Десять вещей, которые я теперь знаю о любви Батлер Сара
Антон крутит чашку по пластиковой поверхности стола:
— В Букингемский дворец.
«Букингемский» — роскошное слово цвета старомодного комода из красного дерева — в его устах звучит непривычно.
— Я хочу увидеть Букингемский дворец.
Мы просим бутербродов у волонтера на кухне. Он дает нам зубные щетки и пасту в придачу. В ванной комнате здесь один писсуар и одна кабинка. Я стою у раковины и надраиваю зубы, пока у меня не начинают кровоточить десны. Стараюсь не смотреть в зеркало.
Антон носит белые кроссовки. Его куртка похожа на старый армейский спальник: раздутая, блестяще-оливковая, того же цвета, что имя его дочери. Я натягиваю ботинки и затягиваю шнурки.
Поднявшись по лестнице, Антон сворачивает направо, а не налево. Я следую за ним в церковь, которая оставляет ощущение школьного зала, и отворачиваюсь, пока он крестится, а потом опускается на колени на заднем ряду. Я не верующий, но в ожидании Антона я смотрю на изображение Христа на дальней стене, обрамленное крылатым золотым пламенем, и произношу молитву: те слова, что целыми днями готовы сорваться у меня с губ, теперь летят вверх, к сводчатому потолку.
Снаружи уже разгорается день. Еще прохладно из-за дождя, но я уже чувствую, что в воздухе притаилась жара. Сегодня мне придется обвязать куртку вокруг пояса; я научился делать это так, чтобы не помять фотографию.
Мы с твоей мамой встречались в квартирке в Блумсбери. Она принадлежала ее подруге. Марина работала в Париже, а это местечко держала про запас, для поездок в Лондон. Возможно, ты не хочешь об этом знать, но я все-таки расскажу тебе, не могу удержаться. Квартирка была крошечная, но замечательная. Мы с твоей мамой запирали дверь и оставались наедине, только она и я, в нашем маленьком мирке, а огромный мир все шумел вокруг — только уже без нас. Она рассказывала забавные истории о своих дочках, о знакомых мамашах; абсурд она могла углядеть буквально во всем. Когда она смеялась — звонко, по-настоящему, — мое счастье становилось плотным, реальным, будто хрусталь.
Иногда после наших встреч мы отправлялись на прогулку. Помню, как мы шли по Уобурн-Сквер-гарден, любовались расцветающими нарциссами и болтали о том, в каком из этих элегантных домов мы хотели бы жить. Но потом она всякий раз начинала бояться, что нас увидят, нервничала, ругалась со мной и в конце концов говорила, что ей пора.
— Это место для богатых, да? — Антон крутит головой, рассматривая черные ограды площадей, роскошные кирпичные дома и студентов, снующих вокруг зданий университета: множество модной обуви, уложенных волос и серьезных учебников. А я почти слышу стук ее каблучков по тротуару, чувствую прикосновение ее руки, вижу блеск ее глаз.
Антон останавливается на углу Гордон-сквер, внимательно смотрит на трех девушек, переходящих дорогу. Потом кивает.
— Сильвия. Она приходить сюда, — говорит он. — Я? Может, я буду мертвый, но она приходить сюда. Она учится. Она уже говорит по-английски лучше меня. Она приходить сюда.
Мы идем дальше, по Торрингтон-плейс в сторону Тоттенхем-Коарт-роуд. Я готов слушать Антона весь день напролет. Мне интересно знать, что волосы Сильвии вьются, когда они влажные, что ее кожа пахнет теплым молоком, что она бормочет во сне. Ведь сам я это все упустил.
Когда я спрашиваю его, посылает ли он дочери письма, Антон отворачивается:
— А что ей сказать-то? — Краска заливает все его лицо, поднимаясь от подбородка, и я вдруг отчетливо понимаю, что он не умеет писать.
Антон предлагает купить пива, но я качаю головой, и он не настаивает. Проходя по Сохо, он глазеет на секс-шопы, тихо посмеиваясь. Через Мэйфейр мы идем молча, погрузившись в свои мысли.
Я не люблю Букингемский дворец, но Антону тут все нравится: и покрытые золотом статуи, и солдаты в меховых шапках, и даже туристы, которые фотографируются, выстроившись у забора.
— Ты ведь четыре года живешь в Лондоне, — говорю я, — и до сих пор не был здесь?
Антон пожимает плечами:
— Я здесь для работы, для денег, для дочери. — Он отводит взгляд. — Мне нужна камера, — тихо говорит он. — Мне нужна камера, чтобы отправить фото Сильвии.
Мы оба замолкаем. Солдат справа от нас кажется статуей. Я жду, что он двинется и выдаст себя, но он остается неподвижным. Может, он сейчас думает о любимом человеке?
— Мой шрам, — говорю я. — Он от дверцы автомобиля. Правда, я ничего об этом не помню.
Антон слушает.
— Я думал, что нашел кое-кого, — продолжаю я. — Вот почему потерял управление. Меня обвиняли в халатности, говорили, что я мало спал, пил накануне, пять лет не ходил к окулисту… и все в таком роде. А на самом деле я просто подумал, что нашел кое-кого.
Мы смотрим, как мальчик лет восьми направляет фотоаппарат на двух женщин, отставив его от себя так, будто он вот-вот взорвется. Женщины держатся за руки, их глаза сияют.
— Кого? — спрашивает Антон.
Чувствую, как сердце в груди замирает. А скамеек здесь нет. Тяжело опускаюсь на крыльцо рядом с группой студентов — французов, по-моему. Те флиртуют вовсю, играют с телефонами, визжат от собственных шуток. Один из них, паренек лет семнадцати, ловит мой взгляд и тут же отводит глаза. Вижу, как он наклоняется к своей соседке и что-то ей шепчет. Она смотрит на меня и краснеет.
День раскаляется, и я чувствую, как по спине течет струйка пота. Утром я чистил зубы, но во рту все равно горчит.
— По-моему, ты очень грустный человек, — говорит Антон, подсаживаясь ко мне.
Я ерзаю на каменных ступенях.
— Временами.
Он кивает.
— Моя мать, — говорит он, — тоже грустная, как ты. Это трудно.
— Ты злишься на нее? — спрашиваю я.
Антон качает головой:
— Нет, не злюсь. Она мертвая уже десять лет, наверно.
— Хочешь, я помогу тебе написать письмо? Для Сильвии.
Я не смотрю на него, а он молчит, выбивая ногой странный ритм.
— Правда, оно будет на английском, — продолжаю я. — Но ты говорил, она знает английский.
Проходит минута, и его нога прекращает вытанцовывать.
— Ты добрый человек, Даниэль. Я хочу, чтобы ты написал письмо.
Я киваю.
— Только не здесь, не здесь, — говорит Антон.
Мы возвращаемся обратно в Энджел, потому что это его территория, а я знаю здесь одно место. Нас там, конечно, не встретят с распростертыми объятиями, но и не прогонят.
Однажды я пытался найти тебя там — в компьютере. Женщина, которая пахла духами моей матери, помогла мне. Компьютер выдал 432 000 результатов, но тебя среди них я так и не нашел.
Антон идет слишком быстро.
— Помедленнее, прошу тебя, — говорю я, прижимая руку к груди: чувствую, как сердце увеличивается в размерах.
Он хмурится:
— Ты болен?
Я вздыхаю:
— Просто ходи со мной помедленнее.
Он сбавляет шаг. В любом случае, мне больше нравится идти не спеша, поглядывая и вверх, и вниз, и по сторонам.
Однажды я подвозил мужчину с сыном. Они сели ко мне в машину возле неосвещенного дома в Тутинге в пять утра. Мальчику было не больше пяти. Мужчина нес ребенка на руках; на левом плече у него висела спортивная сумка. Он быстро шептал что-то мальчику на непонятном мне языке. «В Хитроу, пожалуйста», — попросил он. Я украдкой разглядывал их лица, когда они мелькали в зеркале в свете фонарей. Глаза мальчика закрывались; отец гладил его по волосам. Не думаю, что они убегали, но мне хотелось в это верить. Ночь была тихая. Я надавил на газ, и автомобиль пулей пролетел мили, отделявшие нас от ярких огней аэропорта. Когда мы приехали, мальчик уже спал; лицо его отца было напряженным, на правой щеке дергался мускул. Мужчина дал мне щедрые чаевые и коротко кивнул, потом достал сумку из багажника, взял на руки спящего ребенка и скрылся за стеклянными дверями зала вылетов. Я представил: тревожное ожидание в очереди на регистрацию, уверенный взгляд на паспортном контроле и — вздох облегчения, когда самолет взмыл в небо.
— Ты вернулся бы домой, если бы смог? — спрашиваю я у Антона, уворачиваясь от галдящих туристов возле Британского музея. Он будто не слышит, отвлекшись на запах, идущий от киоска с хот-догами. Но когда мы доходим до конца длинного черного забора и сворачиваем за угол, Антон вдруг отвечает:
— Это сложно.
— Понятно.
— У меня нет денег на самолет. И потом. Если я поеду, вдруг не смогу вернуться? Я же говорить вчера: может, лучше совсем без отца, чем с таким, как я. Видно, что я пью, да? И у меня нет денег для нее.
Представляю, как мой отец сидит за столом в кабинете, считает свои долги, а на полу стоит портфель с банкой, полной таблеток.
— Ну конечно… — Я осекаюсь, не зная, что сказать.
Мы идем молча. Я мысленно успокаиваю сердце: тихо, тихо, мы уже почти пришли, почти пришли.
На Миддлтон-сквер я замечаю крошечный носок, розовый, с тонкой ленточкой, продетой сквозь ткань сверху. Останавливаюсь, подбираю его и кладу в карман — в тот, что без дырки. Антон или не замечает, или просто ничего не говорит об этом. На ходу я ощупываю носочек. Спереди — крошечный бантик, пришитый одним стежком. На самом кончике — выпуклый шов и еще что-то шершавое, вроде засохшей грязи. Представляю, как малышка сучит ножками по чехлу коляски. У ее мамы под глазами мешки; она торопится на прием к врачу. В прошлый раз они опоздали, пришлось ждать несколько часов. Идет дождь, на улице зябко, но женщина вся в поту. Носочек падает на землю, и девочка громко плачет: воздух холодный, босая ножка неприятно скользит по чехлу коляски. Но мама этого не замечает. Плач малышки измучил ее. Откинув пряди со лба, она толкает коляску дальше.
Мы с Антоном останавливаемся перед библиотекой. Это большое округлое здание. Участки стены под окнами плотно усеяны крошечными голубыми плитками. Антон с тоской смотрит на паб через дорогу.
— У нас нет бумаги, — говорит он.
— Я попрошу.
Антон мотает головой:
— Не хочу плохую бумагу, не надо плохой бумаги.
Я делаю шаг ко входу, и стеклянные двери раздвигаются перед нами, но Антон остается на тротуаре.
— Может, тогда не будем… — обращаюсь я к нему.
Двери начинают было закрываться, но ощущают мое присутствие и открываются снова.
— Нет-нет. Я хочу. — Антон распрямляет плечи и хмурится: между бровей залегает глубокая складка. — А что это за место?
— Библиотека, — отвечаю я. — Сядь где-нибудь.
Махнув рукой в сторону столов, расставленных между металлическими стеллажами с книгами, я иду прямиком к стойке с надписью «Информация». Курносый мужчина с рыжей бородкой поднимает голову, и по его лицу я вижу все, что он обо мне думает. Выгляжу-то я, по-моему, не так уж плохо, но если ходить все время в одном и том же, то одежда быстро изнашивается. Да и лондонская грязь накрепко въедается в кожу. Если бы шел дождь, было бы проще — люди куда снисходительнее к жертвам погоды, промокшим до нитки. Я улыбаюсь мужчине. Не слишком широко — чтобы не показывать сломанный зуб в нижнем ряду, — но все же довольно располагающе.
— Мне нужна ваша помощь, — произношу я. Мужчина смотрит на меня с подозрением, но я продолжаю: — Мне нужно написать письмо.
Он делает шаг назад — крошечный, но заметный.
— Не могли бы вы дать мне два листа бумаги? — спрашиваю я. — И одолжить ручку?
— Я не… в смысле, у нас нет…
— Я был бы вам очень благодарен за это, — выговариваю я с самым благородным произношением, на какое способен. Правда, оно уже подзабылось — в моем мире от него мало проку.
Мужчина хмурится, сжимая большой и указательный пальцы так, что они побелели. Телефон справа от него тихо жужжит, мигая красным. Его коллега отвечает на звонок. Я жду.
— Вот возьмите. — Рыжий мужчина берет два листа бумаги из принтера за столом и протягивает их мне. — И еще это. — Он берет шариковую ручку с клавиатуры компьютера. У нее нет колпачка, а на корпусе видны следы зубов.
Я изо всех сил стараюсь не вцепиться в них сразу.
— Спасибо.
Он выглядит смущенным. Я снова улыбаюсь.
— И конверт, — говорит он. — Вам ведь будет нужен конверт. — Он вдруг делает паузу. — Или он у вас есть?
Я отрицательно качаю головой. Он поворачивается и наклоняется, открывая ящик. Темно-синий свитер слегка задирается, открывая смятые края рубашки и свисающую плоть на его боках.
— Спасибо, вы очень любезны, — говорю я.
Он делает движение головой — легкий кивок в сторону.
Когда я возвращаюсь с бумагой, ручкой и конвертом, Антон издает радостный возглас. Несколько человек поднимают головы, и я прикладываю палец к губам. Мой приятель выбрал стол у окна, отгороженный стеллажами и заваленный газетами. Я собираю их в пачку, на потом, а затем кладу перед собой чистый лист бумаги.
— Этот — для черновика, — говорю я, разделяя листы. — А этот — для самого письма.
Я уже давно ничего не писал.
Мы находимся в разделе фантастики, в секции «О». Буква «О» — белая, с легким налетом жемчужного блеска. У моей матери была нитка жемчуга, один из подарков отца, которые тот делал, мне кажется, из чувства стыда. А она думала, что из-за любви. Однажды мы разложили их все на обеденном столе — кольца и браслеты, ожерелья и броши. «Выбери две вещи, — сказал я, — только две». Мне нелегко было произнести это твердо: мама плакала, а я никогда не мог вынести ее слез. Она выбрала жемчуг и золотой медальон в форме сердца, в котором ее фотография была напротив папиной, вырезанной не совсем по размеру. Я заставил себя прикусить язык.
Антон диктует мне. Я полагал, что придется задавать ему вопросы, подсказывать, что и как лучше написать, но слова льются ровно, складываясь в готовые предложения. Это письмо существовало в его голове уже давно.
— Моя Сильвия. Через «в», Даниэль. Через «в». Ты же англичанин…
Пишу тебе из Лондона, из Англии. Он очень большой, тут много народа. Я по тебе скучаю. Каждый день просыпаюсь и думаю о тебе. Вижу твое лицо. Каждый день думаю, какая ты красивая. Я ночую в очень большом доме.
Он бросает на меня настороженный взгляд. Я ободряюще киваю в ответ.
Здесь есть сад с двумя рядами цветов и дерево с яблоками. Тебе здесь будет нравиться. Будет нравиться копать землю маленькой лопатой, растить цветы.
Наверно, иногда ты не помнишь меня. Но это нормально, Сильвия. Лица трудно держать в голове, когда людей нет рядом. Я не забываю тебя. Я хочу… нет, нет, мне хочется, чтобы ты помнила меня.
Я пишу, а сам думаю о тебе. Я ведь никогда не видел твоего лица. И когда на душе тяжело, я тревожусь о том, что найду тебя — и не узнаю. Боюсь, что тогда, на дороге, это была правда ты, а я упустил свой единственный шанс. Но чаще я все же уверен, что не пропущу тебя.
Нельзя соскучиться по тому, кого не знаешь. Но я скучаю по тебе.
Трудно все объяснить. Может быть, когда ты станешь старше, я скажу тебе. Но скоро я возвращаюсь домой. И мы едем в горы. Твои ноги длиннее, ты быстрее меня. Ты можешь рассказать мне про все, что было после моего отъезда.
Мужчина со светлыми дредами пробирается мимо нашего стола. Я вижу, как он смотрит на нас, притворяясь, что не делает этого. Выбрав книгу с рыжим пламенем на обложке, он спешит прочь.
Дочь моя. Я хочу показать тебе Лондон. Хочу увидеть, как твои глаза загорятся при виде зелени моста Хаммерсмит — той зелени, что можно увидеть, лишь подойдя совсем близко, даже чувствуя запах краски. Хочу показать тебе свои места — те уголки, куда я выкладываю вещи. Выцветший желтый нарцисс, зажатый между планками сточной канавы. Серебристая вешалка на вытянутой руке дерева. Кнопка цвета киновари, втиснутая в щель между изъеденными временем кирпичами.
«Мусор», — скажешь ты.
Нет, не мусор. Взгляни.
Я расскажу тебе о слове «киноварь»: это цвет, а еще минерал. Такой яркий, красный. Можно подумать, будто он создан человеком, но нет, он рождается под землей и выходит к свету.
У меня есть много вопросов к тебе, Сильвия. Я хочу знать каждую секунду с тех пор, как я уехал. Я надеюсь, что ты не ненавидишь меня за отъезд. Это ради помощи, я здесь, чтобы помочь тебе. Иногда все идет как-то не так, и нужно время, чтобы вернуться туда, куда я должен попасть.
Я люблю твою маму, Сильвия. Иногда взрослые ссорятся, но я люблю ее и тебя.
Я обещаю, Сильвия, я вернусь домой. Нужно время, но я вернусь. Я вернусь, подниму тебя в небо так высоко, что ты увидишь все поверх домов, поверх людей и поговоришь с птицами. Если ты сердита, я могу подождать.
Мой друг Даниэль пишет это письмо для меня. Он добрый человек.
Я люблю тебя, Сильвия.
Тато
Мой почерк всегда был не слишком хорош. Он похож на синий след насекомого, устало ползущего по бумаге. Когда я пишу свое имя, оно кажется мне незнакомым. Поднимаю глаза и вижу, что мужчина за стойкой наблюдает за нами. Интересно, ему нравится работать здесь, среди всех этих непрочитанных слов? Что они для него — обуза или возможность?
— Я перепишу заново, начисто, — говорю я, вместе с Антоном глядя на неровные края своих букв.
Он кивает:
— А потом я ей нарисую.
Чистовое письмо не слишком отличается от черновика, но Антон не в обиде. Он забирает у меня бумагу и ручку и начинает рисовать рамку вокруг написанного. Я смотрю, как он хмурит брови, выводя ручкой тонкие переплетающиеся листья и цветы. Даже в мои годы люди все еще способны меня удивить.
Я разворачиваю газеты, потому что шанс есть всегда, и, быть может, именно в тот день, когда я решу сдаться, я как раз и найду то, что ищу.
Странное дело: я чуть не проскочил мимо. В смысле, прочел заметку — и двинулся дальше. Ведь когда ищешь что-то так долго, то в твоем воображении все уже видится кристально четко и потом нелегко понять, что реальность не совсем такова.
Все эти годы я искал твое имя, с тех самых пор, как узнал его. Искал не только в газетах, но и по радио, на книжных корешках, в компьютерах, даже на надгробиях.
Я нашел не твое имя, а его — черное, с отблеском серебра и золота. Увидел на странице The Times, что и неудивительно. И уже было перелистнул, как вдруг что-то щелкнуло в мозгу — и меня словно ударили под дых. Сердце трепещет в груди, я зажмуриваюсь. Вдох-выдох, вдох-выдох. Открыв глаза, я вижу, что Антон все еще рисует замысловатую розу, а мужчина за стойкой печатает что-то на компьютере. Мимо окна проходит женщина, прижимает к уху телефонную трубку. Газета лежит на столе передо мной. Я переворачиваю страницу.
Это не твое имя, а его. Но когда мне наконец удается сконцентрироваться на мелком шрифте в самом низу, то я нахожу тебя: вот она, голубая льдинка в конце строки.
Дата завтрашняя. Это четверг, мерцающий зеленью гребень холма.
Я думаю о том, как тебе должно быть грустно сейчас, и от этого мне самому становится больно. Сую руку в карман и сжимаю в ладони крошечный детский носочек.
Они могли поставить неверную дату, неверное время.
Так, без паники.
Я вырываю заметку из газеты потихоньку, очень аккуратно, чтобы мужчина за стойкой ничего не заметил. Антон поднимает глаза, но я не встречаюсь с ним взглядом. Сворачиваю кусочек бумаги и прячу его во внутренний карман — туда, где лежат носок, клубок и лекарство от сердца. Я знаю, что там написано, но не в силах расстаться с этой заметкой.
На похороны отца я надел пиджак с пятном на лацкане. Я вообще не хотел идти, но мать стучала в дверь до тех пор, пока я не открыл, и стояла в комнате, пока я не оделся. Это был яркий день, как сегодня: теплый воздух, ровное голубое летнее небо. Я не мыл волосы уже несколько дней. Голова зудела. Глаза болели.
На похоронах было десять человек. Шестерых из них я не знал. У одного из мужчин в темно-сером костюме был оранжевый загар. Я представил: окна в комнате затянуты жалюзи; на зеленом сукне стола — веер перевернутых карт. И этот мужчина улыбается, глядя на то, как мой отец проигрывает то, чего у него нет. Бормоча свою речь, викарий запнулся на имени моего отца. Позже, за тяжелыми деревянными дверями церкви, мужчина в сером пожал мне руку и сказал, что он с сожалением узнал грустную новость. Отец был его другом, хорошим парнем. У него был низкий голос, сочный и уверенный. Похоже, что он делал маникюр. Я ничего не ответил.
— Даниэль, ты болен? — Голос Антона кажется далеким, словно я под водой или у меня заложило уши.
— Мне надо… — Я остановился и начал сначала: — Там… Я должен… — Я качаю головой.
Он сузил глаза.
— Смотри, вот конверт. Тут надо написать адрес. — Я выдергиваю конверт из-под письма и сую Антону в руки. — А еще марка. Тебе понадобится марка. — Вижу, что он напуган. — Тебе нужно пойти на почту, — говорю я. — Отделение есть на Росбери-авеню, рядом с рынком, прямо на холме. У тебя есть немного денег?
Зря я это затеял. У меня дел по горло.
Вдох, выдох, снова вдох. Без Антона я бы никогда этого не узнал. Не хочу, чтобы ты считала меня бесчестным. Я сложил письмо пополам, потом еще пополам. Благодаря Антону оно стало красивым, несмотря на мой почерк.
Мой приятель достает из кармана сложенный кусок бумаги. Я не понимаю, что там написано, но догадываюсь, что это адрес, и аккуратно, буква за буквой, переношу его на конверт. Наконец мы встаем. Человек за стойкой наблюдает за нами. Я заставляю себя подойти к нему.
— Спасибо, — говорю я, хотя мне уже пора быть на улице, идти к тебе; нужно уже быть там, ожидая. — Спасибо. Мой друг хотел написать письмо своей дочери, в Польшу. Спасибо за помощь.
Я кладу ручку на стойку. Антон кивает, похлопывая по конверту и улыбаясь. Мы уже почти вышли за двери, как вдруг издалека слышится:
— У вас есть деньги на марку?
Я оборачиваюсь. В улыбке мужчины за стойкой сквозит самодовольство. Так порой бывает, когда люди чувствуют, что они делают что-то хорошее. Многие это осуждают, но я — никогда. Бросаю взгляд на Антона. Он качает головой.
— Держите. — Порывшись в карманах, мужчина протягивает нам фунтовую монету. — Этого должно хватить для письма, — говорит он. Его голос идет вверх, словно спрашивая, а не утверждая.
Антон берет деньги. Ногти у него длинные, как у женщины. Коротко кивнув, он опускает взгляд. Человек за стойкой молчит, а затем отмахивается от нас, поворачиваясь, чтобы обслужить молодую женщину с кучей учебников.
Очередь в почтовом отделении длинная, движется медленно. Мы понемногу продвигаемся вперед, вместе со всеми. Люди слегка сторонятся нас. Поначалу меня это не беспокоит: я думаю лишь о том, что теперь ты так близко; и сердце колотится, заглушая все остальные мысли. Но затем я начинаю нервничать. Я-то уже привык к своему запаху. Привык к тому, что полы моей одежды совсем обтрепались. Изо всех сил стараюсь унять панику.
Антон целует конверт и бросает его в красную пасть почтового ящика:
— Ты должен идти. Спасибо тебе, Даниэль.
— Еще увидимся, — говорю я.
Он покачивает головой:
— Может быть, Даниэль.
Антон прав. Кто знает, что может произойти.
Десять неподобающих мыслей во время похорон отца1. Как же летают эти чертовы аэропланы? Они ведь такие тяжелые.
2. Отец любил Тилли и Си больше меня.
3. В моем потерянном рюкзаке остался пакет с грязным бельем.
4. Кэл хорошо выглядит — наверняка уже нашел себе кого-то.
5. Есть все-таки какая-то ирония в том, что доктора умирают.
6. Я не верю в Бога.
7. Сколько стоит механизм, который закрывает шторки перед гробом?
8. А что, если бы я сказала Кэлу, что передумала?
9. Викарий немного похож на Шона О’Коннери.
10. Хочется вернуться в дом, выставить бутылки виски в ряд и опустошить их.
Мне холодно; холодно с тех пор, как он умер. Небо за окном безвкусно-голубое. Я надела то, что купила вчера: узкие черные брюки, черный топ с бантом на шее, который мне не очень-то нравится. Стою в ванной с зубной щеткой во рту и рассматриваю себя в зеркало — от холода кожа потускнела, губы вытянулись в нитку, глаза сузились.
Когда я спускаюсь, в гостиной все стоят, хотя мест хватило бы, чтобы рассесться. Мальчики Си топчутся возле камина, явно чувствуя себя неловко в темных костюмах с иголочки. Тилли надела длинное черное платье из шерсти, облегающее живот. Си безупречна в своем черном льняном костюме; на веках — голубые тени, будто она собралась на вечеринку. Я замираю на пороге. На мгновение возникает чувство, что это чья-то другая семья, просто чужие люди, которые не имеют ко мне никакого отношения.
Все то и дело поглядывают в окно; стоит машине проехать мимо, и комната сразу приходит в движение.
— Они должны быть здесь в одиннадцать, — говорит Стив. Его пухлые губы вечно лоснятся. Он отгибает рукав и бросает взгляд на часы. Дорогие, судя по тому, как он прикасается к ним. — Еще минут десять.
Он чуть поворачивает голову, будто ожидая одобрения. Си сжимает его руку.
— Я покурю на крыльце — и сразу назад, — говорю.
Возмущенно хмыкнув, сестра переглядывается с мужем.
— Алиса, они приедут с минуты на минуту.
Дрожащими пальцами прикуриваю сигарету. Вдыхаю дым, но это не приносит облегчения. За моей спиной открывается входная дверь, и я уже готовлюсь выслушать проповедь от Си, но это Тилли. Сестра прислоняется к стене рядом со мной.
— Угостишь? — спрашивает она.
— Ты же не куришь.
— Сейчас не откажусь.
— Тебе это ужасно вредно. — Я прикуриваю для нее. Тилли делает легкий вдох и тут же закашливается, а потом смущенно улыбается мне. Я улыбаюсь в ответ.
— Не могу перестать думать о маме, — говорит сестра.
Стряхиваю пепел и смотрю, как он летит на ступеньки.
— Ты тогда была совсем малышкой, — продолжает она. — Помню, ты была такой маленькой, и я чувствовала, что должна теперь заменить тебе маму, но не знала как.
Я смотрю на дорогу. Деревья отбрасывают на тротуар густые тени. Вспоминаю вдруг про сумку с вышитой балериной. Интересно, что с ней стало?
— Ты отлично справилась. Просто прекрасно.
Тилли слабо улыбается.
— Вы все, наверно, винили меня тогда, — говорю я.
— За что?
— За маму. За то, что она села за руль в тот день.
— Ох, Алиса. Не надо. Не думай так.
Мы молча курим.
— Алиса? — Голос Тилли звучит резко.
— Да?
— Я хотела… Дело в том, что я сказала…
— Смотри, они уже здесь. — Я указываю на черный катафалк и два длинных черных «мерседеса», которые медленно движутся в нашу сторону.
— Они уже здесь, — эхом повторяет Тилли и смотрит на сигарету так, будто видит ее впервые.
Гроб стоит на низкой платформе катафалка. Он сделан из роскошного красного дерева, отполированного так, что белые цветы на крышке отражаются в ней. Машина заезжает во двор, и входная дверь открывается. У нас за спиной все суетятся, Си возится с мальчишками — проверяет носовые платки, поправляет галстуки, выключает телефоны. Тилли берет меня за руку и сжимает ее.
— С мамой все было так же, — говорит сестра. — Не похоже на правду.
Мрачный мужчина поднимается по ступенькам степенно, неторопливо. «Сесилия, Матильда, Алиса», — называя имена, он слегка кивает и пожимает нам руки. Ладони у него большие и прохладные; это успокаивает. «Вы готовы?» — спрашивает он, глядя мне в глаза. Я хочу ответить — нет, ни к чему такому я не готова. Совсем не готова. Но вместо этого я опускаю взгляд и иду следом. На мне лодочки, которые я нашла в своей старой комнате; не помню, чтобы оставляла их там. Смотрю на свои ноги на лестнице — черные остроносые туфли — и запоздало вспоминаю, что последний раз надевала их, чтобы пойти на тот ужин с Кэлом, когда я сказала ему, что не могу так больше — если и дальше ничего не изменится, если мы не прекратим притворяться. Он ответил, что это не притворство. «А по ощущениям уже похоже», — сказала тогда я.
Мужчина помогает мне забраться в черную машину; сажусь сзади, стиснутая между сестрами. Когда они рядом, я вечно кажусь себе еще меньше, чем я есть.
Знаю, что стоит поднять глаза — и я увижу, как миссис Уильямс наблюдает сверху из окна, держа на руках кота. Вместо этого я смотрю на катафалк. В заднем окне виднеется слово «Дедушка», выложенное красными гвоздиками. Краем глаза поглядываю на Си, но она смотрит прямо перед собой. Я молчу.
Мы едем так, словно боремся с яростным ветром. В окне мелькают фонари, разноцветные огни, а я не отрываю глаз от блестящей поверхности коробки передач.
— Вот бы нам не надо было переживать это все дважды, — произносит Тилли.
— Такова его воля, — отрезает Си. — Он хотел, чтобы вся семья пришла в крематорий, а потом — в церковь, на отпевание.
Тилли вздыхает.
— А с мамой тоже было так?
Си кашляет, прикрыв рот рукой.
— Я плохо помню.
— Она убила себя? — спрашиваю я, не подумав.