Незабудки Улин Виктор

Я не верил в свою бездарность.

Бездарными оказались тупицы профессора, которые не смогли разглядеть во мне искру таланта.

Я знал, что талант у меня имеется в избытке.

Что его одного хватило бы на всех бледных отпрысков благородных художественных семейств, которые сновали со своими папками по прохладным коридорам, принятые в сонм небожителей.

Меня не приняли лишь потому, что с их точки зрения я был совершенным плебеем.

Выскочкой из чуждых кругов.

Которому было отказано в самом праве получить художественное образование и стать наравне с теми, чьи имена гремели на выставках и в каталогах.

Мой удел оставался характерным для нищего безродного художника: рисовать эскизы для сигаретной рекламы да вывески частных лавочек.

Все еще дрожа от страшного удара, я спустился на улицу по широким и равнодушным ступеням.

Здесь все оставалось прежним.

Сияло солнце, звенели трамваи, гудели автомобили.

Шагали прохожие; кто-то даже смеялся.

И никому не было ни капельки дела до меня.

Маленького человека, которого вышвырнули из храма искусства.

О, какую злобную ненависть ощущал я сейчас в своей трясущейся от обиды и унижения душе.

Если бы я был военным и имел сейчас дивизион пушек — я бы раскатал бы сейчас ненавистное здание Академии изящных искусств вместе с унизившими меня профессорами. Разнес бы его в прах. Не оставив камня на камня. Так, чтобы от величественного здания с колоннами и скульптурами осталось абсолютное ровное место.

На котором потом можно будет разбить безмятежный яблоневый сад — место встреч влюбленных придурков…

30

Когда я осознал, что уничтожить вонючую Академию моими нынешними силами невозможно, я решил поступить иначе.

Убить себя.

Да — себя. В отличие от христианских ханжеских размышлений о неприкосновенности тела, вмещающего бессмертную душу, восточные верования вполне допускали самоубийство. Как один из ходов на бесконечном пути из одной жизни в другую.

А доведенная до бриллиантовой отточенности религия японских самураев вообще возводила самоубийство в ранг высших благ. Единственный благородный выход в случае, когда силы исчерпаны, задача не выполнена, и средств не осталось.

Мой случай подходил идеально.

Правда, я сначала хотел изломать, изорвать на мелкие клочки, а потом сжечь все свои произведения. Но потом передумал: пусть ничтожные людишки, поставившие крест на моей судьбе, через сто лет любуются моими картинами. И кусают локти, сознавая, какого гения проглядели и позволили ему уйти в мир иной.

И картины я решил сохранить..

Поэтому молча вернулся в свою съемную комнату, тихо сел на узкую кровать, застеленную колючим солдатским одеялом, и стал обдумывать способ, каким лучше лишить себя жизни.

На полный серьез.

Я, восемнадцатилетний парень с полной жизнью впереди, которого всего-то навсего не приняли в свои ученики бездарные тупицы-профессора — у которых я вообще вряд ли мог научиться чему-то путному — я, полный сил и здоровья решил расстаться с жизнью.

В этот момент — может быть, единственный за всю жизнь! — я не вспомнил о маме. Которую моя внезапная смерть уж точно бы свела в могилу раньше отведенного срока.

Настолько эгоистичен был я тогда в своем порыве.

Или причина крылась не в эгоизме — а в тяжести удара, обрушившегося на меня.

Мне было трудно предугадывать свою дальнейшую судьбу. Сегодняшний удар казался самым страшным за все предыдущие годы. И, вполне возможно, останется таким и на все последующие. На все последующие…

…Какие последующие!

Я сидел и обдумывал способ.

Чтобы уйти не просто так, а достойно самого себя.

Предпочтительнее всего было бы, конечно, застрелиться. Но у меня не имелось оружия. Порыскав в злачных закоулках столицы, его наверняка не стоило большого труда раздобыть. Но это требовало времени — а я хотел привести вынесенный приговор немедленно.

При отсутствии огнестрельного оружия оставалось холодное. Но я с детства не то чтобы боялся, а очень не любил вида крови. И был уверен даже сейчас, что моя рука дрогнет. Что я не смогу нанести себе достаточно сильный удар ножом в область сердца. А порезать вены и медленно истечь кровью, как беременная девица, казалось недостойным. Впрочем, при всем моем мнимом мужестве, в глубине души я подозревал, что окажусь не способным чикнуть бритвой себе по руке, а потом смотреть на потоки собственной крови, льющейся из моего тела.

Отравиться. Женский ход — тем более и он требовал усилий. Идти в аптеку и добывать какой-нибудь яд. И еще не факт, что мне бы просто так продали стрихнин, мышьяк или сулему.

Отравиться газом? Так кончали с собой отчаявшиеся бедняки в моем городе. Но во-первых, такой вариант тоже казался мне унизительно недостойным. А во-вторых, я снимал комнату в большой квартире. Для отравления газом требовалось выйти к плите на общую кухню. И существовала опасность, что меня кто-нибудь обнаружит слишком рано. Вернет к жизни, покрыв меня еще большим позором.

Оставалось лишь повеситься. Самый простой способ, для которого не требовалось ничего, кроме веревки или ремня. Но в далеком детстве мне довелось однажды видеть труп какого-то пьяницы, повесившегося в подвале нашего дома. Его выносили санитары, не успев прикрыть — и я увидел все. Облик повешенного был до тошноты неприглядным. И мне не хотелось остаться таким.

Хотя, по сути — какая разница в том, как буду выглядеть я после того, как меня нынешнего уже не станет?

Наверное, мне просто не хватало одномоментной решимости, которая подсказала бы молниеносный способ.

Но я сидел и сидел, перебирая в уме варианты.

И не сомневаюсь, что в конце концов что-нибудь бы придумал. Ведь я всегда все доводил до точки. Довел бы и этот трудный поиск.

И лишил бы себя жизни.

Но Провидение, вероятно, считало, что я еще не исполнил в этой жизни своей миссии.

Потому что ничего совершить я не успел.

Отворилась дверь и в комнату вошел мой друг.

Тот самый, бывший служащий портьерного магазина с римским именем, который, увлеченный моей идеей эстетического всемогущества, сорвался с места, бросил ремесло и следом за мной уехал в столицу. Он решил отдать себя музыке.

Эту комнату мы снимали вдвоем. Частично из экономии: сам он был страшно стеснен в средствах, да и я тоже умерил свои расходы, подсознательно ожидая прихода времени, когда мама перестанет посылать мне деньги и я окажусь брошенным на волю судьбы. Но самое главное — чтобы быть вместе. Потому что лишь рядом с ним я чувствовал себя комфортно.

После мамы, конечно…

В отличие от меня, у друга экзамены прошли удачно. Но я ему не завидовал. Наши пути были разными. И в общем разными оставались сами цели: он жаждал просто заниматься любимым делом, я же стремился к вершине эстетической власти над толпой быдла.

Сейчас он по моему лицу понял, что произошло нечто.

Но он ничего не спросил. Просто уселся на свою койку и приготовился слушать.

Помолчав и украдкой утерев слезы, которые, кажется выступили на глазах от жалости к себе и тоски по уже уходящей моей жизни… я приободрился и наконец начал говорить.

Сбивчиво и с той мысли, на какой меня застал его приход.

То есть принялся горячо спорить сам с собой о достоинствах и недостатках разных способов самоубийства.

Потом речь сама собой перетекла к причине. Я рассказал, как подло провалили меня тупые обезьяны профессора. Изругав их в пух и в прах, я двинулся дальше.

Я уже забыл про мысли о самоубийстве, достаточно было выговориться. чтобы они отошли на задний план и медленно растворились, утонув в глубинах сознания — меня снова понесло по тропе искусства.

Я вспомнил, что великие художники прошлого не заканчивали засиженных мухами Академий — которых в те времена попросту не существовало. Но от этого не умалялся их талант и судьба не лишила их славы.

И если я, наделенный исключительными способностями и знающий о них, получил отказ от каких-то ничтожных болванов, волею судьбы наделенных званиями и полномочиями…

Если так получилось — то и этот вердикт ничем не повредит моему таланту. И в моей решимости двигаться вперед.

И мне глубоко наплевать на их мнение.

Трижды, четырежды, десять раз наплевать. Сто тысяч плевков в их дымящие сигарами морды.

Я буду художником… Да что там — «буду»…

Я уже есть художник.

И стану развиваться дальше.

Буду писать новые картины, которые поднимут меня на высоты, еще не видные мне самому.

Я снова грезил успехом и славой.

Говоря о живописи и моем грядущем триумфальном шествии, я впал в привычный транс.

Я уже видел свое счастливое будущее, почти забыв и о решении лишить себя жизни, и об уродах из Академии изящных искусств.

Мой друг тихо слушал.

А я говорил, говорил, говорил — и несгибаемая воля к жизни постепенно возвращалась ко мне…

31

Моего друга приняли в консерваторию по классу виолончели. Не знаю до сих пор, почему он выбрал не скрипку, не альт или контрабас — а именно виолончель.

В отличие от меня, убитого в тот момент эмоциями, он дотошно разузнал кое-что об академических порядках вообще.

Оказалось, что помимо официально зачисленных студентов, в любом учебном заведении набиралось некоторое количество «вольноопределяющихся». Которым не платилась стипендия, но давалась милостыня: им позволялось посещать курсы. То есть просто учиться на свой страх и риск. С тем, чтобы потом занять место настоящих студентов, отчисленных за плохую учебу.

В Академии, вышвыривая меня вон, о такой возможности ничего не сказали. Вероятно, настрой болванов с профессорскими бородами против меня был столь силен, что они не хотели видеть меня в своих стенах даже как вольного слушателя.

Но я узнал все это — и во мне, быстро и точно, вызрело решение.

Я не хотел врать маме, что стал студентом. Мне не поверят, но за всю жизнь именно маме я ни разу ни в чем не соврал.

Но и возвращаться в свой город побитой собакой я тоже не мог.

Чтобы каждый шелудивый пес смеялся мне вслед, указывая пальцем: «Вот идет великий художник, которого пинками прогнали из столицы, теперь он будет малевать тут вывески для наших пивных!»

Я выбрал компромиссное решение.

Я сообщил маме, что меня взяли вольным слушателем. То есть в общем не приняли, но все-таки вроде как приняли.

А сам решил этот год прожить в столице.

Продолжая снимать комнату вместе со своим другом.

Ходить по музеям, изучать ежедневно и еще более тщательно копировать старых мастеров.

Набраться мастерства хотя бы таким пассивным способом.

Я надеялся, что год мама все-таки протянет, и в моем материальном положении не произойдет сильных перемен.

А будущим летом, пройдя усердное самообразование, вновь поступать в Академию.

И там уже мы посмотрим, как со мной будут говорить те старые обезьяны!

32

Год пролетел незаметно.

Мы жили в маленькой комнатенке. И постепенно я сумел убедить даже сам себя, что я есть вольный слушатель Академии изящных искусств.

И что не просто так, а конкретно с целью поступить в будущем году без устали хожу по музеям, изучая работы великих мастеров.

Бывало, по несколько часов проводил я около какой-нибудь одной картины. Анализируя построение эскиза, разбирая последовательность наложения красочных фонов, изучая величину и направление мазков.

Копировал, копировал, копировал. В основном по памяти, поскольку в музеях не всегда разрешали располагаться даже с небольшим этюдником.

Ходил по городу, делал зарисовки. Потом уже у себя, примостившись около подоконника, где было чуть-чуть больше света, воссоздавал картины городских сюжетов.

Мне казалось, рука моя с каждым днем набивается, я все увереннее ощущал себя.

Хотя я и так давно уже был художником.

В свободное время мы с другом посещали оперу.

А потом долго обсуждали услышанное.

Он понимал музыку так же тонко, как я живопись. Нам было не скучно друг с другом.

Накупив и здесь кучу тоненьких книжечек я продолжал погружение в тайны восточного мистицизма. Другу было некогда читать: все время он упражнялся на инструменте в консерватории, поскольку собственной виолончели купить не мог.

Поэтому я сам рассказывал ему прочитанное. Загораясь и впадая в транс, пропуская сквозь себя сонмы видений, обещавших мне счастливую жизнь.

Из дома приходили известия, что маме становится все хуже.

Ничего иного я не мог ожидать. Это не подлежало исправлению. Я молил бога — отказавшись от унылого ханжеского бога, я по инерции иногда обращался к нему — чтобы она протянула еще год, до моего поступления в Академию.

В котором я не сомневался.

Год прошел.

И мама его прожила.

Но когда пришла пора второй попытки поступления, судьба нанесла мне очередной удар.

Настолько сокрушительный, что его можно было сравнить с землетрясением всемирного масштаба.

В прошлом году я не прошел экзамены.

В этом меня к ним даже не допустили.

33

Это был не просто удар в спину.

Судьба припечатала меня сверху своим огромным, хорошо подкованным сапогом и растерла по асфальту.

В тот момент я не думал ни о провидении, ни о карме, которая обещала вывести меня вперед.

Я ощущал лишь полный конец жизни.

Крах и тупик, откуда не виделось выхода.

Если меня не приняли во второй раз — значит, не примут и на третий.

И весь остаток жизни я могу провести, каждый год безуспешно штурмуя этих бездарей, которые запомнив меня, решили вдосталь поиздеваться своими отказами.

На этот раз у меня не хватило душевных сил думать о самоубийстве.

И другу своему я рассказал о случившемся коротко и лаконично.

Я не мог ни о чем говорить.

Я не хотел читать любимых книг.

Мне опротивели собственные картины.

Мне опаскудела сама жизнь настолько, что противной сделалась даже мысль о том, чтобы ее оборвать.

Мы ни о чем не говорили. Вечером собрались и пошли в оперу.

Точно по моему настроению, шла «Гибель богов».

Я слушал чудовищные раскаты музыки умирающего сердца Зигфрида, и ощущал, что умираю вместе с ним.

В самом деле, жизнь моя закончилась.

На моей карьере художника можно было поставить крест.

Правда, один из профессоров, самый молодой и наименее тупой, выйдя в коридор, быстро перебрал мои эскизы. Выдернул несколько превосходно выписанных городских видов и сказал, что в принципе я могу попытаться поступить в архитектурный институт. Потому что дарования живописца у меня нет — даже этот не преминул подчеркнуть приговор судилища — но прослеживается умение видеть линии пространства. Что дает мне надежду стать архитектором.

Однако для поступления в институт требовался аттестат обо окончании хоть какой-то школы.

Я подумал об этом и тут же понял, что ничто на свете не заставит меня вернуться в школу и опять выносить месяцы пыток и унижений, вымаливая у старых павианов школьный аттестат.

Этот путь был закрыт.

Моя карьера в искусстве оказалась мертвой.

А в недалеком городе умирала моя мама.

Я не знал — я чувствовал это всем своим существом.

Но все-таки влачил выморочное и уже полностью никчемное существование в столице еще полгода. Почти до самой зимы.

Живя неизвестно зачем.

Надеясь неизвестно на что.

Просто перестав ощущать ход времени в сумеречном полусвете отчаяния.

Пока в декабре не принесли телеграмму.

Подпись отсутствовала. Именно по этой детали я понял, что послание пришло от моей никчемной сестры.

На сероватом бланке чернели всего три слова:

«МАТЬ ПРИ СМЕРТИ».

34

Это казалось диким и невозможным.

Этого не могло быть, потому что этого не должно было случиться никогда.

Да, я знал, что мама смертельно больна.

Что рак неизлечим.

Но течение времени уже остановилось.

И я не верил, что конец существует и мама в самом деле может умереть.

Я почти два года провел в столице.

Ни разу не съездив навестить маму.

Отчасти боялся увидеть ее болезнь в черном расцвете.

Отчасти опасался, что мама даже не расспрашивая ничего, а просто внимательно поглядев мне в глаза, раскроет мое вранье про вольного слушателя и почти удачное поступление в Академию.

Знаю, что настоящий добропорядочный сын не поступил бы так с больной матерью.

Но, видимо, я был плохим сыном.

Потому что лишь получив телеграмму, собрался домой.

35

Поезд прибыл днем.

Я не помню, как добрался с вокзала домой.

Вбежал на знакомое крыльцо, ворвался, едва не сорвав дверь с петель — и в нос ударил запах смерти.

Ну может, не самой смерти — но дыхание ее скорого приближения.

За то время, что я отсутствовал, наш дом успел пропитаться смрадным духом неизлечимой болезни.

Лекарств, пролитой где-то мочи, вонью заживо гниющего тела, чего-то еще, невыразимого словами, но настолько тошнотворного, что меня тут же вырвало.

Наш дом напоминал не больницу, а открытый старый склеп. Где даже зажав нос, невозможно было не задыхаться от заполнившего все вокруг трупного разложения.

Выплеснув из себя все, я тщательно умылся холодной водой и лишь тогда пошел к маме.

Подсознательно вдруг отметив, что я влетел в дом со страшным шумом — но не услышал даже слабого ее голоса.

Неужели она уже умерла?!

Эта мысль, мгновенно лишив меня силы, сделала путь до маминой спальни длинным, как путешествие вдоль экватора.

Ноги мои подгибались и не хотели идти, стали ватными, вообще прекратили существовать.

Я подошел к двери.

Она была закрыта.

Я взялся за холодную латунную ручку.

Я боялся позвать маму и не услышать отклика.

Хотя я знал, что возможно, сейчас открою дверь и увижу там уже мертвую, остывшую маму…

Мысль о том, что брошенная мной, мама имела в распоряжении сестру и еще каких-то родственников, и вряд ли, умерев, осталась бы неприбранная в своей постели, не промелькнула в моем сознании.

Я рванул дверь, стремясь скорее увидеть самое ужасное…

Жуткий запах, который, вероятно, тек именно отсюда, казался просто невыносимым.

Но спальня была пуста.

И даже кровать заправлена.

Я стоял и трясся, как осиновый лист.

Уверенный, в том, что мама уже умерла, не увидев меня, я не сразу услышал за спиной осторожные шаги.

Я оглянулся.

Сзади стояла сестра с красными от слез глазами.

— Мама?… — хрипло выдавил я.

— В больнице… Позавчера увезли.

Я молчал.

— Врач сказал, она умрет сегодня или завтра.

Я по-прежнему ни выдавил звука.

— Эту ночь с ней была я. Она все время ждала тебя и просила…

Я не стал дослушивать.

Повернулся и побежал искать городскую раковую больницу, расположение

которой представлял себе с трудом.

36

Мама лежала в отдельной палате.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга откроет вам секрет здоровья, радости и процветания. Из нее вы узнаете: как защититься от н...
Еще вчера вам казалось, что ваши отношения с любимым мужчиной безоблачны и вечны, а сегодня между ва...
Нитки, шнуры, ленты с давних времен использовали в различных видах рукоделия при создании оригинальн...
В середине января 1995 года батальон 137-го гвардейского парашютно-десантного полка твердо закрепилс...
После переезда и смены школы у Олеси началась самая настоящая депрессия: ничего ее не радовало, ниче...
Многие курильщики хотят избавиться от пагубной привычки, но их останавливает страх перед предстоящим...