
— …и настоятельно тебе рекомендую позрить в Кремле, на башне, часомерье, — мечтательно промолвил голубоглазый монах и обрисовал носом плавную дугу. — Что за дивный механизм! Каждый час выходят фигуры и творят дела: звонарь ударяет в колокол, смерть машет косой. Солнце и месяц делают круг…
И от тех слов Феодосья впала в грех: вспомнила она вдруг вышивку сфер земных и небесных по голубому шелку, а за это воспоминание уцепился образ Истомы, выплыла на глаза хрустальная скляница с мандарином в ручках Зотеюшки, тяжелый самоцветный крест скомороха, раскачивавшийся над ее грудью. И даже щелчок стены от мороза и писк мышей всплыли в памяти в теплом пламени свечи. И такая на Феодосью нашла душевная слабость, так сковал ее волю сатана, что не было сил прервать сей сладостный мысленный поток, как невозможно бывало перестать чесать и раздирать ногтями струпья на ногах и голове.
Пришлось Феодосье, дабы опамятоваться, даже вдарить главой об бревно для привязи лошадей!
— Отмеряно уж! — дико закричала Феодосья. — Потекло уж в реку огненную за грехи наши тяжкие!
Монахи оглянулись на Феодосью. Искривили рты, недовольные тем, что прервалась такая прелепая беседа. И вновь отвернулись, став боком.
Феодосья задрожала от накатившего чувства вины: как могла она допустить пустые воспоминания?! Дать плоти верх над душой?! Она нащупала в складках власяницы мешочек со своими реликвиями, последним, что связывало ее с земными отрезками жизней Истомы и Агеюшки. Прочь! Прочь!
Она вскочила с кучи и, бормоча под нос, плача и смеясь, бросая по сторонам безумные взгляды, но никого не видя, не обращая внимания на болтающуюся на боку люльку, стремительно пошла прочь из города. За Государевым Лугом, о казни на котором она даже не вспомнила, пребывая в возбужденном покаянии, Феодосья узрела занесенный снегом камень. Проваливаясь, помогая себе красными грязными руками, она пробралась к камню, подрыла канавку снега, коей окружен был камень, палкой расковыряла холодную щель и засунула туда кожаный мешочек с тихо звякнувшей скляницей. Затем Феодосья отчаянно забила палку вслед за кладом, закидала снег и вернулась на дорогу. Бледный луч зимнего солнца показался из-за льняных облаков. Малиновыми яблоками облепили корявое дерево бузины снегири. Было их с два десятка, не меньше. Пара зайцев стрижами переметнулись через дорогу. Звонко стучали дятлы. Белки роняли с веток снег и перья шишек. Ничего этого не видела Феодосья. Молясь, она дошла до церкви Крестовоздвиженья и стала впрямо от входа, так что видна был темная икона над вратами, но поодаль. Так молилась она, каясь в грехе суетных праздных мыслей. Отец Логгин сунулся было в двери, дабы сходить домой отобедать, но с досадой узрел блаженную и юркнул назад, в благовонное нутро храма. Вечером отец Логгин опасливо выглянул в окошечко церковных сеней, к вящей радости не обнаружил Феодосии и помчался на Волчановскую улицу.
— Да что же это такое? — бормотал отец Логгин, — уж шагу не пройти, не наткнувшись на дуру, прости Господи. Что она хохочет? Разве можно хохотать, осеняя кого-либо крестом? А смеяться, выкрикивая молитвы? Эдак, паства в церкви веселиться начнет, беря пример. И что это за публичные обличения уважаемых горожан? Обличать грешников есть кому, кроме Феодосии, на то назначены отец Нифонт, аз. Что, как все, кому не лень, будут выкрикивать грехи проходящих мимо верующих? Этак завтра Акулька возьмет на себя обязанность обличения! Или звонарь Тихон будет кричать, во всю ивановскую, воеводе об его грехах? Это смешно, ей-Богу! Все должно быть сообразно должностям! А Феодосья много на себя возложила. И сие не сообразно, а вовсе наоборот — нецелесообразно.
Подытожив столь витиевато свою мысль, отец Логгин выкушал пшенной каши и лег почивать. Каково же было его возмущение, когда утром он вновь обнаружил на крыльце церкви Феодосью, спутанную им сперва с медведем.
Попавшийся под руку отец Нифонт принужден был выслушать лекцию о юродивых и их функциях в православной церкви. Пытаясь вставить словечко, отец Нифонт ласково отзывался о Феодосии, упомянув и о другом местном почитаемом блаженном — Андрее Тотемском, что родился в пределах Вологодских в селении Усть-Тотемском в 1638 году и ныне жил у Церкви Воскресения Христова на берегу Сухоны. Упомянут был и блаженный Максим Тотемский, что упокоился в 1650 году и погребен был у Воскресенской церкви. Но, отец Нифонт потерпел моральное поражение, когда юный коллега вступил на тропу размышлений о пище духовной и телесной. Отец Нифонт, терзаемый проблемой нехватки репы и соленой рыбы в своем домашнем хозяйстве, принял намек об алкании пищи на свой счет. И отступил, вложив меч в ножны. Феодосья осталась одна пред воинственным отцом Логгиным. А тот жарко спорил с блаженной. Отец Логгин зело любил обличать противника заочно. Потому, что из таких интеллектуальных битв он неизменно выходил победителем!
— На щите! — так неизменно удовлетворенно произносил батюшка, приведя невидимому противнику последний сокрушительный аргумент.
Вот и сей час он наскакивал то на стол, то на ларь и указывал перстом горшку с молоком:
— Не может ли юродство Феодосии служить к соблазну других?
И, не дожидаясь, что ответит горшок, сам же отвечал:
— Может! «Вот как легко растворить себе врата в царствие небесное, — скажут люди, глядя на Феодосью. — Знай себе не ешь, не пей, спи в говне да носи навозные сапоги, и будет тебе светлое небесное царство! Это профанация самой сути юродства!
Слово «профанация» зело напугало отца Нифонта, и если до этого он еще выражал свое мнение кряхтением, то теперь вовсе затих.
— На пути юродства много является случайных путников. Оне творят малоумие, бегают с безумным взором, а потом аз нахожу их вовсе не умовредными! Оне рассуждают зело здраво и целоумно. Так, каково же их истинное лицо? А что это за глумление — входить в церковь с люлькой на боку? Это не юродивая, а какая-то кликуша!
Последний термин очень обрадовал отца Логгина. Он приободрился и выкрикнул тонким голосом:
— Она обманщица, пользующаяся народным легковерием! Это же злоупотребление! Эта блаженная подменяет веру суевериями. Это что же получается?
Отец Логгин загнул пальцы, пересчитывая признаки, и вскрикнул:
— Ей, Феодосья — мнимоюродивая!
На вечерней службе отец Логгин с возмущением поведал пастве о кощунствах некоторых, якобы, блаженных и вдруг провозгласил:
— Таковой псевдо-юродивой является и Феодосья.
Народ непонимающе запереглядывался.
— Псевдо — суть мномо-юродивая. Лже-юродивая! Феодосья лже-юродивая! И все, что она совершает — безчинства. И полагается ей наказание!
Тотьмичи возмущенно зароптали.
— Что ты, отец родной, этакое речешь? — хмуро вопросила самая смелая баба. — Феодосья наша — истинная дурка безпохотная. Блаженная!
— Блаженная! — прокатилось по церкви нестройным хором.
В церкви запахло грозой.
— Что такое? — приподнял длань отец Логгин. — Кто смеет противоречить в святых стенах? Феодосью правом своим объявляю мнимо-блаженной! Али вы не знаете, что таскает она в своей мерзкой люльке?
— Тела младенцев, вытравленных грешницами из чрева, — вымолвила пожилая жена. — В назидание всем любодейкам!
— А что сие — как не языческое? А?!
Отец Логгин еще постращал паству и отпустил с Богом.
Тотьмичи неохотно перекрестились и, переглядываясь, пошли вон.
На улице толпа встала на дороге и принялась бранить отца Логгина: как это часто бывает на Руси, решение властей было принято с возмущением, происходившим от традиционного, внутреннего противодействия любым указам, спускаемым сверху. В обед еще Феодосья была для большинства тотьмичей дуркой умовредной. Но, в одночасье стала Божьим человеком! Святым и правденым! Несколько жен пошли искать блаженную на торжище, остальные разошлись по домам, понося отца Логгина.
— Феодосьюшка, милая наша блаженная! — со слезами подошли бабы к гноищу, на котором сидела Феодосья и перебирала что-то в люльке. — Отец Логгин хулу рекши, мол, лже-юродивая ты. Наказать тебя грозит.
«Накажет меня Бог, коли согрешила», — подумала Феодосья, не прекращая копаться в люльке.
— Саранча летит! Жрет! Жрет! — закричала Феодосия и захохотала. — Тебя сейчас сожрет!
Жены вздрогнули и даже отступили на шаг.
— Как же лже-юродивая, коли самая истинная блаженная? — придя в себя, уверенно сказали тотьмички.
«Не хотела аз уходить из города, ибо в миру труднее бороться с соблазнами, чем в пустыне, но видно придется», — подумала Феодосья.
И закричала:
— Черви меня едят!
Затем она поднялась с гноища и пошла прочь из Тотьмы.
Бабы, плача, глядели ей во след. А потом слегка подрались, деля клочок рванины, оставшийся от пребывания Феодосии на куче.
Глава двадцатая
ДЫМНАЯ
— Дыра во чрево! — цепенея от ужаса, прошептала Феодосия. — Господи, не отдавай меня дьяволу в его преисподние владения, ведь там нет моего Агеюшки! Как же я свижусь с ним, коли ждет он меня в Небесном Царстве?
Тощие, как хвосты чертей, столбы сизого дыма, несомненно вырывавшиеся из адских подземных костров, поднимались там и сям из земли, обволакивая Феодосью горькой воней.
— Грешна аз, грешна, по слабости духа своего внимала празднословным разговорам о часомерье и допустила суетные мысли о пустых вещах, скляницах да вышивках. Покарай меня, Господи, накажи смертными муками, но не уступай Сатане! А я тоже буду браниться с ним молитвой и врукопашную!
Обещание, данное Господу, преисполнило Феодосию решимости, и она очертя голову ринулась к ближайшему сугробу, увенчанному струями дыма, и принялась рушить дымное чрево то ногами, то люлькой. В подспорье членам, она громко, с шумными от дыхания выкриками, и страстно молилась. Пожалуй, сейчас Феодосья одолела бы и медведяшатуна!
К дымам Феодосью вывела тропа, проложенная стадом лосей. Сохатых в окрестностях Тотьмы была такая тьма, что засоленные шкуры их отправляли в Москву обозами в сотни саней. Не меньше, чем баб у колодца, собиралось ночью на полянах зайцев. Волков, лис и медведей плодилось столько, что меховая шуба у тотьмичей вовсе не считалась роскошью, так что для вящей лепоты мех покрывали расшитой тканью. А кабанов бродило разбойничьими стаями так лихо, что бабы в лес боялись ходить. Тут одну бабу секач в лес уволок да так натешился… Впрочем, не об том сейчас речь… Стая лосей, проходя в лесу по глубокому снегу, оставляла за собой изрядный овраг. Вот по такому ложу и пробиралась Феодосия, когда ушла из Тотьмы и перебралась по льду Сухоны на противоположный берег. Шла она мерно, привычка все время отчитывать молитвы так проникла в ее сознание, что Феодосия без четок знала, сколько шагов сделается под десятикратный повтор «Отче наш», а сколько верст одолеешь, произнеся ту же молитву сорок сороков раз. Держала Феодосья путь в Лешаков бор: место опасное, нелюбимое тотьмичами по причине большого количества населяющей его нечисти. Леших с лешачихами, полудниц, прибившихся на зиму полевиков, водяных, упырей водилось в сем поганом месте столько, сколько у двух худых баб сплетен на языке. Приблудились к местной нечисти и с пяток спившихся домовых, овинников да банников: дома, в тотемских дворах, работу забросили и пошли с блудищами в лес — пить, плясать да похотствовать. Один только в Лешаковом бору тихий старичок был — Белун. Но тот другой пакостью страдал — сопливостью. Сопли аж по траве за ним тянулись. А он норовит выйти тихонько из кустов, когда девки ягоды собирают, и смиренно этак попросить, оботрите, мол, девушки-красавицы, старичку сопли. Девки, как правило, врассыпную. А он бежит следом и сопли по полю да по огородам мотает. Разрежешь потом репу, а она внутри вся сизая и соплями течет. Уж сколько девкам было говорено, чтоб утирали Белуну нос, хоть и подолом, ибо он за это наградит кошелем серебра, но им ведь, дурам, парней лепых подавай, им они, чего хошь, утрут, а старичком брезгуют. Был, правда, в Тотьме лет пять тому назад случай: молодая разбитная бабенка, вдова Фенька, на неделю пропала, а потом явилась с серебром и рассказала, что всю седьмицу утирала нос Белуну, он ей серебряных колец и усерязей и надавал.
— Нос? Белуну? — уперев руки в бока, авторитетно заявила повитуха Матрена. — Был сие тот нос, который одна девка в манде расквасила.
— В манде?! — вопила Фенька на всю Волчановскую улицу возле колодца, на которой и произошло историческое столкновение. — Да у меня в манде соломинки не было с той поры, как Влас мой преставился! А вот Матрену видали, как от она от мельницы впотьмах пробиралась, рожа довольная, аж масляная вся… А подол на жопе — в муке!
— У меня на жопе — мука?! — Матрена аж бабам на руки повалилась. — Да аз вдовица неискусная уж десять лет! Ты сама на Проньку-кузнеца взлезала! Тьфу!
Подрались оне — Фенька с Матреной, даже самую малость, на почве этих противоречий. Насилу их розняли.
А се… Феодосья измыслила поселиться в лесном скиту именно в Лешаковом бору для большего числа трудностей: известно, как нелегко жить праведно среди большого количества нечисти. Найти поганое место было не трудно, ибо даже с другого берега Сухоны видны были ночами могильные огни, которыми украшали себя ведьмы. А проезжие видали издалека, с дороги, сквозь черный ельник, изумрудные светящиеся точки — зенки леших. Лошади, проезжая отрезок дороги мимо сего говняного места, ржали и норовили стать на дыбы. А воронье каркало властно, как над полем брани, усеянным мертвыми телами. И слышался из того леса шум, то похожий на топор дровосека, то на басурманские крики. Фу-ты, Господи, пронеси!.. Начинался Лешаков бор болотистой каймой, где вперемежку росли черные трясущиеся осины и темные густые ели. А уж, что было там мухоморов! А червивых пней! Ох, местечко, хоть удавись… В начале зимы тотьмичи мужеского полу, собравшись изрядной дружиной и вооружившись дрекольем, иконками и чесноком, шли на другой берег Сухоны и ставили там высокий крест, вырубленный из речного льда: дабы охранял сей сияющий на солнце крест границу владений, не давая нечисти выходить из лесу. И в самом деле: погань топталась за подножьем креста, но выходить на реку не смела. Иной раз весь берег был утоптан следами: и чертячьи копытца, и кошачьи ведьмины лапы, и лапти лешаков-шатунов, не залегших на зиму, — чего только не обнаруживали тотьмичи!
На ледовый крест Феодосья взглянула с молитвой издалека: слабо-малиновый, как жидкий кисель, бледный луч зимного заката пронзал голубой лед, делая его мрачно-сиреневым. На крыльях креста темнели шапки слежавшегося снега, холмя его очертанья. И все равно — исходила от креста могучая, спокойная энергия, наполнившая Феодосью силой, уверенностью и покоем. Она пошла, не ведая ни холода, ни голода, словно их не существовало вовсе. Иногда Феодосья шарила в люльке, доставала обломок сухаря и рассасывала его за щекой, не притрагиваясь зубами, ибо надобно было читать молитвы. Когда дорога, промятая в снегу стаей лосей, резко повернула вправо, Феодосья и учуяла запах дыма.
— Не странники ли здесь? — довольно громко позвала она в сумерки. — Не богомольцы ли остановились на ночлег?
Стояла тишина. Только обломилась ветка, упав черной сухой лапой на снег, да прошумели крылья невидимой тяжелой птицы.
Феодосья заметила плавную ложбину в снегу, словно пробежал когда-то между елей ручей, и пошла по ней налево от лосиной тропы, на запах дыма. Поляна, на которую она вскоре вышла, оказалась утыкана дымными столбами, выходившими прямо из земли, из сугробов!
В первый миг ея разуму предстала картина Везувиуса, готового излить подземный огонь из нарыва. Но через миг Феодосья поняла, что дым сей — от адовых костров. И сие — знак, что дьявол хочет овладеть Феодосьей, не дать ей вознестись в Царствие Небесное, где ожидают ее три самых дорогих и возлюбленных души: Бог, Зотейка и Истома.
Вот почему так яро принялась Феодосья затыкать дымные чрева, со всей силы проминая и сваливая на них сугробы. Ногами проламывая наст, руками и люлькой гребла она сухой снег на струи дыма. Наконец, остался лишь одни дымный хвост на краю поляны, у поваленного огромадного столетнего, а то и поболее, древа. Комель его, казавшийся каменным от инея, был никак не меньше, чем с избу. Не барскую конечно, а холопскую. Свороченную набок избу, из-под пола которой торчали вроде, как и великие куриные ноги с загнутыми когтями, уходящими у одной ноги в сугроб. Заросло поваленное древо и космами седого мха, и кучами хвороста.
— Господи, прости меня, дуру идолопоклонную! Но не иначе, сие — изба бабы Яги на бок завалилась, да и лежит здеся с дохристовых времен? — пробормотала Феодосья. — Не диво, что из-под нее вырываются гари, пеплы и дымы адские. Помоги же, Господи, одолеть и сей угарный столп!
Блаженная жена вскарабкалась на сугроб, наметенный к комлю и увенчанный черной дырой, из которой струился дымок, и, не имею уж сил загребать и обминать снег ногами, повалилсь на него тяжестью тела, выставив вперед люльку. И вдруг сугроб под ней сперва медленно промялся, а потом рухнул вниз, безвозвратно увлекая ея вниз главою.
— Господи, не дай пасть в адову дыру! — только и успела крикнуть Феодосья, прежде чем захлебнулась дымом, потеряв сознание.
Долго ли, коротко ли летела Феодосия в подвалы лукавого, она не знала. И сколь пролежала бездыханная, тоже не ведала. «Течение времени и восприятие длительности либо краткости его зависит от события, назначенного Богом, — как учено выразился бы отец Логгин. — Счастья — всегда миг, а муки кажутся вечными». Так вот, отрезок времени до того, как сознание вернулось к ней, Феодосия описать бы не смогла — то ли несколько часов летела она в глубины земли, то ли секунду, останется для нея пока что тайной. Хотя, как только забрезжило у нее в голове, ея посетили именно мысли о том, что ведь, засеки она время, хоть бы и простым отсчетом, то можно было бы определить, сколь глубока скважина лукавого. Что ты будешь делать, даже в такой судьбоносный миг своего существования мысли о мироздании и инженерных измерениях были первыми, что пришли в голову. Не иначе, ударилась жена главою зело сильно! Впрочем, розмыслы на геолого-метрические темы пролетели лишь мельком, пока Феодосия не услыхала речи чертей…
— Господи, да на каком же наречии бают черти? — подумала первым делом (после несерьезных и не подходящих к важности собитыия розмыслов на инженерные темы) Феодосья.
Ясно было, что это речь, а вовсе не звериные рыки или звуки. Феодосья знала, что разные народы говорят на своем языке. В Тотьме бысть люди, лаявшие по басурмански, отец Логгин изъяснялся, по его сообщению, на латыни и греческом, да и английский торговый двор поставлял примеры чужеземной речи. Но сие баяние Феодосья допреж не слыхивала. «Ни разу отец Логгин либо отец Нифонт не разъясняли на службах, как глаголят черти. Бог, понятное дело, он со всяким говорит на его языке. А дьявол, выходит, по-своему бормочет? И как же я ему слово Божье буду вещать?»
Даже в такой ужасный момент, как низвергание в ад, отважная Феодосья планировала нести святое слово в массы!
Говорили черти негромко, явно промеж собой, а не с грешниками, и с теми интонациями, с какими обычно беседуют в комнате, где есть тяжелобольной.
Не открывая глаз, Феодосья попыталась определиться в обстоятельствах. Так пленный, внезапно пришедший в себя после ранения во вражеском стане, и мысля уж побег, замедляет дыхание и тайно внимает звуки и запахи, с целью разведать окружающую обстановку. Конечно, планировать побег из ада несколько странно, но Феодосия ведь в аду была впервые, вечность пребывания в нем еще не осознала и в сей момент мыслила еще не умом, а сердцем. «Интуитивно, бессознательно али инстинктами», — сказал бы книжный отец Логгин, загибая по-очереди пальцы — не пропустить бы какого термина.
Сквозь веки Феодосья видела слабые алые пятна. Ясно, что это были отблески костров под котлами для грешников. Возможно, котлы были пока еще пусты и ожидали новых покойников, поскольку криков мучеников не было слышно. Вообще, несмотря на баяние чертей, стояла тишина. В полной тишине дьяволята переговаривались! Это показалось Феодосье странным. Но она тут же подумала, что, возможно, находится еще не в самой преисподней, где костры и котлы, а как бы в предбаннике. Видимо, сперва здесь грешников раздевают, возможно, допрашивают, а уж потом тащат в геенну огненную.
— О, Господи! — напугавшись своих домыслов, прошептала юная, но уже умершая жена.
Впрочем, эта мысль только сбила Феодосию с толку. Она решительно не помнила, как и почему умерла! Последнее, что стояло перед глазами и принадлежало земной жизни — поляна с поднимающимися дымами и сугроб возле векового древа, явно бывшего обиталища Бабы Яги.
«Либо я сама об ея избушку скранией вдарилась и молниеносно преставилась, без причащения, соборования», — подумала Феодосия.
При сей версии она беззвучно переместила затекшую руку и потрогала висок. Да нет, цел, не болит.
«Либо Господь меня мгновенно наказал смертью за предположение, что существует такой идол, как Баба Яга».
Эта версия показалась Феодосья зело вероятной. Ведь сколько внушал отец Логгин, что нет в божественном мире лешаков, водяных, банников и прочих суть языческих героев. Сколько он глотку срывал, в шеи выталкивая со двора церкви сущеглупых безграмотных баб, обсуждавших разные невероятные события, навроде утащения в колодец младенца, совершенно невозможные с точки зрения науки!
«Господи, да неужели ж, за одно это, покарал ты меня смертью в ад, где не встречу аз Истому и Агеюшку? Неужели столь велико было это прегрешение?»
Отчаяние от того, что теперь не увидит она сыночка и любимого мужа, во веки веков, вызвало в Феодосье некоторое роптание против Его воли. Впрочем, роптание сие было весьма непродолжительным. Уже в следующее мгновение Феодосья смутилась своих возмущенных мыслей и тихо прошептала благодарность Ему. Надо признаться, что сие смирение происходило оттого, что Феодосья надеялась, что назначение ея в ад не окончательно. Возможно, решение Господа имеет обратную силу? Возможно, Он еще вознесет ея в рай? Отец Логгин, конечно, с гневом отрицал сию возможность и аж бледнел, когда какая-нибудь глупая жена вопрошала, не мог ли Господь прибрать ея мужа али дитя поошибке? Никакие примеры о том, как ошибся той весной аж сам тотемский воевода, записывая вне очереди отрока на военную службу, или иные подобные события, отца Логгина не только не убеждали, а, наоборот, возмущали до ярости. Но ведь отец Логгин мог чего-то и не знать? Чай два десятка лет только на земле живет. Может, и были такие благолепные случаи, что, сперва жену считали грешницей и назначали в ад, а после выяснялись новые обстоятельства, как то: злобные наветы, клевета, зависть, и несчастную, вернее счастливую, возносили архангелы на солнечные небеса? Эта мысль очень утешила Феодосью, и она весьма воспряла духом.
После таких утешительных розмыслов юродивая вновь принялась тайно внимать запахам и звукам, надеясь разгадать обстановку, ее окружающую.
Воздух был очень спертым, даже вонючим, и явственно дымным. Это не диво, так и должно, конечно, быть в геенне подземной. Но черти говорят очень уж бабьими голосами. Впрочем, Феодосья тут же нашла сему объяснение — ее сторожили чертовки. Затем она тайно, той дланью, что была в противоположном от чертовок боку, ощупала свое лежбище. Это оказалась солома либо сено в рядне, лежащая на дреколье, вроде бы вмазанном в глиняную ступень возле земляной стены. Версия сена весьма смутила розмышления Феодосьи. Сроду она не слыхивала, чтоб черти косили! Гривы лошадям путают, что есть, то есть. Пьяницам являются. По заброшенным овинам, амбарам и мельницам воют и скачут. Скирды роют и разбрасывают. Блудищ етят. И много, еще каких, гадостей черти делают. Но сена на лугах али соломы на пажити не косят. Сие однозначно.
— Да, кто ж вы, звери подземные?! — не выдержав напряжения в сердечной жиле, неожиданно для себя отчаянно воскликнула Феодосья, вскочив с лежбища.
Вскакивая, она растопорщила зеницы, готовая увидеть самые ужасные дьявольские личины, какими пугали тотьмичи себя и друг друга с самого детства. Уж, какими баснями потчевали тотемских чад мамки-няньки, проходящие богомолицы да гастролирующие за постой и миску каши баяльницы. И черные когти в тех баснях — рассказываемых, как правило, под ночь, — были. И синие губы, и зеленые волосья. И шерсть на загривке, и противные козлячьи копытца, и хвост, загнутый посвинячьему к гузну. Впрочем, повитуха Матрена стояла на том, что хвост у черта вовсе не закручен хрящем, как у свиньи, а, наоборот, волочится, как у тощего быка, и завершается щетинистой кисточкой, каковой он — черт, и щекочет в межножье иной грешницы. Впрочем, в случае любого хвоста, рожа выходила отвратительная в своей лукавой мерзости. Так вот, отчаянная Феодосья готовилась узреть рыло и рога. Но, когда перестали мельтешить перед глазами алые и желтые круги и стрелы, она увидела в свете огня два круглых широких лица, даже впотьмах, явственно конопатых, с курносыми носами и маленькими зенками, подпертыми пухлыми щеками. Вовсе это были молодые бабы. Правда — Феодосья сие разглядела в тот краткий миг, пока бабы с визгом не кинулись куда-то прочь, — были оне явно не тотемские, другой какой-то наружности, и одеты были не так, и учесаны странно. Но все ж таки это были не черти!
«Возможно, сторожат в адовом предбаннике новопреставившихся другие грешники? — предположила Феодосья. — Возможно, пробыв в подземелье сотню лет, жены так изменяются, что не похожи на тотемских?»
Эта мысль была весьма краткой, поскольку в следующий миг Феодосья вздрогнула от воплей ринувшихся прочь незнакомок.
Оне исчезли в темноте, словно сквозь стену растворились. И звук их крика заглох, будто баб засыпало землей.
Надобно заметить, что Феодосья была уверена (и это было ее собственное открытие), что каждый грешник проваливается в ад под тем местом, где помер, а, праведник, соответственно, оказывается на небесах аккурат сверху над своим местом проживания. Иначе, как бы мог Агеюшка взирать на нее, Феодосью, сверху, коли оказался бы где-нибудь над Африкией? Поэтому, когда бабы скрылись в темноте, Феодосья успела поразмыслить с миг, что за тотьмички пред ней были? Возможно, двести, а то и пятьсот лет назад, все тотемские жены были с широкими и пухлыми рябыми лицами да с узкими очами? Подумав об сем, Феодосья оглядела подземную пещеру. Правду сказать, на подземные чертоги она вовсе не походила. Скорее на ледник или погреб, если б только кому-либо вздумалось развести в леднике очаг с огнем. Низкий земляной потолок, с которого даже свисали корни растений! «Каковы же должны быть длиной корни дерева, чтоб достигать ада?» — подумала Феодосья. От последних событий она забыла, что является юродивой и не должна мыслить об суетных глупостях: — «Али длиннее соляной скважины?» Посмотрев в другую сторону, Феодосья заметила уходящий во мрак проход, вырытый в стене. Озрив вид позади себя, обнаружила всего лишь глиняную лежанку возле земляной стены. И ничего более! Казалось, повесь в угол образа да проруби оконце, и станет это не ад, а вросшая в землю избушка бобыля Паньки, которым пугали тотемских детей, что притулилась на опушке леса, за полями. Феодосью даже охватили сомнения в своей кончине. Внезапно раздался глухой топот, шум, который быстро ворвался в проход, уходящий в земляную стену, и, наконец, вплеснулся в обиталище. В проходе толпились, подталкивая друг друга, человек с пять-шесть мужеского и женского полу и баяли по-чужому. Феодосья, не зная, что предпринять, нашла самое верное решение — принялась осенять группу крестным знаменем и громко, хотя и сдавленным от ужаса голосом, отчитывать молитву. Странный народ замолк и некоторое время в безмолвии взирал на Феодосью. Наконец, когда она в третий раз завопила «Отче наш», от семейства отделился крепкий низкорослый муж, стоявший впереди, подошел на два шага ближе к Феодосии, вгляделся в нее, потом вернулся назад и сказал что-то маленькой бабе. Та взяла с невидимой полки что-то вроде кружки, зачерпнула из котла, который оказался на камне рядом с очагом и, подошедши к Феодосье, подергала ее за рукав, а затем протянула кружку.
«Надобно испить мне горькую чашу до дна», — догадалась Феодосья.