Спортивный журналист Форд Ричард
– Я очень плохо себя чувствую, Фрэнк. Не грязным, не опозоренным. Не сделавшим нечто постыдное. Наверное, мне следует чувствовать себя идиотом, однако и этого нет. Мне просто плохо. Как будто случившееся выпустило во мне на волю это чувство: тебе плохо.
– Как по-вашему, Уолтер, вам захочется сделать это еще раз?
– Сомневаюсь. Во всяком случае, надеюсь, что не захочется, – ответил Уолтер. – Он был приятным человеком, это могу сказать точно. Не одним из одетых в кожу громил или еще кем. Да и я не такой. У него жена и дети на севере Джерси. Округ Пассейик. Скорее всего, я никогда его больше не увижу. Надеюсь, и делать такое тоже никогда не стану. Хотя, похоже, мог бы. И думаю, сделай я это еще раз, никто и бровью не поведет. Понимаете?
Уолтер допил свой скотч, бросил на меня быстрый косой взгляд. А я погадал, не слишком ли громко мы говорим, не услышат ли нас рыбаки? Если бы мы захотели вовлечь их в нашу беседу, у них, пожалуй, нашлось бы что сказать по поводу переживаний Уолтера.
– Почему вы решили рассказать мне об этом, Уолтер?
– Думаю, потому, Фрэнк, что знал – вас оно не заденет. Мне казалось, я знаю, что вы за человек. А если заденет, мне полегчает, поскольку тогда окажется, что я лучше вас. Понимаете, Фрэнк, вы мне по-настоящему нравитесь. Вступив в нашу группу, я взял в библиотеке книгу, которую вы написали, хотя, признаюсь, так ее и не прочитал. Но я чувствую – вы не из тех, кто цепляется за устоявшиеся мнения.
– Мнений у меня хоть отбавляй, – сказал я. – Правда, я стараюсь держать их при себе.
– Знаю. Но не мнений по такому поводу, я прав?
– Он мне безразличен. Если у меня и есть мнение на сей счет, я узнаю об этом лишь спустя какое-то время.
– Буду рад, если вы мне его сообщите, честно. Не думаю, что это принесет мне какую-то пользу. В сущности, я не считаю наш разговор исповедью, Фрэнк, потому что на самом-то деле не стремлюсь узнать вашу реакцию. И сознаю, что исповедей вы не любите.
– Нет, не люблю, – признал я. – По-моему, многим вещам только на пользу идет, если их оставляют в покое, как единичные факты.
– Согласен, – уверенно произнес Уолтер.
– И однако же мне вы все рассказали, Уолтер.
– Я нуждался в контексте, Фрэнк. Думаю, для этого и существуют друзья.
И Уолтер, словно подводя итог разговору, поболтал в своем стаканчике лед.
– Не знаю, – ответил я.
– Мне кажется, женщины относятся к подобным делам с куда как большей легкостью, – сказал Уолтер.
– Никогда об этом не думал.
– По-моему, Фрэнк, женщины сплошь и рядом спят одна с другой и не поднимают из-за этого никакого шума. Та же Иоланда спала, уверен. В конечном счете они лучше нас понимают, что такое дружба.
– По-вашему, вы и тот малый, не знаю, как его зовут, – друзья?
– Наверное, нет, Фрэнк. Нет. В отличие от нас с вами. Могу сказать, что сейчас, вот в эту минуту, у меня нет на свете лучшего друга.
– Что же, Уолтер, это хорошо. Вам стало легче?
Он постучал себя средним пальцем между глаз, по переносице, глубоко вздохнул.
– Нет-нет. Нет, не стало. По правде говоря, думаю, что никогда и не станет. И не думаю, что рассказал вам все в надежде на какое-то облегчение. Я уже говорил, ваша реакция мне не нужна. Мне просто не хотелось хранить это в тайне. Не люблю тайн.
– Ладно, и что вы чувствуете теперь?
– Относительно чего? – Уолтер смерил меня каким-то странным взглядом.
– Относительно того, что переспали с мужчиной. О чем же еще мы говорим?
Я глянул вдоль длинной стойки бара. Один из рыбаков сидел несколько в стороне от товарищей, наблюдавших за игрой «Янкиз», которую показывали по телевизору, подвешенному над кассовым аппаратом, и вглядывался в нас. Вид у него был пьяноватый, вряд ли рыбак этот слышал нас, хотя ниоткуда не следовало, что он не мог случайно различить несколько наших фраз.
– Или насчет того, что открылись мне. Не знаю, – перейдя почти на шепот, сказал я. – Того либо другого.
– Вы когда-нибудь жили в бедности, Фрэнк? – Уолтер тоже посмотрел на рыбака и снова повернулся ко мне.
– Нет. В настоящей не жил.
– Я тоже. Вернее, и я. Не жил. Но теперь именно так себя и чувствую. Как будто вдруг обнищал. Дело не в том, что я чего-то хочу. Не в том даже, что лишился чего-то. Мне просто плохо, хотя сводить счеты с жизнью я, скорее всего, не стану.
– Вы думаете, что к этому бедность и сводится? К чувству, что тебе плохо?
– Может быть, – ответил Уолтер. – Во всяком случае, такова моя версия. У вас есть другая, получше?
– Нет. Вообще-то нет. Сойдет и эта.
– Быть может, всем нам следует обеднеть, Фрэнк. Хотя бы разок. Чтобы заработать право на жизнь.
– Может быть, Уолтер. Надеюсь, что нет. Мне не понравилось бы.
– Но разве вы не чувствуете временами, Фрэнк, что достигли высшей точки вашей жизни и больше уже не живете по-настоящему, а просто спускаетесь вниз?
– Нет. Никогда, Уолтер. Я всякий день чувствую, что живу полной жизнью, насколько мне это дано.
– Что же, значит, вам повезло, – резко сказал Уолтер Лаккетт. И пристукнул стаканом по стойке. Эвангелис оглянулся, однако Уолтер отмахнулся от него. Покатал во рту кубики льда. – У вас ведь свидание назначено, приятель, разве нет?
Он попытался улыбнуться, но из-за кубиков смог лишь состроить глуповатую гримасу.
– Во всяком случае, было.
– Ничего, все обойдется, – сказал Уолтер и выложил на стойку новенькую бумажку в пять долларов. Наверное, в карманах его таких было немало. Он расправил на плечах свитер. – Давайте пройдемся, Фрэнк.
Мы вышли из бара, миновав рыбаков и Эвангелиса, стоявших, наблюдая за игрой, под цветным экраном. Тот, что смотрел на нас, так и сидел, глядя в освобожденное нами пространство.
– Возвращайтесь, мужики, – сказал, улыбаясь, Эвангелис, когда мы уже выходили в дверь.
Ночной воздух лодочного канала и темной реки Манаскуан оказался холоднее, чем я предполагал; прохладный, посвежевший после дождя вечер готов был утолить все людские печали. Снасти яхт позванивали в темноте, ударяясь о металлические мачты, – одинокий, элегический звук. На другом берегу реки светились окна кооперативных домов.
– Объясните мне кое-что, ладно? – Уолтер глубоко вдохнул, потом выдохнул.
Двое молодых чернокожих с удилищами и ведрами с наживкой неторопливо поднимались по сходням «Красы Мантолокинга», готовые к ночным приключениям. В темной рубке стоял, глядя на них, Бен Музакис.
– Если смогу, – согласился я.
Что бы там ни говорил Уолкер, ему, похоже, полегчало.
– Почему вы перестали писать?
– О, это длинная история, Уолтер.
Я засунул руки в карманы штанов, повернул к моей машине, сделал пару шагов.
– Я так и думал, так и думал. Конечно. Все истории длинны, не правда ли?
– Раз уж мы подружились, я как-нибудь расскажу вам ее, Уолтер. Но не сейчас.
– Буду рад, Фрэнк. Правда. Посижу со стаканчиком, послушаю. У каждого из нас своя история, верно?
– Моя довольно проста.
– Вот и прекрасно. Я люблю простые истории.
– Удачи, Уолтер. Завтра вам будет лучше.
– И вам удачи, Фрэнк.
Он направился к дальнему краю гравиевой парковки, где стояла его машина, и, отойдя от меня футов на двадцать, почему-то перешел на бег и бежал, пока я не перестал различать его в потемках – видел только белые шорты да тонкие ноги, однако и те понемногу выцветали в ночи.
Центральный Джерси погрузился в сладкую весеннюю сонливость. На побережье, уходящем на юг, к Томс-Риверу, уже ворковали дискотеки, значит, время перевалило за восемь. От Бангора до мыса Канаверал на улицы ночных городов вышли подметальные машины. Как ни старался я поспеть вовремя, с Викки мне не повезло.
В Фрихолде я остановился и наудачу позвонил ей домой, никто не ответил, ложась спать, она отключала телефон. Позвонил в больницу, по номеру, которым пользуются лишь медицинские сестры, мне он, предположительно, известен не был – звонить по нему могли только члены семей персонала, да и те лишь в случае особой необходимости. Обычный номер больницы с замененной нулем последней цифрой. Мне ответил испуганный женский голос, сказавший, что, согласно расписанию, мисс Арсено сегодня не дежурит. Что-нибудь срочное? Нет. Спасибо, сказал я.
Неведомо зачем позвонил к себе домой. Автоответчик щелкнул, зазвучал мой голос – веселый, слушать противно. Я переключился на сообщения и услышал профессионально распорядительный голос Экс, сообщавший, что мы встретимся завтра утром. Дослушивать до конца я не стал, повесил трубку.
Давно уже, когда наш бассет, мистер Тоби, погиб – прямо на Хоувинг-роуд – под колесами машины, даже не потрудившейся остановиться, обливавшаяся слезами Экс сказала, что хотела бы научиться обращать время вспять. Возвращаться в драгоценные секунды, к каким-то своим поступкам, дабы попробовать улучшить их. И я, копая могилу за росшими у цементной стены форзициями, подумал, до чего ж это по-женски – оплакивать самоочевидный факт столь безнадежно экстравагантным образом. Зрелость, как я ее понимаю, это умение видеть дурные и странные стороны жизни, осознавать, что такими они и останутся, и жить дальше, опираясь на стороны лучшие. Но ведь сейчас-то я в точности этого и жаждал! Чтобы мне вернули бесценный час. Печальные признания Уолтера отняли слишком много времени, а лучшей стороной жизни их никак уж не назовешь.
Какова самая точная единица измерения дружбы?
Могу вам сказать. Это количество бесценного времени, которое ты отдаешь чьим-то бедам и залепухам. А отдав, катишь потом в джерсийских потемках по пасторальному Хайтстауну, злющий, как повар ночлежки, и все, что есть дурного в мире, клубится в твоей машине, словно кладбищенский туман, и даже открыв окно, ты его отсюда не выкуришь.
Ничто на свете не обнадеживает так, как знание: существует где-то женщина, которая думает только о тебе. И наоборот, не существует пакости горшей, чем отсутствие в мире женщины, которая о тебе думает. Впрочем, нет, есть и кое-что похуже. А именно: думала о тебе женщина, думала да и бросила, потому что ты дурак и тупица. Это все равно что взглянуть в иллюминатор самолета и увидеть: а земли-то и нет, исчезла. С этим никакое одиночество не сравнится. А Нью-Джерси, неброский, умеющий приспособиться к чему угодно штат, предоставляет – при прочих его приятных качествах – идеальный ландшафт для самого что ни на есть одиночества. Мичигану с его уходящими вдаль грустными пейзажами, с безутешными закатами над приземистыми каркасными домами, со срубленными и снова выросшими лесами, плоскими шоссе и обтерханными городами наподобие Доваджиака и Мунизинга удается немного приблизиться к этому качеству нашего штата. Но всего лишь приблизиться. Такого беспримесного одиночества, как в Нью-Джерси, вам нигде больше не подадут.
Уолтер Лаккетт, открывший мне, без всяких на то резонов (в конце концов, никаких советов он от меня не ждал), свою тайну, повинен и в том, что свел на нет мои роскошные предвкушения, и в том, что пролил для меня свет на целый комплекс суровых реальностей жизни, о которых я был бы счастлив ничего решительно не знать.
В жизни существуют разные разности – и их многое множество, – о которых нам знать ни к чему. Тошнотворные сведения о двух мужчинах, нежащихся в постели отельчика для коммивояжеров на Седьмой авеню, никакой тайны в себе не содержат – как нет ее, скажем, в электрогитаре, твисте или старом «студебеккере». Только факты. Уолтер и мистер Некто могли бы прожить вместе двадцать лет, торговать антиквариатом, потом перейти на недвижимость, усыновить ребенка из Кореи, переписать завещания, купить в Виналхейвене летний домик, десять раз разойтись и сойтись, не раз и не два связываться с женщинами и, наконец, дожив до преклонных лет, узнать настоящую любовь друг к другу. Но так ее и не получить.
К этому времени мне казалось более чем возможным, что Викки все надоело и она укатила куда-то с живущим этажом выше онкологом в его прекрасном, как сон, «ягуаре» и в этот миг летит прямиком в закат, и на приборной доске машины покачивается термос с коктейлем «Май Тай», а в кассетнике постанывает Энгельберт Хампердинк.
Что же, в таком случае, оставалось делать мне? Только одно – постараться не пасть духом.
И я поехал по Первой магистрали, затем повернул на юг, к маленькому кирпичному ранчо миссис Миллер, стоящему на муравчатом участке земли между заправкой «Эксон» и магазином «Расти-Джонс», к дому, в котором она когда-то практиковала мануальную терапию. На подъездной дорожке стояло несколько старых приземистых автомобилей, за шторами горел свет, однако вывеска «Чтение-Рекомендации» не светилась. И сюда я тоже опоздал, хотя укрытый шторами свет определенно свидетельствовал, что в доме совершается нечто тайное и, может быть, экзотическое; и этого было достаточно, чтобы возбудить мое любопытство, да и не только мое – каждого, кто ехал в ночи на юг, к Филадельфии, сознавая мрачный характер всех своих перспектив до единой.
Наши с миссис Миллер деловые отношения продолжаются вот уж два года, начавшись перед самым моим и Экс разводом, лицо мое хорошо знакомо всем тетушкам, дядюшками и кузинам с кузенами, живущим в крошечных, тесно заставленных мебелью комнатках ее дома, беседующим таинственно и тихо и пьющим кофе во все часы дня и ночи. Этим они, по моим догадкам, скорее всего и занимались в тот раз – и ничем иным. Собственно говоря, если бы я вошел в дом, меня радушно приняли бы, как кузена, явившегося, чтобы получить внеурочную консультацию, выяснить, чего ему следует ждать от остатка недели. Но я предпочел уважить право миссис Миллер на приватную жизнь, ибо, совсем как у писателя, место, где она работает, – это также и ее дом.
В том, как я начал встречаться с миссис Миллер, ничего сложного нет. Я ехал с Полом и Клари по Первой магистрали, направляясь в хозяйственный магазин (мы собирались купить велосипедный насос), увидел вывеску: открытую ладонь с надписью «Чтение-Рекомендации» – и остановился у ее дома. Надо полагать, в последние годы я раз двести проезжал мимо и ничего не замечал. Не помню, было ли мне в ту пору как-то не по себе, да ведь такие штуки и запоминаются не всегда. Уверен, впрочем, что, когда для вас настанет время обратиться к хироманту, вы это поймете, – если, конечно, не ведете полномасштабную войну со своими инстинктами.
Я притормозил у подъездной дорожки, посидел немного в машине – погасил фары и сидел, глядя на окна, поскольку миссис Миллер, ее дом, ее дело, родственники, жизнь – все это вместе – образуют маленький, но доподлинный кладезь удовольствия и изумления. Во многом и по этой причине я приезжаю сюда раз в неделю, по ней же удовлетворился прошлой ночью тем, что просто побыл рядом с миссис Миллер.
На самом-то деле рекомендации ее – это почти всегда стандартные советы хироманта и зачастую абсолютно неверные. «Вижу, вы скоро получите много денег» (неправда). «Вижу долгую жизнь» (сомневаюсь, хоть и не отказался бы). «Вы человек добрый» (не уверен). В сущности, практически каждую неделю я получаю от нее одно и то же или очень похожее на прежние предсказание – с весьма условными поправками, чаще на погоду: «Скоро для вас многое прояснится» (в дождливые дни); «Ваше будущее отчасти туманно» (в облачные). Случается даже, что она не узнает меня и окидывает, когда я вхожу, удивленным взглядом. Однако, закончив сеанс, хихикает, точно школьница, и говорит: «До следующей встречи» (имени моего я от нее ни разу не слышал), а временами, отпуская меня, вручает мне свою карточку с тисненым изображением хрустального шара и надписью под ним: «Приводите ко мне ваших друзей, не смущайтесь – я не цыганка».
Можете быть уверены, я, посещая ее, не смущаюсь. Потому что всего за пять долларов она отведет меня в сумрачную тыльную спаленку ее прочного пригородного дома с занавешенным пластмассовой «парчой» окном. (В первый раз направляясь туда, я гадал, не ждет ли нас там ее кузина или сестра с чем-то левантийским в лице. Нет, не ждала.) Свет в спаленке зеленовато-янтарный, из крошечного радио льются мягкие звуки флейты, играющей нечто волнообразное, похоже, что греческое. На карточном столике обретается самый настоящий мглистый хрустальный шар, которым она никогда не пользуется, и несколько колод чрезмерно больших карт таро. Войдя сюда, миссис Миллер возьмет мою ладонь, проведет пальцем по ее тонким линиям, нахмурит лоб, как если бы ладонь показала ей нечто труднопостижимое, лицо ее выразит озадаченность или облегчение, и наконец она скажет мне что-нибудь обнадеживающее, исполненное заботливости – такое, что никому из чужих людей сказать и в голову не придет.
Она – чужой человек, который относится к вашей жизни серьезно, человек, с надежды на встречу с которым мы начинаем каждый наш день, добрый друг великого множества людей, готовых мириться со многим, людей, которых почти ничем не проймешь, «здоровых» в самом узком значении этого слова.
Сама же миссис Миллер – миловидная смуглая женщина лет тридцати или сорока с лишком, немного полноватая и невнятно снисходительная, но на редкость приятная, настолько, что в конце каждого нашего свидания она неизменно вызывается ответить на пару моих вопросов бесплатно. Всю неделю я записываю эти вопросы на клочках бумаги, но почти всегда теряю их и в конечном счете спрашиваю о чем-нибудь прозаичном, но существенном, наподобие: «С Полом и Клариссой ничего на этой неделе дурного не случится?» (вечный предмет беспокойства для всех и особенно для меня). Соответственно, и в ответах ее неизменно присутствует светлая сторона, стремление сделать меня счастливым, хотя в том, что касается моих детей, она склонна к осторожности: «Если вы хороший отец, ничто дурное их не ждет». (О Ральфе я рассказал ей уже давно.) Как-то раз, не сумев подыскать толковый вопрос, я с горя спросил, смогут ли «Тигры» взять первое место в Американской восточной лиге, – это решалось дополнительным, окончательно определяющем победителя матчем с Балтиморой. Миссис Миллер рассердилась. Рекомендации относительно ставок на тотализаторе стоят больше пяти долларов, сказала она, и взяла с меня десять, так ничего и не ответив.
Со временем я понял: если она дает на мои вопросы неверные ответы, самое правильное – считать, что в неудачном повороте событий повинен я сам.
Но где еще сможете вы по первому требованию получить обнадеживающие, вдохновляющие прогнозы на реальное будущее? Куда еще сможете вы, обуреваемый хандрой, приехать ветреным январским днем и за пять минут получить от человека относительно чужого наполовину правдоподобные уверения в том, что вы именно тот, кем себя считаете, что в конечном счете все у вас сложится не так уж и дерьмово?
Хотел бы я знать, доктор Фрейд, повел бы он себя с вами столь же любезно? Показал бы себя таким же всезнающим, сказал бы вам то, что вы хотите услышать? Сомневаюсь. Собственно говоря, в дурные дни, наступившие после моего развода, я познакомился в Сент-Луисе, заехав туда по делам, с девушкой – полногрудой красавицей двадцати с чем-то лет, – которая тратила тысячи долларов, часами консультируясь у чрезвычайно уважаемого в этом мрачноватом городе красных крыш психоаналитика. И вот однажды она влетела в его кабинет в настроении самом радостном. «О, доктор Фастнахт, – вскричала она, – я проснулась сегодня и поняла, что здорова! Что готова покончить с визитами к вам, идти по жизни самостоятельно, как зрелый человек. Вы исцелили меня. Я так счастлива!» На что старый прохвост ответил: «Боже, какая ужасная новость. Ваше желание отказаться от терапии есть наиболее тревожное свидетельство того, что вы до крайности в ней нуждаетесь. Вы больны гораздо сильнее, чем я думал. Ложитесь».
Миссис Миллер ни за что не высказала бы мнения столь огорчительного. У нее иная стратегия – если бы вы пришли к ней с подобным заявлением, она постаралась бы дать вам больше надежды, чем на обычном сеансе, пожала бы вашу руку, отказалась (возможно) от пяти долларов – на счастье – и, возведя брови, сказала бы: «Приходите, когда вас что-нибудь станет смущать». Ее философия такова: Хороший день – это хороший день. На время нашей жизни их приходится не так уж и много. Идите и насладитесь им.
И это всего лишь прозаическая сторона миссис Миллер, – а какую из них я назвал бы лучшей? Ее служение? Целительство? Для описания тайны все эти слова почти не пригодны. А тайна есть важнейшая составляющая чего угодно, по сути, единственное, что ценно для меня на нынешнем этапе моей жизни – сейчас, когда половину пути я уже прошел.
Наличие тайны – приятнейшее качество (вещи, поступка, человека), вы можете знать о ее существовании, но лишь немногое, целиком она вам не известна. Она – запутанное обещание чего-то и вовсе вам неведомого (последствий, взаимодействий, подозрений), и самое лучшее для вас – не вникать в него слишком глубоко, потому что это способно привести вас в тупик – к фактам.
Вот вам типичная тайна: вы приезжаете в Кливленд, который всегда не любили, знакомитесь там с очень красивой женщиной, приглашаете ее отобедать с вами, угощаете лобстерами, беседуете об острове у берегов штата Мэн, на котором вы оба побывали с прежними возлюбленными и замечательно провели там время, и этот разговор действует на вас с нею столь живительно, что вы едва ли не бегом поднимаетесь в ваш номер и чего только там друг с дружкой не вытворяете. На следующее утро вы чувствуете себя превосходно. Улетаете в другой город и даже думать о той женщине забываете. Только к Кливленду вы до конца вашей жизни относитесь хорошо, хоть и не можете припомнить почему.
Миссис Миллер, когда я приезжаю к ней ради пятидолларовой консультации, не раскрывает мне ни секретов мира, ни обстоятельств моей будущей жизни в нем. Она всего лишь ободряет меня, успокаивает на сей счет, позволяет ненадолго окунуться в тайну, которой окружена ее жизнь, и отсылает домой с окрепшими надеждами, переполненным любопытством и домыслами уровня самого низкого: кто она, эта миссис Миллер, если не цыганка? еврейка? марокканка? «Миллер» – это настоящая ее фамилия? И кто эти люди, что живут у нее? Родственники? Мужья? А наше гражданство у них имеется? И чем они занимаются? Торгуют оружием? Паспортами? Иностранной валютой? А на уровне чуть более высоком: как я ей показался? (Кому из нас не хотелось спросить об этом у доктора?) Впрочем, я прилагаю все усилия к тому, чтобы не узнать ни на йоту больше того, что случайно открывается мне при моих посещениях, поскольку такое знание сулит лишь потери. Оно завалит меня скучными фактами, и я вынужден буду искать другую тайну, а то и вовсе обходиться без нее.
Как я и ожидал, от одной лишь близости к свету, пробивавшемуся сквозь ее теплых тонов шторы, похожему на давний свет другого столетия, на душе у меня легчает, как у автостопщика, рядом с которым тормозит машина, когда он уже лишился последней надежды. Многое вдруг стало казаться возможным и близким, а ведь совсем недавно этого не было. Однако, окинув маленькое прямоугольное ранчо миссис Миллер ностальгическим взглядом, я обнаружил, что парадная дверь дома приотворена примерно на дюйм. Кто-то наблюдал за мной из дома, гадая, кто я и что у меня на уме. Может, развлекаюсь в машине с женщиной? Или я – полицейский? Пьяный, остановившийся, чтобы поспать? Собственно, я не уверен даже, что дверь была приоткрыта, для меня это было такой же загадкой, как сам я – для того, кто, как мне представлялось, смотрит на меня из дома. Наша общая загадка, если он/она существует, – идеальное, почти супружеское «ты мне, я тебе». И я, ощущая себя обновленным, ребенком, родившимся прямо в середине положенной ему жизни, тронулся с места и скоро влился в поток шедших на юг машин.
На первой же развязке я повернул назад и покатил по Грейт-Вудс-роуд мимо темных яблоневых садов, газонных ферм, коровников, спортивных площадок Академии де Токвиля и лужаек при штаб-квартирах мировых корпораций – всего, что ограждает Хаддам от выстроившихся вдоль Первой магистрали, повторяющихся, как пение шарманки, авторемонтных мастерских, круглосуточных гастрономов и чванливых магазинов электроники, – к нелюдимому городу братской любви. Для постели я еще не созрел. Куда там. После того как я смог одернуть и поставить на место назойливые факты и одиночество, предвкушения вновь пробудились во мне. День, пусть он и сменился весенним вечером, еще таил посулы, и раскрыть их могло лишь настоящее приключение.
Я неторопливо проехал по Семинарской, задумчивой и пустой в лимонной дымке провинциального вечера. (Наш город печален, в этом на него всегда можно положиться.) Два светофора по краям квартала горели желтым светом, на южной стороне площади одиноко стояла, мурлыкая, патрульная машина полицейского Карневали, слушавшего по радио фанк, неизменно готового остановить превысившего скорость водителя или удирающего велосипедного вора. Даже Семинария безмолвствовала – ее торжественные готические очертания и канареечный свет ромбовидных окон различались за кронами ильмов и платанов. Близятся экзамены по мастерству проповедника, студенты корпят над учебниками. Только выхлопы машины Карневали и давали понять, что душа города дышит, отделенная сотней миль от Нью-Йорка, яркий свет которого заставлял бледнеть небо над деревьями.
Девять часов, предпасхальный четверг в самом конце пригородной железнодорожной ветки. Город, почти каждый город, должен, наверное, иметь собственные тайны. Хотя, поверив в это, вы совершите ошибку. Хаддам так же прост и прозаичен, как пожарный гидрант, и это более всего прочего делает его столь приятным.
Если бы каждый городок был серым, как Чикаго, или смрадным, как Лос-Анджелес, – города, подобно Готэму, воистину хитросплетенные, – кто бы из нас выдержал это? Все мы нуждаемся в простых, недвусмысленных и даже нарочитых городских пейзажах наподобие моего. В городах без претензий, без построенных в две шеренги сложностей. Дайте мне маленький Какувсех, улыбчивый, пристукивающий в такт музыке ногой Терре-Хот или пучеглазый Бисмарк, но с устойчивыми ценами на недвижимость, регулярной уборкой мусора, хорошей канализацией, образцовыми парковками, да чтобы неподалеку находился большой аэропорт, и я каждое утро буду петь так, что птиц завидки возьмут.
Я затормозил, чтобы прочесть надпись, светившуюся на фасаде Первой пресвитерианской, которая стоит на краю принадлежащей Семинарии земли. Я иногда заглядываю в эту церковь по воскресеньям, посмотреть что там и как, послушать поднимающий настроение гимн. Переехав в Хаддам, мы с Экс захаживали сюда, однако в конечном счете ей это стало неинтересно, да и я начал работать по воскресеньям. Годы назад, когда я учился на последнем курсе колледжа и нуждался в противоядии от мутной, невеселой, настоянной на чувстве вины ироничности Анн-Арбора середины войны, я начал посещать происходившие в доме на Мейнард-стрит собрания либеральной и недогматичной группы Вестминстерских пресвитериан. Проповедник, называвший себя «модератором», высокий, угреватый, никогда не носивший галстука и вообще одевавшийся как пугало мужчина, бормотал наставления, осуждая царивший в мире голод, ООН и СЕАТО, смущался всякий раз, как приходило время встать и помолиться, и никогда не закрывал шнырявших по сторонам глаз. Ему помогала маленькая, костлявая, анорексичная жена, родившаяся, как и он, в Маскегоне, а паству его составляли преимущественно престарелые профессорские вдовы, несколько сбившихся с толку, невзрачных студентов и студенток и один-два попавших в затруднительное положение гомосексуалиста.
Меня хватило на две недели, по истечении которых я забросил Библию и начал проводить субботние вечера в студенческом братстве, налегая на спиртное. Христианство, как и все прочее в тогдашнем Анн-Арборе, слишком уж опиралось на факты и было нацелено на разрешение частных проблем. Дух претворялся в плоть чересчур прозаично. А при той грязи, в которой купался мир, даже о скромных упоениях и восторгах (коих я и искал) и речи идти не могло. Вследствие чего я и махнул на Церковь рукой.
Однако Первые пресвитерианцы Хаддама отличались живым, здоровым подходом к вере. Пылкая надежда их состояла в том, что они смогут вернуть тебя на землю, заставив твой дух воспарить в небеса, – род комплексного спортивного ориентирования в духовной сфере. Паства никаких сомнений насчет того, зачем она приходит в церковь, не питала – чтобы спастись или хотя бы создать чертовски правдоподобное впечатление спасения, и никто никому втирать очки на сей счет не собирался. Однако прочитанное над дверью церкви показалось мне странноватым, хоть оно и могло в конечном счете оказаться заурядным, как гренок, просто-напросто новым фокусом, рассчитанным на то, чтобы заставить человека, забредающего в церковь один раз в год, задуматься о ней.
НАПЕРЕГОНКИ К МОГИЛЕ
Проповедник начнет с шуточки, от которой у всех брови на лоб полезут: «Ну что же, этот чувак, Иисус, был до чертиков странным малым, вам так не кажется?» Конечно, кажется. А сразу за этим перейдет к сугубо практичным рассуждениям о воскрешении и о том, как мы можем его достичь.
Я отъехал от церкви, показал офицеру Карневали большой палец – удачи! – он печально ответил мне тем же, и я покатил в «Президентский»: вверх по Тайлер, вниз по Пирс, затем по извивам Кливленд-стрит и, наконец, остановился под гигантской ниссой напротив 116-го, принадлежащего Экс, маленького, белого, обшитого досками дома в колониальном стиле. Ее «сайтейшн» стоял на узкой подъездной дорожке, а к бордюрному камню притулился неизвестный мне синий автомобиль.
Быстро, как хорек, я выскочил из машины, пересек улицу, присел на корточки и положил ладонь на капот синего автомобиля – «тандерберда», – а потом вернулся в свой, пока меня не увидел кто-нибудь из обитателей Кливленд-стрит. Капот, на что я и надеялся, был холодным, как сердце убийцы, и я с облегчением решил, что автомобиль принадлежит кому-то из здешних жителей или приехавшему навестить Арментисов, ближайших соседей Экс, родственнику. Но разумеется, владельцем его мог быть и кто-то из ее неведомых мне поклонников – толстопузый, набитый кредитными картами мужичок из сельского клуба, – и эта мысль обратила облегчение в сомнение.
Я собирался нанести невинный визит. Пола и Клариссу я не видел уже четыре дня, а это долгий – при нормальном течении нашей жизни – срок. Обычно они прибегают ко мне из школы, съедают по сэндвичу, сидят и болтают, или привычно роются в вещах, оставшихся в их прежних комнатах, или играют в «Йетзи» либо в «Улику», или читают книги, и все это время я, пребывая в лихорадочном заблуждении, пытаюсь своим присутствием доказать неразрывную связь их маленьких жизней с моим существованием. Периодически бросаю то, чем занимаюсь в это время, поднимаюсь наверх, поддразниваю их, заигрываю, отвечаю на вопросы, спорю, пытаюсь открытым и честным образом снискать их расположение – стратегия, которую они давно раскусили, но возражений против нее не высказывают, поскольку любят меня, знают, что я их люблю, и, вообще-то говоря, не имеют иного выбора. Мы, все четверо, вся наша крепкая развалившаяся семья, барахтаемся в этом, стараясь, на своем уровне каждый, ясно понять, в чем состоит наш долг.
Вчера вечером я рассчитывал посидеть в доме, выпить, уложить детей спать, полчаса потрепаться с Экс и в конце концов, быть может, завалиться спать на кушетке (я этого некоторое время не делал – собственно, с тех пор, как познакомился с Викки, – а тут вдруг захотелось до жути).
Но все же, если я сейчас смиренно постучу в дверь – хмурый папаша, явившийся, чтобы исполнить родительский долг, – откуда возьму я уверенность, что заявился вовремя? Дети могли, к примеру, уйти ночевать к Арментисам, а свет включен по всему дому лишь для создания атмосферы взрослого-сладостно-горького-возбуждения-ведь-столько-всего-уже-миновало – на потребу соседям, интересующимся увидеть, как гордая женщина находит достойнейшее применение тому, что уцелело от ее разбитой жизни. А может быть, мое появление поразит, точно громом, какого-нибудь прекрасно одетого корпоративного молодчика с любовью в глазах, уже занявшего ту самую кушетку, на которой я собирался свернуться в клубочек. И Экс будет вправе сказать, что я срываю ее попытки найти опору в жизни, а молодчик – в не меньшем праве вышвырнуть меня на улицу, да еще и по шее накостылять. И оба мы кончим тем, что покинем дом. (Двум мужчинам неизменно приходится уходить, устало и одиноко, в ночь, хоть иногда, повстречавшись какое-то время спустя в баре, они и становятся друзьями.)
Короче говоря, мой сценарий лишился былого блеска, а я остался разглядывать синий автомобиль незваного гостя на темной улице, где деать мне, кроме как дышать роскошным воздухом и высоко оценивать соседство Экс, было решительно нечего. «Президентский» район с его фронтонами длиной ровно в пятьдесят футов, заматерелыми шелковицами и прямыми тротуарами – это действительно превосходное место для молодой разведенной женщины с детьми, надежным доходом и независимым характером. Улицу Экс населяют молодые свободомыслящие люди, которым еще предстоит занять в нашем мире видное место, востроглазые идеалисты, сообразившие, во что можно с выгодой вложить средства, да тут же и вложившие и теперь владеющие ценной собственностью. Итальянские иммигранты, построившие эти дома (некоторые были просто выбраны в универмаге «Сирс» по каталогу), предпочитают ныне Делрей-Бич да Форт-Майерс[24] и общество граждан, которые старше их годами, они оставили этот район молодым, тем, кому больше по душе «Фазаний ручей» и Кендалл-парк. Здешние банки всегда готовы пойти вам навстречу в том, что касается сроков оплаты закладной и изменения процентной ставки, и в результате молодые либералы – в большинстве своем это процветающие биржевые брокеры, корпоративные спичрайтеры и государственные защитники – возродили здесь гордую собой, сплоченную, руководствующуюся этикой владельцев недвижимости общину, в которой каждый готов присмотреть за чужими детьми и сам мелет кофейные зерна, чтобы сварить эспрессо. Яркие новые фасады, свежая покраска. Новые дренажные канавы. Новая дранка навесов над крылечками. Красивые – ар-деко – номера на стенах домов, витражные стекла в окнах. Все современно и перспективно.
Экс, я думаю, счастлива здесь. Детям рукой подать до школы, до друзей и до меня. Не Хоувинг-роуд, конечно, где все мы обитали когда-то, однако обстоятельства изменяются непредсказуемым образом, каким бы, черт распродери, многосведущим, умным и благонамеренным не был или не воображал себя каждый из нас. Кто мог знать, что Ральф умрет? Кто мог знать, что уверенность в будущем станет такой же редкостью, как алмазы? Кто мог знать, что в наш дом залезут грабители и все у нас полетит к чертям? Знал ли Уолтер Лаккетт два дня назад, что встретит мистера Предосудительного и встреча эта перевернет его жизнь, без того уже перевернутую женой? Нет, не знал, спорьте на что хотите. Жизнь каждого из нас незаурядна, и ничего нет банально скучного ни в радостях наших, ни в крушениях. И в сердечных наших делах все спорно, как в геометрии. Жизнь может просто-напросто менять течение свое, как меняет обычный день – был солнечным, стал дождливым. А потом поменять еще раз.
Часы Святого Льва Великого пробили десять, и что-то начало меняться в доме 116 по Кливленд-стрит.
На крыльце загорелся желтый фонарь. Чей-то голос заговорил в доме терпеливо-наставительным тоном, парадная дверь отворилась. Из нее вышел мой сын Пол.
Он был в теннисных шортах и майке бейсболиста «Миннесота Твинс», которую я привез ему из какой-то поездки. Полу десять лет, это маленький, не так чтобы слишком умный – пока, – но серьезный, немного рассеянный мальчик с добрым сердцем и всеми приятными качествами вторых сыновей: терпеливостью, любознательностью, небесполезной изобретательностью, сентиментальностью и разрастающимся словарным запасом, хотя завзятым читателем его не назовешь. Я стараюсь верить, что все у него сложится хорошо, правда, беседуя с друзьями в своей комнате наверху, обклеенной изображающими орлов плакатами клуба «Сьерра» и рисунками Одюбона[25] – крохали и чомги, – он вечно кажется мне угрюмым и словно зачарованным чем-то, как если бы в жизни Пола случилось нечто на редкость значительное и мальчик знает, до чего оно важно, но по какой-то причине вспомнить его никак не может. Разумеется, я страшно горжусь им – и его сестрой тоже. Оба держатся, как хорошие солдаты.
Пол вынес из дома одну из птиц своей голубятни. Крапчатого сизого голубя, такого красивого в полете. Решительно подступил с ним к краю тротуара, держа голубя в руках, как птицелов-профессионал, этому он сам научился. Я наблюдал за ним, словно шпион, сгорбившись, чтобы укрыться за рулем; тень огромной ниссы делала меня не очень приметным, да и Пол был слишком занят своим делом, чтобы обратить внимание на мою машину.
Подойдя к бордюру, он сжал голубя в одной маленькой руке, а другой снял с его головы и аккуратно опустил в карман клобучок. Голубь голодно склонил голову набок, изучая новое окружение. Впрочем, знакомое, серьезное лицо Пола успокоило его.
Некоторое время Пол разглядывал птицу, снова взяв ее в обе ладони, из тихого сумрака до меня доносился его мальчишечий голос. Пол старался обучить голубя своему языку. «Запомни этот дом»; «Полетишь таким-то маршрутом»; «Остерегайся такой-то опасности, такого-то препятствия»; «Обдумай все, что мы замыслили»; «Помни, кто твои друзья» – хорошие советы, все до единого. Закончив, Пол поднял птицу к носу, понюхал шею за ее клювастой головкой. Я увидел, как он закрыл глаза, а затем метнул птицу вверх, немного под углом, и большие яркие крылья мгновенно сцепились с ночным воздухом, голубь пошел в небо, в небо и скрылся из виду, быстрый, как мысль, – крылья еще побелели, уменьшаясь в просвете между деревьями, а скоро исчезли и они.
С миг Пол простоял, глядя вверх, следя за получившей свободу птицей. Потом, словно сразу забыв о ней, повернулся и посмотрел через улицу на меня, сутулившегося, точно офицер Карневали, в моей патрульной машине. Наверное, Пол давно уж заметил ее, но продолжал выполнять свое дело, как большой мальчик, знавший, что за ним наблюдают, и не обращавший на это внимания, потому что таковы правила.
Он пересек улицу нескладной поступью мальчика маленького, улыбаясь мне – приветливо, как улыбался бы, я знаю, и совершенно незнакомому человеку.
– Привет, пап, – сказал он через окно.
– Привет, Пол.
– Что-то случилось? – Он все еще улыбался мне, бесхитростно.
– Да нет, просто сижу здесь.
– Все хорошо?
– Великолепно. Чья это там машина стоит?
Пол обернулся к «тандерберду».
– Лицеса. (Сосед, адвокат, ничего страшного.) Ты зайдешь?
– Я всего лишь хотел посмотреть, что тут у вас происходит. Как патрульщик.
– Клари спит. Мама новости смотрит, – сообщил Пол.
– А кого ты на волю выпустил?
– Старичка Вассара. – Пол оглядывается на улицу.
Имена своим птицам он дает в честь музыкантов-кантри – Эрнест, Чет, Лоретта, Бобби, Джерри Ли, – а пристрастие к слову «старичок», как выражению чистой привязанности, унаследовал от своего отца. Я мог бы затащить Пола через окошко в машину и обнимать, пока оба мы не зальемся слезами, – до того я любил его в тот миг.
– Правда, я его не на волю отпустил.
– А, так старичок Вассар получил задание?
– Да, сэр, – ответил Пол и опустил взгляд к мостовой. Ясно было, что я вторгся в мир его секретов, которых у Пола хватает. Однако я знал, он считает себя обязанным рассказать мне о Вассаре.
– И какое же? – храбро спросил я.
– Увидеться с Ральфом.
– С Ральфом. А зачем?
Пол притворно вздохнул – как маленький мальчик, в которого он вновь обратился из большого.
– Узнать, все ли у него хорошо. И рассказать ему про нас.
– То есть он полетел с донесением.
– Да. Наверное. – Пол так и не оторвал взгляда от мостовой.
– Обо всех нас?
– Ага.
– Ну и как мы тут справляемся?
– Хорошо. – Взгляд Пола устремился теперь в другом направлении, но моего по-прежнему избегал.
– Я тоже?
– Про тебя я мало что рассказал. Но только хорошее.
– И отлично. Главное, что рассказал. А когда старичок Вассар вернется с новым донесением?
– Он не вернется. Я сказал ему, пусть останется на мысе Мэй.
– Почему?
– Потому что Ральф умер. Я думаю.
Я возил Пола и его сестру на мыс Мэй всего лишь прошлой осенью, и теперь мне стало интересно, почему он решил, что мертвые обитают именно там.
– Выходит, полет у него в одном направлении.
– Верно.
Пол неотрывно смотрел на дверцу машины, но не на меня, и я понял, что разговор о мертвых смущает его. Дети уютнее чувствуют себя в искренних разговорах о живых людях (да и кто стал бы винить их за это?) – в отличие от взрослых, которым порой не хватает неиронической непосредственности, даже когда речь идет о том, что находится у них перед носом и может угрожать их существованию. Впрочем, наша с Полом дружба всегда строилась на твердом фундаменте искренности.
– Ладно, а чем ты меня сегодня потешишь? – спросил я сына.
Пол втайне коллекционирует бородатые анекдоты и умеет рассказывать их так, что слушатели хохочут, даже если анекдот оказывается давним знакомым. Бывает, правда, что рассказывать он отказывается. Тем не менее памяти его я завидую.
Однако нынешний мой вопрос Пол счел нужным обдумать – откинул голову назад, изображая глубокие размышления, и уставился в ветви дерева так, точно по ним были развешены все хорошие анекдоты. (Что я вам говорил о вещах, которые вечно изменяются, удивляя нас? Кто мог подумать, что поездка по темной улице завершится разговором с моим единственным сыном? Разговором, в котором выяснится, что он поддерживает связь со своим покойным братом, – многообещающий, хоть и отчасти тревожный психологический показатель, – а под конец я еще и анекдот получу!)
– М-м-м-м, ну ладно, – сказал Пол. Теперь балом правил он. Судя по тому, как он сунул руки в карманы и скосил губы, анекдот представлялся ему очень смешным.
– Готов? – спросил я. Разговаривай я с кем-нибудь другим, такой вопрос анекдот испортил бы. Но у нас с Полом он был протокольным.
– Готов, – ответил он. – Кто говорит по-ирландски и валяется у тебя на заднем дворе?
– Не знаю, – правдиво ответил я.
– Пэдди О’Фурнитур.[26]
Полу и на секунду не удалось удержать смех, мне тоже. Мы хохотали, держась за бока, – он на улице, я в машине. Хохотали, взвизгивая, как мартышки, громко и долго, пока на глаза обоих не навернулись слезы, хоть я и понимал: если мы не остановимся, мать Пола скоро выглянет в окно и начнет гадать, в своем ли я уме? Ну, правда, анекдоты о людях той или иной национальности всегда нравились нам больше других.
– Блеск, – сказал я, вытирая слезы.
– У меня еще один есть, получше, – Пол ухмылялся и одновременно пытался стереть ухмылку с лица.
– Мне пора ехать домой, сынок, – отозвался я. – Прибереги его для меня, не забудь.
– Так ты не зайдешь? – Глаза Пола наконец встретились с моими. – Мог бы переночевать на кушетке.
– В другой раз, – сказал я. Сердце мое радовалось этому милейшему «Дядюшке Милти».[27] Я принял бы приглашение, если б мог, а там подбросил бы Пола к потолку, пощекотал и отнес в постель. – Не топырь. (Одно из самых давних наших словечек.)
– Можно я о тебе маме скажу?
Мое нежелание зайти привело сына в замешательство, но Пол махнул на него рукой и перешел ко второй по важности теме: что подлежит разглашению, как рассказать о нашей встрече? Тут он мало похож на своего отца, но, возможно, еще обзаведется и этим сходством.
– Скажи, что я ехал мимо, увидел тебя, остановился и мы поговорили, как старые друзья.
– Хоть это и неправда?
– Хоть это и неправда.
В глазах Пола обозначается любопытство. Вызвано оно не тем, что я порекомендовал ему соврать, – исполнит он мою рекомендацию или нет, это зависит от его собственных этических соображений, – нет, у него возникла еще какая-то мысль.
– Как по-твоему, сколько времени уйдет у старичка Вассара на поиски Ральфа? – очень серьезно спросил Пол.
– Да он, наверное, уже почти прилетел.
Лицо Пола сложилось в суровую, как у священнослужителя, гримасу.
– Не хотелось бы, чтобы Вассар потратил целую вечность, – сказал он. – Это слишком долго.
– Спокойной ночи, сын, – отозвался я, вдруг почувствовав, как ко мне приходят предвкушения совсем иного рода. И включил двигатель.
– Спокойной ночи, пап, – улыбнулся он. – Приятных снов.
– И тебе тоже.
Он перешел через Кливленд-стрит к дому матери, а я отъехал в темноту – к моему.
5
Воздух Детройтского аэропорта ясен и хрусток – фабричный воздух. Под потолком каждого зала вращается, поблескивая, новехонький автомобиль. Сегодня вечером в «Кобо-Холле» поет Пол Анка,[28] сообщает световое табло. Все здешние отели – дворцы, все жители города – лучшие наши друзья. Даже негры выглядят здесь по-другому – здоровые, улыбающиеся, преуспевающие, в дорогих костюмах, с кейсами.
Все наши спутники, как выясняется, приехали сюда по делам, никакие они не мичиганцы, хотя родом все отсюда, а их родственники похожи на них, как зеркальные отражения: женщины – пепельные блондинки, широкобедрые, улыбчивые; мужчины – с вымытыми и высушенными феном волосами, немногословные, замкнутые, в современных версиях стародавних полупальто и тирольских шляпах, – они протягивают для рукопожатий большие, как бифштекс, ладони. Это город полупальто, город льнущей к телу зимней одежды, и я рад, что прилетел в него. Если вам требуется красавец-полуостров, прилетите сюда и оглядитесь как следует.
Барб и Сью идут по залу. С чемоданами на колесиках, наплечными сумками, в броских красных куртках, настроение у обеих праздничное. Их ожидает «веселый уик-энд», сообщают они, при этом Сью с театральной похотливостью подмигивает Викки. Барб говорит, что Сью замужем за «здоровенным качком» из Лейк-Ориона, он хозяин мастерской по ремонту тачек и Сью, наверное, скоро бросит летать, будет гнездышко греть. А мы с Роном, это ее муж, говорит Барб, «все еще кормимся на людях».
– Не верьте девчонке, – широко улыбаясь, вскрикивает Сью, – все врет. Она с вечеринок не вылезает. Я вам о ней такое порассказать могу, на толстую книгу хватит. Знаете, в каких мы с ней переделках побывали? Ого-го!
Она округляет глаза и лихо шлепает себя ладонью по темечку.
– Не обращайте на нее внимания, – говорит Барб. – Желаю вам повеселиться здесь вдвоем и спокойно вернуться домой.
– Еще как повеселимся, – гордо заверяет ее Викки и улыбается, совершенно как только что сошедший с корабля иммигрант. – И вы тоже постарайтесь приятно провести вечер, ладно?
– Ну, нас-то ничем не остановишь, – отвечает Сью, и они уходят к регистратуре для членов экипажей, болтая совершенно как студентки колледжа, которые, запудрив мозги родителям, выскакивают из дома и принимаются трепаться с красавчиками, поджидающими их на улице в больших машинах с откинутым верхом.
– Какие они милые, правда? – говорит Викки, трогательно одинокая посреди растянувшейся на целую милю шумной детройтской толчеи.
На нее вдруг нападает меланхоличность – подозреваю, впрочем, что это следствие слишком обильных предвкушений, что миг спустя она снова станет прежней, самой собой. Викки – такой же великий предвосхититель, как я, а может, еще и больший.
– Конечно, – отвечаю я, думая о предводительницах болельщиков, с которыми Барб и Сью имеют разительное сходство. Облачи любую из этих девушек в просторный свитер с названием спортивной команды, расклешенную плиссированную юбочку и длинные белые гольфы, и я буду таять, глядя на них. – Чудесные.
– Насколько чудесные? – подозрительно нахмурясь, осведомляется Викки.
– Вполовину примерно, как ты. – Я сжимаю ее хрупкое плечо, подтягиваю поближе к себе. Поворотливые детройтцы обтекают нас, точно поток скалу.
– Сирень красива, но цветет на корявых кустах, – понимающе прищурясь, изрекает Викки. – Ваши глаза так по сторонам и рыскают, мистер. Неудивительно, что от вас жена ушла.
– Ну, это в прошлом, – говорю я. – Я полностью твой, если ты хочешь меня. Можем пожениться хоть сейчас.
– У меня уже была как-то раз любовь навеки, жаль, хватило ее ненадолго, – говорит она. – Ты, по-моему, бред какой-то несешь. Я прилетела сюда, чтобы посмотреть город, вот и давай его смотреть.
Она супит брови – так, точно что-то на миг приводит ее в замешательство, но затем сквозь насупленность вновь пробивается сияющая улыбка: Викки возвращается. Конечно, я несу бред, хотя женился бы на ней не моргнув и глазом, – в аэропорту имеется внеконфессиональный священник, в шаферы я взял бы носильщика «Юнайтед», а из Барб и Сью получились бы косметически совершенные подружки невесты.
– Давай-ка багаж получать, что скажешь, юноша? – говорит Викки, теперь уже вызывающе, и трогается с места. – Я хочу увидеть ту большую покрышку, пока беднягу еще не снесли.
Она оборачивается ко мне, смотрит, приподняв брови, и я различаю в ее глазах сладостный тайный посул, записанный секс-кодом, который известен лишь медицинским сестрам. Разве я могу ответить отказом?
– А у тебя и вправду большой запас скорбных мин, – замечает Викки, уже отойдя от меня ярдов на десять. – Пойдем же.
В чужом городе всякое может случиться. Я как-то забыл об этом, и, чтобы освежить мою память, потребовалась настоящая провинциальная девушка. Я тоже трогаюсь с места, нагоняю ее, улыбаюсь, шустро топаю к багажным конвейерам.