Спортивный журналист Форд Ричард
– А не жарковато там для норок?
– Ну, существуют же кондиционеры, Фрэнк. Определенно. Эту гору не объедешь. Вообще, начальные затраты высоки до чрезвычайности.
Финчер кивает, совершенно как банкир, светловолосая с сединой голова его приятно озабочена недавними препирательствами касательно денег. Он впихивает обе руки в карманы и опять принимается бренчать тем, что у него там лежит. На миг меня поражают волосы Финчера, поредевшие на макушке, в которую упирается мой взгляд, когда он поворачивает голову, чтобы ритуально обозреть тех, кто не спускает с него глаз. Светлые волосы его подстрижены ежиком – этакая придурковатая щеточка на манер Таба Хантера[17] 1959 года, рассыпчатая, как крекер, лишь некоторое количество ничем не пахнущего геля и заставляет ее сохранять форму. Ну вылитый южанин в изгнании, из тех, что, вырядившись самым жутким образом, прогуливаются, выворачивая ступни, по улице, позвякивая мелочью в кармане, – разновидность, встречающаяся только вне Юга. В Ванди он был высоковатым, педантичным мемфийцем, стремившимся познать мир более широкий, – все тот же ежик, приунывший загар, слизанные со студента «Лиги плюща» повадки, офицерский брючный ремень и мешковатая оксфордская рубашка с длинными рукавами, – руки он держал в карманах, вид имел надменно скучливый, но и до крайности удовлетворенный: орел, привычно озирающий окрестности со своей высокой скалы. (Собственно, он и сейчас таков.) В Хопкинсе Финчер познакомился – и женился на ней – с девушкой из Гаучер-колледжа, на дух не переносившей Юг и так жаждавшей жизни в пригороде, точно это Афины времен Перикла, и с тех пор мог привольно звенеть сдачей в кармане и волокитничать вместе с другими ренегатами Юга, среди которых попадаются, как я уже говорил, и люди довольно симпатичные. Когда для Финчера придет ужасный час расплаты, я предпочел бы оказаться где-нибудь далеко от него, в море, это могу сказать наверняка.
– Фрэнк, – говорит Финчер, так и продолжавший, пока я витал в облаках, молоть что-то о норковой ферме, – скажите, вам не кажется, что это может стать для Нового Юга высшим его достижением? Вас ведь интересуют подобные вещи, не так ли?
– Не очень, – отвечаю я (сказать по правде, не интересуют совсем).
– Ну, знаете, Фрэнк, Тома Эдисона все тоже считали чокнутым, верно?
Финчер вытаскивает из заднего кармана брюк свой билет, шлепает им по ладони и ухмыляется.
– Я почти уверен, что Эдисона все считали умницей, Финчер.
– Ладно. Вы же понимаете, о чем я, сынок.
– Во всяком случае, ваша затея свидетельствует о дальновидности, этого я не признать не могу.
И – словно мои слова были сигналом, которого он ожидал, – Финчер вдруг принимает ошарашенный вид. Недолгое время мы молча стоим в толпе из сотен толкущихся вокруг нас пассажиров, как могли бы стоять в Мемфисе у окна «Нефтяного клуба», обмениваясь идеями касательно задуманной нами на следующий год вечеринки, которая воспоследует за традиционным футбольным матчем «Коммодоров»[18] с командой «Старой Мисс».[19] И все-таки Финчеру удается взбодриться снова, несмотря на мои сомнения в успехе его норковой затеи, и, должен признаться, мне это нравится.
– Знаете, Фрэнк. Я бы, наверное, так никогда и не решился сказать вам это, – Финчер покачивает головой, точно мудрый старый судья, – но мне дьявольски нравится то, что вы делаете и как живете. Многим из нас хотелось бы делать то же, да вот духу не хватает и самоотверженности тоже.
– То, что я делаю, довольно просто, Финчер. У вас, вероятно, получилось бы не хуже, чем у меня. Вы бы попробовали.
Я поджимаю пальцы ног.
– Ну, Фрэнк, чтобы я начал писать, меня нужно заковать в цепи и палкой колотить. У меня нынче мурашки по коже бегают, даже когда я выписываю рецепт.
Уголки его рта отдергиваются вниз, это у него такая насмешливая гримаса. Про себя-то он знает, что мог бы писать не хуже, чем я, а то и лучше, но считает нужным сделать мне неискренний комплимент.
– А кроме того, Фрэнк, очень многие из нас были бы не прочь улизнуть из дома с крошкой-медсестрой, – добавляет Финчер и картинно подмигивает.
Я оборачиваюсь, обвожу глазами заполненный людьми зал и вижу неуверенно идущую на высоких пластиковых каблуках Викки со страховочными документами в руке. Она походит на секретаршу, которая бредет к копировальной машине, – локти немного раздвинуты для поддержания равновесия, ноги переступают, как на шарнирах. Финчер видел ее раньше в больнице и узнал, а я попался.
На физиономии Финчера появляется достойная «белого отребья» двусмысленная улыбочка, доведенная им до совершенства в вандербильтовском клубе «Фи Дельта», он явно собирается посмеяться надо мной или добиться от меня смачных откровений. Нас обоих охватывает низменное смущение. Финчер заслуживает доверия еще в меньшей, чем мне казалось, степени, я насторожен, как человек, которому есть что защищать, – и злюсь на себя за то, что вообще позволил ему втянуть меня в разговор. Финчер грозит поставить крест на всех моих радостных предвкушениях, но будь я проклят, если позволю ему сделать это.
– Не лезьте не в свое дело, Финчер, – говорю я, глядя ему прямо в глаза. Я мог бы дать ему в морду, залив его идиотские штаны кровью, и полетел бы он тогда в Мемфис со швами на носу.
– Ну-ну-ну. – Финчер вздергивает подбородок и отступает от меня на полшага, глядя поверх моего плеча на Викки. – Мы же с вами белые люди, Фрэнк.
– Я больше не женат, – яростно сообщаю я. – И ничего дурного не делаю.
– Несомненно.
Лицо Финчера озаряется большезубой улыбкой, однако предназначена она Викки, не мне. Я разбит наголову и поневоле принимаюсь гадать, не прошелся ли уже Финчер дорожкой, по которой теперь топаю я.
– Вот видишь, что получается, когда не берешь с собой в дорогу оружия, – говорит Викки, крепко сжимая мою руку и посылая Финчеру недобрую улыбочку, означающую, что она его игру раскусила. Я люблю ее так, что и выразить не могу.
Финчер бормочет что-то насчет того, «как тесен мир», но гонору в нем поубавилось ровно вдвое, если не больше.
– Я оплатила страховку, – говорит Викки, помахивая бумагами и полностью игнорируя Финчера. – Если заглянешь в нее, увидишь знакомое имя. И религию я тоже сменила.
От серьезности, с какой она сообщает это, милое лицо ее становится простоватым. Еще пару секунд назад я такого выражения и видеть-то не хотел, но теперь радуюсь ему, как сердечному другу. Я перелистываю плотные тонкие листы с шапкой «Омаха – Фонд взаимного страхования» и вижу имя Викки – Виктория Ванда Арсено, а немного ниже мое, получателя страховой премии. Сумма страховки – 150 000 долларов.
– А как же Папа? – спрашиваю я.
– Все тот же милый старичок. Но я же его в глаза не видела. – Она смотрит на меня, растерянно моргая, точно вокруг головы моей засветился нимб. – А вот тебя вижу.
Мне хочется обнять ее, крепко, чтобы она ойкнула, но только не в присутствии Финчера. Это даст ему пищу для размышлений, а я ничего ему давать не желаю. Он так и стоит рядом, сложив губы в маленькое, совершенной формы «о».
– Спасибо, – говорю я.
– Мне понравилась мысль, что ты будешь сорить этими деньгами и вспоминать обо мне. А я буду счастлива, где бы ни оказалась. Ты мог бы купить «корвет», хотя тебе, наверное, милее «кадиллак».
– Мне милее ты, – отвечаю я. – Но вообще-то, если он разобьется, то вместе с нами обоими.
Викки округляет глаза и возводит взгляд к высокому, залитому чистым светом потолку аэропорта:
– Неужели такое возможно?
После чего отбирает у мня полис и приседает на корточки, чтобы засунуть его в свою сумку.
– Ну, я, пожалуй, пойду, – говорит Финчер, глаза его рыскают туда-сюда – он столкнулся с чем-то, находящимся за пределами его умственного кругозора. Он словно даже немного согнулся, подступив к самой грани смущения, коего не испытывал, по всем вероятиям, лет уже двадцать.
Зал вокруг нас начинает бурлить от движения людей с бумажными табличками «На посадку» на груди. Возникшие не пойми откуда, они устремляются к выходам 36–51. Воздух наполняется запахами леденцов и арахиса. Самолет задержали, чтобы он дождался запоздавших пассажиров, и чувство облегчения овевает нас со всех сторон, точно весенний ветерок.
– Приятно было повидаться, Финчер, – говорю я. Конечно, он не больший ходок, чем каждый из нас, и все-таки я испытываю облегчение при мысли, что он и его ихаводова физиономия вот-вот скроются с глаз моих.
– Ага, еще бы, – произносит Викки и поднимает на Финчера неприязненный взгляд, однако он и такой принимает, сдается мне, с благодарностью.
Финчер озаряется улыбкой:
– По-моему, нашу посадку объявили рановато.
– Счастливого пути, – говорю я.
– Да, да, – соглашается Финчер и поднимает на костлявое плечо сумку с клюшками.
– В озеро не упадите, – говорит Викки.
Но Финчер ее уже не слышит, я вижу, как он приноравливает свой шаг к поступи других предположительных получателей страховой премии, пересаживающихся с линии «Баффало», клюшки его торчат вверх, он счастлив, что оказался в толпе направляющихся на Юг незнакомцев, с которыми можно наговориться на серьезные темы, а напоследок пожать каждому руку.
– Вы с Финчером на ножах? – дружески спрашиваю я.
– Вроде того. – Викки стоит на коленях, пытаясь нашарить что-то на дне смуки. Близится наш черед предъявлять билеты для проверки. – Тот еще пройдоха. Все норовит к тебе со спины подобраться, если ты понимаешь, о чем я. Малый с гнильцой. Мы все от него подвоха ждем.
– Он и к тебе со спины подбирался?
– Нет, сэр. – Она поднимает на меня удивленный взгляд. – Какая грязная мысль. Я всегда слежу за тем, кто у меня за спиной.
– Что, по-твоему, я подумал?
– Да у тебя на лице все написано крупными буквами.
– Я просто ревную, – говорю я. – Ты разве не понимаешь?
– Ну, не знаю. – Она наконец находит в сумке крошечный флакончик, свинчивает крышку и, по-прежнему стоя на коленях, прикладывает его к шее и рукам. И улыбается порочной улыбкой, которая, как она, по моим сведениям, уже поняла, мне нравится. – Позвольте сказать вам, мистер, у вас нет поводов для беспокойства. Вы – numero uno, а номера два не существует.
– Ну так расскажи мне про Финчера.
– Когда-нибудь. Пока скажу, что я тебя не удивлю.
– Ты сильно удивилась бы, узнав, что меня удивляет.
– И что не удивляет меня. Никогда. – Она встает со мной в очередь, берет меня за руку. Ладонь у нее влажная, в воздухе веет «Шанелью № 5».
– Твоя взяла.
– Правильно. Моя всегда берет, – беззаботно отзывается она.
И если бы я мог продлить этот миг – наполненный предвкушениями безопасного полета, смертоносного крушения, триумфального успеха, горького до скрежета зубовного провала, – я продлил бы и никогда не покинул аэропорт, никогда ничего не добился бы и не стал бы тягаться с собой, не узнал бы, что мне предстоит, а ведь всегда хочется знать это, хоть и предстоит тебе все то же самое, то, чего ты ждешь.
4
Едва заняв в самолете места, мы попадаем на Средний Запад. Весь туристский салон 727-го буквально гудит от солидной массированной благожелательности. Корпулентные стюардессы, улыбаясь направо и налево: «Привет, могу полюбить тебя немножко, когда мы благополучно приземлимся», составляют ручной багаж пассажиров на полки. Викки укладывает наплечный ремень своей уик-эндовой сумки внутрь нее и вручает сумку стюардессе. «Черт, а вот это ловко, – говорит одна из них, крупная блондинка по имени Сью, и в неуклюжем восхищении упирает руки в бока. – Надо будет Барб показать. Мы черт знает как с этим багажом корячимся. Вы куда, ребятки, направляетесь?» Сью улыбается, показывая большой желтоватый клык, но это ничего, она так и пышет гостеприимством и хорошим настроением. Голову готов дать на отсечение – отец Сью был военным летчиком, у нее куча крепко сколоченных братьев. Ну и сама она видывала виды.
– В Детройт, – величественно объявляет Викки, быстро взглянув на меня.
Сью горделиво склоняет голову набок:
– Вам там понравится, ребятки.
– Да я жду не дождусь, – усмехается Викки.
– Отлично, просто отлично, – говорит Сью и уходит враскачку, ей пора разносить кофе.
И почти сразу вокруг меня мягкие носовые голоса заводят слегка сентиментальные разговоры, хорошо памятные мне по университетским годам. Похоже, все здесь – уроженцы Детройта, возвращающиеся из отпуска домой. Рядом со мной кто-то объявляет, что не ложился спать, пока не посмотрел весь телемарафон, два рабочих дня пропустил. Кто-то еще ездил на «Большой Палец», рыбу хотел половить, да у него движок заклинило, и проторчал он весь уик-энд без всякого дела в Бэд-Эксе. Еще кто-то начал было учиться в университете Уэйна и даже вступил в «Сигма-Ню», да после прошлого Рождества вернулся домой, чтобы работать в отцовском бизнесе – листовое железо. Можно сказать, конечно, что любое современное транспортное средство напоминает своим пассажирам о Среднем Западе. Аккуратные верхние багажные полки, удобные, откидывающиеся кресла пастельных тонов, убирающиеся в их спинки столики и общий дух «шведского стола»: все-что-пожелаете-но-в-разумных-пределах, все они – творения среднезападной изобретательности, и это так же верно, как то, что вальс – творение Вены.
В скором времени возвращаются Барб и Сью, они обходят пассажиров, а затем начинают серьезно расспрашивать Викки о ее уик-эндовой сумке – по их словам, они таких ни разу не видели, а Викки только рада поговорить о ней. Барб – маленькая плотная рыжеватая блондинка, перенапудренная, с тяжеловатыми руками. Она задает вопросы о «стандартных ценах» и «средней ценовой надбавке», о том, можно ли купить такую сумку в «Гудзоновском» бутике – он имеется в торговом центре, соседствующем с ее кооперативным домом в Ройал-Оке; в конце концов выясняется, что в колледже она специализировалась по розничной торговле. Викки сообщает, что свою купила в универмаге «Джоскис», а больше сказать ничего не может, и девушки некоторое время болтают о Далласе (и Барб, и Сью жили в нем, хоть и в разное время), и Викки упоминает о том, что ей нравятся магазин под названием «Спивис» и ресторанчик в Кокрелл-Хилле, где подают вкуснейшие ребрышки, «Атомные ребрышки» зовутся. Девушки определенно по душе друг дружке. А самолет уже проходит над горами Уотчунгс, по которым ползут тени облаков, перелетает иссиня-зеленую, питаемую по преимуществу промышленными стоками реку и берет курс на Пенсильванию, на озеро Эри, и стюардессы уходят, их ждет работа. Викки поднимает подлокотник, разделяющий наши кресла, и придвигается ко мне, ее обтянутое поблескивающей тканью бедро твердо, как кастрюля, дыхание словно обмелело от волнения. Все наши утренние тревоги остались позади.
– О чем думаешь, мистер Мужчина? – Она уже приладила на шею свои розовые наушники.
– О том, какое у тебя симпатичное бедро и как мне хотелось бы подтянуть его поближе к себе.
– Так и подтягивай. Никто кроме Сьюзи и маленькой Барбары этого не увидит, а они возражать не станут, если только мы раздеваться не примемся. Но думаешь ты совсем о другом. Знаю я тебя, старый мошенник.
– Я думаю об «Откровенной камере».[20] О говорящем почтовом ящике. По-моему, ничего смешнее я в жизни не видел.
– Я ее тоже люблю. Старина Аллен Фунт. Мне однажды показалось, что я увидела его в больнице. Говорили, будто он живет где-то неподалеку. Потом выяснилось, что не живет. Знаешь, сейчас очень много похожих друг на друга людей. И все-таки думаешь ты о другом. Ладно, побегай пока на свободе.
– Умная ты девушка.
– У меня хорошая память, медсестре без нее нельзя. Но вообще-то, я не умная. Была бы умная, не вышла бы за Эверетта. – Она надувает щеки, потом улыбается мне. – Так, значит, не скажешь мне, что тебя беспокоит?
Викки берется обеими руками за мое предплечье, сжимает его. Это она любит – сжимать.
– Буду вот давить, пока не заговоришь.
Силы ей не занимать, наверное, без нее сестрам тоже нельзя, но я уверен: что там у меня на уме, Викки по-настоящему не волнует.
Сказать по правде, ответа у меня для нее нет. Я, вне всяких сомнений, думал о чем-то, но большая часть того, что я думаю, вылетает у меня из головы, не оставляя в ней никакого следа. Эта особенность делала мою писательскую жизнь затруднительной, а зачастую и попросту нудной. Я либо размышлял о ней в любую минуту дня и ночи, в какую мне случалось задуматься, либо напрочь забывал все, о чем думал, что и произошло под конец времени, потраченного мной на роман. А забыв наконец, почувствовал себя счастливым и решил: пропади оно все пропадом. Настоящим писателям следует, конечно, быть более внимательными, однако внимательность не из тех вещей, какие представляли для меня интерес.
Как бы там ни было, желание знать, о чем думают люди, не представляется мне чем-то достойным (и это разом дисквалифицирует меня как писателя, ибо что такое литература, как не рассказ о чьих-то мыслях?). На мой взгляд, существует по меньшей мере сотня хороших причин не желать знать об этом хоть что-то. Да к тому же люди все равно правды никогда не говорят. А умы большинства из них отнюдь не содержат, как и мой, ничего достойного описания, а значит, вместо того, чтобы говорить правду, они всего лишь придумывают что-нибудь откровенно смехотворное, например: да ничего я не думаю. С другой стороны, тут присутствует риск, и вот какой: вы узнаете о чьих-то мыслях самую что ни на есть правду и тут же понимаете, что слышать ее вам не хочется, или что она выводит вас из себя, или что самым правильным было бы никому о ней не рассказывать. Помню, в Миссисипи, когда я был еще мальчиком лет пятнадцати, что ли, – в аккурат перед тем, как меня отослали в «Сиротские сосны», – один из моих приятелей погиб на охоте от несчастного случая. И прямо на следующий вечер мы с Чарли Неблеттом (одним из немногих моих билоксийских друзей) сидели в его машине, пили пиво и сокрушались о том, какие дурацкие мысли лезут нам в голову, – мысли о том, как это хорошо, что Тедди Твайфорд убит. Подойди к нам тогда его мать да спроси у нас, о чем мы думаем, ее бы потрясло, что друзья Тедди оказались такими подонками. Хотя на самом деле мы никакими подонками не были. Просто человеку приходит в голову черт знает что – приходит само, он тут не виноват. Так что я эвон сколько лет назад понял: нельзя винить человека в том, что он думает, и вообще не наше это дело, выяснять, что думают другие. Полная ясность на сей счет никому ничего хорошего не сулит, да и в любом случае, людей, в достаточной мере разбирающихся в себе, на свете слишком немного для того, чтобы сделать такую ясность хоть сколько-нибудь надежной. Все это приводит нас к простому факту: речь идет о посягательстве на то, что вы в наибольшей мере желаете оградить от посягательств, на то, что, будучи рассказанным, лишь навредит всем, кого оно может касаться.
Собственно, помню, как одна ливанка, с которой я водился в Беркширском колледже, выслушав мое признание в любви, сказала: «Я всегда буду говорить тебе правду, если, конечно, не совру». Поначалу мне это хорошей идеей не казалось, однако, повертев ее малость в голове, я понял, что, по сути дела, мне здорово повезло. Мне была обещана правда и тайна – сочетание непростое и редкое. О чем-то важном я знать буду, о чем-то не буду и смогу уверенно рассчитывать на это – предвкушать, размышлять и волноваться, если я такой идиот, а я не такой, – все, что от меня требуется, это согласиться с ее условием и получить полнейшую свободу.
Она занималась деконструктивизмом в литературе, так что мозги у нее были на разграничения подобного рода натасканы хорошо. Ей удалось обратить суровую реальность жизни в жизненную стратегию. Много ли ты можешь по-настоящему узнать о каком-либо человеке? Всего ничего. Я, впрочем, не думаю, что за три проведенных нами вместе головокружительных месяца она хоть раз соврала мне. У нее просто поводов не было! Я позаботился об этом, не задав ни одного вопроса, ответ на который не был бы для меня очевидным. На самом-то деле мы с Экс могли найти и лучший выход из нашей с ней ситуации, если б она попробовала испытать на мне эту стратегию, не потребовав от меня объяснений в ту ночь, когда я стоял среди рододендронов, дивясь на Близнецов и Кассиопею, пока ее сундук для приданого вылетал дымом в трубу. Тогда ей удалось бы различить в моей проблеме то, чем она и была – выражением любви, ее неизбежности, а не крушения. Я, собственно, не жалуюсь. Сейчас ей, я думаю, хорошо – в большинстве смыслов. И если она не так уверена во всем, как прежде, это отнюдь не трагедия, надеюсь, пройдет время и ей станет еще лучше.
Ко времени, когда второй пилот заглядывает в салон туристского класса и взмахом руки извещает пассажиров, что все у нас в полном порядке, Викки уже спит, приоткрыв рот и прижавшись затылком к крошечной подушке. Я собирался показать ей мерцающее зеленью озеро Эри, над которым мы сейчас пролетаем, и сереющее за ним Онтарио. Однако Викки устала от обилия предвкушений, а мне нужно, чтобы она набралась сил перед нашим бурным путешествием. Увидит еще это озеро, когда мы полетим назад, надо будет только как следует выспаться в воскресенье, после того, как мы вернемся от ее родителей.
Странная штука приключилась со мной прошлой ночью, мне хочется рассказать о ней и потому, что она имеет прямое отношение к моим словам о полной ясности, и потому, что она никак не идет у меня из головы. Поведать о ней Викки я, разумеется, не готов.
Последние два года я принадлежал к маленькому сообществу жителей нашего города, которое мы называли – с восхитительным буквализмом – «клубом разведенных мужей». Членов в клубе было всего-навсего пять, но, правда, состав его пару раз менялся, поскольку один из членов снова женился и переехал из Хаддама в Филадельфию, а другой умер от рака. В обоих случаях на смену ушедшему в самое время подоспевал кто-нибудь еще, а мы рады были иметь пятерых членов, поскольку это число представляется нам золотой серединой. Я несколько раз совсем уж было собирался уйти из клуба (если его можно назвать клубом), поскольку не считаю себя человеком общительным и не чувствую, по крайней мере теперь, потребности в поддержке со стороны. Строго говоря, почти все в нем нагоняет на меня смертельную скуку, а с тех пор, как я начал сильнее и сильнее углубляться в себя, мне стало казаться, что корабль мой миновал опасные мели, может вернуться в главное русло жизни и плыть по нему дальше. Однако у меня имелись и причины остаться. Не хотелось покидать клуб первым, да еще и по собственному почину. Такой поступок представлялся мне свидетельством скаредности – я-де «прошел через все» и рад радешенек, но остальные-то, быть может, не прошли, и надо помочь им, хоть мы никогда и не заявляли в открытую о нашей готовности сделать все, чтобы поддержать друг друга. Ну тут следует сказать, что никто из нас к исповедальной откровенности и задушевным беседам склонности не питал. Люди мы все образованные. Один – банкир. Другой работает в местном исследовательском центре. Третий в Семинарии, а четвертый – биржевой аналитик. Мы уж скорее развеселые драки полотенцами в раздевалке устраивать будем или беспутничать, чем что другое. И оттого мы раз в месяц собираемся в «Августе», попыхиваем сигарами, беседуем рокочущими голосами бизнесменов и гогочем. А то еще грузимся в старенький фургончик Картера Кнотта и едем в Филадельфию, чтобы посмотреть бейсбол, или на побережье – порыбачить с арендуемой нами в доке Бена Музакиса яхты.
Существует и другая причина, по которой я не ухожу из клуба. И состоит она в том, что ни один из нас не похож на человека, который мог бы вступить в «клуб разведенных мужей», – как и на человека, который мог бы поселиться в Хаддаме, – даже с учетом обстоятельств каждого. Тем не менее мы и в клубе состоим, и в Хаддаме живем, испуганные и робкие, словно назначенные в расстрельную команду новобранцы, изо всех сил старающиеся вести себя вольно и воспитанно, точно какие-нибудь ротарианцы; заканчивающие день, где бы мы ни находились, разговорами о жизни, спорте и бизнесе – склоняясь над нашими импозантными коленями, держа в руках тлеющие сигареты, пока яхта приближается к ярко освещенному причалу или пока в баре «Пресс Бокс» на Уолнэт-стрит не прозвучит сигнал к закрытию, – и каждый делает все от него зависящее, чтобы другим было хорошо, и следит за тем, чтобы, говоря о себе, не начать ненароком исповедоваться. По сути дела, мы почти ничего друг о друге не знаем и разговор – до тех пор, пока нам не принесут выпить, – поддерживаем с превеликим трудом. Впрочем, если принять во внимание характерные наши особенности, ни на что большее в том, что касается дружбы, никому из нас рассчитывать не приходится. (В этом отношении Экс абсолютно права на мой счет.) Да ведь, как ни крути, пригороды – это не те места, в каких пышным цветом расцветает дружба. И хоть я не сказал бы, что мы нравимся друг другу, могу определенно сказать, что мы друг другу не не нравимся, а это, быть может, и составляет суть всякой дружбы, какая завязывается у вас с людьми, коих вы знали еще до того, как начали узнавать себя, – в моем случае так оно и есть, и, полагаю, то же относится и ко всем остальным, хоть я и не знаю их настолько, чтобы говорить об этом с уверенностью.
Мы – изначальные пятеро – познакомились, записавшись на курсы «Снова в строю», организованные Хаддамской средней школой как раз для людей вроде нас, тех, кто неуютно чувствует себя в «клубах по интересам». Я выбрал курс под названием «Американские президенты двадцатого века и их внешняя политика». Двое других предпочли «Основы акварельной живописи», еще двое – «Разговор начистоту». В перерывах между занятиями мы стояли у кофеварки, стараясь не встречаться глазами с несчастными, грустными, тощими разведенными женщинами, которым хотелось отвести нас к себе домой, а там они начинали плакать – в четыре утра. Ну а затем, слово за слово и добравшись до середины наших курсов, мы начали захаживать в «Август» и трепаться о рыбной ловле в Аляске, о профессиональном бейсболе, выяснять предпочтения друг друга, придумывать для каждого шутливые прозвища наподобие «Старый Кнут» для Картера Кнотта, банкира; «Старый Бассет» для Фрэнка Баскомба; «Старый Диджей» для Джея Пилчера – того, что год спустя одиноко умер в своем доме от рака мозга, о котором даже не подозревал. Ну совершенные Бэббиты,[21] все до единого, даже при том, что до какой-то степени мы и сами это понимали.
Полагаю, можно сказать, что мы были, в определенном смысле, людьми проигравшими – да такими и остались – и просто-напросто пытались приспособиться к проигрышу, расположиться в нем поудобнее, сохранив достойные манеры и стараясь особо в него не вникать – по возможности. И вероятно, единственная причина, по которой мы все еще не разошлись, состоит в том, что нам не удается придумать вескую причину для этого. Едва начав подыскивать убедительную причину, мы, вне всяких сомнений, тут же и разбежались бы. И я, наверное, бежал бы впереди других.
Но это не столько суть того, что я хочу сказать, сколько попытка подобраться к ней окольным путем.
Вчера был день нашей весенней вылазки за камбалой и горбылем – из Брилле. Старый Кнут Кнотт провел всю необходимую подготовку. Бен Музакис не отдает в наше распоряжение – за те малые деньги, какие мы ему платим, – одну из своих яхт целиком, однако, как правило, подбирает для нас компанию людей достаточно симпатичных и правит яхтой лично – поскольку знает, что мы будем нахваливать его в Хаддаме, да и сами вернемся к нему через год, ну и потому, что ему нравится наше общество, – я действительно так думаю. Провести с нами полдня – это даже приятно.
Хаддам я покинул в мрачном настроении, которое всегда нападает на меня перед днем рождения Ральфа. С утра дождило, совсем как сегодня, однако ко времени, когда я миновал круговую развязку в Нептьюне и повернул на юг, к Шо-Пойнтсу, дождь ушел к Амбоям, оставив меня купающимся в сверхреальном приморском солнечном свете и гудении пересекающих реку Шарк машин, таким же неотличимым от моих сограждан джерсийцев, как какой-нибудь аптекарь из Си-Герта.
Такой вот безликости я, разумеется, и желаю. И Нью-Джерси дает ее мне с верхом. Брошенный с разводного моста в Эйвоне беглый взгляд на туристические причалы, где подрагивают пластмассовые флажки и вечно пританцовывает береговой ветерок, говорит мне, что любой из этих дородных мужичков в бермудах, нетерпеливо ожидающих со своими дородными женами, когда снимается с якоря «Морской лис» или отдаст швартовы «Джерсийская леди», вполне мог быть мной, отправляющимся ловить морского черта под Мантолокингом или Довилем. Такие наобумные отождествления всегда представляются мне полезными. Лучше считать себя во всем подобным ближнему твоему, чем думать – как некоторые знакомые мне по Беркширскому колледжу преподаватели, – что никто не может стать тобой или занять твое место: бредовая мысль, рождающая тоску по жизни, какой она никогда не была, и способная обратить человека в мишень для насмешек.
Каждый может быть любым из всех прочих и в большинстве осмысленных отношений. Давайте смотреть фактам в лицо.
Впрочем, вчерашние мужички в бермудах не показались мне издали сколько-нибудь оптимистичными, хотя не исключено, что я попросту распривередничался. Они косолапо убредали от своих супружниц по доскам причала, скрестив на груди руки и соорудив на облитых белесым солнечным светом лицах недовольную гримасу; врожденный джерсийский пессимизм внушал им опасения, что день может сложиться плохо, – а правильнее сказать, не может сложиться хорошо. Кто-нибудь сдерет с них слишком большие деньги за ненужную, никчемную услугу; жену укачает, и яхте придется раньше времени возвращаться назад; рыбы не будет, и день закончится употреблением похлебки из моллюсков в жалкой, стоящей в двух шагах от дома забегаловке. Иными словами, то, что их ждет, достойно лишь сожалений, так лучше начать предаваться оным сейчас. Я мог бы крикнуть им: держитесь! Надежд больше, чем вы думаете. Вам еще может улыбнуться удача. И вы роскошно проведете время, поэтому лезьте на борт. Да мне на это не хватило бы духу.
Оказалось, однако, что я был прав как никогда. Бен Музакис сдал половину яхты греческому семейству, Спанелисам, происходившему из его родной деревни под Паргой, городом на берегу Ионического моря, и разведенные мужья повели себя образцово, ни дать ни взять, послы доброй воли, выполняющие приятное им поручение, – помогали женщинам управляться с короткими удочками, наживляли для них крючки и распутывали «бороды» на спиннинговых катушках. У мужчин-греков имелся собственный способ насаживать наживку, не позволявший рыбе легко стянуть ее с крючка, и мы потратили довольно много времени, осваивая его. В конце концов Бен Музакис расщедрился и выставил всем «рецину», и к шести часам с рыбалкой мы покончили – обложили льдом несколько пойманных у «секретного рифа» камбал, настроили радиоприемник на греческую станцию Нью-Брансуика и все – разведенные мужья и Спанелисы (двое мужчин, три хорошенькие женщины, двое детей) – расселись по длинной кормовой каюте, упираясь локтями в колени, кивая, сжимая в ладонях стаканы с вином и серьезно, с наилучшей добрососедской терпимостью беседуя о курсе драхмы, Мелине Меркури[22] и поездке в Йосемит, которую Спанелисы собирались совершить в июне – если хватит денег.
Я был доволен тем, как сложился день. В обществе товарищей по клубу на меня иногда нападает ужасное чувство утраты, непостижимое, как тропический циклон. Хотя в прошлые времена мне бывало и хуже, чем вчера. Порой все они – серьезные, добросердечные – кажутся мне до невозможности дремотными, в большей даже, чем я, мере. А дремотные люди, хотите верьте, хотите нет, редко уживаются один с другим. Им нечего предложить друг другу, каждый из них лишь сводит дремотность другого на нет, обращая ее в мутное никчемушество. Горю компания не нужна – в отличие от счастья. Как раз поэтому я научился сторониться, вне работы, других спортивных журналистов, бежать от них как от пираний, ведь спортивные журналисты часто оказываются дремотными как никто другой. Вот вам еще одна причина, по которой я не хочу оставаться в Готэме после наступления темноты. Стоит мне принять с ребятами из редакции больше одной порции спиртного в «Уолли», популярном питейном заведении на Третьей авеню, и страхи начинают сочиться из его поддельного жестяного потолка и висячих ламп от Тиффани, точно цианиды. Колени мои принимаются подпрыгивать под столом, ровно за три минуты я полностью утрачиваю уверенность в чем бы то ни было и становлюсь тупым как валенок, способным только сидеть и таращиться на висящие по стенам картины, на лепные украшения потолка да на зеркало за баром, отражающее вовсе не тот зальчик, в котором я пребываю, ну и еще рисовать в воображении приятные картины возвращения домой. Общество спортивных журналистов способно так сузить твои взгляды, что ты обратишься даже не в пессимиста, а во что-то куда более противное, поскольку худшие из них тяготеют к цинизму и не пытаются увидеть в только еще намечающемся поражении человека ничего, кроме фальшивой драмы.
Но что же, помимо этого, заставляет меня уклоняться даже от самых благонамеренных бессодержательных бесед с людьми одинаковых взглядов, – бесед, которые не грозят наслать на меня нервную дрожь, не содержат даже намека на цинизм, ведь идея товарищества мне, хотя бы в принципе, по душе (иначе я не отправился бы ловить с «разведенными мужьями» рыбу)? Да очень просто, я не выношу, когда все окончательно расставляется по своим местам, когда поле возможностей стесняется убогим посягательством фактов – пусть даже одного простого факта товарищеских отношений. Я постоянно надеюсь столкнуться с великим сюрпризом там, где его всегда можно ожидать, – в товариществе профессионалов, в дружбе среди равных, в романтике и страсти. Когда же мне предъявляют неоспоримые факты, я не выдерживаю и сбегаю со всей доступной мне быстротой – к Викки, на кухню, в которой сижу потом всю ночь, листая каталоги, к письменному столу, за которым пишу добротную спортивную статью, к какой-нибудь женщине в далеком городе, которую, я знаю это, никогда не увижу. Тут происходит в точности то же, что с детскими мечтами о семейном отдыхе: как только поездка заканчивается, ты остаешься с пустыми скорлупками твоих грез и страхом, что главным образом к ним жизнь твоя и сведется – к валяющимся вокруг скорлупкам мечтаний. Думаю, я всегда боялся, что нечто этим самым нечто и является.
И все же я люблю рыбалки с «разведенными мужьями». Удилище и катушку я обычно не беру, а просто прогуливаюсь по палубе, обмениваясь ироническими замечаниями с одержимыми рыбками, оделяю их пивом, смотрю телевизор в каюте или стою в рубке рядом с Беном, глядя на экран эхолокатора, с помощью которого он отыскивает косяки рыбы, похожие на металлические облачка на темно-зеленом сукне. Имени моего Бен не помнит, хотя, подумав-подумав, узнает во мне некоего Джона, и мы болтаем об экономике, русских сейнерах или бейсболе, к которому Бен относится со страстью, – откровенные такие, мужские беседы.
Вчерашний день я закончил тем, что нравится мне больше всего, – стоял у железных поручней на носу «Красы Манлотокинга» и любовался ювелирной россыпью огней нью-джерсийского берега, разгоравшихся с наступлением темноты все ярче; я чувствовал, как мою душу наполняют несбыточные мечты и изумление, – совсем как душу Колумба или пилигрима, который впервые видит выступающий из сумрака континент его грез. Планы на вечер у меня уже сложились: заехать в восемь за Викки и удивить ее интимным немецким обедом в «Красном дворце» Тругеля – в Ламбертвилле, на берегу реки, – отпраздновав тем самым завершение второго месяца нашей любви, а после отвезти домой, пораньше.
Перспективы были совсем недурные. Неподалеку от меня стоял у поручня, вглядываясь, как и я, в расшитый блестками мрак, Уолтер Лаккетт, погруженный, точно судья, в размышления и, возможно, прозябший в весенней ночи – судя по тому, как он горбился, опираясь на локти.
Уолтер – самый недавний из членов клуба. Он занял место Рокко Фергюсона после того, как Рокко женился снова и переселился в Филадельфию; к нам он пришел по совету давнего знакомого Картера Кнотта по Гарвардской бизнес-школе. Родился Уолтер в Кошоктоне, Огайо, учился в Гриннеле, название родного штата произносит с двумя «у», в начале и в конце. Уолтер – аналитик, специалист по особым отраслям промышленности, работает в нью-йоркской компании «Декстер и Уорбартон» и соответственно выглядит: очки в черепаховой оправе, короткие прилизанные волосы. Время от времени я вижу его на железнодорожной платформе дожидающимся поезда, которым он ездит на работу, но разговариваем мы редко. Картер Кнотт рассказал мне, что жена Уолтера, Иоланда, бросила его и сбежала на Бимини с инструктором по водным лыжам и это стало для Уолтера большим потрясением, но, похоже, сейчас он «сумел с ним справиться». Конечно, такое может случиться со всяким, так что «разведенные мужья» – именно то, что ему требуется.
Время от времени я заглядывал после одиннадцати в «Таверну смотрителя плотины» – иногда чтобы посмотреть на большом экране финал каких-нибудь соревнований – и встречал там Уолтера, хмельного и словоохотливого. Однажды он крикнул мне: «Эй, Фрэнк! А где же бабы?» – и я постарался поскорее уйти.
Другой случай произошел в «Кофе Споте», Уолтер заглянул туда среди дня. Уселся в моей кабинке напротив меня, мы обсудили «Джей-си» – он считал эту организацию шайкой шарлатанов, – поболтали о качестве шелкового белья, которое предлагается большинством каталогов. Некоторое, сказал Уолтер, производится в Корее, но самое лучшее везут из Китая. А после этого мы просто сидели и долго – лет сто, как мне показалось, – пытались зацепиться за что-нибудь взглядами. Наконец зацепились – друг за друга. Мы просидели так четыре, а может быть, пять ужасных, ужасных минут, затем Уолтер просто встал и ушел, ничего не заказав и не сказав ни слова. Мы никогда о тех жутких мгновениях не разговаривали, и, если честно, я старался уклониться от встреч с ним, да и сам помню два случая, когда он входил в «Август» и, увидев меня, уходил, – за что я его уважаю. В конечном счете Уолтер Лаккетт мне, пожалуй что, по душе. В «клуб разведенных мужей» он на самом-то деле вписывается не в большей степени, чем я, но пытается примерить его на себя – не потому, что думает, будто ему там со временем понравится или что именно этого он всегда и желал, но потому, что вступление в такой клуб – последнее, в определенном смысле, что могло прийти ему в голову, и, вероятно, он решил, что хотя бы по этой, единственной, причине надо вступить туда. Каждому следует узнать, что такое «дойти до точки» и как он себя в этой точке почувствует.
– Вы случайно не знаете, Фрэнк, почему я так люблю стоять у поручней и смотреть на берег? – негромко спросил Уолтер, поняв, очевидно, что от меня он ни слова не дождется.
– Почему, Уолтер?
Я удивился тому, что он вообще меня заметил. За все послеполуденные часы Уолтер выудил всего одного горбыля, правда, самого большого, после чего махнул на ловлю рукой и устроился с книгой на скамейке.
– Мне нравится видеть вещи со стороны – не так, как тот, кто живет среди них. Понимаете, о чем я?
– Конечно, – ответил я.
– Я провожу в тамошней жизни каждый день. А после отплываю на милю от берега, и начинает темнеть, и вдруг оказывается, что жизнь эта выглядит иначе. Лучше. Верно? – Уолтер повернулся ко мне. Человек он не крупный, одет в тот день был в длинные шорты и просторную тенниску, а обут в парусиновые туфли на толстой подошве, отчего казался еще и сократившимся в размерах.
– Да, отсюда жизнь выглядит попривлекательнее. Поэтому, наверное, мы сюда и уходим.
– Верно, – сказал Уолтер и снова уставился на ослепительно сиявший в темноте берег.
Я вдруг услышал, как волна ударяет о борт яхты. Далеко впереди я различал огни чертова колеса Асбери-парка, на севере светился, точно открытый морозильник, Готэм. Утешительно было видеть весь этот свет и знать, что люди живут там, а я, вот он я – здесь. И на мгновение я ощутил довольство тем, что сошелся с «разведенными мужьями», – все-таки ребята они чертовски надежные. Сейчас большая их часть сидела в главной каюте, коротая время за приятной беседой со Спанелисами.
– Обычно я смотрю на нее иначе, Фрэнк, – мягко сообщил Уолтер, и пристукнул ладонями по поручням, и оперся о них предплечьями.
– И какой вы ее обычно видите, Уолтер?
– Ладно. Это довольно занятно. Когда я рос в Восточном Огайо, наши родители часто отправлялись в дальние поездки. Достаточно, во всяком случае, дальние. От Кошоктона в восточной части нашего штата до Таймвелла в западной Иллинойса. Местность там, знаете ли, равнинная, один округ ничем не отличается от другого. Пока сестра играла во что-нибудь, или высматривала счастливые номерные знаки, или еще что, я сидел в машине и старался запомнить что-нибудь из пролетавшего мимо – дом, силосную башню, холм, да просто стадо свиней, нечто такое, что я мог бы признать на обратном пути. Признать и убедиться, что оно не изменилось, осталось все той же частью моего опыта, пожалуй, так можно сказать. Наверное, все это делают. Я вот и до сих пор. А вы? – Уолтер снова повернулся ко мне, его очки сверкнули, поймав отблеск береговых огней.
– Тут я, пожалуй, ваша противоположность, Уолтер, – ответил я. – Шоссе никогда не кажется мне одним и тем же – кто-то едет в ту сторону, кто-то в эту. Я даже думаю временами, что могу увидеть в машинах, мимо которых проезжаю, себя самого. Честно говоря, большую часть моих дорожных мыслей я уже позабыл, но я и вообще многое забываю.
– Так оно, пожалуй, и лучше, – сказал Уолтер.
– Для меня это делает мир более интересным.
– Думаю, мне стоит научиться этому, Фрэнк, – заметил Уолтер и покачал головой.
– Вас что-то беспокоит, Уолтер, – сказал я – и сказал зря, поскольку нарушил тем самым правило «клуба разведенных мужей», согласно которому ни один из нас не должен лезть во внутренний мир другого да еще и объяснений требовать.
– Нет, – уныло ответил Уолтер. – Ничего меня не беспокоит.
Он постоял немного, глядя на совсем уже почерневший джерсийский берег – на коробки пляжных домиков, чьи огни соединяли нас с жизнью, которая в них идет, и спросил:
– Можно задать вам вопрос, Фрэнк?
– Конечно.
– Есть у вас человек, которому вы доверяете свои мысли? – Произнося это, Уолтер на меня не смотрел, но я почему-то чувствовал, что его гладкое мягкое лицо сразу и печально, и полно надежды.
– Сказать по правде, наверное, нет, – ответил я. – Нет, никого.
– А жене вы когда-нибудь доверялись?
– Нет. Мы помногу разговаривали на самые разные темы. Это точно. Может быть, мы с вами понимаем под доверием разные вещи. Человек-то я не так чтобы скрытный.
– Хорошо. Это хорошо, – сказал Уолтер.
Я видел, что мой ответ озадачил его, но и удовлетворил; существеннее, впрочем, другое – лучшего я дать и не смог бы.
– Увидимся позже, Фрэнк, – внезапно произнес Уолтер и, легко прихлопнув меня по руке, ушел в темноту, где один из Спанелисов еще продолжал ловить рыбу, хоть вода уже почернела, а резкий весенний воздух остыл настолько, что я укрылся от него в каюте и посмотрел там по телевизору несколько проведенных командой «Янкиз» подач.
Однако, когда мы причалили, и все попрощались со всеми, и разведенные мужья отдали выловленных ими камбал и горбылей детишкам Спанелисов, я, готовый поехать прямиком к Викки и увлечь ее в Ламбертвилл, увидел у моей машины Уолтера Лаккетта, переминавшегося в парусиновых туфлях на гравии и похожего в темноте на человека, которому требуется срочно занять у кого-нибудь денег.
– Что новенького, Уолли? – бойко поинтересовался я, вставляя ключ в замок дверцы.
У меня оставался час, чтобы добраться до Викки, следовало поторапливаться. Ложится она рано, даже если не работает на следующий день. К своей карьере медицинской сестры Викки относится очень серьезно и хочет появляться на работе оживленной, веселой, поскольку считает, что многим ее больным не хватает тех, кто понимает всю бедственность их положения. В результате после восьми я к ней никогда не заглядываю.
– Черт знает, что у нас за жизнь, не так ли, Фрэнк? – сказал Уолтер и прислонился к моему багажнику, скрестив руки и глядя с чем-то вроде приятного удивления, как машины других разведенных мужей и Спанелисов выезжают, покачивая задними огнями, с парковки и направляются к 35-му шоссе. Мужчины что-то кричали, сигналили, дети Спанелисов визжали.
– Чистая правда, Уолтер. – Я открыл дверцу, но прежде чем сесть, вгляделся в него сквозь темноту. Руки в карманах, плечи сгорблены. Светлый свитер, длинный и мягкий, такие носили когда-то в загородных клубах. – Хотя, по-моему, совсем не плохая.
– Да только спланировать ее нельзя, верно?
– Чего нельзя, того нельзя.
– Ты столького не можешь предвидеть, а ведь все разложено у тебя перед носом, на виду.
– По-моему, вы зябнете, Уолтер.
– Позвольте, я угощу вас выпивкой, Фрэнк.
– Сегодня не могу. У меня еще дела есть.
И я заговорщицки улыбнулся ему.
– Чуть-чуть, для согрева. Можно заглянуть в «Манаскуан».
Бар «Манаскуан» стоял по другую сторону парковки – бывший рыбацкий кабак, смахивающий на сарай старый дом с красной вывеской «БАР» на шатровой крыше. Бен Музакис сказал мне однажды, мы тогда разговаривали с ним на палубе о «налоговых убежищах», что вложил в него деньги – свои и брата жены, Эвангелиса.
– Что скажете? – спросил Уолтер, уже направляясь в ту сторону. – Выпьем по одной, Фрэнк.
Пить на ночь глядя с Уолтером Лаккеттом мне ничуть не хотелось. Мне хотелось домчаться до Викки и увезти ее в сонный Ламбертвилл, пока последние проблески солнечного света еще льнут к западному небосклону. Воспоминания о тех страшных столетиях в «Кофе Спот» вдруг выплыли из моей памяти, и я едва не запрыгнул в машину и не рванул с места, как удирающий от полиции преступник. Но не запрыгнул и не рванул. Стоял и смотрел на Уолтера в его шортах и свитере, он уже дошел до середины пустой парковки, а там остановился в позе, которую я могу назвать только душераздирающей. И я не смог отказать ему. У нас с Уолтером было что-то общее – незначительное, но неоспоримое, – и таким его делала вот эта самая поза. Викки там или не Викки, Ламбертвилл, не Ламбертвилл, но мы с Уолтером оба были мужчинами.
– Только по одной, – сказал я в темноту. – У меня свидание.
– Я присмотрю за временем, – отозвался Уолтер, уже затерявшийся среди тусклых береговых огней Брилле. – Сам присмотрю.
В «Манаскуане» Уолтер заказал скотч, я – джин; некоторое время мы просидели в полном, неловком молчании, разглядывая старые фотографии за баром, на которых рыбаки демонстрировали своих окуней-рекордсменов. По-моему, на нескольких был Бен Музакис – широкогрудый молодой работяга пятидесятых, с широкой, ошалелой улыбкой иммигранта, по пояс голый, с бугристыми мышцами, он стоял рядом с одетым в хаки мужчиной повыше, а перед ними были рядком разложены по доске двести снулых рыбин.
«Манаскуан» – заведение темноватое, обшитое сосновыми досками, с отдающими смолой грудами хвороста на полу, – любимое мое, по правде сказать, место малых загулов. Между ними я о нем и не вспоминаю. Его тисовый бар оформлен с намеком на что-то такое морское,никто здесь не лезет к тебе с дружелюбными замечаниями, а выпивку наливают честно и по приемлемым для туристической береговой зоны ценам. Иногда я, слишком рано приехав на нашу рыбалку, захожу сюда, сажусь у стойки, заказываю добрый жирный гамбургер и располагаюсь совершенно как дома – читаю газету, или смотрю телевизор, или разглядываю компанию рыбаков в вязаных шапочках, сидящих вплотную друг к другу в дальнем конце бара и негромко беседующих, и одну-двух женщин, которые прогуливаются по залу, нахально заговаривая с незнакомыми мужчинами. В таком месте приятно ощущать себя завсегдатаем, хотя, по большому счету, ни с одним из его посетителей у тебя нет ничего общего, кроме душевного склада, да и об этом только ты, мать твою, и догадываешься.
– Вы когда-нибудь занимались спортом, Фрэнк? – внезапно спросил Уолтер после долгого, прилежного изучения фотографий.
– Только спортивной журналистикой, Уолтер, – ответил я и ободряюще улыбнулся. Что-то явно не давало ему покоя, и чем скорее он это выложит, думал я, тем скорее мне удастся покатить на запад.
Уолтер ответил мне улыбкой, иронической, неодобрительно наморщил нос, поправил очки. И до меня вдруг дошло, что мужчина он довольно красивый и что мне это нравится. Красивым людям так трудно быть и даже пытаться быть самими собой. А я понимал – как раз такую попытку Уолтер сейчас и совершает, и это мне тоже нравилось, хотелось бы только, чтобы он поскорее объяснил, в чем его дело.
– Вы ведь из Мичигана, верно? – спросил Уолтер.
– Верно.
– Из Анн-Арбора, не из Ист-Лэнсинга.
– Тоже верно.
– Разница между ними мне известна. – Уолтер задумчиво покивал, пошмыгал носом. – Понимаю, вам было не до спорта. Ваш университет походил на фабрику.
– Ну, не так уж оно и плохо.
– А я в Гриннеле занимался спортом. Там это любому доступно. Правда, большого внимания ему в колледже не уделяли, хотя сейчас за него наверняка взялись всерьез. Я туда больше ни разу не заглядывал.
– Как и я в Анн-Арбор. Чем же вы занимались?
– Борьбой. Мы проводили матчи с командами Карлтона, Макалистера и так далее. Слабенькие были команды.
– А университеты хорошие.
– Да, хорошие, – согласился Уолтер. – Хотя разговоров о них почти не слышно. А вот о спорте, наверное, каждому поболтать охота, верно?
Глаза Уолтера посерьезнели.
– Бывает, – подтвердил я. – Но я не против. Если честно, немало людей знают о спорте больше, чем я. Людей совершенно безобидных, разговоры с ними многое дают и мне, и им.
Не знаю, с какой стати я вдруг заговорил языком Грэтланда Райса,[23] произносящего речь на торжественном обеде, – может быть, потому, что Уолтер именно этого и ждал, а я ничего другого придумать не смог. (Правда состоит, однако же, в том, что я верил каждому моему слову, а это намного лучше, чем распространяться о какой-нибудь претенциозной книге, которую только ты один и читал.) Уолтер пальцем помешал в своей выпивке лед.
– Что бы вы назвали худшей частью вашей работы, Фрэнк? Я, например, терпеть не могу разъезды, а ездить приходится. Готов поспорить, что и у вас то же самое, нет?
– Ничего не имею против разъездов, – ответил я. – В них есть кое-что, без чего я, пожалуй, не прожил бы. Тем более теперь, когда я остался один в пустом доме.
– Ладно, хорошо. – Уолтер одним глотком допил свой скотч и потребовал, покачав в воздухе пальцем, повторения. – Значит, разъезды побоку. Это хорошо.
– Раз уж вы спросили, Уолтер, думаю, самое тяжелое в моей работе – это общее ожидание: вот он приедет и все изменится к лучшему. Когда я приезжаю, чтобы взять у человека интервью, или просто звоню ему, он хочет, чтобы разговоры со мной сделали его жизнь богаче. Я не о деньгах говорю. Это просто одна из естественных иллюзий, которую люди питают по поводу моей профессии. На самом же деле мы можем иногда навредить, можем не навредить. Но улучшить жизнь отдельного человека – это нет. Жизнь человеческих сообществ – да, бывает. И то далеко не всегда.
– Любопытно. – Впрочем, покивал Уолтер Лаккетт так, точно сказанное мной было каким угодно, но только не любопытным. – А что значит «навредить»?
– Да то, что иногда человеку становится хуже просто потому, что лучше не стало, – ответил я. – Не припоминаю, правда, чтобы я когда-нибудь размышлял об этом. Но думаю, я прав.
– Никто не имеет права рассчитывать, что вы улучшите его жизнь, – рассудительно сообщил Уолтер. – Но каждый все равно этого хочет. Тут я с вами согласен.
– Насчет «права» ничего сказать не могу, – ответил я. – Хорошо, конечно, было бы, если бы нам это удавалось. Я, помнится, думал когда-то, что мне удастся.
– Мне – нет, – отозвался Уолтер. – Хватило одного паршивого брака, чтобы доказать это раз и навсегда.
– Это большое разочарование. Я не о семейной жизни, о том, чем она кончается.
– Я понял.
Уолтер вгляделся в рыбаков, сидевших, склонившись над столиком, у дальнего, тускло освещенного конца стойки, они там играли с Эвангелисом в карты. Один из них расхохотался, другой сунул карты в карман своей куртки, усмехнулся, и рыбаки негромко заговорили о чем-то. Много бы я дал, чтобы сидеть сейчас с ними, глядя в карты и пересмеиваясь, а не куковать связанным Уолтером по рукам и ногам за нашим столиком.
– А ваша семейная жизнь вас не разочаровала, так? – спросил Уолтер тоном, который показался мне неопределенно оскорбительным. Он коснулся кончиками тонких пальцев своего стаканчика с виски и поднял на меня обвиняющий взгляд.
– Нет. У нас все было замечательно. Во всяком случае, то, что я помню.
– Моя жена сейчас на Бимини, – сказал Уолтер. – Моя бывшая жена, так мне теперь приходится ее называть. Сбежала туда с мужиком по имени Эдди Питкок, я его никогда не видел, знаю только имя, да и то от частного детектива, которого нанял. Мог бы узнать и побольше, но зачем? Эдди Питкок. Разве не подходящее имя для типа, который сбегает с твоей женой?
– Самое обычное имя, Уолтер.
Он снова наморщил нос, снова пошмыгал.
– Верно. Тут вы правы. Да, собственно, я и поговорить с вами хотел совсем не о нем, Фрэнк.
– Ну что же, давайте поговорим о спорте.
Уолтер, заставляя себя дышать через нос, уткнулся взглядом в фотографии рыб за стойкой.
– Я вот притащил вас сюда, Фрэнк, а теперь чувствую себя каким-то напыщенным индюком. Простите. Обычно я не индюк. Не хочется, чтобы к этому и свелась вся история моей жизни. – Предложение поговорить о спорте Уолтер просто-напросто пропустил мимо ушей, и это означало, по-видимому, что мне предстоит услышать нечто серьезное – услышать и пожалеть об этом. – Далеко не веселой. Уж в этом-то я уверен.
– Понимаю, – сказал я. – Наверное, вам просто хотелось выпить, посидеть в баре с человеком, которого вы знаете, но доверяться ему вовсе не обязаны. Не лишено смысла. Я и сам так делал.
– Два дня назад, Фрэнк, я сидел вечером в нью-йоркском баре и позволил мужчине, которого совсем не знал, снять меня. Мы пошли в отель – в «Американу», если быть точным, – и там я с ним переспал.
Уолтер снова гневно вгляделся в одну из рыбацких фотографий. Он смотрел на нее неотрывно, и я понял: ему ничего так сильно не хочется, как стать одним из этих счастливых и гордых, одетых в хаки рыбаков, которые демонстрировали пойманных ими окуней под солнцем счастливого июльского дня года, скажем, 1956-го, когда нам, Уолтеру и мне, исполнилось одиннадцать лет, – если, конечно, мы с ним одногодки. В ту минуту и сам я был бы вдвойне счастлив оказаться среди них.
– Так вы мне об этом хотели сказать, Уолтер?
– Да, – ответил Уолтер Лаккетт – потрясенно и до жути серьезно.
– Что же, – сказал я. – Для меня это ничего не меняет.
– Знаю, – отозвался Уолтер, подбородок которого затеял почти неприметно поскакивать вверх-вниз, как будто он тайком кивал сам себе. – И знал заранее. Или думал, что знаю.
– Ну и хорошо, – сказал я. – Ведь так?