Агафонкин и Время Радзинский Олег

– Где юрта, Мансур? – спросил Агафонкин, на всякий случай еще раз оглядевшись.

– Где юрте и положено быть – в степи, – рассмеялся Мансур. – Где еще быть юрте?

Мансур сидел на кровати – в обычной одежде: старые черные брюки с отвисшими коленями, тапочки на босу ногу и полинявшая футболка с надписью на груди: “Чем больше выпьет комсомолец, тем меньше выпьет хулиган”. Ее Мансуру подарил Агафонкин.

– Странно. – Агафонкин покачал головой, словно не соглашаясь с мгновенной переменой реальности. – Только пил чай в юрте, и вдруг здесь. Дома.

– Не переживай, урус. – Мансур встал, потянулся. – Чай мы и дома попьем.

Пустота в Квартире изменилась: больше не было притаивавшегося за прикрытыми дверьми ожидания. Где оно? Осталось в выметенной ветром степи? Сторожит Агафонкина возле юрты? Ждет, пока он выйдет и отвяжет коня, чтобы накинуться и поймать, запереть в прозрачный вакуум, как бабочку в банке с формалином? Только Агафонкина там нет: он – здесь, дома. На кухне. Бедная пустота: осталась ни с чем. Как и положено пустоте.

Мансур заварил чай в толстом темно-синем чайнике. Агафонкину достался высокий стакан в массивном металлическом подстаканнике, на котором были выгравированы спешащие в противоположные стороны локомотивы поверх нелепой, но привычной железнодорожной эмблемы – разлетающихся крылышек. Сверху компактным полукругом бежала припаянная надпись: “Красноярская железная дорога”.

Из этого стакана с подстаканником чай пил только Митек. Агафонкин часто приставал к нему, откуда у того подстаканник.

– Из поезда унес? В Красноярск ездил?

– Может, и ездил, – охотно соглашался Митек. – Дело-то давнее, Алеша, я и не помню… Но вряд ли на поезде, – поправлялся он, – вроде на санях ехали. Там тогда и рельсов еще не клали. – Он задумывался: – Точно, на санях ехали. Да только не в Красноярск.

– Это митьковский, Мансур, – отодвинул стакан в подстаканнике Агафонкин. – Он всегда из него пил.

– Так нет же его, – пожал плечами Мансур.

Он открыл маленькую круглую крышку заварочного чайника, посмотрел внутрь и – по одному ему известным признакам – решил, что чай настоялся недостаточно. Нужно подождать.

– Ты знаешь, что с ними случилось? – спросил Агафонкин.

– Знаю. – Мансур достал из шкафчика над раковиной коробку с печеньем, поставил на стол. – Их забрали прямо на лестнице, когда Митек повез Матвея гулять. Дали полчаса на сборы, посадили в черный микроавтобус с затемненными окнами и увезли. Нашли все-таки. – Мансур откусил печенье, поморщился: не понравилось. – Я из окна видел.

– Митек сказал, тебя дома не было, – удивился Агафонкин. – А ты, значит, был. Как же тебя не забрали?

– Они мою дверь не нашли, – пояснил Мансур. – У меня с вечера еще похмелье не прошло – только встал, хотел у Митька денег просить. Когда этих двух на лестнице взяли, я воды из-под крана попил – водку вчерашнюю в животе развести, чтобы пьянее быть, – и дверь в свою комнату спрятал. Эти, когда Квартиру обыскивали, видели стену вместо двери.

Он засмеялся и добавил:

– С обоями. Вот и все, что они видели. Я даже дверь не закрыл: стоял, смотрел, как они по Квартире ходят, ищут. И что искали?

Агафонкин не знал. Но подозревал: юлу.

– Где юла, Мансур? – спросил Агафонкин. – И как она оказалась в твоей галлюцинации? Я ее там видел.

Мансур взглянул на Агафонкина с удивлением – о чем тот? Понял, улыбнулся. Покачал головой.

– Это была не юла, Алеша, – пояснил Мансур. – Это так – химера юлы. Слабый двойник, творящий временную реальность. Такую юлу я тебе в любой момент сооружу: она ни на что не годится. Только для миражей. Ею Карету не вызовешь.

Мансур увидел, что Агафонкин не понял, и вздохнул:

– Не спеши, все узнаешь. – Мансур отпил чай. – Ты – первый, кому я рассказываю про юлу.

Тени пробегали по потолку – вытянутые гротескные фигуры шедших с работы людей. Маленький Мансур сидел на полу в пространстве за шкафом и смотрел, как тени прохожих за срезанным тротуаром окном их подвальной комнаты накручивались на сливающиеся в сплошное разноцветье бока запущенной юлы. Словно юла раскручивала тени, запускала их быстрый Серый мир – шорохи движенья. Тени – плоские приглушенные звуки. Мир смешался: звуки были видны, а не слышны. У Мансура закружилась голова от верчения юлы. Он зажмурился, открыл глаза и увидел Карету.

Она стояла посреди их маленькой – неполных шестнадцать метров – комнаты и каким-то неясным образом умещалась в этом пространстве, не раздвинув его, не сделав просторнее. Все осталось на месте – родительский диван-кровать, маленький щербатый стол, застеленный красной скатертью, которую мать покрывала клеенкой, когда садились есть, трехстворчатый чужой шкаф из квартиры с пятого этажа: мебель стояла на своих местах, и посреди мебели – Карета. Голубое яйцо с золотым ободком, сходящаяся овалом крыша, на которой – королевским гербом – крутилась его юла.

Он обошел Карету между тумбочкой у родительской кровати и маленькой этажеркой с разнокалиберной посудой. Ближний к нему высокий каурый жеребец покосился на мальчика из-под опущенных шор, но не шарахнулся, не понес: остался стоять. Другой – белый, с заплетенной цветными ремешками гривой – вздрогнул и ударил себя по крупу длинным хвостом. Мансур дернулся, отступил назад.

На козлах – никого: вожжи намотаны на передок облучка. Мансур подождал, протянул руку и дотронулся до мягкой, словно сырой, кожи поводьев.

Он стоял посреди пустого поля, через которое лежала протоптанная кем-то тропинка. Небо было исчерчено тенями – разных форм, размеров, значений. Небо – повисшая над полем серая простыня – без солнца, без звезд, без света. Мансур не мог видеть линии горизонта, потому что небо нигде не кончалось. И нигде не начиналось. Как и плоская темная земля.

Вокруг лежала вязкая полутьма, но тропинка, тропинка светилась, будто под ней зажжены лампочки. Тропинка начиналась в том месте, где стоял Мансур: у его ног в прохудившихся войлочных тапочках – в подвале, где они жили, было зябко, и маленький Мансур носил теплые тапочки даже летом. Он знал, что за спиной тропинки не было, можно и не оглядываться. Светящаяся лента приглашала его только вперед.

Было не страшно, а скорее тревожно – словно должен будешь кого-то о чем-то попросить и заранее знаешь, что откажут. Вокруг носились тени – безмолвные контуры тьмы в еще большей тьме. “Вот он, Мир теней, – думал Мансур. – Я попросил юлу взять меня сюда, и она взяла. Что я буду здесь делать?” Он помнил, что нужно вернуться домой, что его ждут, но где дом и кто ждет – вспомнить не мог. Его заполнила серая пустота, вытеснив память о жизни.

Мансур ощущал парящую легкость, прозрачность, словно его надули гелием и он – воздушный шарик; у него был такой шарик – принес отец, и он долго с ним играл, перебрасывая с ладони на ладонь. Шарик был желтый – маленькое солнце. Мансур вынес его во двор – похвастать, и Женька Синицын из шестого подъезда попросил поиграть. Женька подкинул желтый шарик в хмурое небо сокольнического двора, обмотав длинную нитку вокруг пальца. Еще и еще… Мансур начал беспокоиться. Каждый раз, когда Женька подбрасывал шарик, он смотрел на Мансура и улыбался. Мансур улыбался в ответ, хотя и не знал, что здесь смешного. На пятый раз Женька улыбнулся еще шире и позволил нитке размотаться. “Держи! – закричал Мансур, – улетит!” Он даже подпрыгнул, стараясь поймать уплывающую вверх нитку. Женька начал смеяться, и остальные ребята начали смеяться, а Мансур все смотрел вслед желтому шарику, пытаясь не плакать. Шарик стал не виден, и Мансур не выдержал и расплакался – со слезами и текущим носом. Его потом долго дразнили.

Сейчас – посреди поля – Мансур знал, что может летать. Подумал было взлететь и стать тенью – подружиться с тенями вокруг. Поиграть. “Или улететь высоко-высоко и найти шарик?” – думал Мансур. Жизнь в Мире теней была полна возможностей.

Перед ним в сером воздухе – на ничто – села Синяя Птица без крыльев. Она была синей, хотя в мире вокруг не существовало цветов. Синяя Птица посмотрела на Мансура и глубоко вздохнула, как вздыхают старые люди и очень большие собаки. Над маленьким острым клювом у Синей Птицы светился единственный глаз.

Мансур решил до нее дотронуться. Он не пытался ее поймать – хотел потрогать. Он протянул руку.

– Нет, – сказала Птица. – Не сейчас. Рано.

Птица обернулась вокруг своей оси, словно решила схватить клювом длинный хвост с торчащими на конце в разные стороны перьями, и завертелась – быстрее, быстрее, быстрее. Она вертелась так быстро, что у Мансура закружилась голова, и он на секунду зажмурился. И открыл глаза.

Мансур сидел за шкафом рядом с раскладушкой, и перед ним крутилась юла. Мансур накрыл ее ладонью – остановил. Лег на пол и сразу заснул.

Свет под потолком кухни мигнул, стал жиже, тускнее, затем снова выправился, накалив лампочку желтизной. “Как мансуровский желтый шарик, – подумал Агафонкин. – А шарик вернулся. И стал лампочкой на кухне”.

– Я не трогал юлу целый год: боялся, – продолжал Мансур. – Не знал, куда она меня утащит. Догадывался, что юла может взять меня в разные места – другие миры и что она вызывает Карету. Конечно, в шесть лет я не понимал, как это работает. Или что это. До сих пор не понимаю. Хотя потом – много позже – догадался, что юла не просто берет тебя в другие миры: она их создает.

“Это не совсем то, что мне рассказывал Гог”, – подумал Агафонкин.

– Мне говорили, – осторожно заметил он, – будто юла раскручивает новые Линии Событий. Регулирует время.

Мансур смотрел на него с удивлением. Агафонкин решил пояснить.

– Помнишь про пространство Минковского? – спросил Агафонкин. – Матвей и Платон рассказывали.

Мансур кивнул, но как-то неопределенно.

– Любое событие можно представить как точку на Линии Событий, – сказал Агафонкин. – Просто нужно к координатам трехмерного пространства – высоте, ширине и длине – добавить время События. Тогда пространство становится четырехмерным. Это и есть пространство Минковского.

Мансур придвинул к Агафонкину коробку с невкусным печеньем и посмотрел в окно кухни, за которым уже погас дневной городской свет, уступив место желтым огням загоревшихся окон.

– Алеша, – сказал Мансур, – все эти теории ученые придумали у себя в голове: мир, как они думают… даже и не как он есть, а как мог бы быть. Гипотезы, твою мать. Варианты возможного. А я тебе рассказываю, что сам испытал. Я с юлой тридцать лет жил. Использовал. То, что я рассказываю, это личный опыт, а не умозаключения, построенные на еще чьих-то умозаключениях. Понапишут формул и думают, это и есть действительность. А я с юлой путешествовал в разные миры, в разные времена и страны, и если бы… – Он замолчал и уставился в кружку.

Агафонкин тоже молчал: в такие моменты нельзя торопить – спугнешь. Сам расскажет.

Подождал, выдержал паузу.

И не ошибся.

– Жаль, выпить нечего. – Мансур вопросительно взглянул на Агафонкина, и тот спокойно встретил его взгляд непониманием своих больших красивых зеленых глаз – выпить? что это?

Мансур понял, что не получит от Агафонкина денег, и глубоко вздохнул – искренне, не пытаясь давить на жалость (и правильно: какая жалость у Агафонкина?). Подумал и решительно взял из коробки непонравившееся ему печенье. Но есть не стал.

– Что такое юла, я не знаю и вряд ли узнаю. Как она работает – тоже неясно. Но что она делает, Алеша, я знаю. – Мансур смотрел Агафонкину в глаза не мигая, как смотрят люди, когда либо уверены в своих словах, либо хотят таковыми казаться. – Юла может брать человека в другие миры или измерения – зови как хочешь. Это миры твоих возможных жизней, хотя часто ты в этих жизнях другой. – Он прищурился, словно был не уверен, понимает ли Агафонкин. – Ты в тех мирах можешь выглядеть по-другому – не как выглядишь в этой жизни, но это все равно ты. Понимаешь?

Агафонкин кивнул. Он не совсем понимал, но его это не беспокоило: он ждал главного – рассказа, куда Мансур дел юлу. Другой ли ты в мирах юлы, тот же – Агафонкин не тревожился: он привык быть другим, оставаясь собой. Ничего нового.

– И куда ты путешествовал? – осторожно не спугнуть

– Куда я только не путешествовал, – сказал Мансур. Он весело, задиристо взглянул на Агафонкина, будто ожидая, что тот тоже обрадуется мансуровской свободе путешествий в разные измерения. Подождал агафонкинскую радость: не дождался. Качнул головой: – Существует бесчисленное множество вариантов нашей жизни. И нас самих. Причем в каждом варианте я – Мансур Гатауллин, хотя выглядеть могу по-другому. Ощущаешь себя собой, а не кем-то другим. Но просить бесполезно, – вздохнул Мансур. – Попросишь юлу взять тебя куда-нибудь – и ничего. Крутишь, вертишь, а ничего не происходит.

– Почему? – спросил Агафонкин: это было интересно. Он путешествовал вдоль Линии Событий, меняя координаты пространства-времени, и всегда попадал куда было нужно. Или куда хотел. У Тропы не было своей воли: она подчинялась воле Агафонкина. Был бы подходящий Носитель.

– Не знаю, – пожал плечами Мансур. – Я много думал об этом. Возможно, существуют варианты… или миры, где нас нет. Или куда нельзя. Не положено. Вот юла меня туда и не пускала.

Агафонкин кивнул: похоже, так и было. Может, и к лучшему.

– А где тебе было хорошо, Мансур? – поинтересовался Агафонкин: ну говори же проговаривайся

– Хорошо, Алеша, где нас нет, – подмигнул ему Мансур.

не вышло

– Мансур, для чего тебе юла? – решил узнать Агафонкин. – Ты и так можешь создавать мир вариантов – свои интервенции. Галлюцинации. И не только сам можешь туда попасть, но и других взять.

– Что ты! – замахал руками Мансур. – Ничего я не мог до юлы. Я – как ты называешь – интервенции – смог создавать только когда отдал юлу. И то мне для этого нужно быть пьяным.

– А раньше не мог? – удивился Агафонкин. Он думал, что Мансур обладал своим даром с рождения, как Агафонкин – своим. “Может, – мелькнула у Агафонкина мысль, – и я не всегда мог брать Тропу? Путешествовать вдоль Линии Событий? Просто не помню того времени, когда не мог?” Агафонкин эту мысль прогнал: он был особенный. Ему не нужна была юла.

Ему, впрочем, были нужны Носители.

– И не мог и не надо было, – вздохнул Мансур. – У меня ж была юла. Интервенции – так, слепки, жалкое подобие Миров юлы. И притом временное – держится, пока пьяный. Протрезвел, и все.

Он замолчал. Затем тихо добавил:

– Протрезвел, и снова жизнь. Как она есть. А совсем не как хочешь, чтоб она была.

– Может, наша здешняя жизнь – тоже один из вариантов возможного, – примирительно предложил Агафонкин. – Мы просто не помним, что одновременно живем в других вариантах. И они – для нас в них – такие же реальные, как этот – для нас в нем.

– Не знаю про твою здешнюю жизнь, – сказал Мансур, – а моя – это не вариант возможного. Моя – вариант невозможного. Невозможно ее дальше терпеть.

– Что ж ты не остался там, где нравилось? – спросил Агафонкин.

если не проговорится но может хоть намекнет а дальше мы уж как-нибудь сами

Улыбка собрала морщинки в уголках мансуровских коричневых глубоких глаз в расходящиеся веером лучики. Несмотря на эти морщинки, он стал моложе.

– Я хотел, – признался Мансур. – Не раз пытался, особенно пока был молод.

Он замолчал. Агафонкин тоже молчал: он и сам знал это ощущение, когда находишь свое место и время – место-время и понимаешь, что здесь-сейчас ты хотел бы остаться. Для Агафонкина таким местом-временем было Удольное.

Турецкий пост, на который наткнулся отряд поручика Назарова, ждал их внутри прохода Гурджи-Богаз – ровно посередине узкого ущелья между вздыбившимся острыми скалами нагорья Карга-Базар и почти отвесным хребтом Гяур-дага – Собачьих Гор. Было темно и холодно.

Турки, потом решил Агафонкин, засекли их движение раньше – на подходе к ущелью. Стрелять, однако, не стали: подождали, пока русская разведка – шесть гренадеров и два офицера, Назаров и Агафонкин, – пройдут глубже в проход. Подождали и заперли, принялись обстреливать в спину из снайдеров – стандартного стрелкового оружия османской армии. Это сзади. Спереди же русских ждал турецкий снайперский расчет, вооруженный длинноствольными Пибоди – Мартини. Хорошая американская винтовка. Жаль, что в руках у врага.

Агафонкин не отстреливался – не хотел обнаруживать свою позицию. Он сразу понял, что назаровская разведка не выберется из засады, и ждал, пока турки дальним огнем перебьют отряд и подойдут ближе – добить раненых штыками и обыскать трупы на предмет поживы. “Подойдет турок поближе, я до него дотронусь и возьму Тропу”, – думал Агафонкин, слушая дробную, рассыпную стрельбу снайдеров и неторопливый, выборочный огонь Пибоди – Мартини. Изредка русские отзывались руганью винтовок Бердана номер два: оружие неплохое, надежное, но против Пибоди и калибр поменьше, и точность похуже. Зато два штыка четырехгранных. На них и была русская надежда: пуля, пусть и калибра 11.43 мм из Пибоди – Мартини, – а все же дура; штык – молодец.

Только до штыков не дошло.

Агафонкин прислушивался к огню, пытаясь сквозь винтовочный треск различить глухой низкий звук Смит-Вессона – шестизарядного американского револьвера, которым к войне оснастили русских офицеров. Он знал, что у Назарова был такой. Агафонкин надеялся, что Назаров не вступит в перестрелку, хотя понимал, что надеялся зря: у того в отличие от Агафонкина не было возможности убежать. Ему оставалось только драться.

Агафонкин не любил войну. Всякий раз, глядя на серые кишки, тянущиеся из разорванных животов убитых, на слепые лица без глаз, на скользко блестящие мозги во взломанных снарядами черепах – лакомство птиц, Агафонкин обещал себе, что этот бой – последний. Всякий раз, смотря на убитых детей и воющих над ними матерей, Агафонкин повторял, что справедливых войн не бывает, что ему здесь делать нечего и что вообще нечестно такому, как он, воевать: он в отличие от других знал, что бессмертен, и оттого не боялся. Повторял, говорил и шел на войну.

Что за сила тянула туда Агафонкина? Должно быть, не верил в свое бессмертие до конца и каждый раз хотел удостовериться, что может в любой момент встать на Тропу и очутиться в другом Событии.

Жизнь по Минковскому. Жизнь без смерти.

“Где Назаров? – думал Агафонкин, лежа за острым выступом скалы и радуясь, что здесь слишком узко – не осветит его убежище предательская луна. – Не слышу револьвера. Молодец, не хочет себя обнаруживать”.

Похвалил и накликал беду: темное пятно метрах в ста – поближе к турецкому снайперскому расчету – вдруг вытянулось (должно быть, Назаров лежал, свернувшись калачиком, чтобы казаться не человеком, а камнем – умно) и встало, подняв тень правой руки и прокричав назаровским голосом: – Братцы! За Россию! За государя! Вперед! Вперед!

“Куда, дурак! – мысленно крикнул Агафонкин (не вслух – выдержка уберегла). – Лежать!” Он рванулся вперед, но присел обратно за выступ, остановленный винтовочным огнем с двух сторон. Назаров, однако, не сразу упал, подкошенный пулями, а стоял еще секунд пять, продолжая кричать дурацкое “За Россию! Вперед!”. Затем рухнул лицом в землю.

Огонь прекратился. Агафонкин чуть подождал и быстро пополз к Назарову. Он слышал, как тот хрипел.

Агафонкин осторожно перевернул Назарова на спину. Тот смотрел на Агафонкина одним глазом; другой стал развороченной дыркой. Говорить он не мог, только улыбался. Агафонкин лег рядом и просунул ладонь под назаровский затылок – думал, тому так легче дышать. Он чувствовал, как ладонь стала мокрой и липкой. Агафонкин слушал назаровский хрип и думал, что делать: утащить Назарова с собой он не мог и оставить не хотел. Он чувствовал, что Назаров в сознании, и это было хуже всего. Сколько тот будет мучиться? Агафонкин провел ладонью по назаровскому животу – кровь. Плохая смерть.

Агафонкин знал, что должен сделать. Оставалось сделать.

Он накрыл назаровское лицо ладонью – осторожно, словно хотел защитить от холодного ветра в ночном ущелье. Назаров дернулся, пытаясь вдохнуть, но воздуха не было: вместо воздуха была тяжелая ладонь Агафонкина.

– Потерпи, Петя, – попросил Агафонкин. – Потом легче будет.

Назаров скосил оставшийся живой глаз на Агафонкина, словно хотел спросить: “За что?” А может, поблагодарить. Агафонкин чувствовал, что Назаров его узнал. Он также чувствовал, что тот старается не дышать, помогая Агафонкину убить себя побыстрее.

– Она с ним останется, – соврал Агафонкин на ухо своему другу. – Анна Каренина. Выйдет замуж за Вронского. У них все хорошо закончится.

Он хотел добавить что-нибудь еще, но не знал что. Назаров продолжал косить на него тускнеющим глазом, и Агафонкин чувствовал, как жизнь уходит из лежащего рядом человека. Был человек – стало тело.

Агафонкин почувствовал, что губы под ладонью перестали дергаться, и прыгнул во время Назарова, особенно не заботясь куда-когда – разберется на Тропе. Заскользил вдоль назаровской короткой Линии Событий, ее неполных двадцати шести лет.

Агафонкин вынырнул где посветлее. И подальше от прохода Гурджи-Богаз.

Он зажмурился от блеклого утреннего света. Рядом с кустами, в которых стоял Агафонкин, лежал разбитый тележный путь, на котором стоял вместительный крытый тарантас на длинных дрогах. На козлах сидел мужик в драном армяке и курил в кулак. Иногда он сплевывал в дорожную пыль.

Утро. Март 1861 года. Мещерский уезд. 8 часов 36 минут.

Россия.

Агафонкин вдохнул, потянул в себя легкий русский воздух – пыль, запах травы и голого леса вдали. Его тронули за рукав шинели.

Рядом стоял мальчик с круглой головой и широким лицом под гимназической фуражкой. “Сколько ему сейчас? – прикинул Агафонкин. – Лет восемь, должно быть”. Он отпустил плечо мальчика, за которое все еще держался.

– Бонжур, господин офицер, – сказал маленький Назаров. – Простите, я вас не заметил.

Сказал и покраснел, уставившись в землю. “Боится, что я видел, как он писал в кустах, – понял Агафонкин. – Бедный, бедный мой Назаров”.

– Pierre, cheri, – позвал женский голос из тарантаса, – пора уж ехать, а то не успеем к обеду.

– Мы в Тамбов, в гимназию, с маменькой, – пояснил Петя Назаров. – После лета из Чирков – из имения возвращаемся.

Улыбнулся – счастливый, не ведающий. Агафонкин тоже улыбнулся.

– А мы с господином Блэйром поймали в имении бабочку, – сказал маленький Назаров. – Для коллекции.

Агафонкин кивнул.

– А вы… – Мальчик замялся, потом осмелился: – А вы, господин офицер, были на войне?

Агафонкин посмотрел на пятна крови на своем рваном кителе. Вздохнул и ничего не ответил.

– Петя, пора! – снова позвал женский голос.

– С Богом, милый, – перекрестил его Агафонкин. – Иди, а то и вправду опоздаешь к обеду.

Мальчик коротко поклонился и пошел к тарантасу. Он забрался на подножку и сел рядом с беременной матерью. Тарантас качнулся и поехал в Тамбов.

– Отчего так долго? – спросила сына Мария Ильинична.

Тот не ответил, лишь мотнул головой.

Тарантас мягко качался, убаюкивая Петю Назарова, но перед тем как заснуть, Петя решил, что, когда вырастет, станет не ловцом бабочек – решение, принятое им в усадьбе, а пойдет в военную службу. Как высокий красивый господин офицер.

Агафонкин подождал, пока тарантас, переваливаясь в колдобинах, станет неровным черным пятном на горизонте, и вышел на большак.

Он ждал недолго: через час показалась крестьянская телега с тощим и по-утреннему несильно пьяным мужиком – Гаврилой Пантелеймоновым. Гаврила остановил телегу, завидев барина, и снял шапку.

– Здравия желаем! – заорал Пантелеймонов. – А где экипаж-то, ваше высокобродие? Отчего пешим ходом?

– Перевернулся, – коротко ответил Агафонкин, пресекая расспросы. – Обратно в Тамбов чинить увезли. А я, видишь, поранился.

Гаврила кивнул, цокая на агафонкинскую рваную форму и кровь на руках.

– Сильно зашиблись, барин? – поинтересовался Гаврила. – Можа, к лекарю, в Семеновское, отвезть?

– Обойдется, – отказался Агафонкин. – Скажи лучше, братец, ты куда едешь?

– В Удольное, – сообщил Гаврила. – Домой.

“Домой”, – подумал Агафонкин. Он хотел домой.

– А вы, случаем, не новый управляющий будете? – решился спросить Пантелеймонов. – А то дворовые сказывали, будто ожидают управляющего из города. Словно как вы, барин: из военных охфицеров.

Он для чего-то причмокнул и натянул вожжи, хотя костлявый мерин и так никуда не рвался – стоял на месте, отмахиваясь куцым хвостом от ранней мошки.

– Я и есть, – неожиданно для себя самого сказал Агафонкин. – Я – ваш новый управляющий. Хорошо, что ты меня встретил, братец: с тобой и поеду. Вези домой.

* * *

Было ли у Мансура свое Удольное? Место, куда он возвращался, хотел вернуться? И где, должно быть, хранил юлу?

Оставалось узнать.

– Что ж ты там не остался, Мансур? – спросил Агафонкин. – Где тебе понравилось.

Мансур посмотрел с удивлением: не понимаешь? или притворяешься, что не понимаешь?

– Алеша, – наставительно – ну чем не матвей никанорович? – сказал Мансур. – Я же объяснил: юлу бесполезно просить взять тебя в какое-то определенное место: она сама решает, куда тебя взять. И какой из вариантов твоей жизни тебе показать. И сама решает, когда остановиться и вернуть тебя обратно. Ты – пассажир, а не машинист. Понятно?

Кухню затопило молчание – стоячая тишина, вода в непроточном пруду. Только холодильник продолжал ворчать в углу, словно ему не нравилась беседа, да изредка всхлипывал, вторил ему старый кран, гулко роняя тяжелые капли в раковину – шлеп-шлеп-шлеп. Митек все грозился сменить прокладку, но руки, видать, не дошли.

– Единственное, как можно попасть куда хочешь, –сказал Мансур, – когда вызываешь Карету.

Агафонкин помнил Карету и ее чудесный Сиреневый мир. Воздух, пронизанный радостью, птицы без крыльев и странные большие умные жуки. Он хотел попасть туда еще раз.

– Как ее вызвать? – спросил Агафонкин.

Мансур засмеялся и, захлебнувшись от собственного смеха, закашлялся. Покачал головой.

– Кабы знать, Алеша, я б здесь не сидел. – Он осторожно запил кашель чаем. – Когда я отдал юлу… – Мансур помолчал, тряхнул головой, будто пытаясь что-то забыть, – когда я отдал юлу, мне только и осталось, что напиваться пьяным и придумывать миры самому. Миры эти – временные, долго не держатся – так, трюкачество. Зато, – горько улыбнулся Мансур, – я могу показать их другим. Моя плата за годы с юлой. Или за то, что я ее отдал.

– Кому ты отдал юлу? – нечего ждать можно и напрямую скажет так скажет

Мансур не ответил; сидел, уставившись в одну точку, видел что-то вдали. Агафонкин знал, что тот может сидеть так часами, приклеившись взглядом к невидимому месту в пространстве, глухой к окружающему миру – не здесь и не сейчас.

У Агафонкина не было такой точки. Она ему, впрочем, была не нужна.

– Мои детские путешествия пробудили во мне интерес к истории, – неожиданно сказал Мансур. – Было ли то, что пишут, что было, на самом деле? И, главное, могло ли на его месте быть что-либо иное? Потому что если существует множество вариантов жизни отдельного человека, должны – логично ведь? – существовать и варианты человеческой истории. Понимаешь?

Агафонкин кивнул, но постарался сделать это как можно неопределеннее: вроде понимает, но лучше объяснить еще. Глядишь, и расскажет, куда дел юлу.

– Представь, – продолжал Мансур, – что есть мир, где Гитлера в 1909-м приняли в Венскую художественную академию. Он, как и хотел, стал архитектором – и, судя по всему, неплохим. Строит дома внутри Рингштрассе для богатых венских евреев и тихонько ворчит, что могли бы платить и побольше. И никакой тебе в том мире Второй мировой. Представляешь такое?

Агафонкин хотел сказать, что все имеет право на существование в мире возможного, но промолчал. Второстепенное замечание. А ему нужно не упустить главное.

– Ты увлекся историей, – напомнил он Мансуру.

– Увлекся, – согласился Мансур. – И после школы поступил в Историко-архивный.

Ему не хватило трех баллов для истфака МГУ. Когда Мансур забирал из приемной комиссии документы, ожидая, пока его вызовут по фамилии, он, расстроенный провалом, не заметил коренастого, скуластого парня, стоявшего в той же очереди. Потому удивился, когда скуластый догнал его в коридоре.

– Гатауллин! – окликнул его скуластый. – Слам.

татарин

– Слам, – ответил Мансур. Скуластый был старше года на три: бедно одет – вытертая до ниток белая рубашка и блестящие от старости темные брюки. На коротко стриженой голове – несмотря на конец июня – аккуратно сидела черная кепка. В руках держал папку из кожзаменителя с гербом СССР.

– Га тарихи? – спросил скуластый.

– Да, на исторический, – подтвердил Мансур и добавил по-татарски – из вежливости: – эйе, га тарихи. Только я не прошел – баллов не хватило.

Он говорил по-русски: не хотел привлекать к чужой речи внимания окружающих – сновавших по коридору абитуриентов. Дома родители говорили по-татарски, оттого Мансур хорошо понимал язык и мог поддержать беседу, но стыдился говорить на публике: татарский выделял его из толпы как чужого, а он хотел быть своим. Быть чужим – опасно. Мансур знал это по жизни двора.

Скуластый улыбнулся – отчего он в помещении в кепке? – и хлопнул Мансура по плечу.

– Юк бэла, бягыр, – весело сказал скуластый. – Юк бэла.

ага не беда может для него и не беда поступил наверное а для меня беда в армию загремлю теперь и какой я ему “дорогой”?

– А ты? – спросил Мансур.

– Мин тагын, – кивнул скуластый, не замечая мансуровских попыток поменять язык, – тагын тарихи.

тоже не поступил и тоже на исторический? чего ж он тогда веселится?

Скуластый протянул руку:

– Ринат. Ринат Кашафутдинов. Из Нижнекамска.

Ринат вернулся после армии и тоже хотел быть историком. И тоже не прошел в МГУ.

– Нам не баллов не хватило, – объяснял он Мансуру, стоя за круглым высоким столиком в маленькой пивной, где они тянули горькое пиво из скрипевшего и недоливавшего автомата. – Нам не хватило национальности. Не хотят брать татар на исторический: боятся, мы узнаем правду про то, что было на самом деле. Что это – наша земля.

Ринат уговорил Мансура идти вместе подавать документы в Историко-архивный. Их приняли без экзаменов – хватило баллов, набранных в МГУ. Родители Мансура не поняли даже, что произошло: МГУ, не МГУ – не важно. Главное, сын – первый в роду – поступил в институт и будет работать в учреждении. Одеваться на работу “по-чистому” – носить костюм с галстуком. Его будут называть по имени-отчеству. Они гордились и пытались не шуметь по утрам, когда вставали затемно убирать двор. Пусть поспит их мальчик. Их эркек-бала.

Мансуру, однако, было не до сна. На первом курсе Ринат принес Мансуру бледные машинописные копии не запрещенной, но и не разрешенной книги Николая Трубецкого “Европа и человечество” в большой картонной папке, завязанной длинными тесемками, и велел никому не показывать.

Прочитав Трубецкого, а после и перепечатанную на тонкой бумаге книгу Петра Савицкого “Россия – особый географический мир”, Мансур перестал спать по ночам: лежал на раскладушке за шкафом и думал, думал, думал, пока перед глазами скакали тюркские всадники в острых шлемах и легких кольчугах. За спиной – два лука наперекрест: малый и большой – для дальнего боя. Они скакали завоевать свое пространство. Или сделать его своим.

Из книг выходило, что российское пространство было не просто русским, где наследники татарских кочевников считались чужими, а их собственным – евразийским. Мансур читал принесенную Ринатом книгу Льва Гумилева “Древние тюрки” и гордился, прислушиваясь, как в нем спешит, торопится, стучит густая степная кровь.

Он стал чувствовать себя увереннее в метро и в магазинах. Он был здесь по праву – его земля.

Мансур не решался рассказать Ринату Кашафутдинову про юлу. Юла была его секретом, тайным миром, куда другим вход был закрыт. Раньше Мансур путешествовал без цели, без смысла, без назначения. Он был одиноким воином, скачущим через Миры юлы, несомый чужой волей.

Теперь его ждал иной мир – мир завоеванной тюрками лесостепи. Мансур хотел стать частью орды, частью тьмы – тумен, десять тысяч всадников – и чувствовать проникающий в кровь ритм копыт, отбивающих марш кочевой победы, тюркского триумфа, по покоренной земле. Он нашел с кем скакать в ритм. Только его братья скакали в другом пространстве-времени, отделенные от Мансура Гатауллина столетьями прошедшего, уплывшего времени.

Юк бэла – не беда.

Юк бэла – была б юла.

Юла у него была.

По ночам Мансур вынимал юлу из коробки под раскладушкой и подолгу держал в руках, словно выигранный спортивный кубок. Мансур представлял кочевую армию без конца и края и надеялся, что юла увидит этот образ, найдет искомый им мир среди мириад раскручиваемых ею миров и возьмет туда. Он сидел и ждал, пытаясь ощутить толчок от юлы, толчок-команду: поняла закручивай

Иногда ему казалось, что он чувствует вибрацию юлы в ладонях, и Мансур осторожно – не спугнуть бы – ставил юлу на покрытый покорябанным линолеумом пол и закручивал. Закрывал глаза и ждал.

Ничего не случалось. Бывало, что юла брала его в другие миры, но никогда, никогда не брала туда, куда хотел он.

– Ринат ушел на третьем курсе… – Мансур стоял к Агафонкину спиной, мастеря им обоим знаменитую митьковскую яичницу – “болтушку”: в маленькую кастрюльку выбивалось шесть яиц и резалось все, что попадалось: колбаса, сосиски, помидоры и даже плавленый сырок “Дружба”. Все это перемешивалось, взбалтывалось и выливалось на раскаленную, шипящую сливочным маслом сковороду. Масса холестерина и удовольствия. – Я так и не узнал, почему он ушел. н стал все реже посещать институт, затем прекратил совсем. Я думал, он работал – стипендии не хватало и денег у Рината не было: жил на двух бубликах в день и чае, а то и просто пил кипяток. Я ходил к нему в общежитие, но он не открыл, хотя был в комнате: сказали соседи. Я постучал, подождал и ушел. Думал, не хочет со мной говорить.

Ринат ждал Мансура недалеко от института: на углу Никольской и Большого Черкасского. На плече висела темно-синяя спортивная сумка с надписью “Динамо”.

Ринат казался выше от того, что стал худее и бледнее, словно Москва съела, растворила его желтоватый загар. Поздний октябрь окутывал спешащих московских людей ясным прозрачным холодом, но Ринат в легкой черной кепке (он никогда ее не снимал) и клеенчатой куртке на толстой байке, казалось, не чувствовал, что прозрачный холод уже начал густиться в мелкий колючий снег.

– Энем, – сказал Ринат по-татарски, – я ухожу из института. Только что документы забрал.

Энем – братишка. Младший брат. Ринат часто его так звал.

Мансур молчал. Понимал, что Ринат не переводится в другой институт и не уезжает домой: уходит.

– Возьми книги. – Ринат снял сумку и повесил на плечо Мансуру. – Мне больше нельзя много вещей.

Мансур кивнул. Сумка была тяжелой, и плечо скоро заныло. Он снял сумку и поставил на холодный грязный асфальт.

– Деньги нужны? – спросил Мансур.

– Нужны, конечно, – улыбнулся Ринат. – Не надо: обойдусь. Сбереги для себя.

Они постояли молча, не закуривая. Мимо торопилась чужая жизнь.

– Что делать будешь? – спросил Мансур.

– А, – беззаботно махнул рукой в сторону Ринат. – Что ты делать будешь, энем?

что делать? учиться конечно и искать путь к своим в орду Он ничего не сказал.

– Знаешь, где мы стоим? – спросил Ринат.

Мансур знал: на углу Большого Черкасского переулка. Он показал на табличку на ближнем доме.

– Вот-вот, – кивнул Ринат. – Назван в честь князя Черкасского, который здесь имел дом. Князь был Черкасский, потому что из черкасов. А черкасы – тюркский народ гузов, кочевавших в причерноморских степях в X–XIII веках. Чингисхан определил их во владение Джучи – своему старшему сыну. Улус Джучи – Алтын-Орда. Золотая Орда. Россия.

Мансур покачал головой: он этого не знал.

– Вот, – снова сказал Ринат. – Стоим с тобой, два татарина, в Улусе Джучи и стесняемся говорить по-татарски. На своей земле стоим, бягыр. Нашей кровью завоеванной.

– А ты знаешь, Алеша, почему Улус Джучи развалился? Почему русские цари смогли Орду одолеть? – Мансур разделил расплывшуюся яичницу на две неровные части. Подвинул Агафонкину тарелку. Взял длинный нож и нарезал черствого белого хлеба – макать в желтую жижицу.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги: