Другие барабаны Элтанг Лена

— Перед тем, как выставить меня из дому навсегда, он повез меня в Ронду, это недалеко от побережья, испанский городок, где до сих пор проводят корриду. Раз в год туда съезжаются тореро, чтобы помахать колючими накидками.

— Колючими?

— Ну да, расшитыми колючим стеклярусом, я примеряла одну такую — ночью, когда в тамошнем музее никого не было, только сторож, мы двое и бутылка анисовой водки. Сторож был приятелем Зеппо и пустил нас ночевать, предупредив, что трогать ничего нельзя, даже кончиком пальца нельзя прикоснуться, мол, все ужасно ветхое и держится на честном слове. Правда, сторож он был так себе, прикончил анисовку и заснул, а мы пошли осматривать музей — довольно тесный, кстати, втроем не разойдешься.

— А что там было-то? Залитая кровью одежда тореро и орудия дразнения?

— Сам ты орудие дразнения! Одежда, между прочим, поразительная, ее как будто на кукол делали: куцые курточки, штанишки в облипку. Как странно, что они были такими маленькими, ведь быки-то были такими же большими, как теперь. Когда Зеппо открыл витрину и дал мне примерить костюм знаменитого Гузмана с розовым галстуком, я его даже застегнуть не смогла, рукава трещали, словно я в платье младшей сестры пытаюсь втиснуться. Зато мне подошло платье кавалерственной дамы, а веер был огромный и хрустел, будто вязанка тростника.

— А вы не боялись, что парень проснется?

— Господи, да мне все время было не по себе, особенно когда Зеппо вытащил из музейной ниши расшитое золотыми зигзагами седло и стал меня усаживать. Седло было похоже на кресло с двумя спинками, ужасно неудобно.

— Ты занималась любовью в седле четырнадцатого века?

— Глупый Косточка, с ним я готова была заниматься этим где угодно, даже в земляной канаве, которую там вырыли вокруг арены. В темноте арена казалась необъятной, я там танцевала, переодевшись герцогиней, а Зеппо бегал за мной, надев голову быка, потом ему пришлось вымыть голову под краном, потому что волосы пропахли какой-то эфирной дрянью.

— А что потом?

— Потом Зеппо посадил меня на ночной автобус до Альгарвы, сказал, что у него утром важное дело и что он приедет дня через два, а потом сунул мне в карман одну вещицу, попросив хранить как зеницу ока. Вернулся он и правда через два дня, только не один, так что мне пришлось собрать вещи и переехать в столицу. Ладно, пошли домой, у меня ноги промокли, — сказала она внезапно. Голос у нее поплыл, но глаза остались сухими, я нарочно посмотрел.

И мы пошли домой.

Что до меня, я плакал не меньше двух раз за последние несколько лет. Первый раз — когда загнал зазубренный осколок в ступню, подбирая остатки декантера, лопнувшего прямо у меня в руках. Я полчаса просидел под лампой, тыкал штопальной иглой в ногу и шипел, но все зря — только рану расковырял преогромную, а когда бросил иглу, заметил, что лицо залито слезами. Второй раз — когда увидел реку из окна полицейского фургона и понял, что моей бескручинной лиссабонской жизни пришел конец. Правда, я плакал от злости и всего минуту, но слезы-то выступили, значит, и этот плач засчитан.

Я все еще думал об этом, когда мы остановились перед стальными дверями морга, двери даже на вид были холодными, как ворота Нифльхейма, на правой створке какой-то здешний шутник написал черной краской: Revertitur in terram suam, unde erat.

Пруэнса вошел первым и пробыл там некоторое время, а мне разрешили сесть на стул, над которым была вытертая отметина — я сразу представил себе, сколько затылков прислонялось к этой стене год за годом, делая пятно все более безнадежным. Минут десять я сидел, свесив руки между колен, и вдыхал смесь ацетона, бунзеновских горелок, жидкого мыла и реактивов, струившуюся из дверей лаборатории. На двери лаборатории была надпись «Не входить. Только для персонала», а на двери морга «Manter a calma».

Кого они собираются мне показать? Ласло? Додо? Ферро? Охренеть, сколько у меня появилось знакомых. До сих пор я видел только одного покойника — свою бабушку Йоле, потому что на тетку я не стал смотреть, когда она лежала в своей спальне, хотя мать и косилась на меня со значением, стискивая ладони у груди. Я не хотел видеть тетку мертвой, потому что она была теткой, а не подсыхающим бен-джонсоновским trunk of humors. Я так и не смог подойти к ней и отирался поодаль, за спинами плакальщиц, надеясь, что дым моей самокрутки останется незамеченным. А потом тетка сама превратилась в дым. И немного пепла.

— Прошу вас, — сказал следователь, делая мне знак из дверей, и я вошел. Это был еще не морг, а что-то вроде прихожей, перегороженной рифленым стеклом, за стеклом была комната, от пола до потолка выложенная грязно-белым кафелем. Я ожидал увидеть холодильные камеры, стол для аутопсии и прочее, но увидел только длинную скамью и смотрителя в халате, возившегося с каталкой. На смотрителе были резиновые сапоги, как будто он собрался поработать в саду после дождя. Потом я надел очки и разглядел еще один проход, ведущий, наверное, в прозекторскую. Смотритель скрылся там вместе с каталкой и вскоре вернулся с железным ящиком.

Пруэнса вздохнул, толкнул стеклянную дверь, вошел в комнату и сразу зажал нос пальцами. Я представил себе сладковатый запах гниения и формалина, ударивший ему в ноздри, и поежился. Смотритель щелкнул пружиной, откинул одну из стенок ящика, будто борт у грузовика, и выволок тело на скамью, осторожно придерживая за плечи. Я прижал нос к стеклу и увидел голову трупа, запрокинутую, со светлыми, свисающими, будто мокрая пряжа, волосами. Клеенка, которой накрыли тело, была довольно куцей, того стыдного розового цвета, который могут выносить только грудные младенцы и мертвецы.

Такую же клеенку я видел у нас дома, мать принесла два лоскута из своей больницы и сшила из них занавеску для душа. Ничего уродливее этой вещи я не видел, даже в тартуском общежитии, где армейские одеяла, впитавшие тонны телесной жидкости, были в три слоя простеганы толстой ниткой, чтобы не разлезлись, а чугунные чайники выдавались комендантом под расписку.

Пруэнса уже стоял в изголовье скамьи, с любопытством разглядывая запрокинутое бледное лицо с морозными кругами у глаз. Из-под клеенки виднелась нога с биркой на щиколотке и рука, откинутая вниз, на руке чернело знакомое кольцо из оникса, на мизинце не хватало верхней фаланги. Имя и фамилия на бирке были напечатаны на машинке, внизу кто-то подписал от руки: «год рождения 1974 — год смерти 2011».

— Посмотрите внимательно, — сказал человек в синем халате, выходя в коридор. — Вам хорошо видно? Хотите подойти поближе? Вы узнаете этого человека? Назовите его полное имя.

— Да, узнаю, — сказал я, пятясь от стекла и натыкаясь на стоявшего за мной конвоира. — Это мой друг. Его зовут Лютас. Лютаурас Йокубас Рауба.

Бубенцы Бадага

Outside of a dog, a book is man’s best friend.

Inside of a dog, it’s too dark to read.

Groucho Marx

— Это чистильщик! — закричал я, увидев его ботинки. «Доктор Мартенс» цвета болотной зелени, второй такой пары просто быть не может в Лиссабоне, городе шлепанцев и плетеных сандалий. Наглая ребристая подошва посмотрела мне прямо в глаза, когда чистильщик закинул ногу за ногу.

— Начинается, — вздохнул Пруэнса, — вы, похоже, захотели в больничный изолятор. Это живой человек, а не герой ваших комиксов. Он только что начал давать показания, с которыми следствие вас ознакомит. Его зовут Ласло Тот.

Человек в зеленых ботинках взглянул на меня с интересом и поменял ногу. Теперь на меня смотрел простроченный круглый носок и черная завязь шнурков. Вопросы обжигали мне горло, как тот перловый суп, что по ночам раздают на Праса до Комерсиу, однажды я возвращался за полночь и сдуру попробовал его, чтобы согреться. Мужик в стеганом жилете протянул мне плошку, зачерпнув из бидона, от которого подымался густой пар, пресный и пряный одновременно. На дне плошки оказался сморщенный перчик, а густой пар поселился у меня во всем теле, я принес его домой и долго пытался от него избавиться.

— Итак, приступим, — следователь открыл папку. — Здесь говорится, что, планируя мошенничество, вы собирались имитировать преступление, воспользоваться этим для шантажа и приобрести принадлежащий подследственному дом за символическую плату.

— Так все и было, — кивнул человек в ботинках, на его лысой голове сидело солнечное пятно.

— Для этого вы познакомили хозяина дома с гражданкой Испании, вашей соучастницей.

— Не соучастницей, а партнершей! Мне пока не предъявлено обвинение, майор.

— Я капитан, — буркнул Пруэнса. — Когда и как вы начали планировать это дело?

— Сначала мы хотели использовать трюк с автокатастрофой, это самый легкий, проверенный способ. Но оказалось, что хозяин дома даже машину не водит. Потом напарница обнаружила в комнатах камеры, и мы решили включить их в сюжет, раз само в руки идет. Тем более, что особенно тратиться нам не пришлось.

— Во сколько обходится такой сценарий? — Пруэнса немного оживился.

— Денег вложено было немного, сотен девять, — мадьяр начал загибать пальцы. — Три сотни travesti из клуба запросил — по ночному тарифу, с Ферро у нас был особый договор, он только за проценты с прибыли работает и берет не меньше десяти. Ну там, одежда, бензин. Малярам пришлось отстегнуть, чтобы не появлялись в коттедже до понедельника.

— Как вы добились того, что Кайрис согласился участвовать в съемке? Он мог усомниться, отказаться или даже сообщить о вас в полицию.

— Ну и что? Когда парень нажал свою кнопку в первый раз, он уже влип, потому что сам факт подобной записи — это преступление. Если бы он позвонил копам, они застали бы чистую пустую квартиру и решили бы, что парень обкурился и гоняет чертей.

— Откуда вы знали, что он запаникует, увидев сцену убийства?

— Это просто, — мадьяр посмотрел на меня, будто Гор, ставящий сандалию на голову врага. — Наше искусство, господин капитан, состоит в том, чтобы застать человека врасплох, достать его до самой печенки, понимаете? Когда он растерялся, Додо предложила ему помощь, и он ее принял. Чуть позже, ему, как и всякому простаку, пришла в голову мысль о полиции, но для этого надо было вернуться домой. Не станешь же ты звонить в комиссариат и говорить, что тайно подглядывал за девушкой, записывал ее свидание, видел убийство, но не знаешь, кто стрелял.

— Того, что у вас было на Кайриса, недостаточно для суда. Нажал кнопку — ну и что?

— А мы и не собирались его судить. Моя задача была простой: напугать хозяина до смерти и заставить продать дом за гроши. Это же классический Schwindel, прямо из хрестоматии.

— Послушай, ты, швиндель, — я не выдержал, хотя говорить мог с трудом, язык распух, будто от пчелиного укуса. — Не заговаривай капитану зубы. Я все жду, когда ты вспомнишь про пистолет, который был у тебя в день убийства, тот самый «Savage», что ты одолжил у покойного хозяина.

— Ждете? — мадьяр медленно облизнул губы. — Я у сеньора ничего не брал, а у покойного сеньора тем более. Я человек мирный и оружием не интересуюсь.

— Вы ведь не ожидали, что Кайрис окажется способен на убийство? — вмешался следователь.

— Отчего же? Сейчас модно нанимать непрофессионалов! Люди потеряли ощущение реальности, они видят на своих экранах ловкость и жестокость и сами становятся жестокими, хотя думают, что становятся ловкими, — произнеся эту тираду, мадьяр спохватился и снова сделал скучное лицо.

— Складно вы заговорили, Тот, — заметил следователь. — Хотя, если верить бумагам, у вас незаконченный полиграфический техникум, только и всего.

Услышав это, я понял, что меня так раздражало в мадьяре с самой первой минуты — его португальский был свободнее, лучше, чем мой, даже лучше, чем теткин. В нем было то самое смешение книжной лексики и рыночного жаргона, которое почти никогда не дается эмигрантам. Так разговаривал администратор яхт-клуба, где я подрабатывал прошлой зимой, помню, как он смешил меня выражениями вроде: os dias vo correndo, дни бегут и бегут, и тут же тыкал пальцем в плохо вымытый пол: sujo cabro! грязно, блядь!

— Заговоришь тут, когда тебя хотят припутать к чужому делу, — Ласло достал платок и вытер лоб, на котором выступила влага, будто на ломте желтого сыра. — Меня арестовали за мошенничество, а этот господин, насколько мне известно, сидит тут по подозрению в убийстве. Вам ведь известно, что Кайрис знаком с убитым, а я беднягу и в глаза не видел.

— Знаком? — следователь пожал плечами. — Все литовцы друг с другом знакомы. Это очень маленькая страна, я смотрел на карте. К тому же мы сейчас разбираем ваше дело, Тот, а убийством займемся отдельно. Посидите здесь минут пять, только без фокусов, за дверью охрана.

Сказав это, Пруэнса взял свой чайник и вышел из кабинета. Наверное, не хотел при нас заваривать, а может, у него тоже отказала розетка. Мадьяр сидел на стуле прямо, внимательно смотрел в окно и качал ногой.

— Как тебе удалось так быстро все устроить? — я спросил это по-русски, полагая, что Пруэнса стоит за зеркалом в комнате для свидетелей. — Чисто и убедительно. Все делают свое дело: актеры раздеваются, камеры снимают, пистолеты стреляют. Я в восхищении.

Ласло перестал качать ногой и повернул ко мне озадаченное лицо.

— И чего ты тут плел про своего подельника Ферро, когда это ты и есть? Или у вас с ним одна пара ботинок на двоих? Тогда вы, наверное, и вечно голодную Додо вместе трахаете?

Чертов мадьяр даже глазом не моргнул. Он смотрел мне в лицо с таким видом, как будто не понимал ни слова. Правда, лоб у него снова вспотел и руки стали беспокойными. Я хотел обсудить с ним boquete, который торопливая стюардесса делала так себе, на троечку, но тут дверь открылась, и Пруэнса вошел с дымящимся чайником. Вопрос он задал еще в дверях, как будто готовился в коридоре:

— Как вы узнали про камеры в доме подследственного?

— Я же говорю, он сам нам подсказал, — мадьяр оживился, видно, со мной наедине ему было не слишком уютно. — Этот лох соврал моей напарнице, что пошел по делам, а сам включил камеры, зашел в ночное интернет-кафе и наблюдал за ней не меньше часа. Как она там шляется по его квартире и жрет вчерашние гамбургеры. Даже позвонил ей: что, говорит, сейчас делаешь? Натурально, она ему напела, что лежит в ванной и думает о нем. Тогда Кайрис стал над ней потешаться, девочка рассказала мне, а уж я сообразил.

— Вранье, — я привстал со стула и тут же почувствовал руку охранника на своем затылке. — Я и минуты не стал бы подглядывать за твоей девкой, она того не стоила.

— Знаешь, она тоже не слишком тобой восхищалась. Сказала, что ты трахаешься с натугой, будто кряжистые топляки в печь кидаешь. Я могу продолжать?

Следователь барабанил пальцами по столу, стараясь на меня не смотреть.

— От меня требовалось только зайти, выстрелить и уйти. От актера — красиво упасть и лежать. Самая неприятная миссия была у Ферро: беседовать с хозяином дома, таскать тело туда-сюда, отмывать варенье со стен, одним словом, рутина. Варенье, кстати, было мерзкое, я попробовал, — мадьяр скорчил рожу и сунул два пальца в рот.

— Варенье? — переспросил Пруэнса, нехорошо улыбаясь.

— Ну да, мы-то свекольный сок с собой принесли, с мякотью, но варенье лучше выглядит. Хотя сахару в нем был перебор, у прежней хозяйки руки росли из жопы, как пить дать. Я слышал, что русские бабы плохо готовят и мало дают мужьям, все больше племянникам.

Тут я не выдержал, вскочил, оттолкнул охранника, схватил стакан Пруэнсы со стла и треснул по сырной голове, прямо по темени. Чайный лист поплыл по лицу мадьяра, смешиваясь с кровью, в этот момент я понял, что бить нужно было стулом, тогда крови было бы больше, но тут мне заломили руки, защелкнули наручники и поставили лицом к стене.

Какое-то время в комнате молчали, даже побитый Ласло не произнес ни слова. Было так тихо, что я слышал, как звякает что-то в электрическом обогревателе, стоявшем у стены. Я обернулся и увидел, что охранник поднял погнувшийся подстаканник и поставил его на стол перед следователем. Граненый стакан остался целым, его он взял двумя пальцами и бросил в мусорное ведро, стараясь не испачкаться. Потом он сделал мне знак отвернуться, и я подчинился. Я стоял так целую вечность, как приговоренный к расстрелу драматург у Борхеса. Стоя лицом к бетонной стене, я вспомнил один случай, когда надо было врезать, а я не врезал, и засмеялся.

В январе девяносто первого мы с Лютасом и Рамошкой ходили к парламенту с термосами, хлебом и тушеной свининой в судках. Жаркое готовила пани Рауба, тогда многие носили на баррикады еду и кофе, чтобы чувствовать себя причастными: люди жгли костры, сидели на бревнах и разглядывали друг друга. Провести там всю ночь нам не разрешили, так что мы раздали еду, покрутились часов до двенадцати и пошли домой. По дороге Рамошка хмуро сказал, что мне вообще не стоило туда ходить, это литовское дело, а я литовец только наполовину. А то и меньше.

— Такие, как ты, сами толком не знают, что у них за кровь, — добавил он с такой неожиданной яростью, что я оторопел. — Из-за вас мы столько лет просидели под русскими и евреями, да еще поляков развели, будто комаров на болоте. Здесь земля Марии, заруби себе на носу, отличник. И деду своему, полковнику, передай.

— Совсем свихнулся, — сказал я, когда Рамошка свернул на свою улицу, провожаемый нашим молчанием. — Дед был не полковник, а майор, и вообще он приемный.

Мы стояли у дверей почтамта, переминаясь на свежевыпавшем снегу. Саюдисты в тот вечер ждали, что придут танки, и поставили в начале проспекта цементную тумбу и две створки чугунных ворот. Ворота укрепили чем-то, похожим на гребенку, с торчащими, будто рачьи глаза, красными прутьями. Часовые сидели на тумбе, курили и тихо переговаривались.

— А кто у тебя настоящий? — спросил Лютас, растирая нос варежкой.

Его побелевшее от холода лицо с двумя ровными пятнами румянца показалось мне плоским, будто у соснового швянтукаса, стоявшего возле дороги на дедовский хутор. Этого божка я в детстве боялся, а вот соседского — страстотерпца с руками, мягко сложенными под подбородком, любил и ходил на него смотреть. Когда сосед продал хутор, новый хозяин отодрал фигурку от пня, бросил в кучу веток и мусора на краю усадьбы и поджег. Так все крестьяне делают, сказал мне дед, чтобы обиженный божок не вздумал с покупателем поквитаться.

— Настоящий? В каком смысле?

— В прямом. У тебя и отец не пойми кто, и дед на каторге пропал. А у Рамошки отец в «Саюдисе», вот он и наслушался всякого. А может, он прав? Будь твой дед живым, небось стрелял бы теперь в наших или в танке сидел бы! А ты бы ему патроны подавал!

Я мог бы врезать ему тогда, прямо по стриженой белобрысой голове, в руке у меня был китайский термос, довольно тяжелый, но я не врезал, сдержался. Откуда мне было знать, в каком танке сидел бы теперь мой приемный дед? Я и теперь этого не знаю, Ханна, тем более, что перед смертью он свихнулся и ушел из дома — в какие-то поляны, никому не ведомые. Зато я знаю, что чертовски рад тому, что на этот раз не сдержался, и повторю это при первом же случае. Только теперь уж стулом, они здесь не привинченные.

В тот вечер я хотел сказать Лютасу, что русский мне нужен как хлеб, но я стыжусь его, когда мне нужно говорить вслух, он хорош на бумаге, но бумагу эту лучше прятать, не ровен час обнаружат. Я пишу на русском свой дневник, с тех пор, как нашел в сарае пахнущий сыромятной кожей гроссбух. Я читаю русские книги, потому что от литовских книг у меня гусиная кожа по ногам и сладкое причмокиванье в голове. Если это делает меня русским, то и черт с ним, главное, чтобы мы с ним были по одну и ту же сторону баррикад. Я хотел сказать это, но посмотрел в деревянное настороженное лицо Лютаса, повернулся и пошел домой.

— Напрасно вы так, — послышался голос следователя, на мгновение мне показалось, что в нем шелестит хохоток. — Царапина быстро заживет, а ваша репутация в этом деле сильно пострадала.

— Да пошел ты со своей репутацией.

— Вы казались мне сильным противником, Костас, — назвав меня по имени, он поперхнулся, — а теперь я вынужден отправить вас в карцер за нападение на свидетеля.

— Тот не свидетель, а подозреваемый. Мы можем продолжить, капитан, я еще не наговорился.

— Уведите, — сказал он конвоиру. — Наручники снимите. В карцер сажать не станем. Просто отберите у него компьютер.

* * *

Что стало с этим чистым лбом?

Где медь волос, где брови-стрелы?

— Все это штучки, пако, — сказал Ли в тот день, когда научил меня заговору спокойствия. — Все теперь пишут со штучками, я сам придумал сотню новых штучек, но дело в том, что долго они не живут. Их захватывают, как дверные ручки в новом ресторане — только что сияли тяжелым золотым блеском, и вот уже потускнели от пальцев и городской сажи.

Мы сидели на балконе в сумерках, я вернулся из Албуфейры и явился к нему с бутылкой молта, чтобы прочесть вслух написанную в поезде страницу. Речь там шла о звуках, которых мне не хватает: о свисте закипающего чайника, скрежете телефонного диска, похожем на пение коростеля, пиликанье модема при выходе в Сеть, скрипе воздушного шарика, когда по нему проводят пальцем, постукивании мелом по доске. И еще о шелесте программок и сдерживаемом кашле в зрительном зале — я уже лет семь не был на классическом концерте, про театр и говорить нечего. Еще я давно не писал с таким остервенением, исчеркал всю обложку у журнала «Ferrovia», а приехав в город, сразу отправился в Шиаду.

— Читатели любят перечисления, — сказал Ли, — но кто-то должен любить и читателя. Ты рассуждаешь о том, как на стволе проступает смола, как похрустывает взломчивый лед на реке, и читатель водит глазами и думает — весна! Но ведь ему достаточно поглядеть в окно, и он подумает то же самое. Зачем тогда нужен ты? Владение словом перестало быть свойством литературы. Так же, как владение информацией перестало быть качеством ума.

Тогда я обиделся, признаюсь тебе, я ожидал от него любых замечаний, но не ровного сухого пренебрежения, я взял свою страницу и ушел, обещая себе не показывать этому человеку ни строчки — и не показал, потому что нечего было. Теперь-то я понимаю, о чем он говорил, теперь, когда я пробираюсь вдоль стены своего четвертого десятка, хватаясь за штучки, за ручки разнообразных дверей, мне кажется, что я продвигаюсь вперед, что стена вот-вот кончится и откроется красное вересковое поле или вид на город с черепичными крышами, а что на деле? На деле я пытаюсь открыть двери других возможностей, но разболтанные круглые ручки скользят, проворачиваются вхолостую, а некоторые даже остаются в руках.

Писательство — одна из таких возможностей, Хани. Я всегда вертел эту ручку с опаской, стараясь убедить себя в том, что нет ни нужды, ни времени, а теперь выясняется, что не было самой возможности. За пару недель в одиночке я написал больше слов, чем за последние десять лет — прямо, как тот беззубый Мелькиадес у Маркеса, который вставил себе челюсть и заново научился смеяться. Компьютер мне вернули, я выпросил его до вечера воскресенья, встав на колени и поцеловав следователю ботинок. При этом я не испытал унижения или стыда. Мне все равно, раз это даст мне еще двадцать восемь часов разговора с тобой. Я с такой же готовностью мог бы поцеловать электрическую розетку в душевой, дающую мне возможность подзарядить батарею, или охранника, который водит меня на помывку и ждет по двадцать минут, пока батарея не насытится. За каждый раз я плачу ему двадцатку из денег, полученных преступным путем.

В какой-то момент я стал думать, что тюрьма мне на пользу, как бы дико это ни звучало. Я перестал напиваться до умопомрачения, курить траву, часами сидеть на балконе, разглядывая прохожих, читать комиксы на последней странице «Лисбон экспресс», я даже перестал заниматься тем, что один персонаж в «Психоаналитике» называет душить цыпленка. Как ни странно, в тюрьме мне это ни разу не пришло в голову, а раньше случалось, как ни глупо признаваться.

Мне показалось, что люди, о которых я пишу тебе, заслуживают того, чтобы разглядеть их со вниманием, повертеть в руках, как Габия вертела своих кукол, и — если они мертвы — дать им, наконец, сказать то, что они не успели мне сказать. Если же они живы, то я могу еще кое-что поправить. Я всех их подвел: умирающую тетку, придумавшую мне новое имя, ее дочь, научившую меня быстро находить крючки и застежки, свою мать, искавшую во мне черты убежавшего мужа, я подвел своего школьного друга и его кукольницу, я подвел своего шефа Душана, мудрую пчелу Лилиенталя, даже глупую, подтекающую детской ревностью Солю — и то подвел. Я и тебя подвел.

Мне показалось, что если я хоть немного побуду один, почитаю и подумаю, то непременно вернусь к этой самой точке бифуркации, о которой мне все уши прожужжал Лилиенталь, осторожно нащупаю ее, как нащупывают нужную точку в ускользающей женской мякоти, и пойму, наконец, на какой развилке меня занесло не туда. Мне показалось, что я не без пользы пролезу через долгий тюремный тоннель, выжимая из себя недомыслие, безучастность и ленивую лимфу, накопившиеся за последние несколько лет — в точности как ловкий утконос выжимает воду из меха, ввинчиваясь в свою тесную подземную нору. Но прошло три недели, и я вижу, что эта нора меня задушит.

Ханна, батарея продержится еще минуты две, а дежурит сегодня неподкупный толстяк, так что подзарядки в душевой комнате мне не видать. Да и душевой, наверное, не видать. Такие простые вещи, как вода и электричество, вернее, их отсутствие, могут заставить тебя страдать почище, чем удары подкованным ботинком по почкам. С тех пор как в камере испортилась розетка, я стараюсь пореже включать компьютер. Это письмо получилось коротким, ровно на тридцать семь минут.

* * *

Не that crowed out eternity

Thought to have crowed it in again

По дороге из Грасы на замковый холм есть переулок Беко дос Паус, даже не переулок, а так, пересечение многих лестниц. Я там часто садился на ступеньки, чтобы свернуть цигарку и посмотреть на верхнее окно углового дома. Между внутренними ставнями и стеклом там стоит фигурка святого, с виду просто деревяшка, но я точно такую же видел в каталоге аукциона в Порту, одним словом, ей лет триста, не меньше. Владелец квартиры посадил на своей крыше куст магнолии, и я ему завидовал. На моей крыше растет только трава, да и солнце там бывает только с полудня часов до трех — из-за стены соседнего дома с лесами, затянутыми зеленой комариной сеткой. Никому эти леса не нужны, дом давно отдали на слом, но так уж все устроено в этой стране — реставрировать здание некому, а ломать тем более никому неохота.

К чему это я? К тому, что в этой камере я не чувствую себя арестантом, скорее — такой же фигуркой, застрявшей между ставнями и стеклом. И дело, разумеется, не в том, что я вообразил себя святым Висенте, а в том, что я чувствую дом у себя за спиной, хотя вижу только небесный лоскут и неуклонную смену света темнотой. За те недели, что я провел, разглядывая бетонную стену, я все хорошенько обдумал и сложил головоломку под названием: «Собери себе дом на берегу реки Тежу и попрощайся с ним, или — foder, vai se (то есть иди и трахни себя в задницу)».

Люблю лиссабонский сленг, то, что в русском обозначено темно и шершаво, в нем опереточно и невинно, скажем дерьмо, bosta, означает также разочарование, а кокосовый орех — публичную женщину. А место, где я теперь сижу, называется xadrez, то есть шахматы. И верно — где же еще продумывать прежние и будущие ходы, как не в тюрьме, в гнездилище тревожной бессонницы. Из двух моих партнеров в живых остался только один, и он поставил мне мат в четыре хода.

В четыре кокоса.

Кокос первый — откуда взялась Додо? Есть такие сумчатые зверьки, которые едят что попало, у них два влагалища (babaca!) и две жизни, надо полагать. Кажется, их называют энеевы крысы и используют в саперном деле. Хозяин Додо пристроил энееву крысу в мою спальню, чтобы та занесла в зубах железную подушку, набитую нитроглицерином и хлором.

Какую подушку, почему подушку? Ну да, разумеется — Додо и подушка, неразделимые как пафос и катарсис. Я эту женщину видел по большей части в постели, зато помню ее устройство до мельчайших косточек, настоящая амфисбена — двигается проворно, и глаза у нее горят, как свечки. Вот сэр Томас Браун говорил, что нет такой змеи, у которой оба конца передние, но если бы он переспал с Додо, то задумался бы наверняка. Да что я, в самом деле, завелся. Обычная девчонка, попавшая в руки к pappone, и нечего тут валить с больной головы на здоровую.

Ладно, второй кокос: Лилиенталь ни разу не пришел меня навестить. Третий кокос: кто из моих знакомых знает, что я неплохо разбираюсь в охранных камерах? Он, Лютас и Душан, последние двое отпадают. Моему бывшему боссу такое и в голову не придет, я сам про него однажды calembour сочинил: прямо душно от этих прямодушных людей.

Четвертый кокос: затея с галереей. Чтобы продать ворованные артефакты, нужно знать людей, которым это интересно, а таких, может быть, двое или трое на всю Европу. Я мог бы давно понять, что испанская лиса и венгерский кот пришли ко мне оттуда, из компании антикваров, скупщиков краденого и мелких мошенников, они пришли от Лилиенталя. Узнаю минускульное письмо моего друга, его заостренное стило: композиция драмы должна быть безупречна, место, время и действие едины, в середине же — непременно перипетия.

— Живи я в Лондоне двадцатых годов, зарабатывал бы себе на жизнь расторжением браков, — сказал он мне однажды, — но не нотариусом, не думай! Я стал бы тем самым парнем, которого застают в гостинице с дамой, нуждающейся в разводе: завтракал бы в отелях с женщинами, с которыми прислуга видела нас в постели, а потом являлся бы в суд в качестве ответчика, держал бы шляпу на отлете и ловил бы завистливые взгляды из публики.

В тот день Ли выпил слишком много, и мне пришлось нести его на себе к табачным докам и запихивать в такси, в которое к тому же не влезла его раздолбанная cadeira de rodas.

— А что бы я делал? — спросил я, когда мы добрались до его студии. — Сочинял бы любовные послания за пару монет, сидя на Чаринг-Кросс, как на гравюре Хогарта?

— Ну нет, — сказал Ли, навалившись на мое плечо, — для этого талант нужен, люди в те времена не платили два пенса за что ни попадя. Даже девятитомная «Кларисса» стоила шесть шиллингов!

— Ты так и не прочла мою первую главу, — сказал я тетке, когда мы сидели в кафе на втором этаже, разглядывая самолеты на мокром летном поле. В девяносто девятом году у Литвы еще не было «боингов», в одном углу поля прижались к земле два аэрофлотовских Ту-104, а в другом — сверкала костистая щучья голова подаренного Люфтганзой вертолета.

— Я не спешу, успеется. А вдруг у тебя не окажется таланта. Как мы будем с этим жить?

— На самом деле ты и не собиралась ее читать.

— Был бы здесь Зеппо, он сказал бы, что нет никакого самого дела.

Тетка нервничала, боялась опоздать и заставила меня приехать за час до начала регистрации. В тот день на ней было желтое платье — длинное, жестко стянутое под самой грудью, отчего грудь выдавалась вперед, будто любопытный нос у скандинавской ладьи. Красиво, если не знать, что Зоя вкладывала в лифчик какую-то прозрачную штуку, похожую на маленький мех для вина.

— Какой он был, этот Зеппо? — спросил я. — Не представляю человека, который сумел тебя бросить.

Это я зря сказал, у меня сразу заныло в пальцах, так бывает, когда знаешь, что напортачил. Например, неловко взял за крылья пойманного махаона и стер пыльцу, так что тот шлепнулся в траву и валяется там с убитым видом.

— Какой он был? Рыжий и стремительный, со светящимся, как китайская чашка, лицом в неизменной золотистой щетине. Когда он смеялся, лицо менялось так же быстро, как серый пляжный камушек, когда его бросаешь в воду — на нем вспыхивают атласные полоски и вкрапления кварца, ну да ты сам знаешь. Немного похож на тебя, но только немного.

— Выпьешь вина? — я перебил ее, удивляясь своей досаде. Мне уже хотелось, чтобы поскорее объявили регистрацию на Франкфурт. Выходит, я просто оболочка, хитиновый панцирь для ее воспоминаний, она смотрит сквозь меня, радуясь моим очкам без оправы и трехдневной небритости, как обрадовалась бы любому homem, способному напомнить ей португальскую осень восьмидесятого года. Подавальщица поглядывала на нас из-за прилавка, перетирая тарелки, ее кофейный аппарат издавал звуки, похожие на отдаленный гром, и это странным образом сочеталось с миганием и гудением неоновой лампы, висящей над нашим столом.

— Давай закажем тебе омлет, ты же не завтракала, — я подвинул меню на ее край стола.

— Завтракать с ним было замечательно, — сказала она, покорно открывая меню, — в первый же день он пошел на блошиный рынок в Виламуре и купил электрическую решетку для хлеба.

— Надо же. А спать с ним тоже было замечательно? — спросил я, отхлебнув густого темного вина, от такого вина зимой горят уши.

— Я так и не узнала, откуда он родом, — сказала тетка, пропустив мой вопрос мимо ушей. — В ноябре он попросил меня уехать и быстро соскользнул в другую жизнь, будто в ложку, а я вернулась в город, записалась в школу португальского и тут же вышла замуж.

— Это скверно, — сказал я чуть позже, когда мы очутились в зале вылета, — что я напоминаю тебе какого-то небритого иберийца, только и умевшего, что морочить девок и менять дешевые адреса.

— Сказать по правде, ты напоминаешь мне дельфина, — тетка положила билет на конторку франкфуртских авиалиний и обернулась ко мне, сдвинув брови. — Иногда мне кажется, что ты обновляешь кожу каждые два часа, для большей обтекаемости. И нет ничего вокруг, кроме синей холодной воды, ничего.

* * *

Простолюдины произошли от тех,

кто занимался воровством и другими неблагими делами.

Лютас мертв. Теперь я знаю, в чем меня обвиняют.

Я мог бы узнать это в первый же день, если бы не перетрусил и не начал нести ахинею про Хенриетту, кровавые стены и пропавшую овчину, на которой семь лет назад спала собака. При этом я дрожал, как дитя в лесу, и смеялся, как идиот, потому что со страху выкурил в машине последнюю щепоть табака из коробки с надписью «American Spirit». Не верь написанному, охранник. Впрочем, он и так это понял, когда увидел, как я сворачиваю мундштучок из пробитого трамвайного билета.

— Охранник ничего не видел, — сказал он строго, подождал, пока я сделаю несколько затяжек, вынул сигарету из моего рта, потушил о ладонь и положил себе в карман. Добрый малый приехал из провинции, он говорил на португальском кокни, употребляя третье лицо вместо первого. Если бы он собирался на футбольный матч, то сказал бы: парень завтра пойдет на футбол.

Когда я приехал в город, то пытался учить язык по газетам, подбирая в основном те, что раздают в метро или оставляют в магазинных тележках. Я запоминал то, что говорят в лавках, на рыбном рынке, в пабах и прачечных, и пытался повторять, записывая на бумажках. Через пару месяцев мой португальский стал практически неизлечим, правда, я узнал об этом, только встретив Лилиенталя — тот просто засмеялся мне в лицо, когда я открыл рот.

Не могу спать, хожу кругами и кашляю от злости, зарядить компьютер сегодня не удалось, и у меня началась ломка, самая натуральная — пишу огрызком грифеля на книжном форзаце, зная, что могу лишиться библиотеки. Одна надежда, что никто там не откроет скучнейшего «Священника из Бейры», в котором, на счастье, есть еще фронтиспис и три шмуцтитула.

Я мог бы узнать о Лютасе раньше, будь у меня приличный адвокат вместо этой сонной коалы. Я мог бы узнать раньше, если бы прямо спросил следователя, в чем меня обвиняют, как только меня втолкнули в его кабинет шесть недель назад. Я мог бы узнать раньше, если бы прочел бумаги, которые подписывал не глядя, рисуя над подписью свое не виновен — ведь там наверняка стояло его имя, не бывает же обвинительных бумаг, где имя жертвы не упомянуто.

— Я признавался в другом! Я видел другой труп! — сказал я Пруэнсе вчера вечером, когда меня привели к нему после целого дня, проведенного под дверью камеры, я все костяшки сбил, пока стучал по жестяному листу.

— Вы так хорошо держались, Кайрис, — следователь был холоден и, казалось, разочарован. — Зачем же вы теперь поднимаете шум? Стучите в дверь, будто уголовник, бузите и кричите на охрану.

— Я не убивал Раубу, он был моим другом. Зачем мне его смерть?

— Может быть, вы не поделили деньги? Вы могли бы рассказать, чем покойный сеньор занимался при жизни, это поможет следствию.

— Какие деньги? Он только собирался их заработать, когда снимет свое кино, а пока перебивался случайными заказами и рекламой.

— Порнографией он тоже не брезговал, как следует из показаний свидетелей.

— Ну и что, Барри Зонненфельд тоже с этого начинал.

— Жена убитого сообщает, что знала вас довольно близко и что вы ревновали ее к Раубе и писали угрожающие письма.

— Жена убитого — подлая и бессмысленная дура.

— Вот вы спрашиваете: какой у вас мог быть мотив? — Пруэнса развел руками. — Мол, нет никакого мотива. Твердите, что Рауба был вашим другом. И даже не знали, что он женился на вашей бывшей любовнице.

— Да не в этом дело, поймите вы. Он волен жениться на ком угодно, даже на моей матери. И если вам угодно говорить о Габии, то здесь кроется его мотив, а не мой! Он уехал на заработки, а я остался в Литве. Я отбил у него девушку, которую он любил еще в школе, поселился в ее доме, спал с ней, ел и пил на ее деньги, вернее — на деньги, присылаемые Лютасом, а потом совратил ее сестру и ушел, приколов записку к кухонной занавеске.

— И что же? — в голосе следователя звякнули мелкие льдинки. — Вы вот это и собирались мне рассказать, когда требовали встречи? Ладно, у него был мотив для убийства, possivelmente, но его мотив меня не интересует. Ведь это не он вас убил, а вы его.

Разговаривать с ним было все равно, что играть в бильбоке, как делает скучающий Редька: вверх, вниз, длинно ли, коротко ли, все безнадежно возвращается на прежнее место.

— Сеньора Рауба дополнила свои показания еще одним фактом, — Пруэнса вздохнул и снова придвинул бумаги, — она утверждает, что ингалятор, который мы предъявили для опознания, принадлежал не убитому, как мы предполагали, а вам. Она видела точно такой же, когда вы жили у нее в вильнюсском доме.

— То есть в две тысячи втором, когда я и слыхом не слыхивал про астму и даже не знал, что у моих бронхов есть рецепторы, — кивнул я. — Передайте привет вашей брехливой сеньоре.

— Это, конечно, не прямая улика, — смутился Пруэнса. — Но все ваше дело построено на косвенных уликах, и, смею вас заверить, их достаточно, чтобы заменить чистосердечное признание.

— А мой адвокат говорит, что это вообще не улика. И что я буду последний мудак, если подпишу хотя бы один листок из этой папки. Послушайте, Пруэнса, давайте поторгуемся. Вы дадите мне чаю, сигарет и десять минут на один телефонный звонок, а я расскажу вам все, как было. Идет?

Следователь молча кивнул конвоиру, и тот вышел за дверь с недовольным видом.

— Сначала звонок, — я встал, подошел к столу и набрал номер Лилиенталя. Это единственный лиссабонский номер, который я могу набрать по памяти, три последние цифры совпадают с годом моего рождения. Я даже вспотел, пока слушал длинные гудки, вот не думал, что буду так нервничать. Мы и раньше подолгу не виделись, но теперь я звонил ему из другой реальности, как будто с планеты Тральфамадор, где год длится дольше земного в 3.6162 раз.

— Ну? — голос у Ли был сонный, и я невольно посмотрел на часы над столом следователя.

— Это я. Костас. У меня мало времени. Просто коротко отвечай на вопросы.

— Вопросы?

— Это правда, что ты покупаешь мой дом?

— Вполне вероятно. Зависит от многих причин. Ты звонишь из Литвы?

— Я звоню из тюрьмы. Ты знаком с человеком по имени Ласло Тот?

— Впервые слышу, а кто это? — я услышал, как щелкнула зажигалка, и представил, как он сладко потянулся на своей узкой лежанке, которую я называл надгробием Хуаны Безумной.

— Хозяин блудливой блондинки, которую ты мне подослал. Ты сам в этом признался, когда я видел тебя в последний раз.

— Ну, признался, — Лилиенталь хихикнул.

— То есть ты не отрицаешь, что это была твоя затея?

— Моя. Бывшая стюардесса — это то, что тебе нужно. Крепкий, рабочий рот. Она плохо себя вела?

— Я же говорил тебе, что она исчезла!

— Это натурально. Я ей сказал, что ты тороватый литовский купец и прольешь на нее дождь из дирхемов. Это была шутка, пако, но ведь ты успел воспользоваться ее плодами?

— Плодами? По твоей милости я в тюрьме.

— Мы все в тюрьме, так или иначе, — меланхолично заметил Лилиенталь. — Только не все способны это понять. Надо иметь воображение.

— В этой твоей воображаемой тюрьме я сижу в бетонной одиночке!

— Хорошо, что ты это осознал, пако. В твои годы не всем удается так продвинуться.

— Вытащи меня отсюда, Ли. Твой адвокат приходит ко мне со светскими разговорами о погоде, а в камере можно задницу отморозить, если просто прислониться к стене. Заплати ему как следует, раз уж тебя мучает совесть.

Я не знал последнего слова на португальском и употребил испанское: remordimientos de conciencia.

— Remordimientos? Ты учишь испанский, значит, сидишь в приличной тюрьме, — Лилиенталь закашлялся, пытаясь засмеяться. — Соблазни тенора Хозе и беги через крепостную стену.

— Ты старый омерзительный чахоточный педераст, — сказал я, чувствуя, как позвоночник леденеет, а ноги становятся слабыми, вот-вот переломятся, будто стрекозиное крыло. На какое-то мгновение я показался себе ужасно старым и больным, но это мгновение было тут же сметено неведомым прежде бешенством, меня как будто залило лютым чугунным жаром с ног до головы, телефонная трубка раскалилась в руке, будто реторта с аммиаком, в которую добавили оксид хрома. Этот опыт попался мне в билете по химии, я до сих пор помню пепельный дым, стелившийся под потолком кабинета — попадись мне что-нибудь другое, я бы завалил экзамен, получил бы паршивый аттестат, не поехал бы в Тарту, не встретился бы там с теткой и не стоял бы сейчас в кабинете следователя, разговаривая с предателем. Последнее слово я произнес вслух, и Ли озадаченно переспросил:

— Предателем?

— Со старым, уродливым и срамным фанфароном. Четки с кукишем тебе понадобились, жопа. Nao brigues comigo... — в трубке послышались длинные гудки, и я в ярости оглянулся на Пруэнсу, который нажал на клавишу.

— У вас было десять минут, — сказал он, — мне жаль, что вы не успели договорить.

— Это он, — сказал я, садясь напротив следователя. — Дайте мне карандаш и бумагу, я напишу все, что знаю. Этот человек меня подставил, и он должен понести наказание.

— Не уверен, что хочу об этом знать, — Пруэнса покачал головой. — Готовьте свою речь, Кайрис, через неделю я передам дело в суд, и у вас появится возможность высказаться публично.

— Я требую вызвать этого свидетеля по моему делу! — я взял со стола свое досье, вынул карандаш из стакана и быстро написал на обложке телефон и адрес Лилиенталя.

Пруэнса выдернул папку из моих рук и стукнул меня твердокаменным кулаком по запястью.

— Что это вы себе позволяете? Давно на полу не валялись?

— Да поймите же вы, здесь все устроено как в старом хичкоковском фильме, — сказал я, потирая руку. — Был такой фильм про женщину, которая не умела рисовать движущиеся предметы. Рисовать она очень любила, поэтому просто срубала дерево, если оно шевелилось под ветром, и убивала кошку, если та собиралась убежать. Потом она хотела убить слишком ловкого племянника, но, кажется, не успела.

— При чем здесь племянник?

— Племянник — это я. Лилиенталь давно намекал, что хотел бы купить мой дом, но я отделывался шуточками, и тогда он решил пришпилить меня булавкой к моим безнадежным обстоятельствам.

— Какое отношение это имеет к убийству, в котором вас подозревают?

— Понятия не имею, но уверен, что все происходящее связано с домом на Терейро до Паго. Дом не желал, чтобы я продавал семейную мебель, и в тот день, когда покупатель явился за зеркалом, мне позволили найти сейф сумасшедшего Фабиу, про который даже его жена не знала. Правда, там были не только браслеты, но и газета с фотографией убитой девочки. Зачем нужна была газета? Чтобы я знал, что живу на деньги убийцы, и не забывал об этом.

— Деньги убийцы? — Пруэнса немного оживился.

— Об этом я расскажу вам позже. Дом подстроил нашу ссору с Лютасом, тот ушел, хлопнув дверью, и видеокамеры остались в своих гнездах — значит, дому так захотелось.

— Дому захотелось?

— Дом устроил так, что я обнаружил записки своей умершей тетки и стал тосковать по ней, изводиться виной и воспоминаниями, это щекотало ему нервы. Потом он устроил так, что я на весь день остался без электричества, отправился в город и познакомился с Лилиенталем, который сразу влюбился в дом и стал с ним заигрывать. Со мной ему этого не хватало.

— Дому или Лилиенталю? — следователь вглядывался в мое лицо, меж бровей у него собралась толстая беспомощная морщина. Он выглядел так, будто я пытаюсь вытащить его мозг через нос, особыми крючочками, как древнеегипетские мастера-мумификаторы.

— Дому, разумеется, дому!

— Понимаю, — он захлопнул свою папку и устало откинулся в кресле. — Вы симулируете помешательство, хотите в больницу. Это я могу для вас устроить.

И он устроил, Хани. Сегодня я проснулся в палате, под мертвой балериной.

Ее худые увядшие ноги свисали из-под марлевой юбки, я открыл глаза и вскрикнул. Голова балерины склонилась на плечо, а там, где ноги соединялись, слабо светилась электрическая лампочка. Не думай, что я сошел с ума, просто в тюремном изоляторе ремонт, рабочие ходят по коридору с ведерками и распространяют запах свободы. Лампы замотали марлей, на кроватях лежат растрепанные газеты, на моей — «А Во1а» с портретом Серхио Родригеса на первой полосе. Меня привезли сюда, пока я спал, вероятно, подсыпали что-то в чай, которым меня угостил Пруэнса — помню, что я вырубился сразу, как только вернулся в камеру после допроса.

Эта новая манера усыплять заключенных для перевозки кажется мне немного дикой, хотя и практичной. Стоит только подумать, что тебя загрузили в машину, как какой-нибудь куб замороженной трески, из которого торчат хвосты и головы, сразу становится скверно на душе, с другой стороны — я избежал мешка на голове, пинков и жокейских ухваток.

В полдень я сидел у окна, слушая, как на дне двора-колодца перекрикиваются вороны, и жалел себя, будто оставленный после уроков малолетка. Больничная палата размочила меня в два счета, прямо как тюремный мякиш, из которого я сегодня делаю себе шахматы. Из того ватного хлеба, что подают у Пруэнсы, много не вылепишь, а тут мне принесли полбуханки ржаного, и я взялся его разминать. К вечеру я вылепил пешек и ферзей, завтра займусь ладьями, осталось придумать, как всю эту братию вынести отсюда. И с кем я буду играть, если вынесу.

* * *

Для чего не воровать, коли некому унять.

Хлебный мякиш превратился в шеренгу шахматных бойцов, вот только сохнет плохо, потому что дождь льет уже два дня без передышки. Моя палата похожа на заброшенный известковый карьер, доктор пока не появлялся, а сестра зашла один раз и сразу бросилась открывать окно, как будто в палате расцвел аморфофаллус из семейства ароидных. Я вежливо заметил, что в рейсовых автобусах предпочтение отдается тому, кто желает закрыть окно, но она даже глазом не повела, дала мне какую-то таблетку и заставила проглотить, уставившись мне в лицо. Наверняка бромид натрия всего-навсего, меня ведь здесь держат за симулянта.

Толку от окна никакого, оно смотрит в кирпичную стену, не слышно ни уличного шума, ни голосов, соседей тоже не слышно, а я надеялся, что хоть в больничном изоляторе увижу людей. Как бы там ни было, сюда стоило перебраться из-за двух вещей: хлеба и параши. У меня здесь настоящая параша, Хани! С крышкой и двумя ручками, на крышке лежит рулон туалетной бумаги, просто хоть навсегда оставайся.

В душевую здесь не водят, зато приносят двухлитровую посудину с водой, а вчера я обнаглел и попросил свежезаваренного чаю, сказал, что у меня воспалился глаз, и я намерен его промыть старым русским способом. Сестра поджала губы, но чайник принесла, не сказав ни слова, а жаль — хочется поговорить с живым человеком, пусть даже с пожилой теткой с боксерскими веками.

Ладно, давай вернемся к истории с галереей, а то она растянулась и висит, как резинка у рогатки. Мне нужно собраться с мыслями, чтобы рассказать ее адвокату, иначе я застряну тут до морковкина заговенья (не знаю, что няня имела в виду, но звучит убедительно).

Не прошло и трех дней после первой встречи, как я снова увидел метиса-посланника, явившегося вместо мадьяра в кафе «Ас Фарпас». Он пришел в горнолыжной куртке с тысячью молний, и в этом наряде был еще больше похож на свинку, стоящую на задних лапках — прекрасный крап, кофейный и золотой. Я сразу подумал, что все будет хорошо, и заказал рюмку кашасы.

— Человек, который тебя выручил, уже не хочет твоих денег, — сказал посланник, — теперь мы знаем, что их у тебя нет. Твой дом он тоже не хочет, слишком много возни с бумагами. Ясное дело, можно купить нотариуса и потерять старухины условия, но это будет стоить половину дома, да прибавь еще налоги на дарение, останется медная мелочь. Одним словом, Ферро передумал.

— Старухины? Следи за своим языком.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Как и все издания данной серии, эта книга адресована тем, кто хочет научиться делать с помощью уже з...
Перед вами не совсем обычная книга. Это и своего рода историческое исследование, и прихотливая эссеи...
После смерти Александра Македонского в империи началась борьба за престолонаследие, приведшая к беск...
Об одном из ближайших соратников царя Александра Македонского, военачальнике Селевке, основателе пра...
Это издание из пяти частей содержит написанную в жанре «исторического боевика» историю российского т...
Развитие клиента, или Customer Development – сравнительно новый подход к построению компаний. Он поз...