Широкий Дол Грегори Филиппа

– Разрешаю, – сказала я. Я слишком устала, чтобы вступать с ней в поединок. Похоже, я полностью истощила всю ту приязнь, которую слуги всегда ко мне испытывали. Я истощила тот запас любви, с которой ко мне когда-то относились все люди в этом поместье. Я все еще была очень молода, но, похоже, прожила уже слишком долго. Я успела насладиться жизнью в те, лучшие свои, годы, когда меня со всех сторон окружала любовь, когда буквально все обожали хорошенькую «мисс Беатрис». Теперь я чувствовала себя старой и усталой, мечтающей только о том, чтобы лечь и уснуть. Я быстро прошла мимо Люси, и шелковый трен моего платья с шуршанием летел за мной следом, дрожа и переливаясь, точно поток зеленого яда, когда я спускалась по лестнице. Но я утратила даже свою прежнюю, быструю и легкую походку; я чувствовала себя не хорошенькой девушкой, а какой-то улиткой, слизняком, который оставляет свой липкий след на всем, чего коснется.

Они все уже ждали меня в холле; и карета стояла у крыльца. Гарри выглядел на редкость представительно в сером шелковом камзоле, черном вышитом жилете и серебристо-серых чулках. Селия казалась напрочь лишенной цвета в темно-синем шелковом платье, которое ей совершенно не шло и придавало ее напряженному бледному лицу какой-то желтоватый оттенок. Джон, как всегда, был хорош собой и весьма тщательно одет; кроме того, в его глазах светилось понимание того, что все это не может длиться вечно, а значит, с той же неизбежностью, с какой надвигается эта гроза, в нашей усадьбе тоже что-то важное непременно должно перемениться. Они дружно повернулись ко мне, когда я вошла, и я, охваченная внезапным приступом гнева и возмущения, подумала: «Боже мой! Что же я наделала? Я тщательно планировала свою жизнь; я брела по колено в крови; я убивала – и собственными руками, и случайно; я все продолжала и продолжала так жить, пока сердце мое не стало совсем холодным и ожесточенным. Но зачем? Чтобы эта бесполезная троица могла и впредь жить здесь в полном достатке и с чистой совестью? Чтобы я до конца жизни могла каждый день их видеть? Чтобы каждый ужасный день своей ужасной жизни я видела перед собой Гарри, Селию и Джона, пока не умру? Неужели я для этого затеяла и вела всю эту долгую и трудную борьбу?»

Я с трудом справилась с собственным лицом; я даже коснулась пальцами лба, прикрывая его, чтобы успеть разгладить горестные морщины и убрать из глаз выражение полного отчаяния.

– Прошу прощения за то, что заставила вас ждать, – непринужденным тоном сказала я. – Ну что, поехали?

Отвезти нас мог только кучер Бен – он единственный из слуг еще оставался в доме. Все остальные были уже на мельнице – их на всю ночь отпустила наша добрая Селия, чтобы они хорошенько попраздновали вместе с жителями деревни. Так что Джону пришлось самому поднять ступеньки и закрыть дверь кареты. Неприятное покачивание кареты и этот странный предгрозовой свет вызвали у меня воспоминание о морской болезни, которой я страдала на корабле, и я плотнее сжала губы. Селия и Джон вполголоса разговаривали о том, как провалились все их благотворительные попытки, и о том, что вряд ли удастся изменить жизнь деревни к лучшему; и мне снова послышались в голосе Селии знакомые панические нотки, когда она сказала: «Что бы мы ни делали, этого, увы, совершенно недостаточно! Сколько бы денег мы ни вкладывали, мы все равно, похоже, только оттягиваем их страшный конец. Мы ничего, ничего не можем, а ведь впереди зима!»

Она говорила с такой тревогой, что я изо всех сил стиснула зубы, пытаясь заглушить страшные предчувствия и усмирить рвущийся наружу гнев. Но я молчала, до боли закусив губу.

Карета подъехала к мельничному двору, и к нам разом повернулась сотня лиц, казавшихся зеленоватыми в грозовом вечернем свете. Селия вышла из кареты первой, и вокруг послышалось негромкое журчание вежливых приветствий. Зато когда я сходила по ступенькам на землю, в толпе стояла мертвая тишина, столь же холодная, как вода в мельничном пруду, однако каждая женщина сделала книксен, и каждый мужчина, сорвав с головы шапку, поклонился и дернул себя за чуб. Джона приветствовали возгласы: «Добрый день!», но когда Гарри в ответ, как последний дурак, заорал: «Добрый день! С хорошим вас урожаем!», ответом ему было ледяное презрительное молчание.

– Лучше бы нам поскорее со всем этим покончить, – сказал он Селии вполголоса, но достаточно внятно, и засунул палец под туго завязанный галстук, освобождая узел.

– Хорошо, – сказала она. – Ты прочтешь молитву?

Гарри растерянно посмотрел на нее, но все же большими шагами подошел к столу, выждал, пока все рассядутся, и пробормотал несколько слов на латыни, которые, возможно, когда-то знал и понимал. Потом он махнул рукой миссис Грин, стоявшей в дверях кухни, и она с каменным лицом и без малейших признаков улыбки вынесла большой поднос с ломтями ветчины, цыплятами и говядиной и с грохотом поставила его на стол. Следом за ней вышли кухонные девушки из усадьбы, и каждая несла большую тарелку с различными сырами; следом за ними лакеи вынесли огромные караваи свежего золотистого хлеба. Однако при виде всего этого великолепия за столом не послышалось радостных возгласов. И взволнованного трепета все это тоже не вызвало. Душа ушла из Широкого Дола. Эти люди были просто голодны; они умирали от голода. А вкус мяса они давно уже позабыли. Но драки не было. Они были слишком измождены, чтобы драться. Отчасти также их сдержанность диктовалась добрым отношением к Селии и Джону. Но главное – у них просто не было сил сражаться за еду. Они давно смирились с тем, что им всем суждено умереть от голода, и среди них не нашлось никого, кто был бы достаточно разгневан или просто достаточно решительно настроен, чтобы выхватить у соседа его порцию. Естественных вожаков – старого Тайэка и тех троих парней – в деревне больше не было. А те, что остались, были всего лишь жалкими бедняками, готовыми терпеть голод молча, молча ожидать неминуемой смерти и больше не испытывать перед ней страха. Они настолько изголодались – меня даже затрясло от этого зрелища! – что даже есть не могли.

Если на рождественском празднике они буквально когтями вырывали пищу друг у друга, как дикари, как дикие голодные звери, то теперь они даже острого голода больше не испытывали – они привыкли есть или очень мало, или совсем ничего. И сидя за праздничным столом, обильно накрытым в честь нового урожая, они уже не могли наслаждаться вкусной едой: они забыли, как это делается. Замечательные сыры и свежая ветчина утратили для них свой вкус и аромат. И их бедные, до предела сжавшиеся желудки не могли справиться с нормальным количеством пищи. Они слишком привыкли голодать.

И они почти не ели. Вместо этого они бесстыдно хватали огромные ломти хлеба, перекладывали их мясом и сыром и рассовывали все это по карманам, за пазуху – куда угодно. Они прятали пищу в невероятных количествах, как белки, готовящиеся к суровой зиме. Но не вырывали ее друг у друга. Теперь они, напротив, помогали друг другу, а самым слабым, особенно дряхлым старикам, их долю заботливо выделяли сами молодые мужчины, у которых щеки были ввалившимися и бледными от недоедания. Печальнее всего было смотреть, как эти старики в свою очередь совали дополнительные куски мяса матерям с маленькими детьми. Одна девушка, явно беременная, сидела с выражением тупого отчаяния на лице, и с какой трогательной нежной заботой ее соседи уговаривали ее непременно взять свою порцию мяса и сыра, завернуть все это в платок и унести с собой. Нет, эти голодные люди не вырывали еду друг у друга изо рта. Они уже научились дисциплине голода, испытав глубокое потрясение после тех смертей, что случились минувшей зимой. Теперь они делились друг с другом, хотя их собственные животы урчали от голода.

В небе клубились зловещие черные тучи, но здесь, в низине, не чувствовалось даже того слабого ветерка, что дул у нас в усадьбе. Лишь по качающимся верхушкам деревьев можно было догадаться, что ветер еще дует, а по тому, как вдруг застонали сосны, мы поняли, что он усиливается. Затем раздался такой раскат грома, словно разом рухнула тысяча деревьев, и вспыхнуло сразу несколько молний, все вокруг заливших ослепительным снежно-белым сиянием, а потом снова грозно зарокотал гром. Селия, сидевшая рядом со мной, вдруг покачнулась, схватила меня за руку и выдохнула:

– Мне больше этого не вынести!

Джон тут же подхватил ее, обняв за талию, и резко велел Гарри:

– Немедленно увези ее домой! – И, продолжая поддерживать Селию, повел ее к карете. Кучер Бен, всегда отличавшийся завидным аппетитом у нас на кухне, так и не присоединился к своей голодной родне и за стол вместе со всеми не сел. Заметив нас, он вынырнул откуда-то из лиловой тени, готовясь ехать обратно.

– Мы, значит, теперь уезжаем! – сказал Гарри, обращаясь к сидевшим за столом, и его голос, прозвучавший, как сигнальная сирена во время тумана, подхватил усиливающийся ветер. – Мы желаем вам доброй ночи и благодарим за ваши труды…

Не дослушав Гарри, я тоже села в карету следом за Селией. Руки у нее были холодны как лед, и она все терзала и крутила свои пальцы, лежавшие на коленях, словно пытаясь стащить с них невидимые перстни. По ее телу то и дело пробегала сильная дрожь, дыхание было прерывистым. На мой взгляд, нам нужно было уезжать как можно скорее, но я забыла о том, что мой брат все и всегда делает невпопад.

Он взобрался на ступеньку кареты, потом вдруг развернулся и крикнул:

– А ведь Широкий Дол вовсе не так уж плох, верно? Не так уж много осталось таких поместий, где после уборки урожая предлагается бесплатный ужин, да еще такой роскошный!

Поднявшийся ветер выл и стонал, заглушая голоса крестьян, стонавших с ним в унисон. Отчаянные глаза голодных людей уставились на Гарри, стоявшего на ступеньках кареты, и на меня, выглядывавшую в окно, и, казалось, они могут легко сжечь нас огнем той ненависти, что пылает в их душах.

– А как насчет зерна? – послышался чей-то одинокий голос, и его поддержал неразборчивый страшный хор голосов, исполненных ненависти:

– Что в Широком Доле выросло, то здесь и продавать следует! И молоть! Здешнее зерно и кормить должно здешних людей! – гремели их голоса. В дверях кухни я заметила мельника Грина и прочла в его холодных глазах то же гневное послание.

Гарри колебался; казалось, он надеется перекричать этот нестройный хор, заставить людей замолчать, но я дернула его за камзол и быстро сказала: «Иди сюда, Гарри!», и он послушался. Втащил внутрь ступеньки, захлопнул дверцу, и карета качнулась, когда он тяжело плюхнулся на свое место напротив меня. Селия хватала ртом воздух, словно выброшенный на берег лосось; лицо ее в полутьме казалось пепельным.

– Нет, мне больше этого не вынести, – снова сказала она, повернувшись ко мне.

– Чего именно? – сухо осведомилась я.

– Я больше не могу так жить! – воскликнула она и, схватив мою руку, так сильно ее стиснула, что мне стало больно. Глаза ее горели. – И больше так жить не стану. Люди в деревне умирают от голода. Их дети все время просят есть, у них ручки и ножки как палочки. Я не могу садиться за стол у нас в усадьбе и спокойно есть, когда в деревне царит настоящий голод!

Карета уже разворачивалась; скоро мы должны были оказаться далеко от мельницы. Снова ярко сверкнула молния, осветив этот пир смерти так, что стала видна каждая мельчайшая деталь. Люди все еще сидели за столами, но с подносов все было подчищено до последней крошки. В углу двора выворачивало наизнанку какого-то ребенка; похоже, он захлебнулся этим праздничным обедом – первым своим обедом за последние полгода. Мать поддерживала его маленькое, содрогающееся в конвульсиях тельце, и по ее лицу ручьем текли слезы. Молодые девушки в грязной, оборванной одежде и не думали флиртовать с парнями. Одни устало положили грязные нечесаные головы на стол, другие просто сидели, тупо глядя в пространство; им не было никакого дела до ухаживаний и любви; они испытывали только голод, сосущее чувство голода под ложечкой и страх перед еще большим голодом.

Менее года хватило, чтобы превратить цветущую, веселую, шумную, влюбляющуюся, заключающую браки, рожающую себе на радость детей деревню в кладбище, в сборище ходячих мертвецов с пустыми глазами и печальными лицами. Теперь они были готовы отправиться хоть в работный дом, хоть в богадельню. Да, теперь они вполне годились для работных домов, ведь там ценят не силу и ум, а ловкие руки и покорную решимость прожить хотя бы этот день и заработать достаточно медяков, чтобы купить краюшку хлеба и наперсток джина, который поможет протянуть до следующего утра.

Таковы были теперь эти люди, ходячие мертвецы из «великого будущего», нарисованного Гарри. Я давно знала, что примерно так все и будет. И это я их всех убила.

Карета двинулась к дому, но очередная вспышка молнии и оглушительный треск грома напугали лошадей, они встали, и крестьяне успели увидеть мое белое лицо, выглядывающее из окна кареты, и заплывшую жиром физиономию Гарри. Они успели увидеть в моих глазах только ужас и ни капли жалости. Краем глаза я заметила, как в воздух взметнулась чья-то рука, и инстинктивно отпрянула от окна, в которое тут же угодил камень. Стекло разлетелось вдребезги, и осколки мелкими льдинками рассыпались по всей карете. Наши с Селией шелковые платья были буквально усеяны битым стеклом; осколки хрустели и на полу под башмаками Джона и Гарри.

Один из осколков вонзился мне в тыльную сторону ладони; порез моментально набух кровью, и я замотала руку лентой, чувствуя, что стекло по-прежнему сидит глубоко в ране. Но боли не было.

Ни боли, ни возмущения. А кучер Бен все погонял испуганных лошадей. Гарри неистовствовал в приступе гнева. Селия безутешно плакала, спрятав лицо в ладонях. Карета, раскачиваясь, мчалась по дороге, и казалось, что лошади вот-вот понесут. Все сильней гремел гром, все яростней ветер клонил к земле деревья. Даже бешеный грохот колес не мог заглушить раскатов грома, начинавшихся где-то на холмах и разносившихся по всей округе. Из разбитого окна, где еще торчали неровные острые осколки стекла, дул горячий ветер, и я задыхалась от этого удушающего жара.

– Хорошо бы поскорей пошел дождь! – невольно вырвалось у меня.

– Да, дождь! – выкрикнула вдруг Селия неожиданно хриплым и грубым голосом. – Дождь, ливень! И пусть этот ливень переполнит реки, и наводнение смоет с лица земли всю нашу жестокую страну и Широкий Дол вместе с нею!

– Селия, послушай, – предпринял слабую попытку остановить ее Гарри, – ты просто расстроена, и ничего удивительного! Нет, ну какие все-таки негодяи! Да я эту деревню в порошок сотру! Я ни одного из них на своей земле больше не потерплю!

Селия резко повернулась к нему, глаза ее сверкали.

– Это мы негодяи, а не они! – сказала она, слегка заикаясь от гнева. – Как ты мог, как ты мог, Гарри, допустить, что люди будут вести такую жизнь? На твоей земле! Мы обращаемся со своими крестьянами хуже, чем какой-нибудь угольный барон с севера обращается со своими работягами-шахтерами! Да мы лошадей на конюшне кормим лучше, чем в крестьянских семьях маленьких детей кормят! Это нас солдаты должны преследовать по лесам и вешать на площадях. Это мы должны были бы ходить голодными, потому что мы, мы четверо, впустили в Широкий Дол эту чуму, эти бесконечные несчастья. Я и Джон виноваты не меньше, чем вы, потому что мы, живя рядом с вами, ничего толком не сделали, кроме глупых и жалких попыток накормить умирающих. Но более всего, конечно, виноваты вы оба, потому что именно вы решили вести хозяйство так, что из-за этого стали погибать люди. Вы запахиваете в землю Широкого Дола жизни живых людей, а не зерно! И эти посевы означают наше падение, а не грядущий богатый урожай! И я больше не желаю это терпеть!

Наконец карета остановилась у крыльца дома, и Селия, оттолкнув меня, распахнула дверцу и выпрыгнула наружу; осколки с ее платья со звоном посыпались на землю. Я хотела схватить Гарри за руку и кое о чем предупредить, но не успела: Джон опередил меня и стремительно поволок его следом за Селией. Разговор, естественно, продолжился в гостиной.

– Мы ведем хозяйство тем единственным способом, который только и способен дать действительно хорошую прибыль, – талдычил, пытаясь защититься, Гарри, стоя перед пустым камином, а снаружи, заглушая его слова, грохотал гром, и казалось, что все это происходит в каком-то страшном сне.

– Значит, мы должны удовлетвориться меньшей прибылью! – отрезала Селия. Она все еще неслась на волне своего гнева и по-прежнему чувствовала свое моральное превосходство, основанное на уверенности в собственной правоте. Селия никогда не позволяла себе «военных хитростей»; она высказывала свое мнение только тогда, когда ее строгая, неколебимая совесть подсказывала, что она должна это сделать.

– Ну, тему прибыли мы с тобой вряд ли будем здесь обсуждать, моя дорогая, – сказал Гарри, и в голосе его послышалась угроза.

– Как раз будем – потому что в мою карету только что бросали камни! – парировала Селия, и вся кровь, казалось, прилила к ее щекам. – Будем – потому что я не могу спокойно молиться в своей церкви, когда у меня за спиной голодные люди, люди, стоящие на пороге смерти!

– Хватит! – рявкнул Гарри. – Я не намерен это слушать! Довольно, Селия!

Я кивнула Джону, сказала: «Идем», и двинулась к двери, но он и не думал уходить.

– Э нет, – сказал он, – это отнюдь не частный разговор и не та тема, которую Гарри и Селия должны обсудить с глазу на глаз. Это всех нас касается. Я, как и Селия, тоже не могу больше выносить этого сознательного умерщвления людей. Грядет новая зима, а предыдущая уже поставила нашу деревню на волосок от голодной смерти. Я не выйду из этой комнаты, пока мы не решим восстановить те клочки земли, где крестьяне выращивали себе овощи, и пока вы не согласитесь вновь открыть доступ к общинным территориям.

– Да что ты понимаешь в сельском хозяйстве? – грубо прервала его я. – Что понимаете вы оба? Единственное, что ты, Джон, видел в жизни, это Эдинбург с его жалкой зеленью; единственное, что знаешь ты, Селия, это твоя гостиная. Если мы с Гарри не будем вести хозяйство так, как делаем это сейчас, мы попросту потеряем Широкий Дол! – И я, невольно усмехнувшись, умолкла, увидев при очередной вспышке молнии насмерть перепуганное лицо Гарри. Дождавшись, когда отгремит гром, я продолжала: – Я не преувеличиваю. Мы погрязли в долгах и просто обязаны теперь придерживаться избранного пути, иначе потеряем все. Никакого Широкого Дола не останется – ни для нас, ни для Джулии, ни для Ричарда. Согласна, беднякам досталось сильнее всего. Первыми под удар всегда попадают они. Но как только начнут поступать доходы от последнего урожая, нам, возможно, удастся несколько облегчить их жизнь. А потом с каждым годом будет становиться все лучше.

– Нет, разговоры о постепенных улучшениях в будущем мы уже слышали, – сказала Селия. Она стояла у окна, и небо за ней казалось живым: черные клубящиеся тучи были снизу подсвечены ослепительно ярким, оранжевым светом заката. – Сейчас нужно действовать более решительно. Нам нужно все это переменить. Это совершенно неправильно, когда мы у себя за столом по-прежнему лакомимся изысканными яствами, а люди в нашей деревне умирают от голода ради того, чтобы мы могли стать еще богаче. Это не по-христиански! Между богатыми и бедными не должно существовать такой огромной пропасти. Я никогда не соглашусь с тем, что отныне так и должно быть. Ты правишь Широким Долом, как настоящий тиран, Беатрис; только ты можешь решить здесь любой вопрос, так сделай же что-нибудь, чтобы бедняки не умирали от голода! Я не позволю, чтобы это продолжалось и дальше!

– Я управляю Широким Долом, стремясь по возможности увеличить наши доходы… – начала было я, но Селия резко прервала меня:

– Ты не управляешь Широким Долом, Беатрис, ты его уничтожаешь! – И в ее звонком голосе отчетливо слышались презрение и упрек. – Ты разрушаешь все, что любишь. Ты по природе своей разрушительница. Когда-то я очень любила тебя и полностью тебе доверяла, но это было ошибкой. Ты обожала Широкий Дол, однако именно ты уничтожила все, что в нем было хорошего. Ты обожала гулять по его лугам, но их больше нет. Ты любила охотиться в его лесах, но они проданы или выкорчеваны. Ты любила ездить верхом по холмам Широкого Дола, но по твоему приказу тяжелые плуги поднимаются все выше и выше и скоро совсем сровняют их склоны с окрестными полями. Ты разрушительница, Беатрис. Ты разрушаешь даже то, ради чего сама же прилагаешь столько сил, ради чего работаешь. – И она вдруг взглянула на Джона, и я поняла: она думает, что я пыталась разрушить и этого человека, которого когда-то любила.

Я тяжко вздохнула, и этот вздох прозвучал скорее как хриплый стон; она словно показала мне мою жизнь в зеркале, и я понимала: она права в этой своей жестокости.

– Я не стану жить с тобой в одном доме, пока ты будешь продолжать эти разрушения, – сказала Селия холодным тоном судьи, выносящего смертный приговор через повешение. – Я не позволю тебе растоптать нашу мораль, заставить и нас участвовать в том ужасе, который творишь ты сама. Я не стану губить голодной смертью людей, которые смотрят на нас с надеждой, думая, что мы защитим их.

Она умолкла, и в комнате на какое-то время воцарилась полная тишина. Гарри перевел взгляд с разрумянившегося лица жены на мое побелевшее лицо, но ничего не сказал. Я покусывала губы, пытаясь успокоиться, потом резко выдохнула и поняла, что сумею одержать над Селией верх. У меня найдутся нужные слова! У меня хватит сил! Я смогу сразить ее наповал!

Но острый взгляд Джона по-прежнему преследовал меня, и он успел взять слово первым.

– Вы ошибаетесь, Селия, – сказал он, и я быстро глянула на него, своего неожиданного союзника. – Да-да, ошибаетесь. – Его глаза ясно и остро смотрели прямо на меня. – У крестьян есть защитник! – Эта подчеркнутая интонация удивила Селию, и она тоже посмотрела на меня. Даже Гарри несколько встрепенулся. – У них действительно есть защитник, – повторил Джон. – Это Браковщик. И он уже прибыл в Широкий Дол.

– Нет! – вырвалось у меня. Я в два прыжка пересекла комнату и вцепилась в лацканы Джона, заглядывая ему в лицо широко открытыми глазами. – Это неправда. Ты нарочно меня мучаешь, как я мучила тебя. Скажи, ты ведь солгал?

Однако Джон без малейшего сочувствия посмотрел на меня и сказал:

– Нет, Беатрис. Это правда. Браковщик уже в Широком Доле. Я сам слышал, как крестьяне сегодня вечером говорили об этом. Кто он? И почему он внушает тебе такой ужас?

Я стояла с полузакрытыми глазами; я была почти в обмороке, и Джон, почувствовав это, умело, но неласковыми руками подхватил меня под локоть и прислонил к себе, желая поддержать, внимательно вглядываясь в мое побелевшее лицо. Но взгляд его оставался достаточно жестким, вопрошающим, и я посмотрела в окно за его плечом, где открывался знакомый, безопасный и такой любимый пейзаж.

И сразу увидела их.

Двух черных псов прямо посреди моего розария. Они застыли в полной неподвижности – точно так же застывали и хорошо обученные псы нашего егеря, когда он приказывал им: «Стоять!» или «Лежать!», а сам подглядывал откуда-нибудь из густой тени. Спаниель, черный, как бархат моего траурного платья, насторожив уши, уставился большими блестящими глазами на наш дом. Черная ищейка, помесь колли с борзой, лежала, высоко подняв голову, точно некий геральдический зверь, и тоже внимательно следила за нашим домом. За мной.

– Да, он здесь, – сказала я и сделала несколько неверных шагов к креслу у камина, но ноги подо мной подогнулись, и я, наверное, упала бы, если бы чья-то жесткая рука не ухватила меня за плечо. Я рухнула в кресло и, подняв глаза, с изумлением увидела склонившуюся надо мной Селию. Она все еще держала меня за плечо, но прикосновение это было далеко не ласковым, а ее глаза смотрели на меня холодно.

– Кто «он»? – спросила Селия, и в моих ушах от испуга словно зазвенело многократное негромкое эхо: «Кто он? Кто он? Кто он?»

– Он пришел за Джулией? – снова спросила Селия, еще крепче сжав мое плечо своей маленькой ручкой. Потом, охваченная своим собственным страхом, она сильно меня встряхнула и повторила свой вопрос: – Он пришел за Джулией?

Я тупо на нее смотрела и молчала. От страха я едва могла вспомнить, кто такая Джулия. Я видела перед собой только двух черных псов, не сводивших глаз с окон нашей гостиной и ждавших лишь приказа хозяина, который пошлет их вперед.

– Это отец Джулии? Он за ней пришел? – Пронзительный, на грани истерики, голос Селии все никак не мог проникнуть в мою отупевшую от ужаса душу.

– Да, – почему-то вдруг сказала я, не заботясь о том, что именно я говорю. Да мне, собственно, все уже было совершенно безразлично. – Да, да, да!

Селия охнула, словно я дала ей пощечину, и, не в силах выговорить ни слова, протянула руки к Джону.

– Что? О чем это таком вы говорите? – спросил Гарри. Он был ошеломлен. Его надежный и безопасный мир вдруг, как-то слишком быстро, стал разваливаться на куски. Казалось, сама основа этого мира подмыта с нескольких сторон сразу. – Что вы обе несете? Отец Джулии я!

– Нет, – с каким-то тупым равнодушием возразила ему Селия, хотя слезы так и лились у нее по щекам, а Джон крепко держал ее за руку. – Нет. Это еще один поступок твоей сестры-разрушительницы. Беатрис тебя обманывала. Она и меня обманула. А потом весьма хитро заставила меня обманывать тебя. Я не мать Джулии. Джулия – дочь Беатрис. А теперь за ней явился ее отец.

Гарри испуганно уставился на меня.

– Беатрис, – он сказал это так жалобно, словно взывал к покойной матери, – скажи мне, что все это неправда!

– Нет, это правда, – сказала я. Я пребывала в эту минуту в своем собственном, личном аду, и мне было все равно, кому там еще мерещатся всякие кошмары. – Джулия – мой ребенок, а Браковщик – ее отец.

– А кто он такой, этот Браковщик? – спросил Джон, упорно следовавший за нитью к центру этого лабиринта мучительной лжи. – Кто он такой?

И я, глядя Гарри прямо в глаза, сказала:

– Помнишь Ральфа, помощника нашего егеря?

Селия и Джон тоже посмотрели на Гарри, потому что для них эти слова ничего не значили. Гарри вздрогнул, замер на секунду, и на лице его отразилось жалобное смущение, сменившееся откровенным ужасом.

– И он пришел за нами? – спросил он. – За тобой? За Джулией? – Теперь в его голосе тоже отчетливо звучал ужас, и это подтолкнуло Селию к решительным действиям; преодолев охватившую ее панику, она заявила:

– Все, я уезжаю. Я немедленно уезжаю отсюда и забираю с собой детей.

Я устало плюхнулась в кресло. Все действительно было разрушено, как и сказала Селия. Созданный мной лабиринт обрушивался внутрь себя самого, и псы Браковщика уже ждали меня в саду.

– Я запрягу лошадей, – сказал Джон и вышел из комнаты, даже не посмотрев на меня. Вопросы все еще жгли его душу, но одного взгляда на потрясенное лицо Селии ему было достаточно, чтобы немедленно броситься спасать ее от того ужаса, который был известен одной мне и который только что косвенно подтвердил Гарри.

Джон давно уже ждал этого момента; ждал, когда этот лабиринт рухнет, а он вытащит из его обломков Селию и столь любимых ею детей и увезет их куда-нибудь в безопасное место. Он был уверен, что я солгала насчет того, кто истинный отец Джулии. Он был уверен, что я солгала, подтвердив давний и тайный страх Селии перед тем, что однажды этот таинственный отец Джулии придет и отнимет у нее девочку. Однако, услышав знакомый отзвук ужаса в моем голосе, он понял, что мир Широкого Дола действительно рушится. И теперь его заботила только необходимость спасти невинных от гибели среди обломков этого рухнувшего мира.

В комнате воцарилась полная тишина, только Гарри, уткнувшись лбом в каминную полку, плакал как ребенок, неожиданно оставшийся один посреди всеобщей разрухи.

Селия вышла из комнаты, не сказав более ни слова. Я слышала, как она взбежала по лестнице в детскую, а потом медленно спустилась, бережно неся на руках спящую Джулию. Затем хлопнула дверь западного крыла – это она бросилась за Ричардом. Я, медленно переставляя ноги, точно сомнамбула, вышла в холл. Гарри, все еще всхлипывая, потащился следом за мной.

Когда в холл вошла Селия, Джон, уже успевший вернуться из конюшни, взял у нее Ричарда, а она вернулась в гостиную, чтобы забрать спящую на диване Джулию. Мой сын даже не проснулся. Он так и продолжал спать, бережно завернутый в одеяло, и его темные ресницы спокойно лежали на розовых щечках, а большой палец был, как всегда, засунут в пухлый прелестный ротик. Время от времени он принимался, шумно причмокивая, сосать палец, потом снова крепко засыпал. Я коснулась носом его нежного, сладко пахнущего лобика и почувствовала, как его мягкие младенческие волосы щекочут мне ноздри. Но больше я ничего особенного не почувствовала, ничего, ничего, ничего! Я была словно отгорожена ото всего, я находилась в своем собственном, личном, ледяном колодце страха.

Джон, все это время с любопытством наблюдавший за мною, сказал, словно соглашаясь с какими-то моими словами:

– Да, ты права. Теперь у тебя ничего не осталось, верно, Беатрис? Все ушло.

Я выпрямилась и холодно на него посмотрела. Меня уже ничем нельзя было задеть, ничем нельзя было тронуть. И, в общем, он был прав: я пропала.

Селия прошла мимо, не сказав мне ни слова и даже не оглянувшись. Гарри последовал за ней, точно послушный жеребенок за матерью. Он был слеп, глух и нем после пережитого потрясения и мог сейчас только следовать за решительными маленькими шагами Селии, надеясь, что с ее помощью развеется эта густая мгла ужаса, им же самим и созданная. Затем мимо меня молча прошел мой муж. Хлопнула дверь, ведущая в западное крыло. Было слышно, как все они идут по коридору к тем дверям, что выходят на конюшенный двор. Затем хлопнула и эта, последняя дверь, пронзительно взвыл ветер, и я осталась одна.

В холле стояла почти непроницаемая тьма из-за принесенного грозой мрака, но тьмы я уже не боялась. Тот ужас, который я столько лет скрывала в своей душе, был рядом. И я больше не испытывала ни малейшего страха перед будущим. Мой давний ужас был здесь, и теперь я могла, наконец, повернуться к нему лицом. Ничего не видя в кромешной темноте, наполовину потеряв способность ориентироваться после пережитого потрясения, я, по крайней мере, освободилась теперь от страха перед призраками прошлого, от ужасных движущихся теней, от снов, которые столько лет не давали мне покоя. Самые страшные мои опасения сбылись. Все уже свершилось, и он был здесь, он явился за мной, и мне больше не нужно было бояться неведомого.

И мой дом, мой чудесный Широкий Дол, наконец-то стал моим. Только моим. Никогда прежде я не оставалась в этом доме совершенно одна, не чувствовала себя насекомым, забравшимся в сердцевину роскошной, сладко пахнущей розы. Никогда прежде на кухне у нас не стояла такая тишина. В спальнях и в гостиной тоже не было ни звука. Никого, никого больше не было в доме. Я была единственным человеком в этой усадьбе, единственным человеком на всей этой земле, и моя власть надо всем этим была неоспорима.

Я прошлась по холлу, точно в каком-то трансе, и поднялась по лестнице, касаясь резной стойки перил, ведя пальцем по прихотливому узору – пшеничным колосьям, мешку с шерстью, корове с теленком, по всему этому, изображенному в дереве, легкому и веселому богатству Широкого Дола. Затем я подошла к большому обеденному столу с растопыренными ножками и погладила ладонью полированную столешницу. Дерево казалось теплым и нежным, гладить его было приятно. На столе стояла серебряная чаша с цветами; поникшие головки роз отражались в полированной поверхности. Я нежно коснулась их кончиком пальца, и нежные лепестки дождем посыпались на стол; в чаше остался лишь пучок пыльных стеблей. И я, невольно вспомнив слова Селии: «Ты – разрушительница, Беатрис», грустно усмехнулась и пошла прочь.

Ручка на двери в гостиную показалась мне маленьким чудом, такой приятно округлой и теплой была она в моей сомкнутой руке. Гладкие дверные панели приятно холодили мой разгоряченный лоб. Затем я пробежала пальцами по каменной полке над камином, чувствуя приятную, чуть грубоватую текстуру песчаника, который добывают у нас, в Широком Доле. Я по очереди коснулась каждой изящной фарфоровой фигурки, которые Селия привезла с собой из Франции, и того розового камешка, который я сама когда-то нашла в речке Фенни и настояла на том, чтобы он непременно украшал нашу каминную полку. Какая-то добросовестная служанка поставила на полку и ту маленькую фарфоровую сову, но теперь я даже этой совы касалась без страха. Он идет за мной. Он скоро будет здесь. И мне больше не нужно было бояться его тайных посланий.

Я провела тыльной стороной ладони по гобеленовой обивке раскидистого кресла с подлокотниками, на котором так любила сидеть, глядя на горящий в камине огонь. Пробежала пальцами по клавишам пианино – череда призрачных звуков жутковато прозвучала в притихшем доме. Затем я решила уйти из гостиной и, проходя через холл, запустила пальцы в чашу со смесью сухих цветочных лепестков и зачерпнула полную горсть. Оказавшись в западном крыле, я сразу прошла в свой кабинет. Здесь я чувствовала себя в наибольшей безопасности. Дрова в камин были заботливо положены, но камин не был растоплен, и в комнате было темно. Я вошла туда легким шагом, с ровно бьющимся сердцем, словно это был самый обычный день. Просто сегодня я двигалась чуть медленнее, чем обычно, и думала чуть медленнее, чем обычно. И видела не так ясно; на периферии моего зрения словно стоял какой-то туман, а значит, видеть я могла только то, что находилось непосредственно передо мной. И это создавало ощущение какого-то очень длинного туннеля. Вот только я не знала, куда этот туннель меня выведет.

Прежде чем зажечь свечи, я подошла к окну. Буря катилась по вершинам холмов и уже не в такой близости от дома. Кое-где в разрывах грозовых облаков уже просвечивало ясное небо; в розарии было пусто. Собаки ушли. Браковщик, видимо, подходил к дому, чтобы убедиться, кто там остался, а кто сбежал. Он, конечно, сразу догадается, что я осталась здесь одна. И поймет, что я его жду. Поймет, что я по-прежнему чувствую его близость, как и он – мою. Я с облегчением вздохнула, словно была рада, что мы оба понимаем это, и отвернулась от окна. Затем я зажгла свечи и растопила камин – мне показалось, что в комнате излишне сыро. Сбросив с одного из кресел подушку, я уселась на нее перед камином, глядя на пылающие поленья. Мне некуда было спешить. И больше не нужно было планировать свою жизнь. Сегодняшний вечер пройдет в соответствии с его планом, так что мне – впервые за долгие годы – ничего предпринимать было не нужно.

Глава двадцатая

По-моему, тот сон начался сразу.

Я знаю, знаю, это был всего лишь сон. Но многие вполне реальные дни моей жизни казались мне сейчас менее реальными, чем эти краткие мгновенья. Во всяком случае, каждый день, проведенный мной в полях во время последнего, на редкость утомительного сбора урожая, вспоминался мне как куда менее реальный, чем этот сон. Когда я сидела на полу перед камином и тупо смотрела в огонь, мне послышался некий шум, не похожий на перекаты грома. Потом скрипнуло окно. Небо было наглухо закрыто грозовыми облаками, и в комнате стояла полнейшая темнота, потому что кто-то задул свечу, влезая в окно. Я лениво повернула голову, но на помощь звать не стала. Я, собственно, уже открыла рот, но закричать так и не смогла. И застыла в ожидании, полулежа на полу и прислонившись спиной к креслу.

Он молча подошел ко мне и отодвинул кресло, так что я, лишившись опоры, упала навзничь и распласталась на полу. Я вся дрожала, словно от одного его прикосновения меня насквозь пронизал ледяной ветер, но не шевелилась, только моргала.

Сперва он поцеловал ямку между моими ключицами в вырезе платья, потом, расстегнув застежку, стал целовать грудь. Мои соски сразу затвердели и стали похожи на ягоды черной смородины. Голос ко мне вроде бы вернулся, но я была способна издавать лишь страстные стоны. Потом оказалось, что я и двигаться могу, но я не попыталась ни убежать, ни защититься; я потянулась к нему, гладя ладонями это знакомое, любимое, горящее возбуждением тело. И твердый как камень узел в самом низу живота.

Он смахнул мою руку, точно отгоняя назойливую муху, и провел всем своим лицом вдоль моего тела, над моим чуть выпуклым, хорошо откормленным животиком, потом спустился еще чуть ниже и впился в мою плоть.

Он не был нежен. И это нельзя было назвать поцелуем. Или изысканной лаской. Он не трогал языком потайные, самые уязвимые местечки моего тела. Он вгрызался в них зубами, словно изголодавшийся хищник, и кусал с такой силой, что я пронзительно вскрикнула.

Но звука не было. Да это и не было криком боли – скорее я испытала болезненное наслаждение, потрясение, радость и какое-то странное смирение. А он въедался, всасывался в меня так, что у него втягивались внутрь щеки. Он терся лицом о мою плоть, своей небритой щетиной царапая нежную внутреннюю поверхность моих бедер. Я изо всех сил старалась лежать спокойно и не делать больше никаких движений, смириться с этим яростным натиском, неотвратимым, как сон, но когда его зубы снова впились в мою плоть, терзая меня, я застонала и, чувствуя, что теряю рассудок от страсти, обеими руками притянула его к себе. Его дразнящий язык скользнул куда-то еще глубже в меня, и я закричала в приступе сладострастия. Пальцы мои вцепились ему в волосы, удерживая там его обманчивую, злонамеренную, кудрявую голову, а я прижималась к нему и терлась о его тело, словно он был тем самым резным столбом, на котором держалась главная лестница в нашем доме. Он тряхнул головой и приподнялся, чтобы набрать в легкие воздуха, но я потянула его за волосы и снова ткнула лицом в нежное местечко между бедрами. Затем последовали несколько мучительно-сладостных мгновений, моя влажная истерзанная плоть уже почти не чувствовала его укусов, и я, вздрогнув, вдруг хрипло и внятно сказала: «Ральф».

И открыла глаза. Я была одна.

Одна.

Всегда одна.

Уже почти наступил рассвет. Свечи догорели. Грозовое небо посветлело, но буря еще не совсем улеглась. Покружив над холмами, она снова возвращалась, и я снова почувствовала знакомое напряжение в воздухе, похожее на саднящую боль в обожженной коже. И никак не могла понять: было ли это сном?

Двустворчатое окно было распахнуто. А ведь вчера вечером я закрыла его на задвижку. Это я помнила точно. Но ведь ночь была грозовая, дул такой сильный ветер, что рамы тряслись, задвижку могло и просто выбить. А может, это все-таки Ральф подсунул тонкое лезвие ножа под задвижку и приподнял ее? А потом перенес ногу через подоконник и шагнул в комнату. Да, конечно, он легко мог перешагнуть через…

Я громко закричала. Тот Ральф прошлой ночью был совершенно целым! Я хорошо помнила его твердые сильные ляжки, которые с таким наслаждением гладила руками. Но что было ниже колен? Этого я вспомнить не могла. Я тогда об этом не думала. Как только его крепкие и острые лисьи зубы впились в мою плоть, я больше уже ни о чем не думала, и только его имя звенело у меня в ушах, точно пожарный колокол. Еще я помнила, как жадно, отчаянно я вцепилась в его густые черные кудри.

– Ральф!

Я подошла к открытому, слегка поскрипывающему окну и выглянула наружу. Вдали по-прежнему виднелись высокие холмы. Меня охватила некая странная потребность, слепящая как молния и заставлявшая вместе со мной дрожать от нетерпения даже линию горизонта.

– Ральф!

Все пошло неправильно с тех пор, как я его потеряла.

Мне было больно. Но это была не та боль, с которой я проснулась, – не боль от укусов и ссадин в самых потайных и самых уязвимых местечках моего тела. Эта боль давно уже таилась у меня в груди, и я так долго жила с ней, что мне стало казаться, будто такова моя природа – мучиться, желая чего-то неисполнимого, и сгорать от страсти, не имеющей выхода, пока я не заболею, измученная этой страстью. Пока не стану тупой, усталой и каждое лето не станет для меня похожим на любое другое, а каждый мой план не окажется пустышкой. И все дороги будут вести меня в никуда, пока в моей жизни нет Ральфа. И вся моя жизнь так и будет связана с моей неистребимой потребностью присутствия в ней Ральфа, с моей неизменной, непрекращающейся страстной любовью к нему.

Но теперь, как говорят, он идет сюда.

Я знала, что и он испытывает ко мне точно такие же чувства. Я это точно знала. Знала не так, как знает такие вещи хорошенькая светская женщина, прекрасно знакомая с тактикой ухаживания, с обещаниями, которые легко нарушить, с ложью, которую ничего не стоит произнести. Я знала это, потому что мы с ним были двумя половинками капкана. Мы могли что-то поймать и защелкнуться, только сойдясь вместе. И даже тот, настоящий, со смертоносными зубами, капкан смог сломать ему только ноги, но так и не сломал того, что нас объединяло, меня и Ральфа. Ральф был мой, хоть я и пыталась его убить. Ральф был мой, хотя моими стараниями его тогда разрубило напополам столь же аккуратно, как я за столом разрезаю персик. Ральф был мой, даже если он пришел сюда для того, чтобы меня убить.

И я буду принадлежать только ему.

Рядом со мной вдруг звякнула болтающаяся створка окна, и я, разогнав окутавшую меня бесстрастную дымку размышлений, внимательно посмотрела в сторону подъездной аллеи. И мне показалось, что я вижу мерцание факелов, движущихся цепочкой в тени деревьев. Да, они приближались к дому. Но я оставалась совершенно спокойной. Ральф – или то был просто некий сон о Ральфе? – уже провел со мной ночь любви, и я сумела покончить со своими мучительными и страстными мечтами, со своим нелепым цеплянием за жизнь, с надеждой спастись от него. Я снова стала той юной Беатрис, которая никогда и ничего не боится.

Я повернулась к зеркалу над камином, освещенному вспышками молний, и, вытащив из волос шпильки, стряхнула с них пудру и позволила им рассыпаться по плечам и по спине великолепной, отливающей медью волной. Так носила волосы когда-то девочка из Широкого Дола, любившая играть в лесу с одним деревенским мальчиком. Я улыбнулась своему отражению. Если бы я была суеверна или во мне оставалась бы хоть капля рассудочности, мне бы, наверное, следовало сложить пальцы крестом, отгоняющим зло, опасаясь собственного колдовства – столь страшной была та улыбка, которую я увидела в зеркале. Мои глаза светились яркой зеленью, в которой не было ничего человеческого. Моя улыбка казалась улыбкой безумицы. Мое прекрасное бледное лицо казалось ликом падшего ангела, который ужинал с дьяволом и ложкой явно не пользовался. Я выглядела одновременно и как дьяволица, и как ангел Божий, но глаза мои были неестественно зелеными, как у кошки, как у змеи, и в сердце моем трепетала безумная радость. И далекие раскаты грома я воспринимала скорее как салют королеве, чем как предупреждение.

А гром грохотал все ближе.

И уже чувствовался в воздухе запах дождя, подул холодный ветер, добрый ветер, принесший прохладу с дальних лугов, где ночью пролился сильный дождь. И теперь этот очищающий дождь приближался ко мне, и я надеялась, что его крупные тяжелые капли смоют всю мою боль и смятение. Очистят от грязи это разрушенное гнездо.

Дождь подбирался все ближе ко мне.

И Ральф тоже.

Я уселась на подоконник; мое платье так и мерцало в бесконечно повторяющихся вспышках молний. То была ночь демонов. В сумеречном свете мелькнули несколько факелов и тут же исчезли за поворотом, а потом снова появились, уже перед самым домом. Да, Ральф скоро будет здесь. Молния снова вспыхнула, и я с подоконника стала смотреть туда, где на террасу открывалось широкое двустворчатое «французское» окно, больше похожее на стеклянную дверь. Отсюда мне было видно, как эти люди с факелами проходят последний поворот перед домом.

Огоньки их факелов двигались неровной цепочкой, подскакивая на ходу. Они уже подходили к крыльцу. В этот момент молния вновь расколола небо Широкого Дола пополам, раздался громкий треск грома, и я увидела его черных, как исчадие ада, собак – спаниеля и помесь колли с борзой. Псы вели себя именно так, как он когда-то научил их, гоняясь по лесу за браконьерами: один бежал впереди, другой позади, и оба внимательно поглядывали по сторонам, как настоящие разведчики. Крупный пес был впереди; его черная шкура блестела от дождя, который падал из низких темных туч, точно тяжелые черные стрелы с серебряным острием.

И тут я, наконец, увидела его.

Люди не лгали, когда рассказывали мне о нем. Его породистый конь действительно был очень высок и очень силен. И он был совершенно черный, без единого белого пятнышка. Черная грива, черная голова, черные глаза, черные ноздри. И очень, очень высокий. Крупнее даже, чем мой Тобермори. И в седле на нем восседал сам Браковщик. И он действительно сидел «очень странно», ибо вместо ног у него было два обрубка, кончавшиеся значительно выше колен. Но в седле он держался так уверенно, словно давно привык к своему увечью. Мало того, он сидел в седле с достоинством истинного лорда, одной рукой придерживая поводья, а вторую прижимая к бедру и что-то под ней пряча. Что это, я разглядеть не могла. Но это был Ральф, самый настоящий мой Ральф со своими черными кудрями, с которых скатывались капли дождя.

Вспыхнувшая молния залила все вокруг почти полуденным светом, и всем стало видно мое бледное лицо в оконном проеме. Собаки быстро обследовали террасу, словно вынюхивая ведьму, и большой пес безошибочно подошел к моему окну, остановился, поцарапал стену лапой и тоненько заскулил. Потом поднялся на задние лапы, передними царапая стену и громко лая.

Ральф повернул голову и увидел меня.

Его огромный конь взвился на дыбы и прыгнул прямо на террасу, словно это был поросший травой берег речки. И когда снова вспыхнула молния, я увидела лишь темный силуэт Ральфа верхом на коне, заслонивший все вокруг.

Я встала на подоконник, точно деревенская девчонка, собирающаяся незаметно выскользнуть из дома навстречу возлюбленному, настежь распахнула окно и шагнула наружу. Дождь шел стеной, мощные струи били в землю и, естественно, тут же ударили меня по спине и по голове так, что я даже охнула. В одну секунду я промокла насквозь, и мое шелковое платье облепило меня, как вторая кожа.

Спутники Ральфа остановились у него за спиной, настороженно наблюдая за мной. Зрелище было страшноватое. Шипели, затухая под дождем, факелы, казавшиеся совсем бледными на фоне ослепительных вспышек молнии. Я почти оглохла от перекатов грома, почти ослепла от яркого света молний, но не сводила глаз с лица Ральфа, с его знакомой улыбки, и подошла к нему, высоко подняв голову и почти доставая ею до морды его огромного коня. Молния снова расколола небо, и в ее свете ярко вспыхнуло лезвие ножа, который держал в руке Ральф. Это был тот самый нож, нож егеря, которым он легко перерезал горло загнанному оленю.

Я улыбнулась, и он увидел, как в резком голубом свете молнии блеснули мои глаза, и наклонился ко мне таким движением, словно сейчас поднимет меня к себе, обнимет крепко и будет вечно, вечно, вечно держать меня в объятиях…

– Ах, Ральф, – сказала я, и в этом возгласе прозвучала вся моя жизнь, полная страстной тоски по нему. И я протянула к нему руки.

Удар ножа был точно удар грома. И молния на этот раз показалась мне черной.

Эпилог

Фасадом своим усадьба Широкий Дол обращена к югу, и солнце весь день освещает желтые каменные стены дома, безжалостно высвечивая на них большие черные отметины палящего жара. Собственно, стоять остались только две стены, да еще уцелели почерневшие, обуглившиеся балки сгоревшей крыши.

Когда идет дождь, следы копоти стекают широкими черными мазками по медового цвета песчанику, а ветер разносит по саду мусор – бумаги Беатрис, ее любимую карту Широкого Дола, – и все это, пропитываясь водой, превращается в противные грязные комки.

Зимой, когда ночи становятся длиннее и темнее, жители местной деревни никогда даже близко к усадьбе не подходят. Мистер Гилби, лондонский купец, хочет выкупить поместье у овдовевшей леди Лейси, только все колеблется насчет цены; его пугает та репутация, которой пользуются здешние бедняки; считается, что они вполне способны на бунт. Впрочем, даже если он поместье и купит, ему все равно придется ждать до лета, чтобы заново все отстроить. А для этого ему надо будет привозить сюда работников из других графств – в Сассексе никто к дому Лейси даже не притронется. Тем более жители тамошней деревни; они до сих пор ни в лес, ни в парк Широкого Дола не ходят, хотя все старые тропы вновь для них открыты. Тело мисс Беатрис, присыпанное листьями, было найдено в маленькой ложбинке неподалеку от садовой калитки, в том самом месте, где она так любила прятаться в детстве. И теперь люди говорят, что она все бродит по лесу, все плачет, все горюет по своему брату, который умер в ту же ночь, что и она, потому что сердце его – слабое, как у матери, – не выдержало внезапного бегства из родного дома в Хейверинг-холл. И вот теперь мисс Беатрис все плачет, все ходит по Широкому Долу с пучком пшеницы в одной руке и горстью земли – в другой.

Если мистер Гилби действительно купит это поместье, его не будут заботить ни тамошние призраки, ни особая выгода. Он – человек слишком деловой и практичный, чтобы обращать внимание на слухи о привидении, живущем на его земле. Впрочем, для деревни гораздо важнее то, что он не особенно заботится и о выгоде. Его деньги и без того имеют гарантированный оборот в столице. Ему не нужно надеяться на погоду, на то, что животные будут здоровы; не нужно полагаться на неверных, предательских богов Широкого Дола. Он просто хочет жить в мире и спокойствии, наслаждаясь своими городскими представлениями о сельской жизни. Так что аренда у него будет долгосрочной, и налоги ему платить будет нетрудно. Но пока он все еще колеблется, а между тем тропы повсюду вновь становятся хорошо утоптанными и новые поля сами собой превращаются в луга. И если мистер Гилби не приедет в Широкий Дол до весны, то обнаружит, что деревенские снова устроили огороды на прежних участках общинной земли, да и сама деревня обрела почти прежний вид, словно и не было тех страшных лет, словно мисс Беатрис никогда и не существовала на свете.

Однако к ближайшей весне вряд ли успеют прийти в себя Селия, Джон и их дети. Селия в одну ночь превратилась из леди Лейси, жены сквайра Широкого Дола, в нищую вдову и поселилась в маленьком «вдовьем домике». Она еще год должна носить траур, но лицо ее под черной вуалью уже безмятежно-спокойно. Ее дети кажутся весьма забавной парочкой, страшно торжественной в своих черных одеждах. Во время долгих прогулок они всегда держатся за руки, а когда молятся на ночь, то близко склоняют друг к другу головки, и каштановые волосы Джулии слегка отливают медью, а густые кудри Ричарда блестят, как вороново крыло. Джон МакЭндрю также проживает во «вдовьем домике» – он нежно заботится о сыне и помогает молодой вдове приспособиться к новой жизни. У него есть всего лишь небольшое содержание, назначенное отцом. Ходят слухи, что это мисс Беатрис истратила все его денежки – весьма немалое состояние, – когда выкупила право на наследство для своего сына и подписала соответствующий нерасторжимый договор. Впрочем, в этой части Сассекса никто и слова не скажет против мисс Беатрис.

Со временем она превратилась в легенду, ведьма Широкого Дола, которая сумела за три года превратить эту землю в чистое золото, а потом за два страшных года обчистила ее до нитки. Рассказывают, как мисс Беатрис юной девушкой бродила по распаханным полям, и семена прорастали из земли прямо из следов ее ног, и многие видели это собственными глазами. Говорят, что рыба подплывала к самому берегу, если она выходила прогуляться вдоль Фенни, а дичь в лесу жирела сама собой, и ничего не стоило ее подстрелить, если в лес заглядывала мисс Беатрис. Да, теперь она, можно сказать, снова стала богиней-покровительницей Широкого Дола, такой же прекрасной, жестокой и непредсказуемой, как и все боги.

Так что, если она объявляла этой земле войну, люди умирали. Если в ее душе умирала любовь, Широкий Дол тоже словно увядал и люди ходили голодными. Даже овощи ни у кого не росли. Тропинки зарастали. Старый дуб сломался и упал, и даже могучие корни его не удержали, когда однажды в жаркий летний полдень мисс Беатрис, стоя под ним, потеряла терпение и рассердилась.

Ни один человек не смог бы остановить ее. И вся деревня вымерла бы с голоду на вторую холодную зиму, ею задуманную, но вмешались другие старые боги. И некий безногий человек, получеловек-полуконь, а может кентавр, подъехал однажды прямо к ее окну и вытащил ее из дома, точно молодой любовник свою девушку. И ускакал, положив ее поперек седла, а потом ее тело нашли у садовой калитки. А об этом странном всаднике больше никто никогда не слыхал. Он исчез, как сквозь землю провалился. Вернулся, должно быть, в то тайное место, где обитают старые боги. А может, в самое сердце этой земли, где они с мисс Беатрис снова стали молодыми и прекрасными и снова могут оттуда улыбаться Широкому Долу.

Фасадом своим усадьба Широкий Дол обращена к югу. Только теперь она разрушена, и никто туда больше не ходит. И только маленький Ричард Мак-Эндрю и маленькая Джулия Лейси любят играть в сломанной садовой беседке. А иногда Джулия смотрит на развалины дома широко распахнутыми, невинными глазами ребенка и улыбается, словно видит перед собой стены чудесной усадьбы.

Страницы: «« ... 1819202122232425