Спортивный журналист Форд Ричард
– Нет, не пойду. Я плохой игрок, сызмальства таким был.
– Техасцы в крокет на деньги играют. Там к нему относятся очень серьезно.
– А я – нет, потому в нем и несилен.
Я сажусь на сырую ступеньку веранды, рядом с ее красными туфельками, чтобы полюбоваться зеленоватым светом и прелестно изгибающейся улицей. Этот змеевидный полуостров – дело рук предприимчивого застройщика, который привез его сюда на грузовиках и создал на месте болота. Неплохая была идея. Если закрыть глаза, что я на миг и делаю, можно представить, что ты в Хайанис-Порте.
Викки возвращается к своему зеленому шару, бьет по нему, но небрежно, на мой манер, чтобы показать, что делает это не всерьез.
– Девочкой я смотрела «Алису в стране чудес», вместе с Кэйдом. Знаешь этот фильм? – Она поворачивается ко мне проверить, слушаю ли я. – И в том месте, где они играют в крикет головами страусов, – или что это были за розовые птицы? – разревелась во все горло, решив, что птичек для этого убили. Даже в малом возрасте ненавидела, когда кому-то причиняют боль. Потому и пошла в медсестры.
– Фламинго, – улыбнувшись, говорю я.
– Это фламинго были? Ладно, теперь я знаю, кого оплакивала. – Хлесткий удар. Зеленый шар катится к полосатому колышку, но сворачивает влево. – Ну вот, это ты виноват. На целую милю промазала.
Она стоит, раздвинув бедра, овеваемая ветерком. Я смотрю на нее и испытываю жгучее желание.
– Играть ты ни во что не играешь, но все время пишешь об играх. Все у тебя задом наперед.
– Мне это нравится.
– А как тебе понравился старичок Кэйд? Душка, правда?
– Хороший парень.
– Если бы он позволил мне приодеть его, был бы еще лучше, точно тебе говорю. Кэйду подружка нужна. А он помешался на работе в полиции.
Викки подходит ко мне, садится ступенькой ниже, расправляет под собой юбку, обнимает колени. Сладкий запах ее волос. Поднявшись наверх, она не пожалела «Шанели № 5».
Я не хочу сейчас разговаривать о Кэйде, но взамен предложить мне нечего. Приближающийся драфт НФЛ Викки не интересует, как и лидерство, которое «Тигры» почти сразу захватили на востоке страны, или исход матча «Никсов», и я довольствуюсь тем, что сижу на веранде, будто ленивый землевладелец, дышу соленым воздухом и смотрю в небо, на дневную луну. Занятие, на свой манер, вполне вдохновительное.
– Ну, как тебе здесь? – Викки через плечо оглядывается на меня и снова отворачивается к дому напротив, такому же многоуровневому, но с фасадом в восточном духе, его зубчатые свесы красны, как у китайских домов.
– Отлично.
– Знаешь, ты сюда совсем не вписываешься.
– Я приехал, чтобы увидеть тебя. А вписываться куда-то у меня и в мыслях не было.
– Это я поняла, – говорит она и покрепче обнимает колени.
– Где твой папа? Мне начинает казаться, что он меня избегает.
– Ну вот еще.
– Если мое присутствие здесь создает кому-то лишние проблемы, я исчезну как дым, ты же понимаешь.
– Еще бы оно их не создавало. Мебель ты всю переломал, еду разбросал по полу, да еще бедному старичку Кэйду нахамил. Конечно, тебе лучше уехать. – Викки опять оборачивается, но теперь смотрит на меня, как на человека, попытавшегося прочитать «Отче наш» на «поросячьей латыни». – Не будь дураком. Ни от кого он не прячется, Хозе. Сидит в подвале, занимается своим хобби. Может, и не знает даже, что ты приехал.
Викки поднимает сердитый взгляд к напрягшимся небесам.
– Если кто и создает здесь проблемы, так это старушка сам-знаешь-какая. Однако об этом я говорить не могу. Его отрава, пусть сам ее и пьет.
– Так же, как ты моя.
Я соскальзываю ступенькой ниже, чтобы крепко обнять Викки за плечи. Никому на улице Арктической Ели, ни на одном ее конце, ни на другом, дела до этого нет и быть не может – тут вам не мнительный Мичиган. Тут мы, я так понимаю, можем обниматься и миловаться на ступеньках, пока у нас не отсохнут руки, и здешний народ только рад будет.
Она приподнимает плечи, устраивает их в моем медвежьем объятии поудобнее и говорит:
– Не такая уж я и лапушка.
– Сейчас мне плохие новости ни к чему.
Викки морщит лоб:
– Нет, постой.
– Все нормально. Поверь мне: какими бы они ни были, пусть лучше подождут.
Я вдыхаю сладкий, чистый аромат ее теплых волос.
– Все-таки я должна тебе кое-что рассказать.
– Я просто-напросто не хочу портить этот день.
– Может, оно и не испортит.
– Мне действительно необходимо это знать?
– Да, думаю, необходимо. – Викки вздыхает. – Помнишь старого костоправа с липкими лапами, с которым ты позавчера разговаривал в аэропорту? Я еще пыталась убить его взглядом.
– Вот уж о ком ничего знать не хочу, так это о Финчере, – говорю я. – Разговор о нем – худшее, что может случиться со мной в какой угодно день. Я прямо-таки требую, чтобы ты никогда его не упоминала.
Я смотрю в кишащее облаками зеленое небо. Маленькая «сессна» урчит в нашем воздушном пространстве, приискивая, не сомневаюсь, безопасное место посадки где-нибудь в Манахокине или Шип-Боттоме, пока не разразилась гроза. От пасхального дня не осталось уже ни слуху ни духу – его сменил еще один день, в который никто тебе безопасности не гарантирует. Я, по правде сказать, предпочел бы обычный апрельский денек. Выходные чреваты слишком многими разочарованиями, а ты, будь любезен, привыкай к ним.
– Послушай. Я с этим стариканом никогда не спала.
– И хорошо. Рад слышать.
– В отличие от твоей бывшей. Вот она с ним спит. Я знаю это потому, что три-четыре раза видела, как она подсаживала его в машину около неотложки. У нее ведь светло-коричневый «сайтейшн», так?
– Что?
– Понимаешь, – говорит Викки, – если бы он ее не целовал, я решила бы, что отношения у них невинные. Но они не невинные. Я потому себя так странно в аэропорту и вела. Боялась, что ты с ним подерешься.
– Может, это кто-то другой был, – говорю я. – Коричневых машин много. «Дженерал моторз» их миллионами производит. Прекрасные машины.
– «Дженерал моторз». – Викки покачивает, точно учительница, головой. – Производит, конечно, но только не с твоей супругой внутри.
И внезапно голова моя просто перестает работать – дело не такое уж и необычное, случается, и ничто не помогает. Помню, я сидел у койки Ральфа, вошла медсестра и сказала: «Мне очень жаль, Ральф скончался» (я коснулся его стиснутого кулачка, а тот холоден, как устрица, он, наверное, уже час как умер), и я понял, что Ральф мертв, и, помню, голова моя опустела, совсем. Никаких мыслей. Ни ассоциаций, ни воспоминаний, сколько-нибудь причастных к этому событию или к следующему, каким бы оно ни оказалось. Ничего не помню. Ни единой строчки стихов. Никаких озарений. Больничная палата стала всего лишь картинкой: палата, только какая-то зеленоватая, мутная в этот утренний час, а затем и она отлетела невесть куда, съежилась в точку, как будто я смотрел на нее с неправильного конца телескопа. Я слышал потом, что это объясняется защитными механизмами сознания, что мне следует благодарить его за такой подарок. Но сам-то я уверен: объясняется оно столько же усталостью, сколько горестным потрясением.
Сейчас ничто из-за этой неожиданной новости не уменьшается, разве что воздух вокруг меня приобретает штормовой бутылочно-зеленый оттенок. Китайский дом как стоял на своем месте, так и стоит. Сказать, что я сильно ошеломлен, не могу. Я просто смотрю через улицу Арктической Ели на окрашенную в белый цвет трубу, на валящий из нее дым, который укладывается порывистым ветром под строго прямым углом к ней. Все шторы в доме задернуты. Трава перед ним несказанно зелена. Пусти по такой мяч – он прямиком в лунку покатится.
Готов признать, я удивлен. Картинка, преподнесенная мне Викки, Экс целуется с Финчером Барксдейлом на переднем сиденье ее машины, стоящей перед отделением скорой помощи, – он только что вышел из ракового, пропахший болезнью и чужими телами, – столь же отвратна, сколь и любая из тех, какие я мог бы придумать самостоятельно. Другая же, еще не нарисованная ею картинка, на которой эта парочка воровато улепетывает куда-то для осуществления своих зудливых планов, какими бы те ни были, быстро затушевывается отвращением. Правда, однако ж, и то, что мне приходится бороться с притягивающей меня черной дырой помыслов об измене, – и мне, и жене Финчера, Дасти; последние, надо сказать, совершенно безосновательны, поскольку ей на мужа, по всем вероятиям, плевать, да и вообще я ее почти не знаю. А мысли эти, в свой черед, рождают во мне нутряное чувство ящеричьей мерзопакостности Финчера, что вызывает новый прилив гадливости.
Но мыслей я не думаю. Не предаюсь жалкому разъяснительному синтезу, который позволил бы сформулировать мое отношение к услышанному.
Иными словами, я не реагирую на него в точном смысле этого слова, а лишь напоминаю себе: люди тебя еще не так удивят.
– Пожалуй, что нет, – соглашаюсь я и отвожу взгляд в сторону.
Викки поворачивается ко мне, лицо ее лишь наполовину возвышается над неровным горизонтом моих колен. Лицо расстроенное, но готовое сменить это выражение на другое, счастливое.
– Ну, так что ты думаешь?
– Ничего.
Я улыбаюсь, отвращение мое выдыхается, оставляя после себя лишь легкую слабость. В голову приходят простые слова: «Ты не можешь», однако окончания этой фразы у меня нет. «Ты не можешь…» – чего? Танцевать? Летать? Петь арии? Управлять чужими жизнями? Всегда быть счастливым?
– Почему было так важно сказать мне об этом сегодня? – спрашиваю я – резковато, но дружелюбно.
– Ну, просто я терпеть не могу секреты. А этот сидит во мне уж не первый день. И если бы я подождала чуть дольше, ты мог почувствовать себя так хорошо, что мне просто не удалось бы сказать тебе ничего из страха испортить весь день. Я могла и в Детройте сказать, но это было бы ужасно. – Викки рассудительно кивает, выпячивает подбородок, показывая, что, услышав собственные слова, не может не согласиться с ними всей душой. – А так у тебя будет время все обдумать.
– Спасибо, что заботишься обо мне, – говорю я, сожалея, впрочем, о том, что она столь расточительна по части секретов.
– Ты же мой старый партнер, разве нет? – Викки хлопает меня по колену и озаряется улыбкой, которой все это время хотела меня порадовать. Улыбку ее мне видеть приятно, несмотря ни на что.
– Кто-кто?
– Мой старый партнер. Так я называла папу, когда была совсем крошкой.
– Я немного больше, чем партнер, по крайней мере, был. И хочу быть. – И мне немедля приходится вступить в борьбу с дурацкими слезами, поднимающимися, точно паводок, к моим глазам.
В некоторых из дел сердечных чистой прибыли не бывает. Уж поверьте знающему человеку.
– Ну так ты и будешь, – говорит Викки. – Но разве мы не можем оставаться при этом еще и друзьями? Мне хочется быть твоим партнером.
Викки напечатлевает на моей холодной щеке поцелуй, большой и неубедительный. Небо надо мной скручивается и рвется, я чувствую, как на лицо мне падает первая большая капля грозы, давно уже ждавшей этой минуты.
Уэйд Арсено – веселый, коротко остриженный дяденька с широко раскрытыми глазами, квадратным лицом жителя равнин и сердечным смехом. Я узнаю его мгновенно: он сотни раз брал с меня деньги на девятом съезде с Джерсийской платной магистрали. Уэйд меня не узнает. Человек он не крупный, лишь ненамного выше Линетт, однако предплечья у него оказываются, когда он закатывает рукава рубашки цвета хаки, чтобы помыть руки в раковине, мускулистыми и загорелыми. Помыв, он протягивает мне мокрую ладонь. И с лукавой улыбкой сообщает, что сидел «у себя в подземелье дьявола», починяя для Линетт сковородку, на которой она привыкла печь «голландских малышей», ее любимый пасхальный десерт. Приведенная в совершеннейший порядок сковородка стоит на разделочном столе.
Он совсем не таков, как я ожидал. Я предполагал увидеть жилистое, поглядывающее на меня искоса маленькое ничтожество – что-то вроде владельца оружейного магазина – с выцветшими татуировками (голые бабы) на чахлых бицепсах, ярого ненавистника негров. А увидел человека, смахивающего на дурной стереотип из тех, что загубили, – да, наверное, – мою писательскую карьеру, хотя она, скорее всего, и так пошла бы прахом. Мир вообще более обаятелен и менее драматичен, чем готовы признать писатели. Пару мгновений мы с Уэйдом просто стоим, точно двое глухонемых, и смотрим на радикальную в ее утилитарности сковородку, затрудняясь найти тему, с которой можно начать разговор.
– Ну, как вы до нас доехали, Фрэнк? – с бесцеремонной сердечностью спрашивает Уэйд.
В его характере ощущается твердость первопроходца, мгновенно дающая тебе понять – вот достойный доверия, привлекательный человек, обладатель надежных приоритетов и вечного огонька в глазах, говорящего: я всегда жду, что кто-нибудь – и может быть, ты – скажет мне нечто, способное сделать меня до крайности счастливым. И мне, поверь, ничто не доставило бы большего удовольствия.
– Через Пембертон и Бамбер, Уэйд. Один из моих любимых маршрутов. Хорошо бы как-нибудь взять байдарку да спуститься по Ранкокас. В Африке, наверное, есть места, похожие на здешние.
– Места у нас прекрасные, верно, Фрэнк? – Глаза Уэйда Арсено так и рыскают по сторонам – не знаю уж, что они ищут. Странное дело, техасского акцента в его говоре не больше, чем у Кэйда. – Это наш маленький райский сад, и нам хочется, чтобы чужаки его не загубили, отчего я и мирюсь с необходимостью ездить на работу аж за пятьдесят миль. Хотя наш мост я, наверное, поднимать не стал бы. – Чистые глаза его лучатся радушием. – Мы же все откуда-нибудь да приехали, Фрэнк. А люди, которые здесь и родились, больше не узнают этих мест. Я разговаривал с ними об этом.
– Но, готов поспорить, они им нравятся. Ваш полуостров – отличная идея.
– Тут у нас есть небольшая проблема с эрозией, – говорит Уэйд, заканчивая вытирать руки кухонным полотенцем. – Но мы обратились к нашему строителю, молодому и умному Питу Калканьо (знакомое имя!), выпускнику Ратгера. Он пригнал сюда экскаватор, привез мешки с песком и, по-моему, справился с ней. – Уэйд широко улыбается мне: – Люди по большей части стремятся поступать правильно, я так считаю.
– Согласен.
И еще как! Ко мне это относится определенно, а к Уэйду – вне всяких сомнений. В конце концов, купил же он своей разведенной дочери квартиру, новую мебель и отошел в сторонку, позволив ей самой выбрать каждую мелочь, а потом подошел снова и выписал чек на обалденную сумму, и она смогла начать новую жизнь в новом для нее северном краю. Многим хотелось бы сделать то же самое, но далеко не многие готовы пройти такой путь до конца.
Голубые глаза Уэйда с мальчишеским озорством пробегаются по двери в подвал. Что-то из сделанного или сказанного мной, похоже, заставило его принять меня, по крайней мере, на испытательный срок.
– Линетт, – громко произносит он, возводя взгляд к потолку. – Есть у меня время сводить молодого человека в мое дьявольское подземелье?
Он театрально подмигивает мне и снова утыкается взглядом в потолок. (Может, мы и вправду договоримся с ним о рыбалке, независимо от того, как пойдут мои дела с Викки.)
– Сомневаюсь, что тебя смогла бы остановить даже армия Гранта, ведь так? – Линетт улыбается нам из соединяющего столовую с кухней окна, встряхивает хорошенькой красной головкой и машет рукой – идите уж.
Сквозь дверь в гостиную я вижу Викки и Кэйда, сидящих на оранжевой кушетке и доверительно беседующих о чем-то. Нечего и сомневаться, сейчас подвергается всестороннему пересмотру гардероб Кэйда и его непутевая социальная жизнь.
Уэйд, топоча, спускается по ведущим в темный подвал ступенькам, я следую за ним. И мгновенно тяжелый воздух кухни сменяется прохладным, с острыми химическими запахами, неотделимыми от подвалов пригорода, хозяевам которых пальца в рот не клади, они ведут успешную войну с термитами. Одним из таких хозяев являюсь ныне и я.
– Ладно, теперь стойте на месте, Фрэнк, – говорит Уэйд, растворяясь в темноте, я слышу лишь, как он шагает по бетону. За моей спиной пухлая рука Линетт захлопывает дверь в кухню. – Пока не двигайтесь с места. – Где бы ни был сейчас Уэйд, голос его полон энтузиазма.
Я вцепляюсь в деревянные перила, не уверенный даже в том, что передо мной – ступенька или пол. Чувствую только близость чего-то большого.
Уэйд возится с какой-то железкой – абажуром рабочей лампы, дверцей электрического щитка, может быть, с ключами.
– Ааа, господи, – бормочет он.
Внезапно вспыхивает свет, не рабочей лампы, а люминесцентной – белый, подрагивающий, – подвешенной к стропилам. И первое, что я вижу, это, сдается мне, вовсе не то, что хотел показать Уэйд. Я вижу большую, сделанную из космоса фотографию Земли, прикрепленную над рабочим столом к шлакобетонной стене. Синева, пустота, четкая, как во сне, Северная Америка, увиденная объективом с расстояния во многие мили, очерченная белизной и окруженная темными океанскими водами.
– Что скажете, Фрэнк? – горделиво спрашивает Уэйд.
Мои глаза пытаются отыскать его, но находят большой черный автомобиль, стоящий прямо передо мной, так близко, что дотронуться можно, я даже не сразу понимаю, что именно вижу, мне ясно только – автомобиль, с массой хромированных украшений и лаковым черным покрытием. По большой, широкой жалюзийной решетке тянутся буквы: КРАЙСЛЕР.
– Господи, Уэйд, – произношу я, наконец обнаружив его, он стоит у длинного крыла, положив ладонь на высокое, вытянутое ребро над красным задним фонарем.
Уэйд улыбается, точно телевизионный продавец, подобравший нечто и вправду особенное, такое, что наверняка понравится вашей женушке, во что каждый пребывающий в здравом уме человек будет только рад вложить деньги, потому как ценность такого приобретения станет со временем лишь возрастать.
Да, это большой, прямоугольных очертаний автомобиль с толстыми «белобокими» покрышками, обтекаемыми бамперами и общим послевоенным обликом «стильной основательности», от которой в моем «малибу» остались лишь грустные воспоминания.
– Таких больше не выпускают, Фрэнк. – Уэйд замолкает, давая этим словам показать себя во всем их властном величии. – Я восстановил его своими руками. Кэйд помогал немного, но, когда мы покончили с двигателем, заскучал. Я купил его в Литтл-Эгг, у грека, торговавшего мыльным камнем. Видели бы вы его тогда. Бурый от ржавчины. Весь в дырьях. Половина хромированных штучек отсутствовала. Кусок швейцарского сыра, да и только.
Уэйд проходится взглядом по лаку, словно ожидая, что тот пробормочет что-то в ответ. В подвале прохладно, и «крайслер» выглядит холодным и твердым, как черный алмаз.
– Осталось еще довести до ума гофрированную внутреннюю обшивку, – говорит Уэйд.
– Как же вы его сюда-то заволокли?
Уэйд усмехается. Этого вопроса он ждал.
– У меня там, на задах, большой люк есть, вам его не видно. Тягач подтащил к нему машину, а потом она сама сползла вниз. Мы с Кэйдом соорудили эстакаду из железных швеллеров. Мне пришлось освоить ремесло сварщика. Вы что-нибудь смыслите в дуговой сварке, Фрэнк?
– Ни черта, – отвечаю я. – Хотя стоило бы.
Я снова разглядываю фотографию Земли. И думаю: хорошо бы обзавестись такой – способствует развитию чувства пропорции. Впрочем, в обычном жилье даже глобус выглядит экзотичным, как гобелен.
– Да оно и необязательно, – трезво сообщает Уэйд. – Принцип там очень простой. Все решает сопротивление. Вы бы это дело за минуту освоили.
Он улыбается при мысли о том, что я могу обзавестись когда-нибудь имеющими спрос навыками.
– Что вы собираетесь с ним делать, Уэйд? – задаю я вопрос, который сам собой приходит мне в голову.
– Об этом пока не думал, – отвечает Уэйд.
– А когда-нибудь ездили в нем?
– О, разумеется. Да. Включил двигатель, проехал фут вперед и один-два назад. Тут особо не разгуляешься.
Он сует руки в карманы, бочком прислоняется к крылу машины, обводит взглядом шлакобетонные стены темного, словно придавленного низкими стропилами подвала. Сверху доносятся приглушенные голоса, звуки шагов, кто-то идет из кухни в столовую. Следом я слышу топающего в противоположном направлении Кэйда – наверняка наверх пошел, переодеваться. Слышу, как цокают по кухонному полу коготки Элвиса Пресли. Потом тишина. Мы с Уэйдом молчим наедине с «крайслером» и друг с другом.
Такая ситуация способна – естественно, как и многие подобные ей – разрешиться самым плачевным образом. Страх перед невинными вопросами, которые он может сейчас задать, и еще больший – перед тем, что у меня не найдется никаких ответов и я останусь безмолвным, как приступка автомобиля, – оба они внушают мне желание вернуться наверх, посмотреть, сидя плечом к плечу с моим давним дружком Кэйдом, как «Никсы» метелят «Кавалеров». Когда тебя и все, что ты ценишь, подвергают приязненному, но неожиданному изучению, мигом выясняется, что спорт – отличный предохранительный клапан.
«Что вы за человек?» – проявление вполне естественной любознательности. «Каковы ваши намерения насчет моей дочери?» («Точно не знаю» – не лучший из ответов.) «Что вы о себе, боже ты мой, воображаете?» (Затрудняюсь ответить.) Мне вдруг становится холодно, даром что Уэйд вроде бы никаких тузов в рукаве не прячет. Он человек с принципами, которые внушают мне уважение, я был бы рад понравиться ему. Говоря иначе, любые самые лучшие знамения мало чем отличаются от самых худших. Уэйд проводит пальцами по твердому черному крылу машины, смотрит на них. Уверен, подойди я поближе, каждая моя черточка проступит в этой черноте так же четко, как в зеркале.
– Вы любите рыбу, Фрэнк? – спрашивает Уэйд. И смотрит на меня едва ли не с мольбой.
– Очень.
– Правда?
– Конечно.
Взгляд Уэйда снова опускается к блещущей черной поверхности крыла.
– Я вот подумал, может, нам с вами как-нибудь поужинать в «Красном лобстере», вдали от наших женщин. Поговорить пообстоятельнее. Вы там бывали?
– Разумеется. Много раз.
На самом деле, когда мы с Экс едва-едва развелись, я практически только там и бывал. Официантки привыкли ко мне, знали, что я люблю жареного, но не пережаренного луфаря, и просто с ног сбивались, стараясь поднять мне настроение, за что им, собственно, и платят, но чего они, как правило, не делают.
– Я туда ради пикши заглядываю, – говорит Уэйд. – Вот это и вправду вещь. Я называю ее лобстером для бедных.
– Давайте посидим там. Это будет здорово.
Я опускаю зазябшие ладони в карманы пиджака. Как бы там ни было, я и теперь ухватился бы за любую возможность вернуться наверх.
– Где сейчас ваши родители, Фрэнк? – серьезно спрашивает Уэйд.
– Умерли, Уэйд, – отвечаю я. – Давно уже.
– Мои тоже, – кивает он. – Оба. Под конец начинает казаться, что каждый из нас неизвестно откуда взялся, верно?
– Ну, против этого я, пожалуй, возражать не стану, – говорю я.
– Верно, верно, верно, верно. – Уэйд скрещивает руки и снова прислоняется к крылу «крайслера». Искоса взглянув на меня, он еще раз окидывает взглядом низкий подвал. – Что привело вас в Нью-Джерси? Вы ведь писатель, правильно?
– Это довольно долгая история, Уэйд. Был женат. У меня двое детей в Хаддаме. Так сразу все не расскажешь.
Я улыбаюсь, надеясь отвлечь его от этой темы, понимая, впрочем, что ни черта она ему не интересна. Он просто старается быть дружелюбным.
– Я люблю женщин, Фрэнк. А вы?
Стриженая голова Уэйда поворачивается ко мне, как на шарнирах, он улыбается с нескрываемым удовольствием, в основе которого лежит предвкушение радости – источник восьмидесяти процентов всего нашего счастья. Эта его любовь ничем не отличается от любви к пикше, однако она более интересна, поскольку может оказаться слегка грязноватой.
– Да и я, пожалуй, тоже, Уэйд. – И я широко улыбаюсь в ответ.
Он вздергивает подбородок – «я-так-и-знал», – нажимает языком на щеку.
– Ни разу в жизни не испытывал желания провести вечер в мужской компании, Фрэнк. Что в этом веселого, не понимаю.
– Веселого в этом мало, – говорю я. И вспоминаю тоскливые вечера на курсах «Снова в строю» и в обществе «разведенных мужей», плывущих в полном расстройстве по холодным водам Мантолокинга, точно армия, задумавшая новое нападение на берега живой жизни. И молча молю небеса о том, чтобы мне не пришлось еще раз попасть в их компанию. Я покончил и с ней, и с ними. Пора начать жить на берегу (хоть Бог их и любит).
– Так вот, не поймите меня неправильно, Фрэнк, – осторожно говорит Уэйд и смотрит при этом в сторону, как будто я стою не там, где стою, а в каком-то другом месте. – Я в ваши отношения с Викки не лезу. В них вы сами разбирайтесь.
– Это становится сложновато.
– Ну еще бы. В вашем возрасте понять, чего ты хочешь, не так-то просто. Сколько вам лет?
– Тридцать восемь, – отвечаю я. – А вам?
– Пятьдесят шесть. Когда жена умерла от рака, мне было сорок девять.
– Это еще молодость, Уэйд.
– Мы жили тогда в Техасе, в Ирвинге. Я был инженером-нефтяником, работал в «Бётлер Ойл», всего в миле от дома, который я там купил. У меня была замужняя дочь. Я водил сына, Кэйда, на матчи «Ковбоев». Мы считали, что у нас хорошая жизнь. И вдруг, трах, на нас обрушивается черт знает какая беда. Казалось, все случилось за одну ночь. Для Викки и Кэйда это было катастрофой. Поэтому, можете не сомневаться, что такое «сложновато», я знаю. – Он несколько раз кивает, вспоминая свои семейные беды.
– Я понимаю, это было трудное время, – говорю я.
– Развод может, наверное, походить на него, Фрэнк. Знаете, Линетт развелась с вполне приличным человеком. Вторым ее мужем – первый тоже умер. Я его знал, хороший мужик, хоть мы с ним и не дружили. Но вот не ужились. Я ее не осуждаю. У нее у самой сын в Оклахоме погиб.
Надо полагать, Викки говорила что-то о Ральфе, – пусть, я не против. В конце концов, он – часть моей биографии. Его утраченная жизнь позволяет объяснить мою, оттенить ее. Уэйд, рад сообщить об этом, очень старается «воспринимать меня как личность», говорить собственным голосом и позволять мне говорить моим, старается оставаться самим собой, насколько это возможно в разговоре с человеком, которого он не знает и которого легко мог возненавидеть с первого взгляда. Он мог устроить мне здесь допрос третьей степени, но не устроил, и я с удовольствием дал бы ему понять, что благодарен за это, – вот только не знаю как. Своей прямотой, недвусмысленностью и полным несходством с тем, чего я ожидал, он отнял у меня возможность сказать что-нибудь вразумительное.
– Вы из какой части Техаса родом, Уэйд? – спрашиваю я и улыбаюсь в ожидании ответа.
– С северо-востока Небраски, Фрэнк. Окленд, штат Небраска. – Он почесывает тыльную сторону ладони – вспоминает, наверное, о пшеничных полях. – В Техасе я учился. Поступил в пятьдесят третьем в сельскохозяйственный колледж. Уже женатым человеком. Викки, помнится, была на подходе. Учился целую вечность и одновременно работал на нефтяном прииске. Да, так о женщинах. Я хотел рассказать, как после смерти моей первой жены, Эстер, испугался, что никакие женщины меня больше интересовать не будут. Понимаете? Не того, что у меня больше не встанет. Того, что вот здесь чего-то не хватит. – Уэйд постукивает себя пальцем по самой середке лба и продолжает: – Ты как-то теряешь связь с самим собой. Перестаешь понимать, что тебе нужно. Вот и я перестал. Викки может рассказать вам об этом, она тогда заботилась обо мне.
Уэйд округляет глаза, что кажется мне до смешного на него не похожим, хотя я много раз видел, как это делает Викки, очень может быть, что он перенял эту гримасу у дочери. Гримаса-то женская и сообщает облику Уэйда нечто женственное – словно жизнь преподала ему несколько уроков, более жестоких, чем те, какие способен вынести мужчина.
– Я в то время совершал поступки попросту безумные, – безумные, Фрэнк, – говорит Уэйд и улыбается, словно прощая их себе. (Он не «человек Новой эры», это могу сказать точно.) Похитил в торговом центре младенца. Разве это не безумие? – Уэйд бросает на меня изумленный взгляд. – Маленькую цветную девчушку. Теперь даже и сказать не могу – зачем. В то время сказал бы, наверное, что искал случая взять на себя новые обязательства. Вопия в пустыне. Если бы меня тогда схватили за руку, пришлось бы вопиять в камере смертников, точно вам говорю. И поделом.
Уэйд серьезно кивает подвальным теням – как будто все самые темные его побуждения теперь надежно заперты здесь и вселиться в него больше не могут.
– Да, поступок ужасный, Уэйд. Что вы с ней сделали?
– Переплет был попросту жуткий, Фрэнк. На мое счастье, я успел вернуть девочку в коляску. Но перед этим-то уже отнес ее в машину. Кто теперь скажет, что я мог сотворить. Вот что значит оказаться в сумеречной зоне.
– Может, вам на самом деле и не хотелось ничего делать. То, что вы не пошли дальше, свидетельствует, по-моему, как раз об этом.
– Такая теория мне известна, Фрэнк. Но послушайте, что было дальше. Я столкнулся с бывшим однокашником, Баком Ларсеном. На встрече выпускников в Колледж-Стейшене. Мы с ним лет двадцать шесть не виделись. Выяснилось, что он работает в управлении Джерсийской платной. Ну, разговорились, как это бывает. Я рассказал ему об Эстер, о том о сем, о детях, женщинах, слезах, о моем намерении уехать из Далласа. А я о нем и сам-то не ведал, понимаете? Вы знаете, как это бывает. Вы же писатель.
– Очень хорошо знаю. (По крайней мере, он и Бак в мотель не отправились.)
– Человеку очень трудно понять свои настоящие намерения, ведь так? – И Уэйд жалостливо улыбается мне.
– В книгах с этим как-то попроще. Я знаю.
– Чертовски верно. Мы в Сельскохозяйственном тоже кой-чего читали. Не так чтобы много, я думаю. (Мы оба ухмыляемся в унисон.) Вы сами-то где учились, Фрэнк?
– В Мичигане.
– Ист-Лэнсинг, так?
– Анн-Арбор.
– Понятно. Вы там наверняка книг прочли больше, чем я в Колледж-Стейшене.
– Оглядевшись здесь, понимаешь, Уэйд, что правильный выбор сделали вы.
– Я тоже так думаю, Фрэнк. – Уэйд принимается растирать ногой заусенец присохшего к полу бетона, давит на него так и этак, пока не понимает, что тот не поддастся, и тогда покачивает головой. – Жизнь может меняться сотнями разных способов, точно вам говорю.
– Я знаю, Уэйд.
– В общем, пошел я работать в управление Джерсийской платной. Оставил Кэйда в Ирвинге, у родных Эстер, и целый год прожил холостяком. Так далеко от прежней моей жизни, как смог забраться. Был инженером в Техасе, а всего через неделю стал сборщиком платы в Нью-Джерси. Не без посторонней помощи, конечно. Понижение, можно сказать. И в деньгах я потерял изрядно. Но меня это не заботило, потому что я был конченым человеком, Фрэнк. Ты не думаешь, что тебе конец пришел, но так и есть, значит, надо начинать все сначала, на новом месте, пусть даже таком сумасшедшем, как это, неважно. Решать проблемы – это у меня в крови, Фрэнк. Как у всех инженеров. Если хотите знать мое мнение, американцы слишком нервно относятся к необходимости сделать шаг вниз. А в нем ничего страшного нет.
– И все равно вам пришлось нелегко. Я слушаю вас, и мои затруднения кажутся мне сравнительно мелкими.
– Я не могу сказать, легко это было или не легко. – Уэйд морщит лоб, словно жалея о том, что не может, хотя ему хотелось бы, поговорить и об этом, да он уже все забыл – жизнь милосердна. – Знаете, сынок, у нас на девятом съезде работает один парень. Имени называть не буду. Так вот, в пятьдесят девятом он жил недалеко от Йеллоустоуна. Жена, трое детей, дом, ипотека. Работа, жизнь. Одной ночью посидел он в баре и поехал домой. И только отъехал, как целый горный склон обрушился прямо на бар. Он рассказывал мне, как остановился посреди шоссе, под светом луны, посмотрел назад, где только что горела куча огней, а там ничего, ушло под оползень. И все погибли. И знаете, что он сделал? – Уэйд приподнимает брови и щурится – одновременно.
– Хорошо себе представляю. (Да и кто в современном мире не представил бы?)
– Ну да, и вы правы. Сел в машину и покатил на восток. По его словам, чувствовал он себя так, точно ему только что сказали: «Вот тебе, Ник, вся твоя жизнь, получи еще разок. Посмотрим, что у тебя получится на сей раз». В Айдахо, не то Вайоминге, где-то там, его официально признали погибшим. Выплатили семье страховку. Кто знает, где она теперь, семья-то? Где дети? А он работает со мной на Платной и счастлив, как только может быть счастлив человек. Я, разумеется, ничего этого вам не говорил. И повезло мне все-таки больше, чем ему. Но нам обоим просто выдали по новой жизни и велели что-нибудь с ними сделать.
Уэйд бросает на меня серьезный взгляд, ласково протирает ладонями ближайшую к нему хромовую ручку дверцы. Он хочет, чтобы я понял: пусть и с опозданием, но ему открылось в жизни что-то важное, стоящее того, чтобы это знать, ведь очень немногие люди открывают что-либо, просто живя и живя. Ему было бы приятно передать мне некую мудрость из разряда «за что купил, за то и продаю», а я между тем гадаю, что подумает жена его знакомого, если окажется когда-нибудь на 9-м съезде в подходящий момент. А это может случиться.
– Вы собираетесь снова жениться, Фрэнк?
– Не знаю.
– Хороший ответ, – говорит Уэйд. – Вот и я жениться не думал. После двадцати девяти лет семейной жизни холостая кажется совсем недурной. Как по-вашему?
– В ней есть свои плюсы, Уэйд. Вы с Линетт уже здесь познакомились?
– На рок-концерте, и не спрашивайте меня, как я туда попал, потому что я ничего вам ответить не смогу. Дело было в Атлантик-Сити, три года назад. Я человек не очень общительный, не компанейский, а таких людей иногда заносит в места самые неожиданные, так они пытаются доказать себе свою независимость.
– Я обычно ограничиваюсь тем, что сижу дома и читаю. Хотя иногда сажусь поутру в машину и целый день разъезжаю, и такое бывает. Это похоже на то, о чем вы говорите.
– На мой вкус, хорошего в этом мало.
– Бывает, но далеко не всегда.
– Так вот. Там я и познакомился со старушкой Линетт. Она приблизительно ваших лет, Фрэнк. И овдоветь успела, и развестись, а на тот концерт пришла с каким-то латиноамериканцем лет двадцати пяти. Ну а он возьми да и смойся куда-то с концами. Не буду утомлять вас кошмарными подробностями. Кончилось тем, что мы пошли пить кофе в «Говард Джонсон», это на скоростной магистрали, разговорились и изливали друг дружке душу до четырех утра. Выяснилось, что мы оба жаждем сделать что-то полезное, положительное и к особому совершенству не стремимся, – я хочу сказать, оба быстро поняли, что идеально мы друг дружке не подходим. – Уэйд снова скрещивает руки и вроде как суровеет.
– И сколько времени прошло, прежде чем вы поженились, Уэйд? Бьюсь об заклад, не много.
Я посылаю ему озорную улыбку, потому что и его лицо того и гляди расплывется от воспоминаний о той звездной ночи на окутанной дымкой экспресс-магистрали Атлантик-Сити в большой озорной улыбке, и мне хочется помочь ее рождению. Им, должно быть, представлялось тогда, что это судьба высадила их на пустынный ветреный галечный берег и что обоим дьявольски повезло. Совсем не плохая история, достойная сотни улыбок.
– Не так чтобы много, Фрэнк, – с гордостью сообщает Уэйд, и она самая – улыбка, необходимая ему, чтобы снова проникнуться духом тех чарующих давних мгновений, – озаряет его лицо. – С разводом у нее все было улажено, и мы решили, что тянуть нам никакого смысла нет. В конце концов, она же католичка. Ей и развод-то дался нелегко. И просто жить со мной, что меня вполне устроило бы, она не хотела. Поэтому уже через месяц я женился и получил вот этот дом! Мать честная!
Уэйд улыбается, покачивает головой, дивясь странной причудливости незапланированной жизни.
– Вы на золотую жилу напали, я бы так сказал.
– Ну, в чем-то мы с Линетт прямые противоположности. У нее имеются четкие взгляды на любой счет, а я человек куда менее определенный, во всяком случае, теперь. Она очень серьезно относится к католической вере – особенно после гибели сына. И я вроде как дал ей в этом полную свободу. Даже в католичество ради нее перешел, хотя мессы мы здесь не служим, Фрэнк. Я сказал бы, что мы схожи в одном важном пункте: люди мы не богатые, и я не уверен даже, что мы действительно любим друг друга или нуждаемся в этом, но нам хочется быть в нашем маленьком мире силой добра и показать себя за то время, что нам осталось, с хорошей стороны.
Уэйд смотрит на меня, стоящего на лестнице, так, точно я судья ему и он надеется, что я спущусь и похлопаю его, будто какой-нибудь полузащитник, по плечу. Я уверен, он рассказал мне все это – все, что мы могли бы гораздо подробнее обсудить в «Красном лобстере», где и у меня язык был бы развязан, – потому что хочет дать мне ясное представление о своей семье – на случай, если я подумываю присоединиться к ней. И сказать по правде, Арсено очень сильно отличаются от людей, которых я ожидал здесь увидеть. В лучшую сторону. Для рассказа о себе и своей опрятной жизни Уэйд просто не смог бы найти слов более приятных и приязненных. Жениться и зацепиться здесь – о чем лучшем могу я мечтать? Изображать душевную привязанность к «Рощам Шерри-Лин» (по нечетным выходным и в отпуске). Я мог бы со временем подружиться с Кэйдом, написать для него тонкое рекомендательное письмо в хороший двухгодичный колледж; пробудить в нем интерес к маркетингу – как замене полицейской работы и огнестрельного оружия. Мог бы купить собственного «Китобоя» и поставить его на якорь за домом. Отличнейшая была бы заурядная жизнь, это уж точно.
И все же по какой-то причине я продолжаю нервничать и смущаться. Ладони мои так и остаются холодными, я засовываю их в карманы брюк и смотрю на Уэйда невыразительными, как дверь склепа, глазами. То, что я пытаюсь в данный момент утаить, – главный изъян моей натуры.
– Фрэнк, – говорит Уэйд, не сводя с меня проницательного, изучающего взгляда. – Вот что я хотел бы от вас услышать. Не думаете ли вы, что моя жизнь слишком бедна? Ведь из чего она состоит? Ну, собираю я пошлину на дороге, забочусь о детях, выхожу с сыном в океан, ловлю камбалу. Может, еще жену люблю.
Ответить быстрее я смог бы навряд ли.
– Нет! – почти выкрикиваю я. – Нисколько! Я думаю, что ваша жизнь дьявольски хороша, а вы – черт знает какой везучий сукин сын, раз получили ее. (И сам пугаюсь, услышав, как называю Уэйда сукиным сыном.)
– И все-таки, Фрэнк, в том, чем занимаетесь вы, по-моему, романтики больше. Я в нынешнем моем положении не вижу большого мира, хоть и успел в прежние времена повидать многое.
– Возможно, Уэйд, в двух наших жизнях общего гораздо больше, чем вам кажется. Ваша, позвольте сказать, может, еще и лучше моей.
– В старую машину вроде этой столько всего вложено, понимаете? – Обрадованный моими словами, Уэйд гордо улыбается. – Обо всех мелких тонкостях я вам даже рассказать не смог бы. Иногда я спускаюсь сюда в четыре утра и вожусь с ней до рассвета. А возвращаясь домой, предвкушаю нашу встречу. И я вам вот что скажу, сынок. Каждый день я поднимаюсь отсюда счастливый, как певчая птичка, а все мои дьяволы остаются сидеть здесь, в подземелье.
– Это здорово, Уэйд.
– И ведь разобраться во всем и до последней точки нетрудно, сынок. Проволочки, винтики. Я мог бы показать вам все, но, правда, объяснить многого не сумею. До таких дел нужно своим умом доходить.
Он смотрит на меня и удивленно покачивает головой. Уэйд не из тех, у кого нет никаких тайн, пусть он и производит впечатление противоположное. И в данном случае я точно знаю, какое открытие он совершил и насколько ценным и приятным может оно быть для любого из нас. Но по какой-то странной причине, глядя сверху на Уэйда, глядящего на меня снизу, я вижу его идущим с чемоданчиком в руке по пустому больничному коридору: он останавливается у каждой из бесчисленных дверей, чтобы заглянуть в очередную опрятную пустую палату с перевернутой вверх ногами койкой, с полом, резко освещенным солнечным светом, который вливается в окно, и прочими вещами, такими чистыми, что дальше и некуда. Обследования, вот ради чего пришел он сюда. Много, много обследований. И, однажды войдя в палату, он никогда уже прежним не будет. Это начало конца, и, прямо скажу, оно пугает меня до колик, награждает ужасной дрожью. Мне хочется обнять его, сказать: обходите больницы стороной, ждите костлявую дома. Но я не могу. Он неверно поймет меня, и отношения наши, начавшие складываться так хорошо, будут испорчены.
Наверху, посреди судорожной деятельности, кто-то начал играть на электрическом органе басовое вступление к «Что бы я сказал» – четыре низкие минорные ноты сексуального предвкушения, предваряющие стоны старины Рэя. Ноты просачиваются сюда, обтекают стропила и создают в подвале новую атмосферу, деться от которой некуда. Атмосферу отчаяния.