Красный рок (сборник) Евсеев Борис
В этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек. Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном, женском халате до пят, ножки его были вставлены в круглоносую детскую обувь. Ножкой китайский человечек на ходу и пришаркнул. Представился:
– Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне – лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться на минуту сможете? Я постараюсь помочь. Только для этого нужно…
Но круг уже затянул, всосал Серова, человечек безвозрастный отстал, голос его сладкий истерся о шаркатню, притопы. Серов тяжко вертел головой, озирался, оглядывался. Но человечек пропал напрочь.
Во время одного из таких озираний Серов и заметил петуха.
Черный, с седым оплечьем, худой, где-то обломивший и теперь волочивший за собой левую шпору петух крался вверх по крыше боковой, полутораэтажной, грубо влепленной в основной корпус пристройки. Круто уходившая вверх крыша пристройки подводила к окнам инсулиновой палаты. Окна в палате были открыты. Похоже, петух устремился именно к ним. При каждом шаге петушиная голова с гребнем глубоко проваливалась в колышущийся пух шейного оперенья. Петух крался к окнам и торопливо, но все же внятно и отчетливо, так, что вполне мог разобрать проходивший рядом Серов, клекотал:
«Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом…»
Петух клекотал, царапал крышу когтями, с шумом выталкивал из себя только что втянутые нежные запахи тел, жженый сахарок глюкозы. И от его выдоха жалкие инсулиновые души, витающие в телах, – как в высосанных шприцем ампулах витает и бьется душок лекарства, – наполняли пространство над крышей почти физически ощутимым верещаньем и страхом.
Петух вызвал у Серова неожиданную гадливость и ненависть. Серов липко плюнул, побрел прочь, но сердце его, как и сердца инсулинников, до спазма, до колотья сжалось. Не от страха, а от досады, гнева и утомления всей этой больничной мурой, этим круженьем безостановочным по двору.
Но не все больные кружили по двору.
Метрах в десяти от соляр на широких стульях устроились несколько пользовавшихся особыми правами больных. В чем именно состоят их преимущества, Серов не знал, но было ясно: и Полкаш, и Цыган, и Марик, и ВЦИК живут в закрытом отделении в свое удовольствие, жируют, как коты…
Полкаш, средних лет, говорливый, черноглазый, с бородавками под каждым глазом и на верхней губе полковник, зарубивший с четырех ударов тесаком жену, слушал шептавшего ему что-то в шею Цыгана. Правда, слушал вполуха, и узкоплечий, крашенный в рыжий цвет Цыган вынужден был повторять сказанное снова и снова.
Рядом с Полкашом сидел, выпятив живот, «титановый» Марик. Серо-стальной цвет лица, бесконечные разговоры о титановых зубах, разговоры хитрые, уклончивые, ведущиеся на грани вменяемости и невменяемости, делали Марика непонятным и опасным.
– Ты думаешь, он «делается»? – спросил внезапно и нарочито громко Полкаш, глядя в упор на ковылявшего мимо Серова. – Где-то я его рожу видал… – добавил он еще злей и громче, и Цыган замахал рукой: «Тише!» Марик открыл глаза, а Серова страхом вмиг вынесло на середину двора.
– А вот мы его сейчас как след поспрошаем! Пусть расскажет, с чем его сюда заслали! От кого он здесь прячется! – крикнул вдруг Полкаш.
«Что? Что они могут знать? Кто их просил выведывать? Эти? Те? Брось! Брось! Выкинь из головы дурацкие мысли! – не замечая, что успокаивает себя словами Хосяка, затряс головой Серов. – Они же обыкновенные алкаши. Или психи. Полкаш – явный параноик. Так и Калерия говорила. Никто их использовать не стал бы! Может, просто подслушали нас с Калерией где-нибудь. Но и этого быть не могло! Гнать! Гнать эти мысли!»
– Давай его сюда! Дознание устроим. Допросим. Выведем на чистую воду.
Дальнейшего Серов уже не слышал. Чувствуя, что теряет сознание от тоски и страха, он с трудом сделал несколько шагов назад, повалился на согретые солнцем соляры. И полетели сквозь него перламутровые коготки Калерии, поплыла мерцающая рябь Чистых прудов, потекло горячее лиловое солнце, вонзились в краешки ушей и губ все, какие были в больнице, иглы…
Серова мощно и скоро втянуло в воронку обморока.
– Серов! Встать!
«Это уже во сне, это в обмороке. И все же, кто это? Следователь? Прокурор? Врач? Глубже, глубже в обморок! Оттуда не достанут, назад не вернут!»
– Встать!
«Почему – пауза? Ждут? Проверяют реакцию? Вычислили? Выследили? Вжаться, вжаться в соляры! Я в обмороке, дурно мне, дурно! Надо дождаться Калерии, пусть запретит им! Пусть скажет: Серов болен, не тревожьте больного! А пока – тихой серой мышкой – в дырочку, в трухлявое, глубокое дупло, затеряться в обморочных пространствах, пропасть в них!..»
– Ну подымайся, Серов, вставай! Работать некому. Бери метелку, мети двор…
«Открыть? Открыть глаза? Сколько времени прошло?»
– Ну вставай, вставай. Я не Калерия Львовна, шутковать с тобой не буду…
«Санек? Санек или…»
Здесь наконец плотный, долгожеланный и все не приходивший обморок поволок Серова вниз, в бездну. Ему показалось: мозг разделился надвое, душа, как высохшая чесноковина, распалась на дольки, и одна долька, одна невесомая чешуйка, преодолев мигом огромные пространства, затрепетала у заместителя окружного прокурора Дамиры Булатовны Землянушиной (от которой в свое время Серов и получил приглашение зайти в прокуратуру) меж пальцев. Долька эта безвесная, долька сухая стала вкупе со словесной шелухой перепархивать со страницы на страницу, но все никак не могла как следует улечься, втереться, въесться в тоненькое, скверно сшитое «Дело». И Дамира Булатовна, одетая в полный костюм правосудия – сине-сиреневый китель со значком и петлицами, такого ж цвета длинная, не без кокетства зауженная юбка – и Дамира Булатовна, несмотря на весь свой опыт, на острые лаковые коготки и приросшие к коготкам невидимые крючочки, не могла эту дольку, этот ускользающий серовский душок, эту коварную суть недавно начатого «Дела» ухватить, удержать, подколоть. И потому через несколько минут в раздраженьи «Дело» захлопнула.
«Каков негодяй», – хотела промолвить про себя Дамира Булатовна, но, вовремя вспомнив, что негодяями людей можно называть лишь после приговора суда, словцо это проглотила, а «Дело» отправила назад бьющему баклуши играющему в служебное время в шахматы следователю Ганслику.
Обморок Серова, то есть его уход от врачебного контроля, был прочувствован каким-то шестым чувством и опытнейшим Хосяком, тут же начавшим звонить в отделение.
Сам Хосяк лежал в это время на черном кожаном, ничем не застланном диване. Левой рукой продолжая мять впавшую в задумчивость Калерию, он правой дотянулся до плоского телефонного аппарата, стал торопливо вдавливать кнопочки.
Он звонил, он спешил приказать дежурному врачу Глобурде: срочно, незамедлительно больного Серова без всяких анализов крови на сахар и прочей старомодной чуши класть в инсулиновую палату, начинать шоковую терапию. Но перед терапией шоковой Глобурда должен был попробовать разок телетерапию. Правда, в ней Хосяк весьма сомневался, но все ж заготовочку для такого сеанса Глобурде еще третьего дня оставил.
А вот в чем Хосяк не сомневался, так это в проверенном не раз и не два инсулине. Согласие лечащего врача на такую немедленную и небезопасную, хоть и обусловленную динамикой заболевания терапию было Хосяком получено. И Хосяк, только что вернувшийся вместе с Калерией с какой-то конференции, на которую зачем-то выезжал в приписанной к отделению машине скорой психиатрической помощи, и Хосяк звонил и звонил, и раздражался, когда ему задавали простецкий вопрос: вносить ли дополнительную койку в палату? Он ворчал в ответ злобновато, что такая койка может ведь вскоре и освободиться, что нечего нарушать в палате порядок. И те, кому он звонил, забыв о койке, срочно бежали на склад выписывать полагающийся каждому больному в шестикратном размере сахар, запасались глюкозой, проверяли на крепость новые, разысканные на том же складе крепежные ремешки…
Почти в тот же миг, миг сонно-обморочного отлета серовской души, пользуясь отсутствием обедающих врачей и застрявших на складе медсестер, цыпастый петух, словно по чьей-то команде, вскочил на один из подоконников инсулиновой палаты.
Он качнулся на тонких голенастых ногах, радостно крутанул лаковым, черно-розовым глазком и, упиваясь полной беззащитностью пристегнутых к койкам и уже впавших в коматозное состояние больных, слетел, мягко шумнув крыльями, на одну из коек. Здесь, не теряя ни секунды даром, петух взгромоздился на грудь больного, лежащего под аккуратной табличкой «Казимир С. И.», и, отведя назад и вбок голову с набухшим от вожделения гребешком, с небывалой для домашней птицы силой ударил лежащего клювом в сонную артерию, чуть ниже мочки уха.
Больной, пребывающий в коматозном состоянии, слабо дернулся, судорожно потянул в себя воздух, затем вдруг сник, перестал дышать…
И петух, прорывая липко-тягучий, сахарный воздух палаты, проклевывая насквозь густоту окружающего больницу дня, вполголоса, явно сдерживая себя, запел. Его сумасшедшее, наглое, казалось, даже очеловеченное пенье возвестило о том, что еще один бедолага перестал колотиться затылком о железки кровати, перестал впадать в шоковые состояния, выходить из них…
Откричав, петух, не торопясь, перелетел с койки на подоконник, с подоконника спрыгнул на крышу и стремительно заскользил по нагретой зеленой жести вниз, к себе, в тайный, темный, глухой, образованный углами двух больничных зданий и полутораэтажной пристройки, закуток…
– Больной, очнитесь! – слабо ляскала по щекам Казимира С. И. вернувшаяся со склада с полотняным мешочком сахара медсестра. – Больной, что с вами? Глюкозу в вену ему! Скорей!
– Больной, вставайте! – звякал над Серовым вечной своей железной коробочкой, с вечными в ней леденцами спустившийся во двор ординатор Глобурда.
– Один, два, три, четыре, пять. Не пора вставать? Сегодня вы в моем распоряжении. Так договорено с начальством. Ну-с. Раз, два, девять, восемь, пять: вставать, вставать…
Жизнь в отделении шла своим чередом.
– Ты гля… – удивлялся Санёк, шедший на подмогу задержавшемуся у соляр Глобурде. – Этому еще инсулину не кололи, а у него уже шок! Прикажете в чувство привесть?
– А… – махнул рукой ощутивший вдруг божественную кислинку леденца огромноголовый, огромнорукий, очень осторожный в движениях Глобурда, – в палату несите. Или нет. Пусть здесь до вечера прохлаждается. Воздух! Воздух ему очень желателен…
Подошел и на миг приостановился где-то рядом, за больничными стенами вечер. Вместе с ним приблизился осторожно к очнувшемуся уже Серову, а затем и сел подле него бывший лекарь, он же маленький «китаец» Воротынцев.
– Казимир из инсулиновой умер, – равнодушно сообщил Воротынцев, – ясное дело: инсулин. Как он действует на подкорку – до сих пор неизвестно. Никакая медицина, ни европейская, ни китайская – а я ею 15 лет занимаюсь – не может этого объяснить. Лет десять назад инсулин во всех наших больницах вводить прекратили. Отказались от этих шоков. А Хосяк возобновил. Но Хосяк не психиатр! Он невропатолог! А проще сказать – коновал! Даже и невропатологией в последние годы он не занимался. Его заведовать отделением всего три года назад, в 94-м назначили! Вас, я слышал, тоже в инсулиновую кладут. Мой вам совет: не ложитесь. Придумайте что-нибудь. Забастуйте. Упритесь. Нажмите на Калерию. Или… Или бегите отсюда. Я здесь третий год. И каждый год два-три человека из инсулинников – тю-тю… А ежели не тю-тю, то дураком или боровом толстым отсюда через сорок сеансов выйдете…
Приостановившийся было вечер, легко переступив на ходулях через высокий забор, шагнул в больничный двор.
– Да… Постойте! Вас в «телетеатр» не приглашали?
Серов отрицательно помотал головой. Об исцеляющей терапии «телетеатра», придуманного Хосяком и ловко управляемого Глобурдой, он уже слышал.
– Тоже – не вздумайте. Или… Наоборот. Соглашайтесь для виду. Тогда, может, побыстрей отсюда сбежите, пока Калерия к вам благоволит…
Вечер – самый тревожный из всех нам отпущенных отрезков времени – настал! Удостоверившись в его приходе, втянув в себя поглубже его ни с чем не сравнимые запахи, отряхнув с рукавчиков больничной одежды буровато-коричневую тину отхлынувшего дня, Полкаш, Цыган, Марик и ВЦИК, разом подхватившись с широких стульев, стали готовиться к сеансу телетерапии.
– Телестудия открывается! Эфир пошел!
– Гу-гга…
– Кхо, кхо, ухо!
– А чтоб тебе…
– Тихо! Всем заткнуться! Слушать, что говорит вам врач! Итак! Действующие лица на сегодня:
ВЕДУЩИЙ ТЕЛЕТЕАТРА! Вван.
ВЕДУЩАЯ! Туу.
ДОНАТ-АЛЬФОНС-ФРАНСУА МАРКИЗ ДЕ САД! Сри.
РОЗИ КЕЛЛЕР! Фо.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СЕКЦИИ КОПЬЕНОСЦЕВ! Файв.
УЧАСТНИКИ ЗАГОВОРА ПРОТИВ МЫЛЬЦЫНА: ПАЛЬЦЫН, ВЯЛЬЦЫН, ВЖОПЕКОВЫРЯЛЬЦЫН.
А также:
ВРАЧ-ВРЕДИТЕЛЬ. Тоже участник заговора.
– Разбирайте листочки с номерами, психи! Роли читать громко, внятно! Кто после кого – в листочках указано. Но сперва, как всегда, краткое содержание… Терапия пошла!
Мерцал в глубине небольшой сцены голубенький экран, в сорокаместном зале с занавешенными окнами подрагивал зеленоватыми павлиньими перьями вольерный полусвет, на невысоком просцениуме театральничал и выпендривался огромноголовый, сбросивший с себя белый халат, а с ним и длиннотелую лень, врач-ординатор Глобурда, снимал камерой происходящее угрюмый оператор, из больных же.
– Итак, краткое содержание, психунчики! – прочистил кашлем горло Глобурда.
– Серия первая. Дело, психи, происходит в Париже. Ну не в самом Париже, а, скажем так, в ближнем пригороде. Пригород зовется Ар-кю-эль. Не слыхали? Ничего. После сеанса я вам его быстренько нарисую. Короче: серия вторая! Революционер, но в то же время и истинный рыночник маркиз де Сад борется с козлами-заговорщиками из наполеонадминистрации. Козлы обвиняют маркиза в разных там извращениях. Ну, это пропустим…
– Давайте извраще… Иее… Уаа…
– Цыц! Молчать! Далее. А он никакой и не извращенец. Ну вот как назло им – никаких половых перверсий. Просто он таким путем – ну кого надо за жопу схватив, – узнает про заговор. А? Смекаете? Аналогию уловили?
– Анало-о…
– Улои-и…
– Так. Дальше. Серия третья, маралы! Люди из наполеонадминистрации хотят маркиза… того… к ногтю. Он укрывается от них в домике под Парижем. В Аркюэле этом самом. Сечете? И там проводит анатомический сеанс. Ну чтобы правды дознаться и все такое. Четвертая серия. В дело вмешивается Врач-вредитель. (Ну, сука, ну, падло. Ты у меня довмешиваешься! Ты у меня в чужих задницах доколупаешься!) Врач – тоже участник заговора против императора. И тут начинается серия пятая, самая интересная. Начинается действие, в котором вы все с удовольствием поучаствуете. Но о нем я расскажу позже. Ну? Интересно? Смешно? Тогда погнали! А завтра увидите все на пленке… Первым читает роль мосье де Сад. Впрочем, это указано. Но до чтения попрошу занять исходные позиции. Телеведущая – кам хиа! Рози Келлер – к столу марш! Председатель Секции Копьеносцев – за портьеру! Маркиз де Сад – на авансцену! Врача-вредителя затащить сегодня не удалось. Лады… Без него обойдемся. Ролька у него третьестепенная…
Откуда-то из глубин зала бесшумно выплыла укутанная до глаз в платок и никем не узнаваемая (что было ясно по репликам больных) телеведущая. Медсестра Лиля, одетая в короткий белый халатик, до этого топтавшаяся где-то у занавеса, весело зашагала к стоящему как раз посреди сцены операционному столу. В мгновенье ока халатик слетел на пол, и медсестра, светясь молочно-стылым телом, в ожидании дальнейшего у стола застыла.
– Маркиз! К столу пожалуйте! Да инструмент для анатомического сеанса получите!
Глобурда внезапно сверкнул вынутым из складок летнего мятого пиджака ланцетом, озабоченно поднес ланцет к самым глазам…
Однако никакого движения в кучке больных, сбившихся у первого ряда кресел, в ответ на призыв врача не произошло.
– Что я вижу? – Глобурда, все так же продолжая держать ланцет перед собой, задрал вверх, а затем сронил вниз на грудь свою дурацкую, с огромными ушами и коротко рубленным носом голову. – Нет желания играть? А Афанас Нилыч как же? Он ведь сейчас установочку давать будет. А наказание возможное? А сера внутривенно? А аминазин внутрижопно? Уй-ю-ю. Выходит, на сегодня следует наш телетеатр запереть на ключик? Но только как бы нам всем за это не нагорело по первое число!
Глобурда зябко поежился, потом совсем уж театрально и напоказ задрожал, оглянулся на огромный, светящийся, но ничего пока не показывающий телеприемник, помещенный на тумбе в правом углу просцениума.
– Да-с. Закрывать, наверное, придется. А какие рольки! Мизансцены какие!.. Ну хватит ваньку валять! – голос Глобурды вдруг из мягкого и заговорщицкого превратился в жестяной, прокурорский. – Все по местам!
Растелешившаяся медсестра медленно потянулась, хрустнула всеми своими косточками поочередно и в чем мать родила, развратно сверкая разными частями тела, полезла на операционный стол.
– Спирт! Ланцет! Грибочек!.. Или нет. Сегодня без грибков… Только вы уж, мосье Полкаш, кишки мне не мотайте! Подмогните уж! Один ваш взмах – и гражданин маркиз вскроет истинное нутро этой исторической проститутки и заговорщицы Рози Келлер. А затем и сознание ее вскроет, и мозг…
Серов снова – как и недавно во дворе – от гадкой, уедающей мозг болтовни стал впадать в бешенство. Кроме того, Серову казалось: настоятельно приглашавшему его в «телетеатр» Глобурде как-то удается досылать свой стальной, свинцовый взгляд со сцены в средние ряды кресел, удается вонзаться взглядом ему, единственному зрителю этого поганенького спектакля, прямо в зрачки.
Серов закрыл глаза. Но бесцеремонно-наглый тексток телепьесы продолжал лезть в уши, щекотать ноздри, рот…
МАРКИЗ ДЕ САД. Я резать не согласный.
ВЕДУЩИЙ. А если я вас оч-чень попрошу?
МАРКИЗ ДЕ САД. Все одно. Ни к чему это. И что за пьеска такая, прости господи! Раньше лучше было.
ВЕДУЩИЙ. Раньше? Вы это про раньше, гражданин маркиз, бросьте! Вы кто? Скрытый консерватор? Или преданный престолу революционер нового типа?.. А пьеска, кстати, ничего себе, лечебная. Специальная. Кому нужно, тому и предназначенная.
МАРКИЗ ДЕ САД. (Почти про себя.) «Путешествие слона в жопу таракана». (Громко.) В гробу я такое лечение видал. В белых тапочках.
(Пауза)
ВЕДУЩИЙ. Ах ты, козел поганый! Полкаш ты недорезанный, параноик бабахнутый! Бери ланцет, говорю!
МАРКИЗ ДЕ САД. Переломишься. Сам режь. А я баб не режу. Я с ими по-другому управляюсь.
ВЕДУЩИЙ. А женушку свою? А Полину Карповну кто ухайдакал?
МАРКИЗ ДЕ САД. (Наливаясь гневом.) Ты мне в душу не лезь!
ВЕДУЩИЙ. Это почему же мне не лезть? На то я, милок, здесь и поставлен, чтобы в души ваши поганые лазить. Чтобы комплексы гнусные из душ ваших и мозгов, как блошек-мандавошек, вытряхивать! Полине Карповне небось побольней, чем Лильке, было? Ась? Не слышу ответа!
МАРКИЗ ДЕ САД. Я резать отказуюсь. И Дысада этого играть тоже отказуюсь! Пошел ты в свинячье гузно! (С угрозой.) Приедет Нилыч – все как есть доложу ему…
ВЕДУЩИЙ. Угу. Угу. Так. А кого же вы, мосье Полкаш, сыграть желали б?
МАРКИЗ ДЕ САД. (Застенчиво.) – Ельцина Бориса Николаевича…
ВЕДУЩИЙ. Тю-тю-тю! Ну ты, брат, хватил! Ты, понятное дело, псих, но до такой степени зачем забываться? Да и Ельцин – помрет скоро. С трупа пример брать – хлопот себе наживать.
МАРКИЗ ДЕ САД. А чего? Я ведь не критиковать. Я со всей душой… С уважением… А на кой мне твой маркиз! Я, как Борек, хочу: раз-два – и пошабашили…
ВЕДУЩИЙ. Дурак вы, мосье Полкаш. Лечиться вам у нас и лечиться, я вижу… На кого замахнулся! А?.. Быдло! Может, ты еще и Путина сыграть осмелишься?
МАРКИЗ ДЕ САД. Не, его не буду. На кой он мне, твой Путин? Он хоть и бывший военный, а не свой брат. А Борек хоть и обкомовец, а свой. Да я ведь ничего такого… Я сыграю только…
ВЕДУЩИЙ. Ну и что же ты, пачкун мерзостный, сделаешь, когда Ельциным станешь?
МАРКИЗ ДЕ САД. Приватизацию полную – от Кремля до последнего винтика – сделаю. И эту, как ее… Р…реституцию… А тебя, сучий потрох, – на рудники, в Читу! Уран нюхать! Сгною!
ВЕДУЩИЙ. Ах ты, пачкун гадкий, пачкун военный! А ну марш в процедурный кабинет! Бе-гом!
МАРКИЗ ДЕ САД. Не пойду… Не подходи… Не дамся. Санитарам дамся. Тебе – шиш!
ВЕДУЩИЙ. Так. Бунт шестерок. (Говорит в сторону оператора.) Снимайте, Яков Михайлович, без перерыва, прошу вас. (Снова обращаясь к группе больных.) Ну тогда… Председатель Секции Копьеносцев! Ваш выход. Ваша ролька. Хоть оно немного и не по сценарию, да уж пусть… Отступление по ходу пьески…
Здесь телеприемник дал неожиданную озвучку, из него выпал мягкий хлопок, потом просыпались на пол рубленые свисты, и Серов неожиданно для самого себя открыл глаза.
По громадному экрану шла рябь, ползли рваные речные пятна. Никакого изображения на экране так и не появилось, но зато раздался из ящика высокий, напряженный, сначала, как всегда, тревожащий, но затем и успокаивающий голос Хосяка:
«Ветер. Ветер у нас и жара. Пыльная буря в степи собирается. А у вас… У вас – никакого ветра. Прохладно. (Серов тут же ощутил приятную, льнущую к щекам прохладу.) У вас тишь. У вас гладь. У вас воля, покой… Вы все любите друг друга. Вы Глобурду Степана Витальевича – обожаете!
Прохлада. Спокойствие. Тишь…
Только вот… Головы ваши бедные, головы битые воспаленные… С ними-то что делать? Они ведь больны… (Серов помотал головой, пытаясь сбросить трескотню далеких радиоволн, начавших жестяной покалывающей сеточкой оплетать мозг.)
Да, больны… А делать – вот что. Освобождать, освобождать! Освобождать головы от трухи и опилок, от ненужного хлама, старья… Стирайте свое прошлое! Освобождайтесь от него! И тогда… Тогда мы вам подмогнем. Метод наш успешный. Метод – патентованный. Телетеатр наш очистительный вас успокоит. Раны душевные залечит… Слушай меня каждый! Слушайте меня все! Сотрите прошлое. Сбросьте его иго. Примиритесь с настоящим. Успокойтесь. Мозг от любых мыслей очистите. Сквозь вас уходит ветер. Пыльная буря уходит сквозь вас. И уносит страхи, раздраженку, болезни. Еще усилие – и вы полностью здоровы. Сильны. Конкурентоспособны. Деятельны. Активно пассивны… Играйте же. Играйте нашу пьесу! Играйте свою нынешнюю жизнь. Очищайте себя. Очищайте меня. Очищайте Глобурду. Очищайте мир от страданий, от скверны. Вы – армия спасения мира. Вы – новая армия обновленного мира…»
Голос Хосяка исчез внезапно, как и зазвучал. Экран очистился от речных пятен, истаял свист, умчалась на юг и рассыпалась там вместе с хрипами и свистами зловещая пыльная буря. Но лишь только стих Хосяков голос, раздраженно-упрямое непослушание вернулось к Серову вновь.
Он встал, громыхнул сиденьем. Женщина на операционном столе, сверкнув молочной белизной грудей, испуганно приподнялась, но тут же и опустилась вновь. Глобурда, все это время державший в руках ланцет, уронил его на пол. Серов, с трудом преодолевая вязкое пространство, двинулся к выходу из небольшого зала, помещавшегося на первом этаже в необитаемом крыле больничного корпуса.
– Вы не заблудились ли, Дмитрий Евгеньевич?
Серов хотел ответить грубостью, но лишь помотал головой, выбулькнув из себя какой-то влажный хрип.
– А! Разумею… Разумею… Ох как разумею! – зашелся в сочувствии-сожалении Глобурда. – Не верите вы в наш «телетеатрик»! Не верите в наш маленький, если так можно выразиться, оркестрик под управлением любви! И в телетерапию саму – тоже, чувствую, не верите. А мы, дурни, потели! А мы, олухи царя небесного, буковки да словечки пересчитывали! Афанасий Нилыч три ночи не спал, рольки выписывал! И все это, между прочим, из-за вашего невроза гребучего, из-за ваших навязчивых мыслей о каком-то несуществующем и, конечно, не имеющем шансов в наших условиях осуществиться заговоре…
Серов еще раз что-то промычал, решительно поковылял к выходу. Тут же от завешенной портьерами двери тенью отделился и встал на пути уходящего невысокий, но крепкий, напомнивший вдруг Серову отполированный временем рукастый и ногастый корень, санитар по кличке Молдован.
Серов на миг приостановился, потом двинулся дальше.
– Ты куда пошел?! – взвизгнул вдруг Глобурда, видимо, почуявший, что больной так вот запросто, да еще и на глазах других больных может из зала уйти. – А «шпанские мушки» на вечеринке у маркиза? А сцена заговора в Секции Копьеносцев? Это ведь тебя, козла, мы ею лечить будем! Для тебя вся эта психотерапия придумана. А ты… Ну-тко попридержи его, Молдован Иваныч!
Молдован сделал два шага вперед и, ни слова не говоря, заехал Серову в глаз, а второй рукой саданул под дых. Лицо Серов успел кое-как прикрыть, а вот солнечное сплетение оставил без защиты и тут же кулем повалился на пол.
– Все отменить! – рыкнул Глобурда. – Полная замена сценария по ходу лечения! Пьеса «Маркиз раскрывает заговор» снимается с репертуара! Лилька! Прикрой живот! Начинается другая пьеска! Ай да Нилыч! Ай да анфан террибль! Глядите, ребята! Он и это предусмотрел! Вторая пьеска… Даже не пьеска, а так… Интермедия… Называется «Российский цирюльник». Пьеска простая! Проще паренной в кастрюльке репы! Мосье Полкаш! Забудьте обидочку да и выбрейте мне господина Серова по первому разряду! Будем его лечить наложением рук на голый череп! Электрошоками лечить будем!
Серов попытался подняться. Но его тут же придавили к полу Цыган и, видимо, переставший обижаться на Глобурду Полкаш…
– Тащи его к свету! Сюды! – забился в крике Глобурда, и Серова испугал изменившийся голос ординатора. Игривости и театральности в голосе – как не бывало, была неприкрытая, парализующая злоба и ненависть.
Через минуту Серов оказался на том же столе, на котором лежала недавно Рози Келлер, жертва ненасытного маркиза, когда-то проводившего в ближнем парижском пригороде Аркюэле анатомические сеансы любви, хорошо помогавшие раскрытию заговоров. Серова, правда, на стол укладывать не стали, а просто усадили на него и держали за плечо и за руки. Держали Цыган и Титановый Марик, Полкаш ушмыгнул куда-то за портьеры.
– Йод! Ножницы! Гребенку! – скомандовал Глобурда, и тут же явился Полкаш с ножницами в руках и с ходу начал резать роскошные, зачесанные назад, темно-каштановые, чуть вьющиеся серовские волосы.
Серов попробовал было от ножниц увернуться, однако держали его крепко. От безудержного гнева и тлеющей под этим гневом тревоги Серов сдавленно завыл, попробовал куснуть Марика за руку. Марик руку убрал, а на помощь цирюльникам подоспела медсестра Лиля с пузырьком йода в руках.
Тем временем Полкаш грубо, но весьма ловко – как будто в свободное от военной службы время он только тем и занимался, что стриг подчиненным волосы, – тем временем Полкаш, срезав основную массу серовских волос, добыл из кармана опасную бритву.
– Так я согласный… Так оно справней будет… – буркотал полковник и, высунув язык, водил аккуратно бритвой по круглой, теперь уже послушной серовской голове.
Как ни старался Полкаш, побрить гладко, побрить без крови не удалось. Серов почувствовал вдруг сильное жжение, две-три тепловатые струйки потекли медленно с темечка к вискам, к шее.
– Лилька! – взвизгнул снова Глобурда. – Не видишь, что ль? Больному помощь требуется!
Недавно голая, а теперь одетая, но все одно тайно разнузданная, сотканная из мягкого лукавства, вся прошпиленная дерзостью Лилька ойкнула и, выйдя из минутного оцепененья, стала сноровисто и быстро обрабатывать ваткой, густо смоченной раствором йода, голову Серова.
И здесь подала голос «телеведущая».
В черном до полу платье, закутанная платком по брови, она напомнила Царицу Ночи, во всяком случае, какое-то похожее сравнение родилось в бритой, болтающейся на тонковатой шее голове Серова.
– Чего вы с ним церемонитесь? – переливая в голосе закипающую сталь, медленно выкликнула Царица. – Рвите волосы! Выжигайте бороду! Выдирайте из него с корнем весь этот клоунизм, всю заразу юродства!
Серов попытался обернуться на женский голос, озвучивший его тайные, никому пока не ведомые мысли, бритва оцарапала сильней, жжение заставило скривиться, скорчиться…
Именно жжение, собиравшееся где-то в затылочной ямке, а затем вслед за струйками крови стекавшее вниз, запалило в мозгу темную красную свечку, и пациент, рискуя быть зарезанным бритвой сумасшедшего полковника, с силой рванулся и вырвался из рук Цыгана и Марика. Тут же, не раздумывая, он ударил Полкаша кулаком в лицо, тот от неожиданности раскрыл руки, отпрянул, Серов соскочил со стола и, оттолкнув кинувшегося на него Цыгана, побежал к двери. Не добегая двух шагов до вставшего на пути Молдована, он внезапно остановился, сделал вид, что хочет повернуть назад, и, неожиданно нагнув перемазанную йодом голову, ударил опешившего Молдована в подбородок. Молдован упал, Серов тоже не удержался, завалился на бок, припал на одно колено, но тут же вскочил, рванулся к дверям, по дороге оглянулся…
За ним никто не бежал. Враз сникшие Глобурда, Полкаш, Цыган, Лилечка в халатике, «телеведущая» по брови в платке молча стояли на просцениуме у хирургического стола. Не разбирая дороги, Серов кинулся из поганого вертепа, из телетеатрика гнусного вон. Не зная, куда себя деть, он побежал во двор. Йод, щедро вылитый на темечко, затекал в правый глаз, саднила порезанная кожа. По пути Серову попался растерянно на него глянувший Санек, затем какой-то незнакомый санитар…
Во дворе Серова поджидал Воротынцев. Он сразу подхватил готового впасть в слезливую истерику Серова, поволок его к солярам, уложил на них. Больных во дворе – темном уже и прохладном – почти не было.
– Ну, ну… – успокаивал не поддавшегося телетерапии заговорщика бывший лекарь. – Ну, будет! Всё, всё…
– Уехала, стерва… Уе… а меня этим сукам… На съедение… У-у-у…
Серов внезапно перевернулся на живот, стал глухо колотиться пораненным лбом о все еще теплые, таящие в себе веселый, солнечный дух ушедшего дня соляры, стал обрывчато и смутно рассказывать о телетеатре.
Воротынцев пересел ближе, мягко попытался перевернуть Серова на спину и перевернул. Затем так же мягко бывший лекарь переложил обмазанную йодом, не до конца обритую, кое-где только выскобленную голову к себе на колени, стал гладить Серову шею, виски.
– Бежать вам отсюда надо, – вздохнул звонко и сладостно маленький «китаец», – бежать. Хотя, видит Бог, я этого меньше всего хотел бы. Вы, вы… Они ведь вас сразу вычислили…
Расслабившийся было Серов опять напрягся.
– В вас есть что-то от юродивого, поверьте! (Серов расслабился вновь.) И они это чувствуют и изничтожат вас, конечно. Не Россия сошла с ума. Сошла с ума интеллигенция. А сумасшествие, любой вид его: будь то паранойя с ее несмолкающим бредом, будь то маниакально-депрессивный психоз, будь то сама королева душевной гнили – шизофрения, так вот, сумасшествие всегда противоположно «божеволию» или, по-московски, юродству.
Именно поэтому нынешние интеллигентные психи (да, да, теперь мы не диссиденты, мы психи, и психи, уверяю вас, настоящие!) объявили на всех уровнях войну высшей правде юродства. Зато «с ума сбродству» жалкому, зато «с ума сшествию» нагленькому дан зеленый свет! Сумасшедших выпускают из больниц. Берут в правительство. Они играют в кино, шастают по улицам целыми толпами и поодиночке. Они, они, а не нормальные люди определяют ныне дух и колер России! Кстати, знаете как я в самом общем виде классифицирую сумасшедших?
Воротынцев нежно засмеялся.
– А вот как. Сначала – идиоты, имбецилы. Они – следствие человеческих грехов и длительных кровосмешений, они – отголоски дохристова, дикого, зубодробительного, а потому стремительно ветшавшего мира.
За идиотами следуют обыкновенные, банальные психи. Их появление на Земле – следствие цепи предательств и преступлений. Это опасный, дикий и самый распространенный вид. Он хорошо укрывается за обычной нормальностью, за поверхностным здравым смыслом. Этого вида надо остерегаться, как огня, потому что он часто незамечаем, неразличим…
И, наконец, третий вид, к которому, возможно, относитесь вы, отношусь я. Это – «божевольные». То есть получившие волю не быть поверхностно разумными! Получившие волю быть сверхразумными. Понимаете?
Воротынцев разволновался, вскинул вверх маленькие ручонки. Но быстро и успокоился.
– Ну-с, хватит об этом… Я начал об интеллигенции. Интеллигенция тоже, как это ни странно, имеет три пути: самоуничтожение и холуйство – вот первые два. А третий… Третий – это единственно достойный нашего времени путь, путь прекрасный и неуничтожимый, путь к юродству. К якобы «низким» действиям и высокому обличению, путь к великому имморализму! Но интеллигенция этим путем не пойдет! И не надейтесь! А вот нас, за то, что вы в себе этот путь, как возможность, носите – уничтожат. Но я… Я спасу вас… Я ведь с первого взгляда вас отметил… Я знаю средство…
Одна рука Воротынцева продолжала оглаживать голову Серова, чуть покачивающуюся на сильно истончившейся за прошедшие несколько дней шее, другая – легла больному на бедро. Затем рука перекочевала на живот. Она оказалась слишком близко к низу живота, чтобы оставить какие-то сомнения в намерениях маленького «китайца».
Серов вздрогнул. Во всякое другое время он, ненавидящий всяческих извращенцев, просто-напросто дал бы лекарю в ухо. Но сейчас… Какая-то полумгла приязни, какой-то тончайший туман благодарности выстлал скользким императорским шелком нутро больного, и он от этой неожиданной приязни и благодарности к примостившемуся рядом маленькому «китайцу» согласно всхлипнул.
Воротынцев вдруг встал. В темноте бывший лекарь в своем длинном халате показался совсем хрупким, молодым и небезразличным.
– Если я вам неприятен, я уйду… – маленький «китайский» оркестр: соловей, стеклянная дудочка, тонкий стебель цветка – зажурчал в голосе вставшего.
– Нет. Зачем же… Приятен! – назло всем, назло себе прежнему просипел Серов.
Воротынцев поспешно сел на соляры обратно: – Любовь нас спасет… Калерия Львовна уехала… Но я… Я ведь здесь… Даже такая, любовь лучше, чем ничего… – звенел голосок бывшего лекаря…
И Серов, совершенно неожиданно для себя, тем же самым движением, что и маленький «китаец» минуту назад, огладил Воротынцева.
– Нет. Меня не обманешь. Вы меня еще не любите! – протянул вдруг печально бывший лекарь. – Впрочем… – хихикнул он, – к любви мы всегда успеем вернуться. Хотя бы завтра… А пока вот вам таблеточка настоящая, не хосяковская – и в палату! Упросите Клашу порезы ваши и ранки промыть! Да, кстати, возьмите вот книжечку, если будет возможность, гляньте…
– Мне в палату нельзя. Я здесь… Они меня там в порошок истолкут… – мялся Серов, вертя в руках крохотную брошюрку под названием «Школа юродства». Автор на брошюрке указан не был, кем она издана – тоже было неясно.
– Можно, можно. Они побоятся. Вы тем, что убежали, тем, что нарушили волю всесильного Хосяка и этим подорвали веру в него, – вы их до беспамятства ошарашили! Да они к тому ж программку свою, как я понял, выполнили почти полностью. Все, что надо, с вами проделали. Дальше – дело Хосяка. Они ведь от программки ни на шаг! Здесь с этим строго. Да и ночь наступает… Сейчас овец заблудших со двора погонят…
Свет в палате № 30–01, горевший обычно всю ночь, внезапно погас. Ночь, ночка, ночища, ночара накрыла Серова с головой, поволокла в свои заулки, стала заталкивать умягчившийся мозг в потайные, узкие, доселе скрытые от воображения и внимания ходы. Ночь медлительница и торопливица, ночь, укутанная по брови царица и крупнозадая телочка одновременно, пристёгивала его к своему роскошному телу навечно, насовсем. И ни скрупула жалости, ни капли сожаленья к оставляемому где-то за спиной и в стороне миру не испытывал хворающий неврозом (а может, здоровый, но почувствовавший себя в больничном воздухе таким же больным, как сам этот воздух) человек. Ничего он в этом сдираемом с себя, как дневная одежда, мире не хотел отличить, запомнить, ничего не хотел взять с собой…
Одна ночь, ночь переполняла и наслаждала его!
Может, и потому наслаждала, что становилось ему ясно: никогда никаких видений и призраков она не рождает! Реален каждый жест ночи: каждый ее фантом. Каждая пылинка светящаяся неподдельна и подлинна. Существует все, что свиристит в ее складках, все, что плачет и пляшет на бескрайних ее полянах, в ее воздушных заказниках. И тот, кто хоть единожды дал ночи без сопротивленья, без дневного театральничанья и кривлянья унести себя в настоящую ее густоту, тот не захочет уже забивать свои клеточки и поры едкой грязцой и липковатой пылью ничего сердцу не говорящего дня. Тот, кто хоть единожды примет в себя ночь истинную, глубокую, обморочную, уже ни на что не сменяет ее райские, так не похожие на кладбищенские (как их обычно изображают) сады. Ни на что не променяет ее серафические, слегка напоенные хвойным ветром крылья, слюдяные лунные паутинки и тихие призвездные рощи. Потому что есть эти паутинки, и кущи с рощами есть! И родней они почему-то, и ближе уходящей из-под ног земли! И отнюдь не болезненным бредом лежащих в 3-м медикаментозном пациентов они рождены! Нет, нет!
2. Божья воля
Черно-седатый, цыпастый петух продрал пропойное горло, взбух от приготовляемого в зобу крика, но вдруг – сник, петь-кукарекать не стал. Неуклюже и злобно, как электронная, испорченная неумелым обращением игрушка, он вертанулся на одной ноге и, передумав прогонять ночь, передумав кромсать и полосовать ее своими почти что человеческими воплями, прикрыл гноящиеся глаза, скользнул клювом под крыло.
Вместе с петухом замерло и успокоилось все в округе.
Все замерло, успокоилось – и крыша 3-го отделения усиленной терапии, разломившись надвое и слегка разойдясь в стороны, стремительно, как на шарнирах, поехала вниз.
Крыша поехала, и Серов увидел сырое небо: мелко трепещущее, как трепещет рассеченное одним взмахом хирургического ножа, полное зеленой крови человеческое тело…
Звезд почти не было. Бежали по краю ночи рваным туманцем негустые, прозрачные облака, не создававшие преград между глядящим в небо и сеющимся откуда-то из самой глубины его, со звезд жемчужным светом. Один розовый, томимый собственным светом огонек сразу привлек внимание Серова. Огонек двигался. Он был явно крупней и подвижней самолетных или спутниковых огней, был, как показалось, «его собственным» огоньком. Был как бы точкой приложения той внезапной воли, которую с приходом ночи вдруг ощутил лежащий на узкой койке в палате третьего этажа заговорщик.
Легкими корпускулярными толчками прочерчивая небо слева направо, смущающий душу огонек приближался. Приближаясь, он не увеличивался, не рос, но становился ощутимей, делался ясней. Звук, следовавший за огоньком, звук пробочки, свинчиваемой с пустой пластмассовой бутылки, звук, напомнивший Серову августовское, пусто-зудящее дрожанье стрекоз, тоже не рос, но густела его теплота: теплота неизбежного сближенья с землей.
Наконец огонек вошел в нижние слои земной атмосферы. И тогда с огоньком произошло вот что: он разбился на тысячи себе подобных поисковых огней, они рассыпались по всей степи, по всему югу великой русской равнины, а затем снова собрались в крупное, светлое, еле заметно меняющее очертания пятно, вставшее над сгнившей, а может, просто некачественно залатанной ремонтниками (о чем недавно упоминала Калерия) крышей.
– Ты понял ли, зачем я здесь? – услыхал вдруг Серов голос, приятно походивший на его собственный. Голос Серова не испугал, может, потому, что входил не через ушные раковины – входил через множество волоконец и клеточек мозга.
– Понял ли, что все происходящее с тобой в последнее время вовсе не тебе предназначено и происходить не должно? Это страшно важно понять. Важно не для вашей жизни земной – она все равно промелькнет: хуже-лучше, быстрей-медленней… Важно для жизни иной, той, что сеется над моими плечами. Там! Там не уничтожимые никем города, там нескончаемые вечности, там дымные утренние моря разливающихся звезд, там лунные вечерние поля с клочками тумана, застрявшими в изгородях, с каплями росы на стеблях: резкой и сладостной, как спирт-ректификат. Там радостное и восхитительное движение: со звезды на звезду, с лепестка на листок, с одной волны эфира на другую! Там, конечно, тех нелепых попыток «наехать» на власть, какие предпринимал ты в последние месяцы, и в помине нет! Зато есть иное приложение сил, есть иной смысл во всех действиях, и я уже называл его: движение! Вечное, неостановимое, так упорно искавшееся вами на Земле perpetuum mobile.
– Ты сам сказал, – Серов услыхал свой голос и подивился его глубине, небывалой убедительности и стереоскопичности.
«Да ведь я великий актер», – вскользь подумалось ему, а вслух выговорилось: – Ты сам сказал: у вас там смысл другой. И мне он непонятен. Ну так, стало быть, и не нужны вы мне со своим бессмысленным вечным движеньем! Я-то как раз остановки ищу, конечного пункта всего того, что и на земле, и в России затевалось, а не скольжения вечного. Для того и сбежал сюда, чтобы здесь установиться, обдуматься, а не сновать безмозгло по Москве! Да и вообще: не неба ищу – земли! Не пустоты ищу – камня! Камня веры, камня государственности! Да, смысл глубоко упрятан. Но не говори, что у нас его нет. Иначе и у вас его нет тоже. Я, конечно, смысл этот только за кончик веревочки ухватываю. Но ведь хочу ухватить и выволочь на свет божий всю веревочку. И за это я люблю себя. Это великое усилие наполняет меня смыслом, тайной и ожиданием невозможного…
«Для того тут юродствую, для того ночью сам с собой, как дурак, беседую», – хотел добавить вслух, но не добавил Серов.
– Я не могу помочь тебе разобраться с жизнью земной. Она темна и от света нашего ускользает. Но я здесь потому, что ты оказался вдруг перед возможностью полного уничтожения. Незаметно для нас, ну и, наверное, для себя самого. Тебя здесь окружили настолько плотной тьмой (пока неясно: это тьма событий или тьма чьих-то управляющих тобой помыслов), что, боюсь, выхода у тебя уже нет. А раз ты у края пропасти, – значит и я, твоя тайна, твоя тень небесная и в некотором смысле твой дублер, отвечающий за душу твою наравне со своей, – значит, и я пострадаю. Потому как ничто в мире безнаказанно уничтожаться не может! Сей же час или в ближайшие часы и дни ты должен что-то перерешить, выправить!
– Я понял! Ты мое искаженное «я»! Мое изъеденное галоперидолом, циклодолом, упорхнувшее от меня в воздух и возвращающееся ко мне на волне болезни нутро. У меня, как теперь говорят, просто крыша поехала! Вниз, вниз по стропилам… Взяла и поехала!
– Никакая «крыша» у тебя не поехала. Просто на минуту снялась преграда между нами. Не мудрствуй! Не уходи от вопроса. Исправь свой путь. Я не могу тебе в этом помочь. Здесь ты не у места. Я с трудом отыскал тебя в этой черной дыре.
– А может, ты от дьявола? И мне лучше сразу к тебе приблизиться, сразу в руки тебе отдаться?
– Не кощунствуй и не упоминай всуе лукавого. Он не так далеко, как иногда кажется. И не лезь в дебри. Не переноси земные понятия на нас. Дьявол к вам низвергнут. Он у вас. А мы – в небесах. Мы – сладко летящий, широко рассеянный свет. На нас ваши теорийки действуют слабо, а раздражают сильно. Это как лекарства, как психотропы: действия на организм почти никакого, а помрачение ума – налицо! Но не думай сейчас ни о чем, просто прикинь, как выправить свой земной путь.
– Если дьявол близко, – все одно помешает…
– Не думай о лукавом так часто. Не нужно вообще о нем думать. Увидишь его – разотри в прах. Сила для этого и тебе, и каждому из вас дана. Вы ею просто пользоваться не хотите. И не забудь, прошу тебя: ничего относительного нет. Есть строжайшие, есть железные чередованья тьмы и света, света и тьмы. Избегай последней, стремись к первому. Не старайся эту череду, эти смены понять глубоко, не старайся их разъять, анатомировать. Просто отделяй четко одно от другого. И береги разум, пока он не заражен порчей, не умерщвлен еще при жизни земной…
Но вот поюродствовать вполне можешь, это тебе пособит не мудрствуя – мудрость познать. Возвращайся в Москву. Не для заговоров возвращайся (заговоры сейчас едва ли помогут, да и не твое они дело), а для того, чтобы быть в нужный час в том месте, которое для тебя на картах вселенной обозначено. Возвращайся, поживи, поюродствуй, даже и над умами повластвуй. А там ко мне начинай собираться. Я жду всегда! Я не бес. Я не ноющая в твоем мозгу женщина, не высверк воображения, не черная дыра. Я – это ты. Но «иной», пока тобою не осязаемый. Я жду, жду…
– А как же Бог? – слабо крикнул Серов. – Это ведь к нему я возвратиться должен! Ни про какие огоньки, ни про каких «дублеров» нигде никем не говорено! К Нему, к Нему вернусь, если уж на то пошло, не к тебе!
– Конечно, к Нему. Но к Нему кто-то сопровождать тебя должен, чтобы ты в «нижнее место», в пекло, в гадес сразу не нырнул или с ума от высот не сбрендил. Не ракеты же ваши доставлять тебя к Нему будут. Нет. Со мной вместе, со мной в обнимку к Нему и возвратишься. Я тот, кто через мытарства тебя к Нему сопроводить должен… Я – провожатый. А там – зови как знаешь. Хоть ангелом, хоть крылышком, хоть рассеянным светом…
Свет стал медленно отдаляться, стал превращаться в пятнышко, в точку, мелькать прерывистой спутниковой морзянкой, стал гаснуть. И засверкала грубым, острым и неразделимым алмазом ночь, и съехавшая вниз крыша 3-го медикаментозного мягко, не уронив ни кусочка черепицы или дранки, встала на место, а заговорщик устало прикрыл глаза.
Прикрыл на минуту глаза и утомленный горением ночной лампы бывший лекарь Воротынцев. Он как раз собирался перехватить черной резинкой небольшую стопку листов из блокнота и засунуть их за плинтус со стороны кровати. Но вместо этого, снова открыв глаза, стал глядеть в окно. Ночь, как лекарство из разломленной ампулы, выветривалась, испарялась. Бывший лекарь мимовольно глянул на стопочку синеватой исписанной бумаги и решил написанное перечесть.
На верхнем листочке было косо нацарапано:
ЛЕКАРЬ ВОРОТЫНЦЕВ.
ЛИСТЫ ЗАПОЗДАЛЫЕ…
Лист № 1
В стесненности и повязанности! Да! В оковах и путах! Именно так приходит к нам свобода. О ней! А не о лекарствах и синдромах (хоть и лекарь я) размышлять хочу! Ведь то, что я здесь увидел, неминуемо толкает к философствованию. Вот, скажем, свобода. Кричат: кандалы, зажимы, вервия! Но чем их больше, тем я внутренне свободней. Верней – и внутри свободы, и внутри несвободы есть что-то еще. Что? Воля? Чья? Моя, чужая?
Но об этом позже, потом! Вдали – шаги… Один раз листы уже отбирали…
Лист № 2
Листки иметь разрешили! Видимо, предполагают изъять их позже. Торопись, лекарь, спеши! Мысли – не слова, их-то не воротишь! Итак, основное.
Что-то странное творится здесь с человецами. Отделение закрытое, но некоторые больные (причем именно тяжело больные) то исчезают, то появляются вновь. Появляясь вновь, имеют вид загнанный и обреченный. Обострение болезни налицо! Я наблюдал год, прежде чем решился на такой вывод. Теперь следующее: те, что остаются в больнице, – ведут себя слишком уж одинаково. А этого быть не может! В отделении находятся (выведано у ординатора N.) больные со следующими диагнозами: