Агафонкин и Время Радзинский Олег
Ганжуур сидел на узкой лавке, застеленной стегаными одеялами, и глядел на желто-красный огонь в обложенной камнем открытой печи в центре юрты. Над огнем булькал котелок с кусками жира и баранины. Большеглазая девочка – единственная дочь Ганжуура – мешала густой суп. Она не взглянула на вошедшего Канина, лишь поправила грязную шапочку и перекинула одну из трех косичек через плечо.
Канин не слышал, чтобы девочка разговаривала. Он думал, что она немая, но стеснялся спросить хозяина. Жена Ганжуура умерла при ее родах, и девочка жила в юрте отца. Ее звали Бадамцэцэг – Бадам-цветок.
“Покормит напоследок и прогонит, – решил Канин, глядя на жирную баранью похлебку. – На ночь не выгонит, велит уйти утром”. Канин сел на другую лавку, поверх брошенной на нее толстой верблюжьей кошмы. Кошма пахла острым животным духом.
Бадамцэцэг налила ему густого тягучего чая в маленькую пиалу и вернулась к огню. Канин свернул самокрутку, закурил и принялся молчать, глотая дым с чаем. Ганжуур тоже закурил. Они долго сидели молча, глядя на огонь в центре юрты.
– Зима – долгое время, – сказал наконец Ганжуур.
“Вот, – подумал Канин. – Сейчас прогонит”. Он кивнул, соглашаясь со стариком: зима – долгое время. Лишние рты ни к чему.
Больше Ганжуур не сказал ничего, и они принялись есть харшол – черный суп из баранины. Закончив еду, мужчины закурили, пока Бадамцэцэг ела, что осталось после них. Окончив, она начала чистить казан и убирать в юрте.
Канин ждал, велит ему Ганжуур уйти утром и держаться в стороне от становья или ожидается, что он поймет это сам.
Старик бросил обжигающий пальцы остаток самокрутки в огонь.
– Зима – долгое время, – повторил Ганжуур. – Большая стоянка.
Канин не знал, что ответить, и встал. Ганжуур тоже встал и кивнул Канину на дочку.
– Большая стоянка, – старик покачал головой. – Долго. Холодно.
Так атаман Канин принял в подарок от Ганжуура его немую дочку – скоротать время стоянки. Наутро им поставили отдельную юрту, застелили пол войлоком, лавки – стегаными одеялами и подарили деревянный сундук с кованой крышкой. Бадамцэцэг принесла небольшой кожаный мешок со своими вещами и положила его под лавку. Разожгла огонь в юрте и пошла за водой.
В ту ночь Канин выяснил, что у нее шесть пальцев на левой руке.
Он не замечал этого раньше: то ли не приглядывался, то ли она ловко прятала лишний мизинец, поджав и схоронив его от посторонних глаз в грязной ладошке.
В первую ночь вместе они легли на лавку – одетые, как спали все монголы, – и Бадамцэцэг тут же уснула, прижавшись к нему теплой спиной и подтянув согнутые в коленях ноги к подбородку. Канин лежал, прислушиваясь к ее дыханию и не слыша его, словно она не дышала. “Может, немые не дышат?” – подумал Канин, и ему стало смешно. Он осторожно встал и пошел из юрты – помочиться. Выходя, оглянулся на свернувшуюся в комочек девочку и заметил, что она держиткосичку в кулачке, словно боится, что та убежит. В отблеске огня Канин увидел, что у нее два мизинца. Он остановился и пересчитал пальцы своей маленькой жены еще раз.
“Жизнь есть сон, – вспомнил Семен Егорович. – Я проснулся в новом сне”.
Канин открыл полог, выпуская натопленный и пропитанный жирным духом войлочный воздух на острый холод Хангайских гор. Он помочился на припорошенную твердую землю, не выходя из юрты, и вернулся на лавку. Атаман лег рядом с маленькой Бадамцэцэг и долго не мог заснуть. Он лежал, не ворочаясь, стараясь ее не тревожить, и пытался вспомнить свою жизнь – сон длиною в сорок три года. Затем открыл глаза, дал им привыкнуть к мягкому полусвету юрты и понял, что утро и пора вставать. Он проснулся в новом сне.
Через девять месяцев – поздним сентябрем, когда кочевье, обойдя северный край пустыни Гоби, встало на выпас у налившихся осенней зеленью трав Восточного Баянхонгора, Бадамцэцэг родила ему девочку с круглыми глазами. Ее назвали Сугар.
Я хорошо ее помню: мама возила меня к ней каждое лето в пыльное становье в аймаке Хэнтий, пока мой отец – внук фельдшера Макария, капитан советских ВВС Роман Олоницын – летал на МиГ-23 с аэродрома Чойр-2. Старая Сугар, дочь атамана Канина, пела мне долгие монгольские песни горлом – глубокий звук, словно из длинной трубы, – и кормила хушуурами – пузырчатыми от жира пирожками с терпким бараньим фаршем.
Она любила меня больше других внуков.
Сцена в разных местах,
в которой обсуждаются заносчивость ангелов и польза от заседаний правительства РФ
Агафонкин не любил ангелов: они были заносчивы и вмешивались не в свои дела, часто укоряя Агафонкина без всякого – с его точки зрения – повода. Выполняет, к примеру, Агафонкин Доставку или, наоборот, Выемку, словом, работает, и на тебе – появляется ангел Сашиэль и напоминает Агафонкину, что его имя Сашиэль означает Справедливость Бога, и принимается поучать. Мол, он, Агафонкин, не понимает этой самой Справедливости или, хуже того, действует ей вопреки, умножая тем самым страдания мира. “Уйди, – просит Агафонкин, – у меня Назначение”, так нет же: усядется Сашиэль в пустоте и трындит, трындит об ответственности Агафонкина как высшего существа.
А какое он высшее существо? Он – Курьер.
Определенную схожесть с ангелами Агафонкин все же признавал: они, как и он, были народ служебный. Им, любил повторять Матвей Никанорович, вменялось в обязанности восславление Бога и исполнение его поручений. Агафонкина с ними роднило последнее: он тоже исполнял поручения, только получал их от Митька. А от кого поручения получал Митек – известно.
На этом сходство заканчивалось. Ангелы, к примеру, были сотворены прежде создания материального мира, а он, Агафонкин, совершенно точно родился после. Они были невидимы людям, а его было очень даже видно (о чем Агафонкин многократно жалел). Они обладали способностью знать мысли человека, а он не только этих мыслей не знал, но – даже когда люди делились мыслями – часто не мог их понять.
Более всего, однако, Агафонкин не любил ангелов за бесплотность.
Ангелы могли появляться в человеческом облике (Агафонкин подчас их не узнавал, принимая за обычных людей, на что те обижались), но изначально – изначально ангелы были бесплотны. Агафонкин же жил во плоти, и оттого возможность греховного выбора, теоретически существовавшая для ангелов, была для него более чем возможность. Она для Агафонкина была необходимость.
“Хорошо Ориэлю, – думал Агафонкин, расставшись с Володей Путиным и спеша к Инженерному замку вдоль занесенной скрипучим снегом аллеи Михайловского сада, – витает себе в космическом вакууме, поет осанну и раздает судьбы, предназначения. Помотался б он вдоль Линий Событий, да еще когда нужно Носителей пять штук поменять, я бы на него посмотрел. Мое дело курьерское – пошел отнес, пошел принес”.
За подобными мыслями, укрываясь от ветра, бьющего в лицо колючей водяной пылью, Агафонкин не сразу заметил, как бурое, покрытое сетью трещин дерево слева от него чуть шевельнулось, словно вздохнуло. Он уже было прошел мимо, но – приученный своей чудесной жизнью обращать внимание на волшебное – остановился и посмотрел на дерево внимательно. Хотя лучше бы, как потом признавал Агафонкин, было пройти мимо. И побыстрее.
Дерево оставалось неподвижным, а вот трещины, покрывавшие его замерзшую старую кору, принялись менять узоры – удлиняясь, укорачиваясь, сплетаясь, меняя направление – и так, пока не сложились в контур толстенького человечка. Контур напрягся, подобрался, налился трехмерностью и, отряхнувшись от ошметков древесной коры, вступил на скользкую дорожку Михайловского сада прямо перед Агафонкиным.
– Алексей Дмитриевич, скажите, пожалуйста, – радостно заверещал Гог, – а я думаю – вы или не вы? Вот, знаете ли, решил взглянуть, убедиться, так сказать, самолично.
Гог был одет в длинный байковый полосатый узбекский халат, из-под которого виднелись голые, отливавшие фиолетовым ноги в женских туфлях на высокой платформе. Он поправил черный бархатный цилиндр в сальных пятнах, покосившийся из-за временно съехавшего в район щеки уха, и заливисто засмеялся.
– Вы, вы, голуба моя, вижу – вы и есть.
– Они, они, – подтвердил глубокий баритон Магога за спиной Агафонкина.
“Только этих не хватало, – тоскливо подумал Агафонкин. – То Ориэль со своими наставлениями, то эти… знамения Судного дня. Нет человеку покоя от сверхъестественного”.
Агафонкину не хотелось иметь дело со сверхъестественным. Ему хватало Володи Путина. Он начинал тревожиться, куда может завести принятое им Назначение. Дело, казавшееся поначалу безнадежным и оттого безопасным, начало оборачиваться долгой, хорошо продуманной операцией, грозившей обернуться успехом и, стало быть, нарушить уже случившуюся Линию Событий. Ход времени. А с кого за то спросят? С него, Курьера, и спросят.
Письма писал Сурков и вручал Агафонкину вместе с координатами Событий – местом и временем. Агафонкин объяснил Суркову процедуру: без Назначения он не мог взять Тропу. Он также пояснил, что координаты События не могут быть написаны прямо на конвертах, как – для простоты – предложил делать Сурков: конверт являлся Объектом Доставки, предназначавшимся для Получателя, и не мог содержать никакой информации для Курьера. Для этой цели имелось Назначение – отдельная бумага.
Поначалу Сурков удивлялся формализму Агафонкина, но вскоре перестал: годы бюрократической службы приучили его не искать смысла там, где смысла не было. Оттого он, не раздражаясь, каждый раз проходил ритуал Назначения, стараясь не улыбаться.
– Отправитель? – спрашивал Агафонкин.
– Путин Владимир Владимирович, – как можно серьезнее отвечал Сурков.
– Адресат?
– Он же, – рассеянно говорил Сурков. – Он же и Адресат.
– Владислав Юрьевич, – страдальчески морщился Агафонкин, – ну сколько раз…
– Простите, простите, – виновато поправлялся Сурков. – Адресат – Путин Владимир Владимирович.
Письма Путин подписывал сам: ВВП.
Сперва Сурков интересовался различными аспектами процедуры Назначения, но вскоре перестал, убедившись, что в ней смысла не больше, чем в заседаниях правительства РФ: вроде и не к чему, а отказаться нельзя – положено.
Сам Агафонкин, однако, был ему любопытен, и он часто пытался его расспросить о путешествиях в разные пространства-времена. Агафонкин отмалчивался, каждый раз поясняя, что говорить о чужих Назначениях не может. Оставалось говорить о Назначении Путина. Они и говорили.
Сейчас, доставив очередное письмо в ноябрь 65-го и убедившись, что маленького Володю Путина приняли в секцию самбо, Агафонкин стоял на скользкой дорожке Михайловского сада, глядя на продолжающего болтать Гога. Толстый полосатый узбекский халат Гога распахнулся, и под ним оказалась грязновато-белая фрачная манишка без галстука-бабочки. Трещинки, составлявшие светло-оранжевое лицо, безостановочно двигались, складываясь в варианты носа, рта, бровей, только не имевшие цвета глаза оставались на месте, словно прибитые к этому лицу без лица. Агафонкин не мог понять, куда смотрят эти глаза, оттого что, казалось, они смотрят на все сразу.
Серый Магог зашел справа от Агафонкина, но держался шагах в десяти. “Убежать? – прикидывал Агафонкин. – Через кого?” Для этого нужны Носители, но холодная аллея была пуста, только умершие на зиму деревья с двух сторон да промерзшие длинные лавочки через равные промежутки, словно часовые, которых забыли снять с караула, и они легли спать. “Посмотреть время этих двух?” – Агафонкин взглянул на Магога, но передумал: ему не хотелось видеть его время. Тем более в нем путешествовать.
Оставалось ждать.
– Вы, дражайший Алексей Дмитриевич, что по сторонам озираетесь? – поинтересовался Гог. – Ожидаете кого? Мы с коллегой не к месту? Не ко времени?
– Убежать хотят, – пояснил проницательный Магог. – Носителей выискивают.
– Убежать?! – искренне расстроился Гог. – От нас? Как же так, дорогуша? А вечная дружба, в которой мы поклялись? А обещания писать? Никогда не забывать? Что вы, марципановый вы мой, никуда, никуда не отпущу – и не просите.
Он протянул к Агафонкину открытые синеватые ладони. Неожиданно ладони оказались совсем близко, и Агафонкин мог разглядеть прочертившие их линии-трещинки. Они шли строго перпендикулярно другу другу – разлинованный в клетку листок школьной тетради. Агафонкин не мог оторваться от этих линий: они притягивали его взгляд, и не только взгляд, а всего Агафонкина – ближе, ближе.
Квадратики линий отделились от ладоней Гога и, образовав своими ячейками сетку в сыром воздухе, повисли перед Агафонкиным на фоне голых веток и темно-фиолетового неба. Повисев мгновение, сетка легко метнулась вверх и окутала Агафонкина стальной непреклонностью. Он перестал дышать.
Агафонкин открыл глаза, но ничего не увидел: темнота. Он не дышал, будто дыхание стало ненужным. Сожмурил веки и снова открыл глаза, надеясь, что тьма пропадет, надеясь обмануть судьбу, себя, других.
Вокруг стояла прозрачная тьма.
Шорох. Пламя свечи вдалеке. Погасло.
Агафонкин осторожно, словно пробуя холодную воду реки перед тем как зайти, вздохнул. Воздуха не было. Рот заполнила плотная масса, как жеваная вата, сразу забившая собой трахею и полившаяся холодным и мягким в легкие. Агафонкин хотел ее выплюнуть, но не мог.
Больше всего его пугало, что не нужно дышать. Потому что единственные, кому не нужно дышать, как знал Агафонкин, были мертвые.
Сцена на кухне,
в которой затрагиваются некоторые аспекты коллекционирования бабочек и прочих членистоногих
Алина Горелова не задумывалась о загадке миграции леммингов. Она, поверьте, никогда не задавалась вопросом, почему эти пушистые арктические грызуны совершают массовые миграции через тундру, не опасаясь волков, лисиц, песцов и – даже – полярных белых сов. Алина не мучилась вопросом, отчего проснувшиеся по весне черно-рыжеватые хомячки выползают из подземных нор и устремляются через пустынное, только начавшее оттаивать от долгой северной зимы пространство, не замечая опасности, не пытаясь спастись от хищников, заполняя собой редкие дороги дальних скандинавских поселков, где их забивают палками любознательные дети, давят машинами спешащие по делам взрослые и рвут на части большие лохматые собаки. Когда лемминги на своем пути упираются в море или реку, задние животные просто выталкивают тех, что спереди, в воду, и они тонут, продолжая стремиться неведомо куда, непонятно зачем, неизвестно для чего. Грустно, трагично, таинственно, но никогда, никогда не думала об этом Алина Горелова. А могла бы и задуматься.
Вместо леммингов и их неясной, тревожной судьбы Алина думала о женском счастье. О том, что некоторым женщинам везло в жизни. Когда Алина Горелова думала об этом, она, конечно, имела в виду, что этим женщинам везло с мужчинами: они у них были. Как, к примеру, у ее подруги Кати Никольской.
Во-первых, у Кати был замечательный, солидный, на хорошей должности и ничем не мешающий ее личной жизни муж Александр Михайлович. Во-вторых, у Кати была эта самая личная жизнь. В-третьих, первых двух факторов было совершенно достаточно для счастья. А, сказать по правде, хватило бы и одного.
У Алины же не было ни мужа, ни достойной упоминания личной жизни. Кажется, свободен человек, вот бы и задуматься о миграции леммингов? Так нет: ни разу, ни полраза не озадачилась Алина Горелова этой тайной. Удивительное равнодушие.
К слову сказать, шансов разрешить загадку бегства пестрых пушистых грызунов у Алины было немного: ученые до сих пор не могут прийти к единому мнению. Некоторые полагают, что массовые миграции леммингов “навстречу гибели” напрямую зависят от весенней солнечной активности. Другие же рассматривают миграции животных как коллективные безумства, связанные с нарушением равновесия нейроэндокринной системы: многие обменные процессы в организме контролируются надпочечниками, в которых у животных в период размножения и миграций происходят резкие изменения. Отсюда и вызванное стрессом безумие. Да и понятно: размножаться в тундре – нелегкое дело. Особенно если ты маленькая мышь, которую все хотят съесть. Побежишь куда угодно.
Ни о чем подобном, как сказано выше, не думала Алина Горелова, стоя на лестничной клетке четвертого этажа дома номер 9 по улице Стромынка и нажимая подушечкой тонкого указательного пальца на круглую лакированную кнопочку дверного звонка квартиры 53. Ее подруга (и предмет зависти) Катя Никольская позвонила час назад в слезах, и Алина, сидя у маленького расшатанного столика в коридоре, прижимала трубку к уху, чтобы соседка Черепанова, позвавшая Алину к общему телефону и продолжавшая стоять рядом без видимых причин, не слышала Катиных рыданий. Катя толком не объяснила, что случилось, лишь повторяла: “Он ушел, ушел, не попрощался даже” и плакала, плакала, плакала. Алина пыталась ее успокоить, но быстро осознала, что по телефону это невозможно, и согласилась приехать. Кроме того, она хотела знать подробности.
Главное, не без радости поняла Алина Горелова, счастливые тоже плачут.
Они сели на просторной кухне; Катя – поверх застеленной Глашиной кушетки, подобрав под себя длинные тонкие ноги, кутаясь в перламутрового цвета халат, Алина – на табурете, с кружкой остывающего, пахнущего чужим солнцем индийского чая с медленно оседающими на дно черными мелкими чаинками. От переполненной пепельницы на столе удушливо пахло мертвыми окурками. Катя говорила, иногда принимаясь плакать, и Алина слушала ее сбивчивую речь о женском горе.
Ранний осенний вечер выпил свет из воздуха за окном, залив двор серой густой полутьмой. Приоткрытая форточка пропускала звуки чужой жизни – торопливые шаги спешащих домой людей, смех выпивающих в беседке мужиков и одинокий скрип детских качелей. Стукнул металл о металл – кто-то выносил помойное ведро. Алина Горелова смотрела на заплаканное Катино лицо и думала, что той идут слезы. Вот так одним все, а другим… другим остается только завидовать.
– Я заснула, понимаешь, – всхлипывала Катя. – Заснула, ну… после… – Она чуть улыбнулась – больше глазами, взглянув на подругу – понимает ли та. Алина кивнула: понимает. Она представила себе, после чего заснула Катя, и тут же перестала ее жалеть.
– Ну? – спросила Алина. – Заснула, и?
Катя сморщила лицо (даже так ей хорошо, решила Алина) и заплакала. Слезы текли по щекам, срываясь с подбородка – капли дождя. Алина вздохнула: вот оно, женское счастье. Оно же и горе.
– Ну, хватит тебе, Кать, – сказала Алина. – Объясни, что случилось. Куда он ушел?
– Не знаю, – продолжала плакать Катя. – Я проснулась, темно, а его нет. И ничего не сказал. Не попрощался…
– Может, ему на работу нужно? Может, скоро вернется?
– В воскресенье вечером? – вскинулась Катя. – В воскресенье вечером на работу? Да он вообще в отпуске, сам говорил.
Она зарыдала всерьез, навзрыд, упав лицом на жесткое Глашино одеяло. Алина встала из-за стола и села рядом, обняв Катю за плечи и чуть покачивая ее, как маленькую. Алина вспомнила, что ее саму так качала мама в комнате, где она до сих пор жила – одна. Алина проглотила подступившие от жалости к себе слезы и, нагнувшись, поцеловала Катю в мягкие шелковистые волосы. Та всхлипнула и затихла.
Наплакавшись, Катя села на кушетке, просушила глаза, помахав перед ними раскрытой ладонью (тереть нельзя – растянешь кожу и останутся мешки), закурила и принялась рассказывать.
Она и Алеша заснули после, и когда она проснулась, его не было рядом. Он ушел, не оставив записки, не попрощавшись, не поцеловав (она бы почувствовала, проснулась бы), хотя обещал провести с нею три дня и три ночи. В этом месте Катя снова начала плакать, глотая папиросный дым вперемешку со слезами, горюя о потерянном счастье, представляя безжалостный ночной скрип часовых стрелок, отмеряющих ее одиночество: тик-так, одна, тик-так, одна, тик-так, одна.
Тик-так.
– Линка, – Катя отпила чаю из предложенной Алиной кружки, – я дура, да? Дура, что так из-за него убиваюсь?
– Дура, дура, – подтвердила Алина Горелова. – Я же говорила, ты о нем ничего не знаешь: кто он, что он. Где работает, где живет. Может, он вообще какой-нибудь… – Алина повертела ладонью в воздухе, считая этот жест достаточным пояснением.
– Я тебе главное не сказала, – сквозь всхлипы призналась Катя. – Он женат.
– Женат? Сам рассказал?
Катя повернулась, достала что-то из-под Глашиной подушки в подсиненной и накрахмаленной наволочке и протянула Алине:
– Вот.
На Катиной ладони, завалившись набок, лежала маленькая, раскрашенная в три цвета юла. Непонятно, деревянная или из латуни. Хотя какая разница. Алина посмотрела на Катю, ожидая пояснений.
– Это юла, – сказала Катя. – Я на диване нашла. Ну, где мы с ним были.
Она сморщила лицо, собравшись снова заплакать, но Алина ее остановила:
– И что? Я понимаю, если бы ты кольцо нашла. При чем тут юла?
– Как же ты не понимаешь, Линка? – удивилась Катя. – Это – юла. Детская игрушка. Значит, у него дети. А если дети, – вздохнула Катя, – значит, женат.
Она бросила юлу на одеяло и, забыв потушить продолжающую дымить на краю пепельницы папиросу, уткнулась лицом в накрахмаленную наволочку. Слез больше не было, только горе – темный туман, сквозь который мерцали огоньки воспоминаний о недолгом счастье. Иногда в тумане начинал светить слабый предательский свет надежды – вернется, вернется. Кате хотелось верить, что вернется. Она знала, что нет.
Алина решила было сказать, что ничего это не значит, что, может, просто носит мужчина в кармане юлу или, к примеру, идет к родственникам с детьми – несет подарок, но понимала, как неубедительно это прозвучит. “Женат, конечно, – согласилась она в мыслях с подругой. – Все они женаты, – вздохнула Алина, вспоминая случавшихся в ее жизни мужчин”.
Она взяла юлу.
Алина стояла в глухом лесу. Неба не видно – сиреневые кроны сиреневых деревьев над головой. Под ногами что-то шевельнулось и поползло сквозь листья, шурша, вороша, ворожа. Алина задержала дыхание; она решила не смотреть вниз.
На ближнюю длинную, провисшую полукругом под своей тяжестью ветку села Синяя Птица без крыльев – цилиндрик с клювом. Она строго взглянула на Алину единственным треугольным выпуклым желтым глазом и сказала мелодичным высоким голосом:
– Что, Горелова, явилась? Сколько тебя ждать можно?
Алине стало стыдно: она не любила заставлять себя ждать. Она хотела заверить Синюю Птицу, что обычно не опаздывает и на репетиции приходит первой, не то что Никонова – строит из себя примадонну: отдельная гримерная и на гастролях живет одна в номере, а все остальные по трое – и уже открыла рот все это сказать…
– На себя посмотри, – остановила ее Синяя Птица. – Когда будешь петь, как Никонова, тоже свою гримерную дадут. Звание сперва получи, а потом завидуй.
Алине стало стыдно. Сверху подул горячий ветер, словно там не прячущееся за сиреневые кроны небо, а пустыня Сахара – раскаленный песок, барханы, верблюды, сухой зной и марево миражей. Алина прикрыла глаза ладонью, чтобы не сжечь.
– Хватит прохлаждаться, Горелова. – Синяя Птица склюнула бежавшего по ветке паука с мохнатыми кроличьими ушками и прочистила горлышко. – Пора.
Алину окутало чем-то пушистым, на мгновение зной отступил, и она раскрыла глаза.
Вокруг ничего не было. Пустота. Но светло. Если б что-то было, она бы увидела. Не было ничего. Совсем ничего.
– Не сюда, – сказал голос Синей Птицы. – Ошибочка вышла. Сюда тебе пока не время.
Пошел дождь, холодный, неласковый – поздняя осень – и смыл пустоту. Из-под нее проступили тени. Тени висели в дожде, и было неясно, чьи это тени. Они разговаривали между собой, не обращая на Алину внимания.
Она не могла понять, что они говорят, хотя было хорошо слышно.
Одна из теней придвинулась к Алине и обернулась Синей Птицей. Только эта Синяя Птица была другой. Алина это ясно видела, но не знала, как объяснить: обе птицы выглядели одинаково.
Синяя Птица внимательно ее рассматривала. Алина заметила, что Птица прозрачна, и внутри нее – там, где должно быть сердце, – быстро крутится волчок трехцветной юлы. Синяя Птица висела в дымке после прошедшего дождя совсем близко, и Алина протянула руку, чтобы потрогать юлу. Рука не нашла ничего в мокром воздухе, заполненном тенями.
– Не время, Горелова, – строго сказала Синяя Птица. – Тебя ждут.
Птица чирикнула, и юла, на секунду замерев, закрутилась еще быстрее, чуть наклонившись, но отчего-то не падая набок. Алина смотрела, завороженная расплывающейся сменой цветов. Она почувствовала, как ее взгляд наматывается на юлу, и вслед за взглядом потянуло ее саму. Алина Горелова, словно пролетающий за окном спешащего поезда пейзаж, растянулась, стала длиннее, разрывнее и начала наматываться на юлу, будто шерсть на клубок. Она становилась все мягче, все податливее – не человек, а тень.
Тень от свечи падала на раскрытую книгу – роман Поля де Кока “La Femme, le mari et l’amant”, страницы разрезаны до середины толстого тома. Алина закрыла глаза – устали от чтения при свече – и чуть расправила кринолин, сбившийся от долгого сидения в глубоком кресле. Обруча по причине беременности Алина не носила, надевая под кринолин три нижние юбки, как делали ее бабушки.
Она и без беременности не любила стальные обручи – сложно проходить в узкие двери да и в бричке сидеть неудобно, хороши разве что для балов. А в ее положении какие балы?
Поздние вечерние мухи неуверенно жужжали в матовой кисее, которой было затянуто окно малой гостиной усадебного дома Назаровых. Лето стремилось к концу, устав от назойливых мух, дорожной пыли, скрипучих полов и ленивой ругани дворовых. Алина тоже ждала конца лета – вернуться в Тамбов; их просторный городской особняк на Дворцовой, внимательный, смешно коверкающий русские слова доктор Гогенцоллерн, лучшая подруга княжна Поли Гагарина и удобный, налаженный быт большого провинциального города, знакомый с детства. Алина вздохнула и решила позвонить девушке, принести холодного кваса – жарко.
В дальнем конце двора, у людского входа, звонко смеялись бабы, пришедшие с молоком от вечерней дойки. Одна из них громко взвизгнула – ее, должно быть, ущипнул повар Филимон, привезенный из города. Глупо, бессмысленно, безнадежно лаяла привязанная у конюшни собака. Алина потянула шнурок звонка и принялась ждать.
Летом Назаровы ужинали поздно – садились к восьми: жарко есть раньше. Алина лениво подумала, что нужно распорядиться насчет соуса к телятине, но мысль эта испарилась сама собой, как дым от свечи. Не хотелось читать про французские супружеские измены, не хотелось заботиться о соусах, не хотелось одеваться к ужину – лечь бы в заново отстроенной купальне на овальном пруду и чтобы вода ласково укутала, убаюкала, вода-покрывало.
В гостиную вбежал сын Петенька.
– Maman, maman! – Он поскользнулся на пороге. – Мы с господином Блэйром поймали бабочку!
Блэйр, британский гувернер, стоял в дверях с большой банкой в руках. Алина не могла видеть, что в банке – в коридоре темно, и, собственно, был виден не сам господин Блэйр, а его контур, словно в проеме стояла, ожидая приглашение войти, его тень. Алина подумала, что нужно что-то сказать, но было лень. Особенно лень было говорить по-английски в этот жаркий, душный и пыльный русский деревенский вечер. Она решила не говорить по-английски.
– Oui, c’est charmant, cher Pierre, – почему так долго не приходит девушка хочется кваса – le petit papillon. Je voudrai le regarde s’il-tu-plait.
Она попробовала притянуть сына к себе – поцеловать, но он увернулся и нахмурил лоб, не отрывая глаз от стеклянной банки в руках мистера Блэйра.
Дверь с противоположной стороны малой гостиной открылась, и в комнату со своей половины вошел муж Алины – в шлафроке и широких светлых штанах.
– Это ты, Петр Васильевич… – Алина прикрыла книгу на маленьком столике широким веером – муж не одобрял Поля де Кока. – А Петенька с господином Блэйром поймали мотылька.
Назаров – с широким, высоким лбом, сливавшимся с ранней лысиной, – остановился у ее кресла, кивнул темной тени британца в дверном проеме и, не слушая жену, заговорил о мерзавце приказчике Егоре Ильиче, который совершенно определенно задался целью пустить их по миру. Алине было неудобно, что Петр Васильевич говорит о таких предметах перед Петенькой; Блэйра можно было не принимать во внимание – он не понимал по-русски.
– Петр Васильевич, – остановила мужа Алина, – Петенька хочет нам показать мотылька.
Петр Васильевич удивленно посмотрел на жену, затем на сына; он вздохнул, поняв, что нужно проявить внимание к ребенку.
– Конечно, Мари, – торопливо сказал Петр Васильевич. – Mais bien sur. – Он повернулся к британцу: – Well Mr Blair let us see the beautiful butterfly that you and Peter managed to have caught.
Он улыбнулся жене, спрашивая глазами, хороший ли он теперь отец. Алина качнула ресницами – хороший.
“Мари? – без особого, впрочем, интереса думала Алина. —
Я – Мари? Разве я – не Алина Горелова?”
Мистер Блэйр вошел в комнату, приблизился к Назаровым и молча, без улыбки, протянул Алине банку с пойманной бабочкой. В проходе появилась другая тень – меньше ростом. “Девушка с кухни, – лениво, словно ее это не касалось, отметила Алина. – Зачем она? Разве я звала?” Она посмотрела на бабочку в банке, которая, почувствовав движение, забила крыльями трех цвето, начала кружиться за толстым стеклом, превращаясь в неразличимую спираль волчка, запущенную невидимыми руками юлу – быстрее быстрее быстрее
“Быстрее, – стучала кровь у Алины в висках. – Беги быстрее!”
Ее босые черные ноги опережали мысли. Алина понимала, что лучше оставаться среди высоких стеблей сахарного тростника на Дальнем Поле плантации Кэмпбеллов, чем пытаться добежать до линии пальмовых деревьев у реки. От края поля до воды лежало ярдов двести открытого пространства, и ее могли заметить. Она остановилась, слушая глухой лай булл-мастифов, потерявших след.
Ей нужно было перебраться через реку. Хайянари – красная, мутная, быстрая Хайянари, Хайянари, рубеж спасения, – отделяла Алину от мира свободы. Алина знала, что поисковая команда, посланная на ее поимку, не решится перейти Хайянари. Они побоятся не живущих в реке крокодилов и пираний; они побоятся тех, кто живет за рекой.
Дальнее Поле было тем самым – дальним полем. Здесь кончалась земля Кэмпбеллов, владеющих шестью плантациями в Британской Гвиане, и Хайянари-плантэйшн была самой большой. Алина жила здесь четыре года – с девяти лет, хотя и не знала, что ей сейчас тринадцать: она не знала, как считать годы, а если бы и знала, то не стала бы – зачем? Жизнь не станет лучше, если знаешь, сколько прожила.
Ей было девять, когда корабль с рабами из Кейп-Кост вошел в широкое устье Демерара-ривер и встал на причал в порту Линден. Из семисот тридцати двух рабов, отгруженных в Британскую Гвиану губернатором африканского Золотого Берега Джоном Коупом, до Южной Америки добрался четыреста шестьдесят один. Вернее, четыреста шестьдесят и одна. Одна – Алина Горелова, девяти лет, из народа мфантсе – заклятых врагов племени ашанти, Алина Горелова, сидящая на корточках среди высоких бурых ломких стеблей, прислушивающаяся к лаю булл-мастифов, утерявших ее след, Алина Горелова, убежавшая с плантации, чтобы перейти красную реку и стать свободной.
Она боялась спугнуть шуршащих в тростнике черных крыс.
Собаки не могли ее учуять: перед тем как бежать, Алина собрала влажный свиной помет на скотном дворе и обмазалась им – старая уловка беглых рабов. Собаки, однако, могли учуять смятение крыс среди высоких, недвижных стеблей, и надсмотрщики догадались бы, кто их спугнул. Алина Горелова знала, что делают с беглыми. Видела много раз. За первый побег отрубали полступни, за второй – ногу ниже колена. В третий раз мало кто бежал.
Жизнь на Хайянари-плантэйшн была такой же, как везде на плантациях: Главная команда, состоящая из самых сильных мужчин, работала три акра тростника в день, Вторая команда, из мужчин послабее и молодых женщин, работала два акра в день, Третья команда – один акр, и Свиная команда, из стариков и детей до двенадцати лет, кормила и поила скот, чистила хлев, собирала батат и бананы, обеспечивая работающих на тростнике едой.
Резать тростник несложно; главное – следить, чтобы тебе не отрубило ногу мачете. Тяжело тростник сажать: выкапываешь лунку шести дюймов глубиной и три фута длиной, втыкаешь три отростка срезанного трубчатого тростника и засыпаешь лунку землей. Норма – сто пятьдесят лунок в день на ребенка, триста на взрослого. Не выполняешь норму – бьют длинным кнутом. Бьют столько раз, сколько лунок не докопала за день.
Алине повезло: она больше не работала на плантации. Ее забрали прислуживать в дом управляющего Кэмпбеллов мистера Блэйра.
мистер блэйр тихий голос мистер блэйр белые сорочки мистер блэйр не бивший негров мистер блэйр толстая черная книга с тисненым крестом по вечерам мистер блэйр чай на высокой террасе опоясывавшей дом когда спадает дневная жара мистер блэйр охотник за бабочками распластанные крылья в плоских коробках узкие цилиндрики проколотые длинными булавками за тонким стеклом это thysania agrippina это тизания агриппина посмотрите миссис кэмпбелл я поймал ее живая здесь в банке самая большая бабочка в мире размах крыльев до двенадцати дюймов завтра капну хлороформ и она заснет тизания агриппина светло-серые крылья узор из темных мазков мечется в большой банке завязанной кисеей жужжат мухи откуда это там не было мух запутались в кисее где-то еще
Утром, пока дом спал, Алина Горелова, маленькая рабыня из народа мфантсе, пробралась в кабинет мистера Блэйра, неслышно ступая босыми ногами по широким доскам пола из полированного красного дерева махогани, чтобы посмотреть на тизанию агриппину, пока ту не накололи на булавку. Бабочка тихо сидела в банке, сложив самые большие в мире крылья, ожидая, когда придет мистер Блэйр и капнет хлороформ.
Алина смотрела на бабочку, бабочка смотрела на Алину. Затем Алина услышала ее слова – мелкие, дробные, но понятные. Алина не удивилась: она часто слышала, как говорят животные и птицы, бабочки и цветы, вот только рыб в Хайянари-ривер не могла слышать. Алина кивнула – хорошо – и распустила заткнутую под бечевку кисею, выпуская тизанию агриппину в быстро наливающийся тропической сыростью утренний воздух. Бабочка доползла до края банки, перебирая четырьмя тонкими ножками, и уселась на стеклянном ободке. Алина подошла к окну и распахнула деревянные жалюзи, защищающие полутемную комнату от утреннего солнца.
Алина почувствовала шаги раньше, чем их услышала. Ей не нужно было оглядываться: она знала, кто стоит на пороге.
белая сорочка тихий голос непонятные слова
Лучше бы бил или приходил ночью, как надсмотрщик Агропо, которого теперь звали Густавус.
Алина забеременела от него в прошлом году и не могла понять, что с ней творится. Она пошла к старой Мерани, что жила при кухне, та послушала ее рассказ, велела раздвинуть ноги и долго ковыряла в ней черным сухим грязным пальцем. Затем Мерани обтерла палец о платье и сказала прийти вечером – она даст Алине отвар и все пройдет. Так и случилось: все прошло, все ушло, все вышло вместе с кровью, болью и большими мягкими красными сгустками, которые Алина долго разглядывала, пытаясь рассмотреть в них своего неродившегося ребенка. Она болела три дня, и Густавус-Агропо – толстый, веселый, пахнущий ромом и потом – не трогал ее. Густавус-Агропо пах как возившие воду большие черные мулы.
Мистер Блэйр ничего не сказал. Он не смотрел на Алину; он смотрел на светло-серую бабочку с самым большим в мире размахом крыльев, размахнувшую свои самые большие в мире крылья. Тизания агриппина, задержавшись у темного шкафа с книгами, словно хотела посмотреть названия на корешках, медленно, не торопясь вылетела в открытое Алиной окно.
Ее было хорошо видно в прозрачном утреннем воздухе. Хорошо, но недолго.
Теперь мистер Блэйр посмотрел на Алину. Он смотрел, словно прикидывал, является ли она полноценной заменой уплывшей от него бабочки и стоит ли посадить ее в банку и капнуть хлороформ, а потом наколоть на булавку. Алина слышала и понимала его мысли, хотя мистер Блэйр думал по-английски. Его мысли пахли чаем.
Алина решила не ждать, пока мистер Блэйр откроет склянку с хлороформом. Она выпрыгнула в окно вслед за бабочкой и побежала на скотный двор за свиным пометом, срывая на ходу старое заношенное платье. Она жалела, что не могла летать.
Лай собак стих, удаляясь, став приглушенным гулом у ближних полей. Алина осторожно поднялась, ощущая мурашки, бегающие вдоль ее гладких, словно полированных черных ног. Она могла видеть красную воду реки сквозь стебли тростника и желтоватые чешуйчатые стволы дальних пальм. Она решила подождать, пока лай стихнет, и добежать до воды.
Там, вдали за рекой – откуда эти странные знакомые слова другой жизни – там, за рекой, жили мароны. Беглые рабы. Алина надеялась найти их в джунглях и поселиться с ними. Она надеялась, что они ее примут. Дадут поесть.
Алина тихонько отломила кусочек стебля сахарного тростника и пососала – сладкий густой сок. Ей нужны были силы, чтобы перебраться через реку и найти поселок маронов, о которых рабы на плантации пели по вечерам долгие протяжные песни:
- А-абла ечч-а а-абла ечч-а
- Мва марон де нигер
- А-абла
Рабы пели на мфантсе, на ашанти – сидя рядом – смертельные враги – лежа рядом, работая рядом, рожая друг от друга детей, становясь одним народом и понимая, кто настоящий враг.
- А-абла ечч-а а-абла ечч-а
- Кет-мва-асафо
- Кет-мва-асафо
- Мва марон де нигер
- А-абла
Мы – одна семья. Мы – одна семья. Мароны и рабы. Одна семья. А-абла ечч-а. Кет-мва-асафо.
Алина шептала слова песни вперемешку со сладким густым тростниковым соком, текущим по подбородку, по шее, по вздернутым соскам. Она пела самой себе, легкому ветру, высокому тростнику, не выдавшим ее черным крысам и реке, что должна была ее пропустить. За рекой, на низком поросшем джунглями берегу Алину ждала свобода. Она раскинула руки – самый большой в мире размах – и, сминая тростник, пошла к воде. Она не сразу почувствовала боль от удара кнутом.
– Глэдис, – Густавус-Агропо – веселый, потный, в старой шляпе с оторванными полями, подаренной мистером Блэйром, – я ждал тебя, Глэдис…
“Глэдис? – удивилась Алина. – Кто Глэдис? Неужели я? Ведь я – Алина Горелова? Из народа мфантсе”.
Кровь с рассеченного лба заливала глаз. “Будет длинный шрам, – подумала Алина. – Красивый длинный шрам”. Кнут – сухой щелчок – обжег кожу, обвив тонкие щиколотки. Густавус-Агропо, хотевший, чтобы его звали только Густавус, Агропо – имя для нигеров, дернул кнут на себя, и она упала на землю, слыша приближающийся вой булл-мастифов.
Алина лежала, разглядывая свои голые узкие ступни, гадая, какую из них сегодня отрубят. Густавус-Агропо стоял над ней, улыбаясь. Густавус-Агропо, пахнувший, как вспотевший мул. Он всегда кусал ее за плечи, когда кончал. Утром она натирала укусы разрезанным мясистым листом агавы, чтобы не начало гнить.
Над головой Густавуса-Агропо, родившись из луча высоко стоявшего в небе красного солнца, закружилась бабочка. Это была не тизания агриппина. Тизания агриппина была светло-серой, а эта бабочка была трехцветной – красной, зеленой, желтой. Она кружилась, теряясь, пропадая в солнечном свете, появляясь вновь, оборачиваясь вокруг себя – будто волчок, будто юла.
не различить где какой цвет все сливается в одно нет сливается в три разве можно сливаться в три чьи это крылья мои
Алина кружилась, кружилась так быстро, что еле могла разглядеть свои крылья. “Зачем? – думала Алина. – Все равно не выбраться”. Она продолжала биться о толстое стекло.
Женщина в кринолине отодвинулась от банки в руках мистера Блэйра. “Я – как эта бабочка, – думала женщина. – Так же поймана в свою семью – с нелюбимым мужем, неласковым сыном, ненужной жизнью”. Она вспомнила кавалергарда Николиньку Одоевцева и как он сжимал ее кисть в кружевной белой перчатке во время бала у Смушевских – когда? шесть лет назад – и ей стало себя жаль. “Почему? – думала женщина. – Почему я вышла замуж за Петра Васильевича? Из-за заложенного имения папеньки? Из-за долгов брата Бориса? Из-за…” Она не могла найти другие причины и посмотрела на мужа, затем на сына.
– Пьер, cheri, mais pour quoi… – Она запнулась. – Разве тебе не жаль мотылька, Пьер? Он хочет полететь домой.
– Non, Maman, jamais! – радостно закричал Петенька. – Он мой. Мистер Блэйр m’a dit que мы начнем собирать коллекцию. Мы будем их усыплять и накалывать на булавки. We will, won’t we Mr Blair? – спросил Петенька гувернера. – This is just our first catch, we’ll try for more butterflies, won’t we Mr Blair? To start a proper collection? Won’t we Mr Blair?
Мистер Блэйр кивнул, подтверждая их план. “Нет, – подумала женщина. – Не отпустят. Усыпят и насадят на булавку”.
Алина слушала мысли женщины. Они приходили к ней, как дальний плачущий дождь. Ее удивляло, что женщина думала, будто она Алина Горелова. Это было смешно: Алина Горелова знала, кто Алина Горелова. Алина сложила крылья и перестала биться в банке: она начала говорить с женщиной.
– Можно мне подержать мотылька, Петенька? – спросила женщина в кринолине. – Посмотреть на него, пока… May I please hold the jar Mr Blair?
“А что? – думала Алина, покачиваясь вместе с банкой. – Может, она – тоже Алина Горелова? Хотя я никогда так не выглядела. Может быть, существует больше, чем одна Алина Горелова?” Она пошевелила усиками, помогая себе думать.
Женщина, осторожно выпятив живот и выгнув спину, неловко встала, оправила широкую юбку и понесла банку к окну, к свету – рассмотреть получше. “Все мы – пойманные бабочки, – думала женщина. – Я, Алина Горелова, которую Петр Васильевич отчего-то зовет Мари, этот мотылек и другие – все сидим в банке. Ждем, пока нас усыпят и наколют на булавку”.
Ей было жаль себя, жаль красивую бабочку, расправившую крылья в банке и упрямо ползущую по скользкому стеклу к широкому горлышку, затянутому плотной бумагой с проделанными для воздуха дырками.
“Ну же, – думала Алина, задевая за стекло шпорами на голенях тонких ножек и упорно продвигаясь наверх. – Только не забудь отдернуть кисею, чтобы я могла улететь”.
Мария Ильинична отодвинула кисею, впуская в малую гостиную пропитанный солнцем и летней пылью тускнеющий свет вечера. Мухи загудели, зажужжали и черными комками поползли по белесой матовой ткани, словно сотканной из утреннего тумана над водой.
– Est-que vous l’aimez Maman? – голос Петеньки – звонкий, упругий. – Мы поймаем еще – это только первая. У меня будет целая коллекция – самые разные. Mr Blair m’a promis.
Мария Ильинична посмотрела на Алину Горелову в банке. Алина Горелова посмотрела на Марию Ильиничну.
– Je l’aime cheri, – сказала Мария Ильинична, отдавая банку Петеньке. – Je l’aime beaucoup. Покажи мне, когда поймаешь других.
Бабочка, покрутившись в луче, села на порванную шляпу веселого надсмотрщика. Алина опустила ресницы, защищая глаза от красного шара, низко висящего в хмельном от влажности небе. “Отрубят левую, – думала Алина. – Почему-то всегда в первый раз отрубают левую ступню. Или отдадут мистеру Блэйру, он посадит меня в банку и будет показывать гостям? А потом капнет хлороформ, и я засну?” Захотелось спать – и чтобы все пропало – Густавус-Агропо с его кнутом, мистер Блэйр, бурый сахарный тростник, желтое от солнца небо, красная мутная река, темно-зеленые джунгли, желтое небо, красная река, зеленые джунгли, желтое, красное, зеленое, желтое красное зеленое желтое-красное-зеленое желтоекрасноезеленое желтокраснозеленое. Алина смотрела на три цвета, сливающиеся в один. Бока крутящейся юлы мелькали – вертясь, переливаясь, сливаясь под мягким летним солнцем. Играла знакомая музыка, под которую хотелось запеть.
Парк Пушкина был заполнен воскресным народом; люди толпились у большого белого фонтана, ожидая знакомых, надеясь познакомиться. Чуть дальше – перед летней эстрадой – отдыхающие стояли в несколько рядов, и за ними – над ними – высилась пирамида гимнастов. Оркестр на эстраде, уходящей полукругом в тенистую глубину – загадка, обещание, – блестел духовыми, в чьей меди отсвечивало ласковое солнце. День перевалил за половину, и воздух, пропитанный тем особым украинским медленным светом, от которого речь становится певучей и смешной для русского слуха, был прозрачен.
Алина плохо видела гимнастов: взрослые были много выше ее, и она видела только спины загораживающих эстраду людей. Она поправила сползшую на лоб светло-кремовую панамку, одернула матроску и накрыла вертящийся волчок юлы ладошкой.
Откуда взялась эта юла? Ниоткуда: просто была. И вертелась.
- Любовь нечаянно нагрянет,
- Когда ее совсем не ждешь…
– заполнила киевский Парк Пушкина музыка из еще не вышедшего на экраны страны кинофильма. Алине, впрочем, было все равно. Она поднялась с корточек, зажав в руке юлу, и пошла к выходу: нужно было найти поселок маронов, пока ее не поймали.
– Девочка, – услышала она голос у себя за спиной, – девочка, какая у тебя красивая юла.
“Густавус-Агропо? – подумала Алина. – Мистер Блэйр с сачком?” Она захотела расправить самые большие в мире крылья и улететь. Алина вспомнила, что уже не бабочка и не может летать, хотя до конца не была уверена –
– Красивая у тебя юла, – повторил высокий зеленоглазый мужчина. – Я видел, как ты ее запускала. Долго вертится.
Алина смотрела мимо Агафонкина – не прячется ли за ним Густавус-Агропо. Потом на него – не прячется ли кто-нибудь в нем. Нет, он был, кто он был: высокий, стройный, широкоплечий зеленоглазый красавец с кольцами каштановых кудрей. Ничего интересного. Алина улыбнулась.
– Хотите повертеть? – спросила Алина.
Киевское солнце неожиданно перестало быть ласковым и из желтого стало пунцовым, наливаясь тревожным цветом, чернея по краям. Мужчина медлил с ответом.
– Хочу, – признался Агафонкин. – А можно?
Алина протянула юлу.
Когда мужчина пропал, закрутившись, закружившись, завертевшись в трехцветье волчка и смешавшись с теплым летним воздухом выходного дня, Алина подняла юлу с земли. Гладкие бока холодили ладони.
Алина смотрела на юлу. Катя продолжала всхлипывать в подсиненную наволочку Глашиной подушки, и от недокуренной папиросы в пепельнице на кухонном столе вился умирающий удушливый дымок, теряясь в желтом мареве круглой лампы под потолком.
“О чем она плачет? – пыталась вспомнить Алина. – О чем ей плакать? Это мне нужно плакать”. Она понимала, что ей показали возможное будущее: или отрубят ноги, или посадят в стеклянную банку, а затем усыпят и наколют на булавку. Алина Горелова не хотела такого будущего.
Ей показали и спасение – юла. Закрутить и унестись в Сиреневый мир Синей Птицы. Пустота, шорох теней.
Она тронула Катю за плечо.