Десять вещей, которые я теперь знаю о любви Батлер Сара
Я сказала сестрам о подушках, но про рисунок умолчала. Поставила его на стол в своей комнате, прислонив к подоконнику. Та женщина на похоронах была права: у меня мамин нос — маленький, почти курносый, — ее миндалевидные глаза, ее округлая шея и густые кудрявые волосы. Может, поэтому несколько месяцев после похорон отец не хотел меня видеть? И поэтому временами смотрел на меня так странно?
— …так что вы думаете об этом, Алиса? Вы согласны?
— Простите? — Я виновато улыбаюсь.
Лицо агента вытягивается, и я вдруг вижу перед собой ужасно расстроенного мальчишку.
— Насчет стен. И ковров.
— Ковров?
Майкл прищуривается. Интересно, он меня выбранит? Но он только с преувеличенным спокойствием напоминает, что мне нужно подумать о том, чтобы покрасить стены в белый и купить новые ковры. Это должно положительно сказаться на цене.
— В белый? — переспрашиваю я.
— Лучше сливочный. Это теплый цвет, людям он кажется уютнее. Как вы и сказали, Алиса, сейчас здесь довольно мрачновато.
Я киваю. Представляю, как кидаю банку белой краски в стену гостиной. Сердце начинает колотиться.
— Итак. — Майкл достает из папки листок и начинает записывать. — Покрасить стены. Где возможно, конечно, но обязательно — в прихожей, на лестнице и в гостиной. Поменять ковры — в прихожей, на лестнице и в гостиной. Избавиться от красного и зеленого, добавить нейтральных цветов. И еще мебель. — Он грызет кончик ручки, глядя в потолок. — Думаю, надо сплавить куда-нибудь мебель, прежде чем приглашать покупателей. Как вы считаете, Алиса?
Мне нравится мысль о том, что такие большие, тяжелые вещи можно сплавить, хотя папа наверняка хотел бы, чтобы мы все оставили. Представляю, как смотрелся бы его шкаф красного дерева в доме Си, где такие тонкие стены, сплошная сосна и хромирование. Или как папин диван втиснули бы в квартирку Тилли.
— Мебель можно сплавить, — говорю я.
— Отлично! — Майкл хлопает в ладоши. Мне хочется его ущипнуть. — Главное — влезть в шкуру покупателей. Начать думать с чистого листа. Они должны зайти в дом — и сразу представить, как возвращаются сюда после работы, открывают бутылочку вина, ужинают. А сейчас тут все… ну… — Он помахивает рукой, будто отметая весь дом разом.
Я доедаю печенье и слизываю шоколад с пальцев, а Майкл наблюдает за мной. Я смотрю на него в упор, и он, кашлянув, отводит взгляд:
— И последнее, насчет кухни. Думаю, вам стоит ее полностью выпотрошить.
Я говорю ему, что подумаю — обо всем: о стенах и коврах, о мебели, о кухне и о том, стоит ли нам пользоваться услугами его агентства. При этих словах он явно пугается, начинает снова рассказывать о том, какая уважаемая у них контора, как ее небольшой штат умеет найти персональный подход к каждому клиенту, и все это за умеренную плату.
Провожаю его до двери. Золотой фольги на крыльце уже нет. Наверно, ее сдуло ветром или забрали обратно. А может, ее вообще там не было, а я просто схожу с ума. Смотрю, как Майкл идет по улице, и представляю папин дом в виде пяти фотографий и кривого объявления на окне в агентстве по недвижимости.
Семья переехала сюда, когда мама была беременна мной. Си рассказывала мне о старом доме. «Там было лучше, — говорила она, — светлее и радостнее». Однажды сестра отвезла меня туда, мы припарковались рядом и стали смотреть. Тусклые лондонские кирпичи, широкие окна с белыми рамами, двор перед домом весь в цветах. «Почему мы переехали?» — спросила я, а Си пожала плечами и ответила, что не знает, но по ее тону было ясно, что это все из-за меня.
Иду на кухню, засовываю хлеб в тостер и смотрю, как нагревательные элементы загораются оранжевым. Намазываю масло на затвердевший, потемневший тост и разрезаю его на треугольники, как делает папа. Как делал папа. Ем на ходу, расхаживая по кухне. Распахиваю дверцы шкафов, соря крошками. Включаю чайник — старый, пластиковый, топорный, с пятнами на боку, похожими на томатный соус. Он ворчит и трясется, плюется паром. Насыпаю кофе в френч-пресс, вдыхая одуряющий аромат. Я еще ничего не сдвинула с места, а уже кажется, будто тут все перерыли.
Запах кофе навевает воспоминания об аэропортах. «Я улечу, — говорю я себе. — Вот разберусь тут с делами — и улечу».
Начало положено: я выложила содержимое трех шкафов на кухонный стол. Стою и осматриваю его. Тарелки здесь всегда были те же самые, белые с зеленым, — по крайней мере, сколько я себя помню. Беру одну из них и тут же ставлю обратно. Глупо сентиментальничать с посудой. Распыляю чистящее средство и выметаю из шкафчиков пыль, зернышки риса, муку, липкие кукурузные колечки. Потом залезаю на стул и начинаю разбирать верхние полки. Первый бокал я, наверно, уронила случайно.
Он не разбился, только слегка подпрыгнул и укатился к раковине. Второй потоньше — для вина, на тонкой ножке, — и вот он-то разлетается вдребезги, засыпав осколками полкухни. Третий повторяет его подвиг, а вот четвертый не слишком старается. Опустошаю весь шкафчик, швыряя один бокал за другим, и вот уже весь пол вокруг покрыт осколками. Смотрится довольно красиво: все эти переливы, отблески света в острых гранях стекла.
Десять мест, где мне довелось ночевать1. На пороге церкви Святого Петра, в стороне от Уолворт-роуд.
2. В парке Майатс-Филдс, под огромной пихтой, возле оранжереи.
3. На раскладушке в крипте церкви Святого Иоанна Евангелиста, на Дункан-террас, в Ислингтоне.
4. В Лидсе, в парке Раундхей, настолько большом, что там можно заблудиться. Много миль аккуратно подстриженной травы.
5. В парке Клапхэм-Коммон, к югу от эстрады.
6. В том хостеле рядом со станцией «Саутворк». Не помню, как называется улица, но я узнаю ее: узкая и какая-то… подавляющая, с решетками на окнах.
7. В парке Хэмпстед-Хит.
8. В одной из арок под мостом Ватерлоо, где стену закрывает подсвеченное изображение другой стены.
9. Слушая шум реки в бетонной трубе, огибающей западную часть полуострова Гринвич.
10. Сидя на краю моста Блэкфрайерс, собираясь с духом.
Ночь после похорон я провел на Хит-стрит, а когда на следующий день снова пришел к твоему дому, то цветка на крыльце уже не было. Я представил, как ты держишь его в руках, и у меня родилась идея.
До того как встретить твою маму, я пару лет работал на строительных объектах. Мы тратили недели на подготовку фундамента: если не заложить его как следует, то дом можно даже не начинать строить. Вот что я делаю сейчас — закладываю фундамент. Это отнимает время, но оно того стоит.
Так что несколько дней я потратил на сборы. Если идти достаточно долго и искать очень тщательно, то можно найти все, что только будет нужно. Рядом с домом в парке Белсайз, в вагонетке, заполненой разбитыми дверными рамами, треснувшим стеклом и бетонным щебнем, я обнаружил синий пластиковый пакет.
Потом пошел по Кентиш-таун и дальше, по направлению в Кэмден. Там я нашел нитку искусственного белого жемчуга, свернувшуюся калачиком на подоконнике магазина, а на земле — четыре квадратика шоколада в золотой фольге. Я стою на светофоре рядом со старой станцией метро, у нее выцветшие плиты, вывеска прикрыта и испачкана голубями. Я вижу облако в форме кота: я единственный, кто смотрит вверх.
В очереди за супом, который раздавали в церкви на Бак-стрит, я попытался высмотреть Антона, но его там не оказалось. Только поднеся ложку ко рту, я наконец понял, насколько проголодался. В бледном, маслянистом бульоне плавали набухший ячмень, морковь и картошка. Я съел три тарелки супа и пять ломтиков хлеба.
Мама не любила готовить. Каждый раз за столом мы выслушивали ее извинения — овощи были то недоварены, то переварены; у нее не получилось загустить подливку; белый соус выходил комковатым. А отец, вместо того чтобы рассмеяться или как-то подбодрить ее, серьезно кивал и приближался к тарелке с видом судебно-медицинского эксперта. Я всегда хотел сказать маме, что еда очень вкусная, что она молодец, но почему-то не мог. А когда я стал жить отдельно, то привык есть стоя, едва успевая делать вдох между глотками. Иногда я открывал банку бобов и съедал их прямо так, оперевшись о кухонный стол или прислонившись к двери гостиной, глядя в телевизор.
Твоя мама любила есть в ресторанах. Но мы выбирались куда-то поужинать всего пару раз. Составить ей компанию я толком не мог: ряды столовых приборов и засилье бокалов приводят меня в ужас. «Ты запихиваешься так, будто идет война», — говорила она, а я краснел и пытался есть медленнее. «Ты заставляешь меня нервничать», — говорила она, а я не знал, что сделать, чтобы исправить ситуацию.
Возле церкви я нашел осколок стекла почти правильного оттенка зеленого для буквы «н», хотя такое скорее ожидаешь увидеть где-нибудь на пляже.
К вечеру синий пакет заполнился на четверть. Еще через три дня он был забит до отказа. Пробки от бутылок. Пачки от чипсов. Розовая вешалка для одежды. Ярко-зеленая скрепка. Кусок провода. Обертки от конфет. Оранжевый игрушечный автомобиль. Пустая серебряная фоторамка.
Сначала я написал твое имя.
Нашел кусочек бледно-голубой бумаги, выцветший на солнце. Этот квадратик с липкой полоской наверху — листок для записок или мыслей, которые только что пришли в голову. Клей давно высох, надписей не видно. Я свернул бумагу в трубочку и скрепил ее серым гвоздиком. Обвязал тонкой золотой ленточкой для упаковки подарков. Нашел идеальный цветок — пурпурно-розовый, с лепестками, похожими на бумажные сердечки. Укоротил стебель, чтобы он влез в голубую трубочку. А потом стал искать темно-синий. Нашел кусок джинсовой куртки, потертой по краям. Оранжевые нитки, которыми она была прошита, я аккуратно вынул.
Вернувшись обратно к дому, я поднялся по ступенькам и заглянул в окно. Стол исчез. На диване лежала раскрытая книга, обложкой вверх, но название я разобрать не смог. Положив клочок ткани на крыльцо, я попытался поставить трубочку так, чтобы она была словно ваза, но она постоянно падала. Пришлось положить ее, развернув цветком к двери.
«Лучше совсем без отца, чем с таким, как я». Не могу выкинуть слова Антона из головы.
Алиса. Доченька.
На следующий день я выбрал кусочек оранжевого картона — оттенок не совсем правильный, но уж что есть. Проделал в картонке дырочки: если ты поднимешь ее на свет, то увидишь звезды. «Доченька» — длинное слово. И чем дольше ты о нем думаешь, тем более странным оно кажется. Большинство букв я нашел в пробках от бутылок. Голубой, теплый оранжево-красный, темно-фиолетовый. Осколок бутылки сгодился для «Н», электрический кабель, покрытый белым пластиком, — для «О». Еще кое-что нашлось на деревьях: угольно-серый — для «Е», каштановая кора — для «К». Нанизав все на провод, я принес гирлянду к дому.
Поднявшись к красной двери, я заглянул в окно. Книга исчезла. Видно было только диван, темно-красный ковер, занавески, подвязанные широкими бархатными лентами, и край книжной полки у дальней стены. Я положил подарок на крыльцо и ушел.
«Лучше совсем без отца, чем с таким, как я»… Не могу не думать об этом. В конце концов, может, это всего лишь вопрос внешнего вида. Представьте: женщина открывает дверь — перед ней стоит шикарно одетый мужчина. Она выслушает то, что он хочет сказать. А теперь вот так: женщина открывает дверь — и перед ней стоит бродяга, со сломанным зубом и шрамом поперек лица. От него пахнет улицей. Женщина закроет дверь и на всякий случай задвинет защелку.
«Люблю» — цвета золота. Я никогда не встречал тебя, но какое здесь может быть еще слово, кроме «люблю»?
Алиса. Доченька. Люблю.
Я сделал крошечную золотую чашу из шоколадной обертки, сжимая фольгу между пальцами, пока она не затвердела в нужной форме. Потом из другого кусочка фольги скатал серебряный шарик и поместил его в чашу, уложив рядом сиреневый цветочек размером с ноготок ребенка. А потом с легким сердцем пришел к тебе и оставил слово «люблю» на крыльце.
Сегодня я продолжаю собирать «драгоценности», несмотря на дождь; вытираю находки рубашкой и крепко сжимаю край пакета в кулаке, так что все остается сухим. Пока я иду, представляю тебя: ты сидишь на полосатом диване, поджав под себя колени, слушаешь дождь за окном; на полу чашка чая, в руках — раскрытая книга. Надеюсь, тебе сейчас сухо и тепло: день не слишком подходит для прогулок.
В мою первую ночь в Лондоне тоже шел дождь. Я остался в квартире друга в Кембервелле, спал на диване в однокомнатной квартире, которую он делил с подружкой. Тогда я только вернулся из Лидса, все еще вне себя от горя. Подружка — не могу вспомнить ее имя, помню только, что оно было сиреневым, — первое время сочувствовала мне: заваривала чай, выслушивала мое нытье. Но вскоре я отчетливо ощутил ее недовольство. Как-то раз ночью я пошел прогуляться, чтобы дать им побыть наедине, и перебрал с пивом. Помню, как вывалился из паба: голова кружилась, холодные капли дождя стекали по лицу. На полпути домой меня вырвало на пальто и ботинки. Я понял, что не могу вернуться, и заполз под куст в парке Майатс-Филдс. Во всяком случае, я проснулся именно там. Все болело. Я дрожал от холода. Одежда была насквозь мокрая. Камни и ветви вдавились мне в кожу. Помню, я тогда подумал, что мне повезло выжить, а потом — что, может, лучше бы я умер.
Дождавшись, пока друзья ушли на работу, я украдкой вернулся в квартиру, набрал слишком горячую ванну, выстирал одежду и разложил прямо в сушилке. Даже отполировал ботинки. Сел на диван и выпил целый чайник чая. А потом я оставил записку с благодарностями, собрал сумку и ушел.
Так бывает с табу. Стоит разок нарушить его — и все, потом это уже не так важно.
Трава мне нравится больше, чем скамейки. Углы — больше, чем открытые пространства. Я люблю спать, слушая шум листвы, а не рокот автомобиля. Порой я возвращаюсь куда-то: к каналу — там, где он ныряет под землю неподалеку от Энджела; к крыльцу позади церкви Святого Петра, в сторонке от Уолворт-роуд. Какое-то время я ночевал в парке Клапхэм-Коммон, к югу от эстрады. Что мне больше всего нравилось там, так это звезды. В городе их почти не видно. Я так и не выучил созвездия. До сих пор не знаю, как они называются, но могу различить их на глаз. Я оставался там достаточно долго, чтобы увидеть, как земля повернулась.
Дело в том, что тут теряется ежедневный ритм: поспал, умылся, побрился, поел, пошел на работу. Все это исчезает моментально, оглянуться не успеешь. Ты спросишь меня, почему я живу так, как живу. И у тебя на это есть полное право. Но ответ будет далеко не один.
Сегодня среда, и я иду на запад, через Хит и дальше, через Голдер-Хилл-парк, с его ровно посаженными деревьями, аккуратными асфальтовыми дорожками и ухоженной травой. Проходя мимо птичьего вольера, я смотрю, как цапля кружит над бетонной площадкой, испачканной птичьим пометом.
Сегодня мое сердце твердо. Молодая женщина улыбается мне, проходя мимо. Вижу, как парочка обнимается рядом с военным мемориалом напротив станции метро «Голдер-Грин», прямо под словом «мужество». Парень приподнимает девушку, и они раскачиваются, как деревья на ветру. Прохожу по Аккомодэйшн-роуд, мимо низких деревянных зданий, украшенных расписной плиткой, мимо белого забора, расписанного подсолнухами и попугаями. Черная железная пожарная лестница свернулась позади зданий, и кондиционеры выбрасывают ненужный воздух. Работники отеля и продавцы втягивают в легкие никотин. Я нашел прошлогодний каштан, коричневый, сухой, морщинистый. Я нашел пустую сиреневую зажигалку. Я нашел половину темно-серого ремня. За продуктовым магазином, где в широких пластиковых коробках свалены овощи, я нахожу открытку с ледником. Там движутся под уклон быстро текущие реки — молочно-голубая вода, цвет твоего имени. На обратной стороне кто-то написал «Дорогая» синей шариковой ручкой. Следующее слово нацарапано, а затем та же синяя ручка протянула дрожащую линию по диагонали через белое пространство. В левом нижнем углу напечатано: «Ледник Франца Иосифа, Новая Зеландия».
«Давай убежим», — сказала она, и мое сердце дрогнуло. «Только на выходные», — добавила она, и я изо всех сил постарался скрыть разочарование. «Малкольм собирается отвезти девочек к бабушке с дедушкой. А я выдумаю предлог, чтобы остаться дома». Она хотела съездить на море. «По-моему, море — очень грустное место», — сказал я, а она назвала меня глупым, чувствительным мальчиком и страстно поцеловала.
Мы отправились в Брайтон. Наш отель стоял на обочине дороги, что тянулась вдоль всей набережной. Оконные рамы пострадали от соленого воздуха и ветра, проникающего под них. Она бросилась на кровать — узкую двуспальную, с плотно заправленными под матрас голубыми простынями. «Чувствую себя грязной, — сказала она, смеясь, и добавила: — Иди сюда».
Потом я спросил ее, любит ли она меня, и она ответила, что да, а затем рассмеялась, как будто все это не имело значения. Она называла меня «отдушиной», своей «порочной тайной» и выходила из себя, когда я «принимал все это всерьез».
Сворачиваю на Хуп-Лейн, иду мимо переполненного кладбища, где ряды надгробий борются за места, мимо красно-кирпичного крематория. Стараюсь сосредоточиться на цветах. Сосредоточиться на том, как я переставляю ноги, одну за другой.
Дорога обратно к тебе занимает немало времени. Останавливаюсь на Крайстчёрч-авеню и смотрю на кусочек города, вклинившийся между высокими кирпичными зданиями, которые тянутся до пустой игровой площадки. Прости, Алиса, доченька. Люблю. Прости, что мне нечего было предложить твоей матери, чтобы она осталась. Прости, что я не смог быть твоим отцом. Прости, что я не смог найти тебя. Прости меня за все.
Буква «П» — оливково-зеленая. На холме Хит я нашел кепку в милитари-стиле: она висела на ограде, возле пруда. Правда, пятно на макушке я не смог отстирать даже с мылом, но, надеюсь, ты не обратишь на это внимания. Я складываю буквы внутрь. Бордовое игрушечное колесо — это «Р», сломанная белая цепочка — «О», темно-синяя пуговица — «С», темно-фиолетовая бусина — «Т», ярко-розовая резинка для волос — «И».
Шторы открыты, свет горит. Поднимаюсь на крыльцо и заглядываю в окно. Ты лежишь на диване. Сердце разрывается в груди. Во сне ты просто вылитая мать. Я стою на верхней ступеньке и смотрю на тебя. «Избегайте огорчений». Я мог бы позвонить в дверь. Я мог бы разбудить тебя. Но ты так сладко дремлешь, подсунув свитер под голову, босыми ногами упираясь в подлокотник дивана. И я не готов, пока нет, не совсем. Кладу кепку на крыльцо и ухожу.
Алиса. Доченька. Люблю. Прости.
Осталось написать еще одно слово — и я буду готов. И ты будешь готова. Потом я вернусь в Энджел, разыщу Антона. Он все поймет. А если он не сможет помочь, я найду кого-нибудь еще. Подстричься. Побриться. Помню, как отец собирался на работу: стоя перед зеркалом в прихожей, он одергивал рукава пиджака; встряхивал ногами, расправляя брюки; облизывал указательный палец и приглаживал брови; задирал голову и проверял, чист ли нос. Если отец замечал, что я за ним наблюдаю, то с улыбкой гладил меня по голове. «Всегда надо производить впечатление, парень, — говорил он. — Не забывай об этом».
Порой мне кажется, что труднее всего было смириться с тем, что мама не хотела держать зла на отца.
— Он же лгал, — говорил я.
— Он был напуган, — отвечала она.
— Он облажался.
— Он всегда хотел сделать все как лучше. И не стоит употреблять подобные слова.
— Он наплевал на все.
— Он был растерян. Я просто хотела бы, чтобы он поговорил со мной.
— А я хотел бы, чтобы он не пошел на такой шаг.
— Что ж, теперь об этом думать уже поздно, правда?
В конце концов меня все достало: крошечная, захудалая съемная квартирка с изношенным ковром и уродливыми батареями; мамино покорное лицо, беззлобный взгляд, мягкий рот, вечно готовый расплыться в улыбке. Я ненавидел ее безропотное смирение. Ненавидел дешевые консервы: сосиски и бобы; ненавидел горы одеял, сваленных на кровати, и банку с мелочью на каминной полке. Я не перестал к ней заходить, но визиты становились все реже и реже. Мама жила там еще долгие годы — пока зрение совсем не упало и ее не отправили в дом престарелых. А до тех пор она как-то справлялась по дому сама. Да, я был плохим сыном, и я это признаю. Я хотел бы, чтобы мне выпал шанс стать хорошим отцом, но твоя мать заявила, что так будет лучше — и для тебя, и для нее, и для меня. «Этого не должно было случиться», — сказала она. Я должен был оставаться ее «отдушиной». «Но я и есть отдушина. Я буду ею и дальше», — ответил я, а она лишь покачала головой и улыбнулась — вот только улыбка вышла слишком грустная. Теперь-то я понимаю, что в тот момент стены ловушки сдавили ее еще тесней, чем раньше. Из-за меня, из-за тебя.
— Ты еще молод, Даниэль. Тебе нет даже тридцати.
По ее словам, многие мужчины готовы были убивать ради такого расклада.
— Но только не я. Только не я, — повторял я, убеждая ее, что мы со всем справимся.
Я могу объяснить тебе это только тем, что она стала другим человеком. Она будто остекленела, покрылась твердой блестящей оболочкой, сквозь которую мне было не пробиться.
«Но я люблю тебя». «Но я хочу быть…» «Но я люблю тебя».
Она сидела напротив, и ее глаза были безжизненные, словно галька. В это кафе мы с ней раньше никогда не заходили. Столешницы бежевые, круглые, с тонкими металлическими ободками.
Не знаю, в чем было дело — может, что-то не так с ножками нашего столика, может, неровный пол, — но каждый раз, когда кто-то из нас поднимал чашку, или ставил ее обратно, или задевал по столу ногой, все начинало шататься, чай проливался в блюдца, гремела посуда. Сложив салфетку, я сунул ее под одну из ножек, а потом проверил результат. Но лучше не стало. Я огляделся в поисках еще чего-нибудь, что можно было подсунуть под стол, но твоя мама положила свою руку на мою:
— Перестань, Даниэль. Это все не важно.
Ее ногти — идеальные овалы, окрашенные в цвет ее имени. Я накрыл ее руку своей. Она попыталась вырваться, но я не позволил. Ее щеки слегка порозовели. Заметив это, я почувствовал себя чуть лучше.
— Отпусти меня, — сказала она.
— Я люблю тебя.
— Я все объяснила, Даниэль. Я попыталась объяснить. У меня нет выбора.
Все это время она смотрела через мое левое плечо. Она даже не взглянула мне в глаза.
— Зато у тебя есть я.
Она покачала головой:
— Этого не должно было случиться, Даниэль. Прости.
— Но у меня ведь есть права. — В моем голосе послышались жалкие нотки.
Она вскинула брови — аккуратные выщипанные линии, чуть темнее ее волос.
Тогда я отпустил ее руку. Она начала возиться с сумочкой, и я знал, что она вот-вот уйдет.
— Я поговорю с ним, — сказал я, будто избалованный школьник.
— Он знает, Даниэль. В том-то и дело. Он все уже знает.
* * * Алиса. Доченька. Люблю. Прости. Отец.
Достаю из пакета искусственный жемчуг. Буква «О» — белая, с перламутровым блеском. Обвязываю ниткой другие буквы, вплетая их между бусинами. Крошечная роза из темно-фиолетового шелка — для «Т». Кусок серого шнурка — для «Е». Треугольник желтого пластика — для «Ц».
Сегодня бледно-голубой свитер перекинут через подлокотник дивана. На подоконнике стоит стеклянная ваза с тонким горлышком, в ней — распустившиеся ромашки. Тебя в комнате нет. Смотрю на медный дверной звонок. «Завтра, — говорю я себе. — Завтра». Оставляю на крыльце ожерелье и ухожу.
Десять вещей, которых я боюсь1. Этот дом. Не знаю, почему, но вовсе не из-за привидений Си.
2. Остаться здесь и загнуться от скуки.
3. Уехать отсюда неведомо куда.
4. То, что я, возможно, хочу выйти замуж и завести детей, чего я поклялась не делать никогда.
5. То, что я больше никогда не увижу отца.
6. То, что я вымарываю его из дома — окончательно и бесповоротно.
7. То, что я могла стать такой, как Си, несмотря ни на что.
8. Небеса. Существуют они или нет — не важно.
9. То, что я разрушила отношения с Кэлом, из которых что-то могло получиться.
10. То, что моя мама была не очень хорошим человеком.
Си хочет вызвать к нам уборщиков, но я не позволю незнакомцам копаться в вещах отца. Говорю ей, что, пока я здесь, постараюсь сама во всем разобраться. Наверно, сестра слишком устала, чтобы спорить, потому что просто пожала плечами и ответила, что я могу поступать так, как мне вздумается. Единственное, на чем она настояла, — уборка в его кабинете.
Так что все утро я расчищала спальню отца. Сняла с полок в ванной его гель для душа, мыло, шампунь, бритву, пену для бритья. Вытащила из шкафа твердые, блестящие ботинки и опустила их в пакет, который пришлось вложить еще в один, чтобы он не порвался от тяжести. Сняла его одежду с вешалок и упаковала в черные мусорные мешки. На верхней полке я нашла кашемировый свитер — женский, черный, с маленькими черными бусинками вокруг ворота. Я прижала его к носу, но почувствовала только запах пыли.
От уборки в комнате недалеко до покупки сливочной краски, и вот я уже сажусь на поезд до Криклвуда. Магазин B&Q сразу за станцией. Фургончик, торгующий бургерами, катится по парковке, источая запах жирного бекона. Захожу в низкую дверь, прохожу мимо полок с подающей надежды рассадой, мимо сцепленных тележек. У кассы собралась очередь, кто-то уже начинает повышать голос. Я брожу по рядам. Радиаторы. Осветительные приборы. Лаки. Наполнители. Инструменты. Дерево. Плитка. Ковровое покрытие. Карнизы. Образцы напольного покрытия. Изоляционные материалы. Краска.
Целый отдел с белой краской. Известь. Слоновая кость. Состаренный белый. Бриллиантовый белый. Белая замша. Шампанское. Жасминовый белый. Снег в лунном свете. Зимняя азалия. Магнолия.
Тилли и Си любят ходить за покупками. Они обожают большие магазины, склады, где от богатства выбора рябит в глазах. Я в таких местах нервничаю, начинаю думать, что лучше вообще уйду ни с чем. Понятия не имею, сколько краски мне нужно. Покупаю десять литровых банок, подозревая, что этого все равно не хватит. Еще беру валик, лоток, набор кистей и три пачки защитной пленки.
В десять лет мне разрешили самой выбрать обои для моей комнаты. Может быть, мы пришли именно сюда, я точно не помню, зато в памяти остались все эти рулоны в пластиковых упаковках, похожие на конфеты. Папа в тот раз был терпеливее, чем обычно. «Это твой выбор, Алиса. Не торопись», — слышу я его голос.
Дома на крыльце меня ждет нитка искусственного жемчуга. Кто-то привязал всякий хлам между бусинами: обрывок картонки, кусок пластика, шнурок и розочку вроде тех, что дамы прикалывают к шляпам на свадьбах. Добавляю это ожерелье к своей коллекции. Подарки. Теперь это очевидно. Но голова сейчас забита совсем другим.
Стив был прав: из-за лаврового дерева в гостиной совсем темно. Оставляю банки в прихожей, беру секатор, мусорный мешок и выхожу во двор. Ветки царапают мне руки, но я не обращаю внимания и продолжаю подстригать дерево, пока наконец оно не оказывается ниже подоконника. Запихиваю листья в мешок и кидаю его к мусорным бакам.
Потом принимаюсь за гостиную. Стены, покрытые прессованной стружкой, по обе стороны от молдинга выкрашены в темно-красный. Распаковываю защитную пленку — она похожа на ту, в которую заворачивают еду, или на тонкий слой клея, который мне так нравилось сдирать с пальцев в школе. Сдвигаю диваны, кофейный столик и папино старое кресло в центр комнаты, застилаю их пленкой. Они сразу кажутся такими маленькими.
Приношу кухонный стул, забираюсь на него и начинаю снимать шторы. В детстве я часто пряталась между ними и выступом эркера: заворачивалась в пыльные складки бархата, будто в кокон.
Шторы никак не поддаются. Приходится держать их на весу, пока я снимаю крючки с петель. И как только несколько кусочков пластика выдерживают такую тяжесть? Наконец одна штора летит на пол. В окно врывается солнце, и комната сразу преображается.
Распаковываю валик и лоток, приношу из кухни нож и открываю крышку банки. Вспоминаю, как мы с Кэлом красили спальню — и с какой гордостью потом смотрели на дело своих рук. Невыносимо думать, что теперь другая женщина просыпается там.
Провожу белым валиком по красной стене, делаю шаг назад, оглядываю еще влажный след и смеюсь. Смотрю туда, где раньше росло лавровое дерево. Теперь там совсем иначе. Светло. В горле что-то запершило. Я начинаю тихо мычать себе под нос, а потом, раз уж никого нет поблизости, принимаюсь напевать: Алиса, Алиса, Алиса. Не лезь в кроличью нору, без тебя я не могу. Останься тут со мной, Алиса, Алиса, Алиса. Окунаю валик в краску и продолжаю.
Таскаю за собой стул по всей комнате, прокрашивая верхнюю часть стен. Брызги попадают на плинтус, пачкают все руки. На один только слой у меня уходит два часа. А когда я встаю посреди комнаты и оглядываю результат, то вижу: красная краска проступает из-под сливочной, а углы все в следах от кисточки. Отец разозлился бы на меня за это? Хочется позвонить кому-нибудь — Кэлу? — и попросить утешить. Но я не стану.
Надо подождать четыре часа, прежде чем наносить второй слой. Завариваю чай, выкуриваю три сигареты, отчищаю краску с лица и рук. Потом снимаю ключ с гвоздика возле черного хода и выхожу в сад.
Отцовский сарай, весь заросший плющом, притаился в дальнем правом углу. Внутри пахнет землей и табаком. Мягкая белая паутина свисает со стен. В нижнем ящике старого комода, выцветшего от воды и времени, я нахожу спичечный коробок, который гремит, когда я беру его в руку. Он набит зернышками. Крошечные черные пульки. Семена разной формы: одни идеально круглые, другие — заостренные на конце, будто стрелы, третьи — как апельсиновые дольки. А еще есть какие-то светлые зернышки, что-то вроде сушеного гороха. В верхнем ящике я обнаруживаю четыре зеленых поддона для рассады и полмешка компоста.
Заканчиваю второй слой. Красный все еще видно. Ты еще видишь красный? От химических испарений гудит голова. Сажусь на застеленный пленкой стул и смотрю на стену — туда, где раньше висела карта. Ее забрала Тилли. Представляю, как эта карта висит над ее камином. Вестминстер; изгиб реки похож на костлявый локоть, весь в родинках-лодках; город плавно уходит в поле.
Кажется, что комната затаила дыхание и смотрит на меня с упреком, словно я сделала что-то плохое. Нет, это просто комната в доме, который скоро выставят на продажу. Просто комната в доме.
Если приглядеться, то красный все же видно. Слегка.
Иду обратно в сарай. Накрапывает легкий дождь. Замираю на минутку, слушая, как капли тихо стучат по крыше, потом забираю спичечный коробок, один из поддонов и компост.
Ставлю все это на кухонный стол и сажусь. Когда я открываю коробок, зернышки рассыпаются, будто пытаясь убежать. Беру крошечный шарик и подношу к лицу. Смотрю на него. Но он ничего мне не говорит. Встаю и наливаю себе вина. Веки потяжелели, как сугробы. Кожа немеет, все тело ноет после работы. Снаружи почти стемнело. Дождь идет ровно, чертит на стеклах тонкие четкие линии.
Что мне сейчас нужно, так это посидеть рядом с отцом и спросить у него…
«Почему ты сказал, что ничего не оставил в память о маме?
Почему не хотел говорить о ней?
Ты винил меня в том, что она села за руль в тот день?
Когда у меня исчезнет это ощущение? Словно я иду по краю и вот-вот сорвусь.
Почему я просыпаюсь по ночам и чувствую, будто дом злится на меня?»
У него не было времени на такие вопросы. Он был из тех людей, что просто делают дело, а не пускаются в размышления или разговоры. Он посмотрел бы на меня тем своим озадаченным взглядом. Взглядом «кто эта девочка и почему она не может вести себя так, как ее сестры». Взглядом «Алиса, пора бы тебе остепениться».
Я сажаю семена как попало. Просто насыпаю компост в поддон, пачкая коричневым порошком стол и пол. Потом наполняю водой бутылку из-под вина и равномерно поливаю. Вода стекает на стол, я пытаюсь протереть ее бумажным полотенцем. После этого сую пальцы в землю, — один, второй, третий, четвертый, пятый, сбилась со счета, — вынимаю, кидаю по зернышку в каждое отверстие и присыпаю компостом. Хочу быть маленьким черным зернышком. Хочу зарыться в жирный чернозем — и чтобы от меня требовалось только одно: расти.
Ставлю поддон на кухонный подоконник, рядом с цветками — серебристым и розовым, ниткой жемчуга и связкой крышек от бутылок. Хочу полить семена еще, но боюсь перестараться. Я ничего не понимаю в садоводстве. После того как я угробила кактус, который Кэл считал бессмертным, он больше никогда не подпускал меня к своим цветам. Стою, смотрю на черную землю, будто жду, что сейчас что-то произойдет. Боюсь, что ничего не произойдет. Возможно, зерна слишком старые. Возможно, они уже мертвы.
Десять фраз, которые я сказал бы своей дочери1. Прости меня.
2. Ты тоже видишь, что слова разных цветов? Тебе передалось это?
3. Он так и не сказал тебе обо мне?
4. Я пытался.
5. Не знаю, как это все рассказать.
6. Я искал тебя, поверь мне.
7. Я не в силах ненавидеть твою маму.
8. У тебя все хорошо? Жизнь сложилась удачно?
9. Ты мне снилась — всю жизнь.
10. Прости меня.
Я ищу в списке имя Антона, но не нахожу. Оглядываюсь по сторонам, но его нигде нет.
Замечаю только пару знакомых лиц — леди Грейс в фиолетовом платье, с потрепанной детской коляской, и Боб, который всегда улыбается, несмотря ни на что. Остальных я вижу впервые. В крипте пахнет томатным соусом и растворимым кофе.
— Вы знаете человека по имени Антон? — спрашиваю я девушку за стойкой. Длинный тонкий нос, темные волосы собраны в пучок на затылке. Ей не больше двадцати.
Она морщит лоб, потом качает головой:
— Антон? Нет, не припомню.
Судя по выговору, она из Ньюкасла. Как же она оказалась тут?
— Он поляк, — говорю я. — Примерно моего роста, но крупнее, шире меня.
Девушка снова мотает головой.
— Может, спросите у остальных? — Она обводит жестом помещение.
Я перехожу от стола к дивану, потом иду на кухню. Наконец нахожу одного знакомого Антона.
— Я — Охотник. Как крутые сапоги, — гогочет он. — Так, говоришь, Антон? Поляк?
— У него есть дочка.
Охотник хлопает себя по бедру. Грязно-белые штаны велики ему на размер или два.
— Да-а, мужик! А девчонка с косичками, да?
— И в голубом платье.
Он бросает на меня резкий взгляд:
— Погоди-ка, а ты, случаем, не педофил?
— Он мой друг. Я хотел попросить его мне помочь.
Охотник кивает и сообщает:
— Мужик получил работу. — Он откидывается на спинку кресла и снова кивает, будто заслужил поздравления. — Дагенхэм. Дома строит. Сказал, копит на билет домой. Хочет уладить что-то со своей мадам.
Охотник трясет головой. Его длинные седые волосы связаны в хвост обрывком веревки.
— И чего они все забивают голову этой брачной ерундой? Не понимаю.
Не знаю, стоит ли ему верить.
— Мужик даже разжился койкой на ночь, — продолжает Охотник. — Временно, типа.
— Откуда ты все это знаешь?
Взгляд с прищуром из-под кустистых бровей.
— Тут говорят: хочешь узнать чего-то — иди к Охотнику.
Он поднимает и опускает плечи.
— Хочешь — верь, хочешь — не верь.
Я киваю. В любом случае, Антона здесь нет.
— Так. — Охотник вылезает из кресла и хлопает меня по плечу. — Давай-ка отведаем изысканных блюд в этом шикарном заведении, а заодно ты мне расскажешь, чем тебе помочь.
На ужин дают тушеные бобы с помидорами и ломтиком белого хлеба. Охотник ест с напускной аккуратностью, после каждой ложки промокая губы бумажным полотенцем.
— Ну? — говорит он. — Валяй. Срази меня.
Я отрываю кусочек хлеба, макаю его в миску и смотрю, как он краснеет.
— Завтра я встречусь со своей дочерью.
— И?
— И… ну… — Я вдруг чувствую, как меня накрывает голубой волной паники. — Да посмотри, в каком я виде!
— Ты отлично выглядишь, Даниэль. И не любитель заложить за воротник. Я же вижу.
— Но я бродяга.
— А… — Охотник берет ложку, — то есть твоя дочка об этом не знает?
Я крошу хлеб в соус.
— Сколько ей лет?
— Двадцать восемь.
Он понимающе кивает:
— И ты давно ее не видел?
— Сложная история.