Спортивный журналист Форд Ричард
– Не-а, не надо, это задаром, – говорит девушка и отводит взгляд в сторону. – Вы куда едете?
Я отпиваю еще глоток.
– В Хаддам.
– А где это?
– К западу отсюда, за рекой.
– А-а-а, за рекой. – Она бросает скептический взгляд на дорогу.
Ей лет шестнадцать, впрочем, наверняка ничего не скажешь. Противно думать, что Клари может стать такой же, однако тут я практически бессилен. Впрочем, не буду возражать, если Клари вырастет такой же доброй, как эта девушка.
– Как вас зовут?
– Дебра. Спанелис. Брюкам вашим кранты. – Она с отвращением оглядывает разодранную штанину. – Придется в чистку отдавать.
– Спасибо. Спанелис – это ведь греческая фамилия, верно?
– Да. А откуда вы знаете? – Она выпускает дым.
– Плавал пару ночей назад на яхте и познакомился с несколькими греками. По фамилии Спанелис. Чудесные люди.
– Это, типа, распространенная греческая фамилия, очень. – Она нажимает на кнопку запора дверцы, потом оттягивает ее, пристально смотрит на меня – точно я редчайшая из экзотических птиц. – Я хотела вам пластырь принести, да Уэйн их больше не держит.
Я ничего не отвечаю, она все смотрит на меня, потом говорит:
– Типа, так. А вы кто?
Теперь она говорит иначе, сонно, как будто я нагоняю на нее бог весть какую скуку. Я снова слышу крик чайки. Разбитая Викки губа пульсирует, черт бы ее побрал.
– Спортивный журналист.
– Угу. – Дебра приваливается бедром к краю дверцы. – А о чем пишете?
– Ну. О футболе, о бейсболе, об игроках.
Я прикладываюсь к сладкому, холодному питью. Мне и вправду стало получше. Кто бы мог подумать, что рутбир способен восстанавливать и веру, и здоровье или что я найду его в этой полудеревне, усохшей до нескольких автостоянок, магазина для взрослых, закрытой придорожной киношки для автомобилистов – до останков экономического бума, которого не было. И что среди них обнаружится добрая самаритянка. Дебра.
– Ладно, – произносит она, снова обшаривая взглядом шоссе; маленькие серые глаза ее щурятся, словно она надеется увидеть кого-то, кто, по ее сведениям, никогда здесь не проезжает. – А у вас есть любимая команда и все такое?
И она глуповато улыбается, как будто мысль об этом смущает ее.
– В бейсболе – «Детройтские тигры». Мне не всякий спорт нравится.
– Типа?
– Хоккей.
– И правильно. Забудьте. Сплошные драки, никакой игры.
– Вот и я о том же.
– Значит, вы, типа, в молодости были большим спортсменом?
– Я и тогда любил бейсбол, но только ни бегать, ни битой махать толком не умел.
– Угу. И я тоже. – Она с несообразной силой затягивается сигаретой и сразу выдыхает дым. – Ну так. А почему вы заинтересовались этим делом? Где-нибудь прочитали о нем?
– Сначала учился в колледже. Потом, когда повзрослел, выяснилось – за что я ни берусь, ничего у меня не получается, только одно я и умею – о спорте писать.
Взгляд у Дебры растерянный. По ее представлениям, большой успех должен иметь другую сюжетную линию, не начинающуюся с неудач. Что же, на сей счет я могу преподать ей чертовски полезный жизненный урок.
– Как-то не очень здорово это звучит, – говорит она.
– Тем не менее это здорово. Успешная жизнь не всегда идет по прямой от начала ее и до конца. Бывает, что-то не складывается и тебе приходится ко многому менять отношение. Главное не останавливаться, не опускать руки в решающий момент. Иначе тебя ждут тяжелые времена. Остановись я, когда все у меня пошло наперекосяк, тут бы мне и конец.
Дебра вздыхает. Взгляд ее опускается с моего лица на разорванную, окровавленную штанину, на ободранные башмаки, потом поднимается к влажному, слегка размякшему стакану, который я держу обеими ладонями. Я не отвечаю ее представлениям о большом успехе, надеюсь, однако, она не отмахнется от сказанного мной. Даже малая часть подлинной правды способна произвести большое впечатление.
– У вас есть какие-нибудь планы? – спрашиваю я.
Дебра затягивается сигаретой, для чего ей приходится поднять подбородок повыше.
– Вы это о чем?
– О колледже. Не то чтобы он был необходим. Но как идея будущего…
– Мне бы хотелось поехать работать в Йеллоустоунский парк, – говорит она. – Я много чего о нем слышала.
Взгляд ее опускается к надписи АНАЛИЗ КРОВИ на футболке.
Я немедля проникаюсь энтузиазмом.
– Отличная мысль! Я когда-то и сам подумывал о работе в парке.
Она и вправду приходила мне в голову, когда я размышлял после развода о том, как жить дальше. Голубая пластиковая нагрудная карточка с надписью ФРЭНК: НЬЮ-ДЖЕРСИ представлялась мне в то время стоящей вещью. Я думал, что мог бы управлять сувенирной лавкой в отеле «Харчевня Старого служаки».
– Сколько вам лет, Дебра?
– Восемнадцать. – Она внимательно вглядывается в свою сигарету, словно обнаружив в той какой-то дефект. – Типа, в июле.
– Что же, самый подходящий для Йеллоустоуна возраст. Школу вы весной заканчиваете, так?
– Школу я бросила. – Она роняет сигарету на асфальт, растирает ее кроссовкой.
– Ну, для тамошних людей это, наверное, значения не имеет. Им нужны рабочие руки.
– Да…
– Слушайте, по-моему, это хорошая мысль. И кругозор ваш такая работа расширит.
Я был бы рад написать ей рекомендацию на фирменном бланке журнала: «Дебра Спанелис – девушка не из тех, какие встречаются вам каждый день». Ее бы мигом и приняли.
– У меня ребенок, – говорит Дебра и вздыхает. – Вряд ли мне позволят привезти его в Йеллоустоун.
Она поднимает на меня ничего не выражающие глаза, по-женски поджимает губы, потом отворачивается к «Нулевой отметке» – безразличной, с похлопывающим на ветру тентом.
Я перестал представлять для нее интерес и не могу винить ее за это. С тем же успехом я мог обращаться к ней с планеты Плутон, да еще по-французски. Никаких ответов ей от меня не дождаться.
– Пожалуй, не позволят, – сумрачно соглашаюсь я.
Взгляд Дебры возвращается ко мне, неожиданно делается призывным. Стакан мой стал совсем мягким, податливым, сказать нам друг дружке больше, в сущности, нечего. Некоторые знакомства никого ни к какому добру не приводят – такова неоспоримая правда жизни. И существуют пустые мгновения, которых нельзя избежать при всех наших благожелательных стараниях и надеждах на лучшее.
– Ну, как вы себя чувствуете? – Она на манер адвоката прикасается к своему подбородку указательным пальцем.
– Лучше. Гораздо лучше. Эта штука мне здорово помогла. – Я благодарно улыбаюсь пустому стакану.
– По-моему, его когда-то как лекарство давали. – Вильнув бедрами, она проводит пальцами по стеклу дверцы. – По-вашему, это плохо, что у меня еще нет твердых планов?
Она прищуривается, стараясь угадать – если я совру – мой настоящий ответ.
– Нисколько, – говорю я. – Планы у вас появятся. И долго вам их ждать не придется. Вот увидите. – Я без большой уверенности подмигиваю ей. – Пока доберетесь до двадцати пяти, ваша жизнь раз пятьдесят переменится.
– Потому что я старше стану, верно? Мне не хочется профукать всю мою жизнь.
Она постукивает по стеклу ноготками, потом опускает руки. А мне поневоле вспоминается сон Херба Уолджера о ненависти и смерти. Каждый имеет полное право на счастье, но временами у тебя не оказывается ничего, чем ты смог бы помочь себе.
– И не профукаете, – говорю я. – Она у вас вся впереди.
Я улыбаюсь Дебре, широко, ободряюще, хоть и не думаю, что это сможет как-то помочь ей или мне.
– Да ладно. – Дебра тоже улыбается, впервые, робкой улыбкой воспитанной, осторожной девушки. – Мне надо идти.
Она оглядывается на «Нулевую отметку», под навесом которой желтый «корветт» помигивает красными огоньками.
– Подвезти вас?
– Не-а, дойду.
– Огромнейшее вам спасибо.
Дебра окидывает взглядом телефонную будку, привалившуюся к ней магазинную тележку, слетевшую с рычажка трубку. Безрадостная картина. Сейчас я оттуда ни за что бы звонить не стал.
– А вам нравится про лыжников писать? – спрашивает она и покачивает головой, словно уже зная мой ответ. Ветерок взметает пыль, бросает в наши лица.
– Нет. Я и на лыжах-то стоять не умею.
– Я тоже, – говорит Дебра, снова улыбаясь, и вздыхает. – Ладно. Ну так. Приятного вам дня. Как, вы сказали, вас зовут?
Она уже уходит.
– Фрэнк.
Фамилию я по какой-то причине не называю.
– Фрэнк, – повторяет девушка.
Я смотрю, как она идет по парковке к «Нулевой отметке», выуживая из кармана новую сигарету, немного согнувшись навстречу холодному ветру, который хоть не усиливается, и на том спасибо, – насколько я понимаю, ее надежды на приятный день нисколько не лучше моих, обоих нас обдувает ветер, мы оба ждем чего-то, готовые к лучшему. И надеюсь, что обоим улыбнется небольшая удача. Жизнь не состоит из одних восхождений.
12
Самое донышко дня, глубокий колодец теней и весеннего полусвета – время, когда поздний день становится ранним вечером и всем нам хочется посидеть в кожаном кресле у открытого окна, немного выпить с теми, к кому мы относимся с любовью или приязнью, почитать о спорте и, быть может, вздремнуть немного, а после проснуться, пока день не угас совсем, выйти в наши прохладные дворы и послушать щебет птиц в древесной листве, их сладкое вечернее пение. Для таких росистых интерлюдий и построены наши пригороды. И если вступать в них с осторожностью, они могут сослужить нам добрую службу независимо от места, которое мы занимаем в обществе, от того, обладаем ли упомянутой мною свободой или не обладаем. Иногда я так тоскую по этой простой мере времени и места – скажем, когда оказываюсь один в мглистом Спокане или промозглом Бостоне, – что глаза мои наполняются неразумными слезами. Тоска эта, разумеется, пасторальная, однако она нападает на любого из нас.
Теперь все, похоже, идет более резвым ходом.
Я быстро проскакиваю сквозь Фрихолд, поворачиваю у ипподрома к востоку, протискиваюсь к Первому шоссе, миную щит «Фазаний луг и ручей». «Хорошая жизнь по доступным ценам» – значится на другой его стороне.
На трентонской заправке передают по радио спортивную викторину, ответов ни на один вопрос я не знаю, хоть у меня и имеются обоснованные предположения. Чей рекорд побил Бейб Рут в 1921-м, когда ему стукнуло шестьдесят? Гарри Хейлманна, полагаю я. Правильный же ответ: свой собственный. Кто был назван «Самым ценным игроком» Младшей лиги сорок первого года? Джордж Келл, решаю я. Ответ: Фил Рицатто. Я доволен, в большинстве смыслов, тем, что не владею такой информацией и считаю спортивную журналистику не профессией, но проявлением приятного склада ума, скорее методой рассмотрения определенных явлений, чем сводом сведений и работой с ними. Построение обоснованных предположений доставляет мне удовольствие, поскольку позволяет видеть в себе обыкновенного человека, а не одушевленную программу на ФОРТРАНе, которая выплевывает статистические данные и сводит спорт к безвкусной бухгалтерии. Когда спорт прекращает существовать как предмет умозрений, пусть даже праздных, бесцельных и вводящих в заблуждение, что-то идет наперекосяк, какого бы мнения ни держался на сей счет Матт Грини, и, значит, тебе пора бросать это дело, пусть им занимаются клиометристы и компьютерные хитрованы из «Прайс Уотерхауз».
Добравшись до пересечения первого с пятьсот тридцать третьим шоссе, я поворачиваю на юг, к дому миссис Миллер. Мне хочется получить консультацию, пропущенную мною в четверг, а может быть, даже и полное прочтение моего будущего по ладони. Если, например, миссис Миллер сказала бы мне, что, опознавая Уолтера в морге, я рискую получить серьезный эмоциональный срыв, а может, и рискую детей моих никогда больше не увидеть, я бы задумался, а не полакомиться ли мне камчатским крабом, не провести ли ночь у телевизора в дешевом мотеле где-нибудь под Филадельфией, а к утру выработать новое мировоззрение. К чему глумливо усмехаться прямо в лицо зловещему пророчеству?
К несчастью, маленькое кирпично-асфальтовое ранчо миссис Миллер оказывается наглухо закрытым. Ни запыленных «бьюиков» на подъездной дорожке, ни привычного рычания добермана за оградой заднего двора. Миллеры (как их все-таки могут звать по-настоящему?) уехали отдыхать, я же пропустил не одну консультацию, а две подряд – знак сам по себе дурной.
Я сворачиваю к дому и сижу, как три ночи назад, и вглядываюсь в щель между задернутыми тяжелыми шторами, словно могу усилием воли поселить кого-нибудь за ними. «Случайно» нажимаю на клаксон. Я очень обрадуюсь, если щель расширится или дверь за пыльной металлической сеткой приоткроется на дюйм – как в прошлый раз. Миловидная племянница меня вполне устроила бы. Да и за короткий разговор с любой смуглой родственницей я готов заплатить десятку. Пусть она даже прорицать не умеет. Мне все равно стало бы лучше.
Однако ничего такого не случается. За спиной моей проносятся по шоссе машины, но никакая племянница из дома не выходит и ручкой мне не машет. И дверь не приоткрывается. Будущее – во всяком случае, мое – остается сомнительным, придется вести себя с повышенной осторожностью. Я сдаю задом на шоссе, чтобы поехать домой, и едва не оказываюсь под колесами следующего на юг огромного, гудящего тягача с прицепом, и челюсть моя, по которой два часа назад врезала Викки, снова начинает пульсировать.
Я проникаю в Хаддам с парадного, так сказать, хода, оставляю позади Кинг-Джордж-роуд и Банковскую улицу, миную северные лужайки Института, выезжаю на Площадь. Едва оказавшись в пределах Хаддама, я пытаюсь сообразить, что делать дальше, – и не могу, – а тут еще меня поражает недружелюбие городка, мелочность, с которой он отказывается хотя бы намекнуть на то, как мне надлежит поступить. Никакие приоритеты в нем не установлены, монументальные здания, позволяющие определить, где тут настоящий центр, отсутствуют, и организующая пространство главная улица – тоже. И я в который раз понимаю, каким он может быть тягостным и безгласным, городом, в котором ничего не происходит, который существует по воскресеньям лишь сам для себя – библиотека закрыта, зеленые шторы на ее окнах задернуты. Мастерская «Френчиз» заперта. «Кофе спот» пусто (лишь по столикам разбросаны номера «Санди таймс», оставленные завтракавшими посетителями). Вдали возвышается наполовину заслоненный деревьями Институт, муж и жена с их сыном, замешкавшиеся после утренней службы, стоят посреди Площади. Город представляется неожиданно чужим, непривычным, как Молин или Осло, обычное его безыскусное гостеприимство расточилось, словно в ожидании чего-то страшного, и резкий запах смерти сменил душок плавательных бассейнов, к которому я питаю такое доверие.
Я вылезаю из машины на мою подъездную дорожку, вхожу, чтобы переодеться, в дом. Хоувинг-роуд сонна, полна голубых теней и тяжеловесна, как Боннар. У Деффейсов шипят брызгалки, через пару домов от меня растянута на длинной лужайке бадминтонная сетка. Совсем неподалеку ведется непринужденный разговор, звенят бокалы, – это кто-то из соседей коротает вечер на наш уютный местный манер: поиски пасхального яйца завершены, дети спят, одинокий пловец плещется в бассейне. Такой уж сегодня день. Сиди себе дома с семьей, пока не стемнеет. Венки со всех дверей уже сняты. Мир снова стал местом, которое нам хорошо знакомо.
В моем доме стоит странный запашок, такой, точно в нем побывало множество людей, – в любое другое время он мне даже понравился бы, но сегодня кажется нездоровым. Поднявшись на второй этаж, я посыпаю колено «Мертиолятом» и заклеиваю широким пластырем, потом переодеваюсь в хлопчатобумажные брюки и линялую красную клетчатую рубашку, которую купил в «Брук бразерз» вскоре после выхода моей книги. Непритязательная одежда иногда оберегает человека от неприятностей.
Об Уолтере я сегодня почти не думал. Временами перед моим мысленным взором всплывало его лицо с полными ожидания грустными глазами, лицо здравого, непрактичного человека, с ним я стоял у поручней «Красы Мантолокинга», разговаривая о жизни на берегу, в которой мы оба увязли, о том, каким нам, глядящим на него под разными углами, видится мир, – но это в конечном счете немногого стоило.
Да ведь мне большего и не требовалось! Не желал я ничего знать ни про Иоланду, ни про Эдди Питкока. И уж тем более про похождения этого человека в «Американе». И знакомства с ним близкого тоже не желал. Не мой это жанр.
Я звоню наверх, к Бособоло, и не получаю ответа. Нечего и сомневаться, он и его мисс Добродетель, доктор богословия, отмечают праздник «в домашней обстановке», у какого-нибудь старикана с цыплячьей шеей, профессора христологии, и в этот самый миг Бособоло, скорее всего, стоит в образованном книжными полками углу, подпирая левой ладонью локоть правой черной руки, в которой зажат бокал шабли, а доктор Такой-Этакой распространяется о трудностях истолкования древних текстов, содержащих компромат на старого радикала апостола Павла. У Бособоло-то на уме, я в этом уверен, совсем другие дела, и тоже компрометирующие, но ему, ничего не попишешь, приходится вживаться в образ перворазрядного американца. Впрочем, жизнь могла обойтись с ним и похуже. Он мог бы все еще бегать по джунглям в одной балетной пачке из пальмовых листьев. Или быть мною, собирающимся в морг и старающимся придавить увертливое отчаяние.
План составляется у меня мгновенно: позвонить Экс, сделать все, что нужно, в полиции, может быть, повидаться с Экс – у нее дома (ненадежный шанс увидеть детей), – а дальше? Дальше не знаю. План не так чтобы далеко идущий, и буквальные его возможности вполне могут дорого мне обойтись.
Подступив к телефону, я вижу, что на автоответчике мигает красное «3». «1» – это, скорее всего, Викки, пожелавшая узнать, благополучно ли я добрался до дома, и переговорить со мной завтра в каком-нибудь публичном месте, где мы сможем положить нашей любви конец как взрослые люди, – и крику будет меньше, и ударов левой в челюсть тоже (таково последнее «прости» моей бесценной).
И она права, конечно, так мы и сделаем. У нас действительно мало «серьезных» общих интересов. Просто я влюблен в нее до одурения. Она же сомневается во мне – и к чему мы с таким раскладом придем через полгода? Да и как ни крути, я никогда не буду достаточно хорош для этой техасской девушки. Любые чары, даже волшебные, имеют свои пределы. Ей требуется больше, чем я могу дать, внимания к колонке Вальтера Скотта, к «людям Новой эры», к витью любовного гнездышка, к сотням вещей, которые захватывают ее воображение, а меня оставляют, если правду сказать, равнодушным. Отсюда следует, что мне надлежит разойтись с Викки без жалобных стенаний (хоть я и предпочел бы провести с ней в «Фазаньем лугу» еще одну счастливую ночь, а там уж и поставить на всем крест).
Я нажимаю на кнопку воспроизведения сообщений.
Бип. Фрэнк, это Картер Кнотт. Я обираюсь смотаться завтра на «Вет»,[62] посмотреть игру «Кардиналов». Что-то не получается у меня никого из наших с собой зазвать. Попробую позвонить Уолтеру. Сейчас утро, воскресенье. Перезвони мне домой. Клик.
Бип. Здорово, старый прохвост. Я думал, ты придешь к половине двенадцатого. Мы все тут на тебя разозлились, так что лучше не суй к нам нос. Ты ведь усек, кто говорит, а? Клик.
Бип. Фрэнк, говорит Уолтер Лаккетт. Сейчас ровно двенадцать, Фрэнк. Я тут выбрасывал старые «Ньюсуик» и увидел фотографию ДС-10, того, что пару лет назад разбился в Чикаго. В О’Харе. Ты, может, помнишь ее, Фрэнк, там еще из каждого окна пассажиры глядят. Это что-то. Теперь вот гадаю и гадаю: что они думали, поняв, что сидят внутри бомбы? Большой серебристой бомбы. Ничто другое в голову не идет. Кхм. Ну, пока. Клик.
Если бы я снял трубку, он бы мне то же самое сказал? Ничего себе поздравление с Пасхой! Аппетитный кусочек жизни, есть чем поделиться с приятелем, пока сам ты готовишься к отлету на тот свет. Пока ты не спрыгнул в могилу! Интересно, что еще меня ждет?
Я по-прежнему не могу подолгу думать об Уолтере. А думаю я о бедном Ральфе Баскомбе, о его последних часах на земле, в «Докторской больнице», до нее отсюда всего четыре квартала, а до него самого уже целая жизнь. В последние свои дни Ральф переменился. Мне казалось, что даже с лица он стал походить на птицу, на странного, вконец уставшего альбатроса, а не на девятилетнего мальчика, смертельно больного и изнуренного недовершенной жизнью. Как-то раз он залаял на меня, совсем как собака, резко и отчетливо, а потом начал биться на койке и хохотать. А после открыл глаза и ожег меня таким взглядом, точно я был понятен ему намного лучше, чем самому себе, точно он видел все мои огрехи. Я сидел в кресле у койки, держа его стакан с водой и ужасную гибкую трубочку для питья. Экс стояла у окна и о чем-то думала, глядя на залитую солнцем парковку (а может, и на кладбище). И Ральф, обращаясь ко мне, сказал: «Ах ты, сукин сын, что ты вцепился в этот дурацкий стакан? Я тебя за это убить могу». И тут же заснул. А мы с Экс просто уставились друг на дружку и засмеялись. Честное слово, мы хохотали и хохотали, пока у нас слезы из глаз не потекли. Не от страха, не от боли. Наверное, мы без слов сказали друг дружке: что нам еще остается? – и согласились, что хороший смех никому не повредит. Никто возражать не будет. Мы же не над кем-то там смеяться будем, и никто, кроме нас двоих, смеха нашего не услышит – даже Ральф. Это может показаться бесчувственностью, но ведь все осталось между нами, да и кто может быть судьей в интимных делах двух людей? То было одно из последних в мире мгновений ничем не запятнанной нежности.
Полагаю, однако ж, что в этом воспоминании об утрате нашлось место и для бедного Уолтера, ныне умершего, как и мой сын, – так же несправедливо и несомненно и так же нелепо. Я постарался не принимать в этом участия. Да и почему было мне не стараться? Все мы заслуживаем того, чтобы человечество жалело нас и оплакивало. И может быть, заслуживаем более всего, когда уходим от него так далеко, что до нас уж и не дотянуться, уходим и возвратиться не можем.
Телефон Экс не отвечает. Наверное, повела детей к детям подруги. Интересно, следует ли мне ожидать еще одного разговора по душам? Или для меня припасена очередная нерадостная новость? Может быть, Финчер Барксдейл ушел от Дасти и сейчас везет Экс в Мемфис, на свою норковую ферму, чтобы она сидела там и не рыпалась? Насколько тонка нить, на которой подвешен наш покой?
Я наговариваю сообщение: скоро буду – и отправляюсь в полицию, опознавать Уолтера, надеясь, впрочем, что какой-нибудь исполненный чувства ответственности гражданин – может быть, один из «разведенных мужей», прослушивающий полицейскую волну, – успел опередить меня и оказать полиции эту услугу.
Полицейский участок разместился в новом (кирпич и стекло) здании Муниципалитета, я регулярно заглядывал сюда в мучительные дни моего развода. Здание соседствует с самыми солидными особняками города, сейчас оно закрыто, лишь с тыла его ярко светится несколько окон – это полиция. Объезжая здание, я вижу, что последние, дремотные часы пасхального дня отчасти смягчили его строгий республиканский облик. Но для меня оно все равно остается источником опасности, домом, вступая в который я каждый раз испытываю тревожное чувство.
Называю свое имя дежурному, молодому, итальянистой внешности, стриженному ежиком парню с огромным пистолетом и золотистым нагрудным знаком, на котором написано ПАТРИАРКА, и узнаю, что сержант Бенивалли еще не ушел. Дежурный пребывает в ироническом настроении. Судя по его загадочной улыбке, в участке весь день происходило что-то смешное и не вполне пристойное и, будь мы с ним приятелями, он рассказал бы мне уморительную историю. Однако собственная моя улыбка, по-видимому, не располагает его к шуткам, и он, записав имя, отправляется на поиски сержанта.
Я сажусь на скамейку для посетителей, над которой висит большая карта города, вдыхаю обычный для комнат ожидания припахивающий шваброй воздух и, упершись локтями в колени, посматриваю сквозь стеклянные двери то на коридор, то на лужайку, окруженную ильмами, гинкго и молодыми кленами. Снаружи все уже купается в желтовато-коричневом свете, пройдет час, в город вернется дремотная небесная тьма и завершится еще один день. И какой! Отнюдь не типичный. А заканчивается он так же мирно, в таком же тихом, воздушном спокойствии, как и любой другой. Смерть с нашим городом несовместима, и все его силы – муниципальные и частные – в молчаливом согласии пытаются доказать: не было ничего, это просто неверное толкование, превратный слух, о котором лучше забыть. Никто не пострадал. Не тот это город, где можно умереть и все тебя заметят, зато жить в нем, с учетом всех обстоятельств, неплохо.
В поле моего зрения плавно втекают двое велосипедистов. Впереди мужчина, за ним женщина; малыш в безопасном детском креслице, надежно пристегнутом ремнями к папе. Все в белых шлемах. В сумеречном воздухе покачиваются на рамах красные флажки. Вся троица возвращается с неформального молитвенного собрания, которое состоялось на какой-то улице города, в какой-то унитарианской – «обнимем друг друга!» – церкви, обставленной минималистской мебелью; там разливают из бочки сидр, и разрешается произносить слова наподобие «черт» и «проклятье», и все веруют, что жизнь с каждой неделей становится лучше и лучше. (Хотите такую же – заведите в вашем городе Семинарию.) Теперь молодая семья держит путь к дому, и слабый свет ее питаемых магнето велосипедных фонариков пролагает путь древней тьме. Вот едут Джемисоны. Марк, Пат и малютка Джефф. Вот едет сама жизнь. Все так ясно. Теперь нас ничто не остановит.
Но ошибаются они, эти Джемисоны, ошибаются. Я бы мог им все объяснить. Жизнь вечная есть ложь пригорода – худшая его ложь, – и это следует знать до того, как его благоуханные глупые сны станут вашими. Да хоть того же Уолтера Лаккетта спросите. Он сказал бы вам, если б мог.
Из задней двери приемной выходит сержант Бенивалли, в точности такой, как я представлял: широкогрудый, коротко остриженный, с печальными глазами, жуткими шрамами от угрей и кулачищами величиной с боксерские перчатки. Мать сержанта, судя по всему, макаронницей не была, поскольку глаза у него светлые, лицо флегматичное, а квадратноватая голова могла бы принадлежать скандинаву. (Живот, впрочем, совершенно итальянский. Пряжка поясного ремня тонет в нем, а висящий над правым карманом короткоствольный серебристый револьвер он крепко обнимает.) Сержант предпочитает обходиться без рукопожатий. Когда мы встречаемся посреди комнаты, он бросает взгляд на висящую высоко на стене красную табличку ВЫХОД и говорит:
– Мы можем сесть вон там, мистер Баскомб.
Голос у него хриплый, более усталый, чем был в середине дня.
Мы садимся на отполированную посетителями скамью, он открывает папку из желтоватого картона. Офицер Патриарка уходит за стеклянную перегородку, усаживается за стол дежурного, подбирает ноги под стул и принимается листать журнал «Шоссе и трек», с обложки которого улыбается чернокожий герой-автогонщик, нынче телезвезда.
Сержант Бенивалли тяжело вздыхает, перебирает документы. Я молчу, точно задержанный, жду.
– Э-э-э. Ну ладно. Мы связались с родными с… сестрой… из… Огайо, по-моему. Да…
Он приподнимает одну из сшитых степлером страниц и показывает мне яркую фотографию мужских ступней в веревочных сандалиях, пальцы ступней смотрят вверх. Это, несомненно, ноги Уолтера, надеюсь, ими опознание и ограничится. «Баскомб опознал покойника по фотографии его ступней».
– Стало быть, – медленно произносит сержант Бенивалли, – необходимость использовать вас для опознания, э-э, покойного отпала.
– Я-то и прежде ее не ощущал, – говорю я.
Взгляд сержант Бенивалли становится снисходительным.
– У нас, разумеется, есть отпечатки пальцев. Но полную уверенность проще получить таким способом.
– Я понимаю.
– Теперь, – произносит он и перелистывает еще несколько страниц. Удивительно, какое количество бумажной работы уже проделала полиция. (Может быть, у Уолтера были еще какие-то неприятности?) – Теперь… – повторяет сержант и поднимает на меня взгляд. – Вы ведь спортивный журналист, не так ли?
– Так, – слабо улыбаюсь я.
– Кто в этом году станет первым в Восточной лиге?
– Детройт. Хорошая команда.
Он вздыхает:
– Ну да. Наверное. Хотелось бы мне посмотреть их игру. Да времени нет, дела. – Он выпячивает нижнюю губу, опускает взгляд. – Ну хоть в гольф иногда играю, раз в сто лет.
– Моя жена тренирует команду Крэнбери-Хиллс, – говорю я и быстро добавляю: – Я хотел сказать, бывшая жена.
– Правда? – говорит Бенивалли и тут же напрочь забывает про гольф. – У меня аллергия на траву, астма, – сообщает он.
Я, поскольку добавить мне к этому нечего, молчу.
– У вас, мистер Баскомб, – он делает паузу, – есть какие-нибудь соображения насчет того, почему этот мистер, э-э, Лаккетт покончил с собой? Первые, какие в голову придут.
– Нет. Думаю, он лишился надежд. Вот и все.
– Угу, угу. – Сержант Бенивалли заглядывает в папку, что-то читает – бланк с печатной шапкой ОТДЕЛ УБИЙСТВ.
– На Рождество такое случается гораздо чаще. В Пасху себя убивают не многие.
– Как-то не задумывался об этом.
Дыхание у сержанта Бенивалли сипловатое, что-то тихо скворчит у него в груди. Он листает документы, подбираясь к концу папки.
– Никогда не смог бы писать, – задумчиво говорит он. – Не знал бы, что сказать. Это, должно быть, трудно.
– На самом деле не очень.
– Угу. Ладно. Я сделал, э-э, копию его письма к вам. – Он извлекает из-под пачки документов скользкий листок термофакса, грациозно держа его двумя пальцами за уголок. – Оригинал мы пока оставим у себя, вы сможете получить его через три месяца, если наследники согласятся отдать.
Еще один взгляд на меня.
– Хорошо. – Я беру копию за другой ее склизкий уголок. Копия плохонькая, серая и пахнет противно – формальдегидом, что ли. Письмо написано от руки, мелким опрятным почерком, внизу стоит подпись.
– Поосторожней с этой штукой, она пятна на одежде оставляет. Ею все копы провоняли, услышите запах – значит, мы где-то рядом.
Он закрывает папку, лезет в карман, достает сигареты «Кулс».
– Я это потом прочитаю, – говорю я, складываю письмо втрое и сижу, держа его в руке, ожидая продолжения, – должно же быть продолжение. Мы оба словно парализованы тем, до чего все оказалось просто.
Сержант Бенивалли закуривает, вставляет обгоревшую спичку в спичечную книжечку, рядом с другими. Мы сидим, глядя на желтую карту улиц нашего города, – каждый, скорее всего, смотрит на ту, где стоит его дом. Вряд ли их разделяет большое расстояние. Он, надо полагать, живет в «Президентском».
– Где, вы говорите, жена этого малого? – спрашивает Бенивалли, набирая в легкие колоссальное количество дыма. Выглядит он лет, самое малое, на пятьдесят, но вряд ли старше меня. Жизнь его легкой до сей поры не была.
– Уехала на Бимини с другим мужчиной.
Он выдыхает дым, дважды громко шмыгает носом.
– Вот дерьмо. – Сержант откидывается на гнутую спинку скамьи, зажав сигарету в зубах, думая о Бимини. – Вообще-то на такие штуки можно реагировать и как-то иначе, не кончая с собой. Не такая это и трагедия. Вы так не думаете?
Он поворачивает большую голову и наставляет на меня синие, как фьорды, глаза. История с Уолтером не нравится ему точно так же, как мне, вот он и хочет услышать от кого-нибудь хоть слово, которое поможет ему махнуть на нее рукой.
– Еще как думаю, – отвечаю я и киваю.
– Боже ты мой. Пф-ф-ф. Вот дела! – Бенивалли вытягивает ноги, перекрещивает лодыжки. Это он так приглашает меня к серьезному мужскому разговору, а мне и сказать-то нечего. Возможно, он поймет меня, если я не скажу ничего.
– Как по-вашему, могу я заглянуть в дом Уолтера? – Вопрос мой и самого меня удивляет.
Сержант Бенивалли окидывает меня непонятным мне взглядом:
– А зачем вам это?
– Просто посмотреть. Надолго я там не останусь. Возможно, только так мне и удастся разобраться в этой истории. Он дал мне ключ.
Сержант хмыкает и некоторое время обдумывает мой вопрос – курит, вглядывается в выдыхаемый им дым.
– Да конечно, – произносит он наконец, почти с безразличием. – Только не выносите оттуда ничего. Там все принадлежит родным. Идет?
– Идет.
В нашем городе каждый доверяет каждому. Почему бы и нет? Никто пока не сделал ничего, способного навредить кому-либо, кроме него самого.
– Вы женаты, сержант? – спрашиваю я.
– Разведен. – Он прищуривается, взгляд его становится жестким и не по-доброму подозрительным. – А что?
– Как вам сказать. Кое-кто из нас – я говорю о разведенных мужчинах, их ведь теперь в городе полным-полно – время от времени встречается с другими. Мы сходимся раз в месяц, чтобы выпить в «Августе» пивка. Пару раз ездили бейсбол посмотреть. Да вот на прошлой неделе рыбачили вместе. Я и подумал, если вы не против, давайте я вам позвоню. Ребята хорошие. Никаких церемоний.
Сержант Бенивалли, держа сигарету, как француз в кино, между большим и согнутым указательным пальцами, стряхивает пепел на лакированный пол.
– Занят я, – говорит он и снова шмыгает носом. – Полицейская работа…
Он вроде бы хочет сказать что-то еще, но спохватывается и говорит, уставясь в пол:
– Забыл, что хотел сказать.
Я поставил его, сам того не желая, в неловкое положение, мне пора уходить. Не исключено, что сержант Бенивалли не кто иной, как Кэйд Арсено лет десять спустя, надо оставить его в покое, пусть занимается полицейской работой. Хотя никогда не вредно показать человеку, что его колоссальные проблемы и личные горести на самом деле таковы же, как и у всех прочих людей. Каждому из нас приходится выполнять свою полицейскую работу.
– Я все же позвоню вам, ладно? – говорю я и улыбаюсь, как продавец в магазине.
– Не уверен, что я гожусь для ваших встреч, – отвечает он неожиданно смущенным тоном.
– Да ладно. Мы люди гибкие. Я и сам не всегда на них прихожу. Но сама идея мне нравится.
– Ага, – произносит сержант Бенивалли и снова выпячивает толстую нижнюю губу.
– Ну, мне, пожалуй, пора, – говорю я.
Он смотрит на меня, мигая, словно только что проснувшись.
– Как получилось, что у вас оказался ключ от его жилья? – Не быть полицейским он не может, и меня это устраивает. Представить его кем-то еще затруднительно.
– Уолтер просто-напросто выдал его мне. А почему – не знаю. Не знаю даже, много ли у него было друзей.
– Люди обычно не раздают направо-налево ключи от своих домов. – Он покачивает головой и прищелкивает языком.
– Люди, насколько я знаю, иногда совершают странные поступки.
– То и дело, – соглашается сержант и снова шмыгает носом. А затем говорит: – Постойте-ка. – Лезет в карман и, пошарив за пачкой «Кулс», вытягивает оттуда синий пластиковый футляр для визиток. – Когда пойдете туда, возьмите с собой.
На карточке указаны его имя, должность и изображена печать Хаддамского муниципалитета. «Джин Бенивалли. Сержант сыскной полиции». В самом низу стоит его домашний номер, который в телефонном справочнике, вне всяких сомнений, отсутствует. Я могу позвонить по этому номеру насчет «клуба разведенных мужей», и он наверняка это понимает.
– Хорошо. – Я встаю.
– Только ничего оттуда не берите, ладно? – хрипло произносит он, сидя на скамейке и прижимая к животу папку с документами. – Это будет неправильно.
Я сую карточку в карман рубашки.
– Может, еще увидимся как-нибудь вечером.
– Не-а, – отвечает он, растирая ногой окурок одной сигареты и пуская дым другой поверх больших колен.
– Ну, я вам все-таки позвоню, наверное.
– В любое время, – устало соглашается он. – Я всегда здесь.
– Пока, – говорю я.
Прощаться он тоже не любит. Не больше, во всяком случае, чем пожимать руки. Я оставляю его на скамейке, под красной табличкой ВЫХОД, глядящим мне в спину сквозь стеклянную дверь.
Машина Экс стоит в густеющих сумерках рядом с моей. А сама Экс сидит на переднем крыле и разговаривает с двумя нашими детьми, терпеливо добиваясь от них чего-то, – дети же ходят колесом по городской публичной лужайке и смеются. Пол не решается забрасывать ноги настолько высоко, чтобы добиться тем самым совершенного равновесия, зато Кларисса достигла за долгие часы практики вершин мастерства и даже в подаренном мной клетчатом платье до земли может пройтись вверх тормашками, поражая меня белизной хлопковых трусиков, столь яркой в тускнеющем свете. На переднем бампере машины Экс появился стикер: «Я лучше в гольф поиграю».
– Накормила этих гавриков мороженым, и вот результат, – говорит Экс, когда я опускаюсь рядом с ней на теплое крыло. На меня она даже не взглянула, просто решила, что это я, машина-то моя вот она, рядом стоит. – Похоже, снова в детство впали.
– Пап, – кричит с травы Пол, – нашу Клари хоть в цирке показывай.
– Ты лучше травку давай расчесывай, – говорит Клари и тут же снова встает на руки.
Они не удивились, увидев меня, хоть и переглянулись, заметил я, украдкой. В обычные дни тайны у них в головах так и кишат, ко мне же оба относятся и с потаенным юмором, и с потаенным сочувствием. Они были бы счастливы, устрой мы с Экс на лужайке, как когда-то дома, шутливую потасовку, но теперь мы этого не можем. Пол, вероятно, приготовил для меня новый анекдот, получше рассказанного в четверг.
– У нее хорошо получается, разве нет? – громко говорю я.
– Я ей комплимент хотел сказать, ладно? – Пол стоит, по-девчоночьи положив ладони на бедра.
Взаимное непонимание всегда огорчает нас обоих. Клари плюхается на попку, смеется. Она похожа на своего деда, у нее и волосы такие же, почти серебристые.