Фарватер Берколайко Марк

Глава четвертая

Через десять дней пришел наудачу – без предварительного телефонирования.

– Вдома бариня, вдома, – хмуро ответила ему открывшая дверь Ганна. – Вранцi трохи гуляє, а потiм сиднем сидить[9].

Она бы и по часам описала почти тюремный Риночкин режим, если б та сама не появилась в просторной прихожей и не взглянула на Георгия, как на долгожданного гонца, неизвестно, с дурной или хорошей вестью явившегося.

– Сегодня я без тюльпанов, – преподнес он как самое важное, – их уже нигде нет, отцвели.

– А те, что вы приносили, опадали очень долго, – сообщила она ответно. – Все было покрыто лепестками, высыхали они неохотно, а уже упав, взмывали и кружились, когда я бродила по квартире… Как вам плавалось?

– По-разному, но в общем и в целом…

– Вот видите! – перебила она, дав понять, что сложившееся у него «в общем и в целом» без ее молитв сложилось бы гораздо хуже.

И повела на этот раз в большую гостиную… настолько большую, что, расхаживая во время монологов – буде они состоятся, – можно почти исчезать с глаз хозяйки дома долой.

…Но пока был черед ее монолога. О дивной буженине, приготовленной Ганной к ужину. О впечатляющих успехах Павла в рисовании и геометрии – унаследовал, очевидно, художественные способности отца и его отточенное пространственное мышление. О затруднениях сына с историей, поскольку гимназический учитель – тягостнее зубной боли…

Прервал:

– Как же мы теперь с вами, Регина Дмитриевна?

– Вы станете приходить, – отвечала она так, будто только и ждала, когда же он ее прервет, – часто-часто, лучше каждый день… ах да, заплывы… тогда через день. Будете ужинать со мною и с Павлом. Муж нас больше не побеспокоит, я строго-настрого ему запретила. Сказала, что бурление его самолюбия, будто бы оскорбленного вашим появлением, – отвратительно. Испугался – раньше никогда так с ним не говорила. А теперь решилась – и поняла, что он больше не сможет меня мучить, даже если захочет… Боялась, что не вернетесь, но вернулись – и чудесно сделали!.. Мы будем беседовать обо всем, даже о политике, мужчины ведь обожают рассуждать о политике? Я в ней ничего не смыслю, но обещаю ахать, сокрушаться и негодовать ровно тогда, когда вы этого ожидаете. Еще будут прогулки в самых красивых и людных местах – плевать, пусть сплетничают! Вам ведь тоже плевать?

– Мне-то уж точно!

Удовлетворенно кивнула: жизнь обустраивалась волшебно.

– А начнутся новые сезоны, станем ходить в концерты и театры. Музыку, уверена, вы любите.

– Зря уверены. Не более чем уважаю.

– Не пытайтесь острить, это не ваш стиль. А к драматическим театрам как относитесь?

– А вот это больше чем люблю. Особенно Московский художественный.

– И я больше, чем полюблю. Только поясните, пожалуйста: артисты на сцене с кем разговаривают?

– Странный какой вопрос! Не артисты, а персонажи – друг с другом, разумеется.

– Но не возникает ли у вас при этом ощущение, будто подсматриваете и подслушиваете? У меня возникает.

– Вам от этого делается неловко? Считайте, что разговаривают лично с вами.

– Не могу, они же делают вид, что меня вовсе нет… Лучше, право, сидели бы рядышком и прочитывали свои реплики хорошо поставленными голосами. Мне рассказывали, будто знаменитый Качалов, подвыпив, любит читать ресторанное меню: «семга слабосоленая с луком-пореем, под соусом а ля чего-нибудь там…», а вокруг то плачут, то, простите за натурализм, икают от смеха. Это я понимаю, это талант и мастерство, а когда: «Ах, он меня разлюбил!» – и в обморок, да так осмотрительно, чтобы, не дай бог, не ушибиться, свистнуть хочется.

– Что же останавливает?

– Просто не умею… А вы умеете?

– Разумеется, я ведь донской казак!

– Тогда свистните, пожалуйста!

Свистнул. И она испуганно ойкнула. И хорошо, что испуганно, а не, скажем, восхищенно…

Потому что так резко и тревожно свистели на Дону суда, ведомые опытными речниками, заметившими, что какой-то самонадеянный новичок «держит» на мель…

В самом деле, куда ее несет-заносит? Желающие друг друга мужчина и женщина встречаются только для разговоров о политике?! О том, как Качалов с покоряющей художественностью читает ресторанное меню?!

Риночка все это в свисте, похоже, расслышала:

– Замечательно!.. Теперь – самое главное. Я понимаю, что мужчина, каким бы идеальным рыцарем он ни был, тратит время на женщину не только ради интересных бесед и вкусных ужинов. Так вот, того, остального, между нами не будет никогда. Я приглашаю вас в свою келью или палату в психиатрической лечебнице – называйте как хотите. И, как это ни дико, приглашаю, любя до донышка. Вы принимаете приглашение?

Кивнул нехотя.

– Вы, конечно, монахом никогда не были и не будете. Только умоляю, будьте всегда осторожны в смысле… гигиены. А если захотите жениться, то…

– Жениться не захочу ни на ком, кроме вас. В смысле гигиены осторожен с юности, так что наставления приберегите для Павла, а я поделюсь с ним практическими навыками.

– Отлично! Идемте ужинать, а потом почите Павла…

– Уже возникла необходимость?

Засмеялась:

– Надеюсь, что нет… Почите Павла и меня свистеть так же громко и так же грозно.

Долго общаясь с цирковыми, Георгий усвоил их деловитое отношение к связям. Физически и морально изнуренные каждодневными репетициями и представлениями, артисты и артистки считали флирты и перепархивания зряшной тратой времени, а любовные порывы подчиняли интересам своего трудного ремесла. Или искусства – кому как.

Воздушные гимнасты обычно «лепились» к воздушным гимнасткам, эквилибристы к эквилибристкам, а наездники к наездницам. Артисты же, работающие в «силовых» номерах, выбирали себе подруг из двужильных ассистенток дрессировщиков – считалось, видимо, что коль скоро девушка старательно обихаживает зверей, то и звероподобного атлета без заботы не оставит.

Вот и в Одессе Георгий быстро подыскал себе бывшую цирковую – ныне тридцатипятилетнюю вдовушку с двумя взрослеющими детьми от умершего в запое мужа, работавшего «нижним» то в номерах шестовиков, то в номерах акробатов. Людмила содержала аккуратный пансионат у моря – для небогатых чиновников, обязательно семейных, чтобы без попоек и прочих глупостей. В июне – сентябре и во время рождественских каникул «снимала урожай», да и в иные месяцы асть комнат бывала занята, так что хлопот хватало на весь год.

Она благодарно принимала от Бучнева ежемесячную вполне приятную сумму за удобную постель с удобной собою, так что были они друг другу совсем не в тягость. Правда, предварительно оговорила, что ежели Георгию захочется жениться или, того обиднее, сменить адрес посещений, то выплатит он ей, брошенке, значительную сумму – за те два года, что она вынуждена будет провести в слезах и печали…

Нет, плакать меньше, чем два года, – никак не получится, поскольку натура у нее привязчивая. Да и вообще, чтобы знал, как это накладно – от добра добра искать.

Но вскоре она искренне к нему привязалась, даже иногда вознамеривалась быть еще полезнее.

– Мужчинка, – и поигрывала бровками, давая понять, что только «хохмы ради» называет такого громадину так уменьшительно, – зачем тебе деньги на прачек тратить? Заносил бы бельишко мне, я б за спасибо справлялась. Полоскала бы твою рубаху и воображала, что это ты лишний разок забежал, только не на кровати кувыркаешься, а в корыте. Обхохочешься! – и бровки располагались параллельно губкам, растянувшимся в широкой улыбке.

Георгий благодарил, но дабы не возникли вдруг в Людочкином воображении матримониальные мечты, неизменно прибавлял:

– Не стоит тебе, Люшечка, перетруждаться. Лучше живи долго, чтобы часа за три до смерти смог я на часок к тебе забежать.

…К слову, на следующий день после первого визита к Регине Бучнев – вне расписания – к Людочке «забежал» и был сверх обыкновенного и как-то зло страстен. Чем немало удивил.

А уж когда несколькими неделями позже кумушки сообщили хозяйке пансионата, что ее «кавалера» видели с какой-то «разнеможной» дамой, она решила не выжидать – ведь чем раньше о грядущих изменениях знаешь, тем тщательнее к ним готовишься:

– Мужчинка, ты, говорят, на стороне погуливаешь? Неужто жениться задумал?

Георгий ответил, не увиливая:

– Это только для того, чтобы в оперу пойти или там в концерт… Ничего такого, о чем тебе стоит волноваться. К сожалению.

Вот именно это оскорбительное «к сожалению» и заставило Людочку поверить.

Больно уж хотелось поверить!.. Хотя с муженьком когда-то ой как обожглась! Много чего наобещал, на руках, например, носить обещал… и носил – но только не ее, а бессчетные штофы водки.

Да и то – не с нею же «мужчинке» по театрам расхаживать. Представила себя среди разряженной публики – не-а, обхохочешься.

…И пошло все как раньше. Единственное огорчало: перестал он сопровождать ее по синематографам, да она и не предлагала – что ж довольствоваться-то таким малым в сравнении с достающимся «разнеможной»! У той небось хватает жемчугов и бриллиантов голые сиськи в театре прикрывать… Эх, жизнь-житуха!..

Но ничего, теперь ходила с дочерью и сыном, покупала им в фойе – как раньше ей самой Георгий – разноцветную сахарную «вату» и во время сеанса частенько поглядывала на своих «малых», озабоченных выбором: следить ли, не отрываясь, за припрыгивающими героями жутко занимательной фильмы или все же отвлечься и набить рты очередной порцией?

И вспоминала, как они посещали синематограф с «мужчинкою», садились в последнем ряду, с краю, чтобы плечи его никому не мешали, и он так же часто на нее поглядывал. Забавлялся небось бровками, сведенными в таких же тяжких, как сейчас у деток, раздумьях… Да и ладно! Ведь не издевался же!

Всего только раз в жизни Георгий изменил своему ласково-покровительственному отношению к женщинам. Отношению, как к миляге-псине, которую хочется приласкать, когда есть настроение, но не грех и отогнать, когда настроения нет.

«Гигиеническому отношению», как он сам его называл, не имея в виду лишь боязнь подхватить болезни, несуразно названные венерическими, хотя следовало бы их припечатать именем разгульного Вакха, а не оскорблять так бездумно богиню любви и красоты.

…В Марселе, после особенно трудных погрузок, Георгий заходил иногда в одну из арабских припортовых таверн, чтобы подкрепиться шаурмой и двумя-тремя чашечками восхитительного кофе. Там однажды за его столик бесцеремонно уселась невысокая, хорошо упитанная особа с буравящим собеседника взглядом и так плотно сжатыми губами, что самые невинные слова, прорываясь сквозь них, обретали неумолимость приговора.

– В ближайшие три ночи свободен? – спросила она без обиняков. – Тогда абонирую. Готова заплатить, но немного.

По ее дистиллированно точному выговору Бучнев понял, что она из России – такое скрупулезное следование грамматическим канонам свойственно лишь изучавшим языки в русских классических гимназиях.

– Я не проституирую, – ответил он. – Но почему именно три ночи? А не всего одна, если нам не понравится? Или тысяча и одна, если придем в восторг?

Она тоже поняла, что он из России, однако, не сговариваясь, на русский они не переходили.

– Можешь мне поверить. – И ее губы явили редкое сочетание суровости и плотоядности. – Этих трех ночей тебе хватит надолго.

Чтобы изучить Бучнева получше, водрузила на существенный нос пенсне – разумеется, такая хищная стерва получает дополнительное удовольствие, разглядывая жертву через что-нибудь, увеличивающее ее, жертвы, размеры.

– Можешь мне поверить, – ответил он на вызов, – тебе тоже будет вполне достаточно.

– Отлично, это то, что надо. Как собираешься восстанавливать силы днем?

– Работая в порту.

– Ты грузчик?

– Стивидор.

– Разве есть разница?

– Существенная… А что будешь делать днем ты?

– Отсыпаться, разумеется. Я в Марселе по случаю, никаких дел нет.

– Где обитаешь постоянно?

– В Лионе. Занимаюсь медициной при университетской клинике.

– А где муж? Скучает по тебе в Лионе?

– Тебя это не должно волновать. Впрочем, я не замужем.

– Где будут протекать наши упоительные ночи?

– Номер 314, отель «Sylvabelle». Знаешь такой?

– Знаю, метрах в девятистах от порта. Очень удобно, смогу после работы забегать ненадолго к себе, это тоже у порта, а потом – в номер 314.

– Зачем забегать «к себе», почему не сразу ко мне? Пользование душем я оплачу.

– Твой альтруизм вполне в духе служения Гиппократу, однако мне удобнее принимать душ у себя. Буду в «Sylvabelle» ровно через два часа, предупреди портье.

…Они так и не узнали имен друг друга, имена оказались не нужны. Уже во время первого, самого соперничающего соития она визжала: «Не смей замирать, животное!», а он отвечал, намеренно не убыстряясь: «Шевелись сама, chienne!» – жаль только, что во французском «chienne» нет звука, способного заменить свистящее «с» во вкусном русском «с-с-сучка!» Так и повелось: «брут» и «шьен» – «животное» и «сучка».

Наутро после третьей ночи она сказала, пытаясь погрузить палец в мышцы, которые он, дразня, напрягал:

– Тебя не пропальпируешь! Хотя, черт побери, будь у меня под рукой вместо скучных анатомических атласов такое красивое животное, я, может быть, осталась бы в медицине.

– А кем стала, не оставшись?

– Общественной деятельницей.

– Борешься за право женщин быть такими же сучками, как ты?

– В том числе… А ты где раньше куролесил?

– Учился на инженера-кораблестроителя, но увлекся цирком. Боролся.

– Ты был борцом в цирке?! Сопел, пыхтел и пускал газы на арене? А истерички впадали в экстаз при виде твоей обтянутой трико мошонки?

– Не угадала. Я был «подставным», выходил на арену в штанах и рубахе навыпуск. Это профессиональные борцы пыхтели и пускали газы, пытаясь взять меня на прием, какой-нибудь «бра рул» или «тур де бра». А я упирался и потм, вроде бы случайно, швырял их как котят. Или только упирался – если дирекции требовалось сохранить реноме очередного назначенного ею чемпиона.

– То есть жульничал, мерзавец! Сразу поняла, что ты уголовник, – недаром иногда брал меня так, будто грабишь. Глупое животное, это я тебя ограбила! – и указала туда, где все уже обессилело и, казалось, вымаливало покой. – А что было дальше?

– Дальше все это надоело и захотел стать первоклассным стивидором.

– То есть грузчиком?

– Стивидором, сучка, постарайся усвоить разницу.

– О, да у нас, оказвается, есть гордость карабкающегося наверх пролетария! Зачем мне усваивать детали твоей биографии, животное? Через день я о тебе и не вспомню!

…За все эти ночи они так и не вставили в немногочисленные реплики и многочисленные понукания ни одного русского слова, будто бы не желая обнаруживать ничего общего. Да ведь и не было ничего общего. Ведь не назовешь же «общим» разнообразное использование друг друга и мебели в номере 314 марсельского отеля.

Иногда прогуливались по Николаевскому бульвару или по Пушкинской.

Риночка намеренно высматривала знакомых, раскланивалась и вскидывала голову еще надменнее, не сомневаясь, что зашепчутся и эти… но ничего, «проглотят» – чай, не времена Анны Карениной!

Георгий же целеустремленно смотрел прямо перед собою, хотя кожей чувствовал и восхищенное женское: «Хорош!», и ворчливое мужское: «Хорош, но…»

Разумеется, «но», без «но» никак нельзя – иначе не утихомирится скребущий стыд за повисшие животики, дряблые мышцы рук и отекающие ноги, не способные прокормить не только волка, но даже и уличного разносчика газет.

…А когда спорили, окружающих не замечали. Георгий, увлекаясь, совершал несколько обычных своих легких шагов-прыжков, оказывался метра на три впереди, а она не окликала, зная, что вот-вот опомнится, испугается одиночества, вернется, повинится и будет легко прощен.

Чтимым им Куприным она пренебрегала, зато любила Мережковского. Георгий же все историософские поиски считал пустосвятством.

Как тут двум любителям чтения не повздорить?

… – Можно ли воспеть искусство одухотвореннее, нежели в «Гамбринусе»? – кипятился Георгий.

– Если любоваться им, как жемчужиной в навозной куче, нельзя. А если погружаться в него, как в литургию, то можно.

Ох уж этот ее тон золотой медалистки! Неуместен он по отношению к тому, кто тоже имеет аттестат с хорошим средним баллом!

– Ну а как вы относитесь к «Реке жизни» того же Александра Ивановича?

– Что это вы его так по-свойски называете?

Опять этот тон!

– Представьте себе, неоднократно с ним беседовал в цирковые мои годы.

И вспомнил, как Куприн требовал наливать водку всклень. «Как это?» – обязательно спрашивал кто-нибудь. «Вровень с краями, – следовал ответ. – Казачья, донская манера так говорить. Правильно, Георгий? В ваших краях ведь расхожее словечко?» «Расхожее», – подтверждал Бучнев, и монголоидные глаза писателя светились счастьем обладания выразительным словечком, и округлялись, и казались огромными.

…Внезапно вырвалось:

– Это он меня уговаривал повидаться с Толстым.

– Повидались?

– Да. Много позже, за месяц до его смерти.

– А почему не рассказываете?

– Когда-нибудь расскажу… Не готов пока еще про подробности.

– Вот это мило! Не готовы, тогда зачем заинтриговали?

– Нечаянно обмолвился.

– «За нечаянно – бьют отчаянно» – это меня братья так пугали, воспитывали… Читала я эту самую «Реку жизни». Занимательно, но мне претит болезненный интерес наших писателей к дурным женщинам! Описывать своих жен и любимых не так интересно? Или до сих пор модно умиляться Грушеньками, Сонечками, Настасьями Филипповнами и сюсюкать, что красота мир спасет? Уж не подобных ли особ красота? Неужели обычная, тихая, стойкая нравственность так заурядна?! Ею мир не спасется?

– Женщина дурною не бывает, Регина Дмитриевна, – всё зависит от обстоятельств, – решительно возразил Георгий. – Если корабль, пусть даже суденышко, на котором можно плыть по реке жизни, какой-нибудь Грушеньке или Анне Францевне не уготовлен, то захватывают его сами, по-пиратски, не стесняясь в средствах. А иначе что ж – тонуть?!

– Давайте-ка я лучше вас под руку возьму и пойдем молча, не то поссоримся, совсем чуть-чуть осталось… Как два таких упрямых человека смогли друг друга полюбить?

– А мы и не полюбили…

– Это еще что такое?!

– Мы просто поняли, что появились на свет в один и тот же день исключительно друг для друга…

– Спасибо вам за это признание… – И замолчала, потому что на глаза навернулись слезы.

Через неделю:

– Перечитала я многое из Куприна. Кажется, ошибалась немного, недооценивала его… и то, что вам близка такая литература, готова, пожалуй, понять и принять… А вот аппетит ваш зверский просто обожаю! Это счастье – вас кормить.

– Да, Ганна превосходно готовит, а вы еще лучше потчуете. Кстати, и я пошел вам навстречу: еще раз взялся за Мережковского.

– И как?

– Сразу скажу: не пустосвятство. Но все же, Регина Дмитриевна, чуть бы ему поменьше «высокого штиля», чуть побольше жизни!

– Господи, вы неисправимы!

– Исправился бы, ежели б вы меня не по Мережковскому любили, не так бы высоко! – гнул он свое.

– Не могу не так, – вздохнула в ответ.

Особенно Георгия возмущала ее манера обсуждать с ним темы, по которым не находила когда-то согласия с мужем.

Неужели же не понимает, что он, Бучнев, – тот самый «пароход», который из исходного пункта «А» обязательно дойдет до намеченного пункта «В»… Не то что ее супруг, способный порскнуть в любую минуту…

Отлично понимала! Однако, вопреки любимой отцом и совсем не воинственной поговорке «Не буди лихо, пока оно тихо», теребила Бучнева небезопасными вопросами, ясно чувствуя, как они его раздражают.

И не получалось у нее забыть о Рудольфе, на всех парах несущемся к «маршальскому величию», о котором толковал когда-то полковник Соловьев. Почему-то именно теперь, когда привычно ноющую рану взялось залечить самое целебное из возможных снадобий – любовь другого, настоящего мужчины… она, эта рана, вновь стала лихорадяще свежей.

– Как вы думаете, что имел в виду Рудольф, когда говорил, что герои Достоевского вдавлены в тесноту и от этого вся их маета?

– Помилуйте, опять вы о муже! – едва не застонал Георгий. – Почему бы не вспомнить об отце вашем или о братьях? О деде моем не поговорить, наконец? И зачем опять о Достоевском? Почему не о Гарине-Михайловском, к примеру, с его героями – толковыми инженерами?

– Георгий Николаевич, милый, не отвечайте вопросами на вопрос. Что поделаешь, если мне не интересны толковые инженеры?

– Зря, Регина Дмитриевна, не интересны, ими теперь все определяется!.. Хорошо, я согласен в последний раз о Достоевском, только о муже вашем – более никогда, не хочу о нем, как же вы не понимаете?!

– Понимаю. Но с кем же мне делиться плохим, как не с вами?

– Где Иван Карамазов излагал брату свою знаменитую «поэму» о Великом инквизиторе?

– Кажется, в трактире, не помню.

– А вот Рудольф ваш наверняка помнил, – проворчал Бучнев, – оттого и умозаключение свое сделал. Могли бы у него уточнить, а не меня мучить.

– Вы располагаете к глупым женским вопросам, а муж – нет. Заметьте, однако, что сами сейчас о нем заговорили!

– Вот и «тьфу» на меня за это!.. Действительно, в трактире излагал, в огороженном ширмами месте у окошка. Снуют неопрятные половые, откупориваются пивные бутылки, стучат бильярдные шары, гудит оргн, из которого, как вы понимаете, музыка льется совсем не духовная… ну а из окна – вид на грязную и немощеную площадь… хотя не исключаю, что мощеную, однако точно уж грязную, какая другая может быть в городе с названием Скотопригоньевск? Трактир, кстати, тоже поименован весьма обличительно: «Столичный город». Где ж, мол, еще средоточие пороков, как не в столицах?.. В таком вот месте идет разговор о Царстве Божьем, о пути к нему, пролегающем, надо полагать, через город, в котором пригоняемый скот превращается в туши. И обратите внимание, встреча Великого инквизитора с Христом тоже происходит на площади, средневековой, не менее, конечно же, загаженной, чем площадь Скотопригоньевска. А продолжается в каземате, в сравнении с которым огороженное ширмой место в трактире «Столичный город» – просторно донельзя…

– Вы безбожно, именно безбожно утрируете! И в этом своем раже забываете, что рядом с городом – монастырь, святое место!

– Не забываю, вовсе нет, потому что это крайне важно! – воодушевился Георгий. – Да, монастырь, а в нем чудесный старец, исполненный святости и всепрощения, и теплится надежда, что можно, можно вырватся из Скотопригоньевска… ан нет! Труп скончавшегося Зосимы оказался, что вполне естественно, тленен – и от этого в умах смятение: «Не свят был старец, не свят…» И понимаешь: если уж великий духом Зосима из-за подобной языческой чуши оказался не свят, то нет, не вырваться. Никому не взмыть над скотопригоньевской грязью.

– И опять утрируете! – возмущалась Рина. – Не смогу, может быть, это объяснить, но отлично чувствую! Да и что бы изменилось, встреться братья не в трактире, а в чистом поле?! Или высоко в горах?! Или на опушке леса?!

– Иван называл силы, способные пригонять людской скот в любые Пригоньевски: чудо, тайна и авторитет. Но представим теперь, что Карамазовы беседуют на просторе, здесь, к примеру, на берегу моря, которое само по себе есть подлинное чудо и подлинная тайна. Такое подлинное, что даже самый отъявленный циник, вглядываясь в его даль, ярмо и кнут чудом и тайной не назовет, язык не повернется. Нет, нет, такое могло быть сказано только в тесноте скотопригоньевского трактира, вблизи грязной площади… Воля ваша, но Достоевский сеял такие зерна сомнения, что не верю я в его искренность!

– Оттого не верите, что подвергаете его страстность, его тревогу желчному анализу… У вас, как в научном трактате: с одной стороны, с другой… Вы требуете, чтобы у писателя все было дотошно определено, подсчитано, разложено по отсекам… будто он, как и вы сами, – стивидор и вместе с вами очередное судно к плаванию готовит! Даже и не вместе, а под строжайшим вашим присмотром!.. Как так можно?! Честное слово, не любила бы вас, с кулаками бы сейчас набросилась! Откуда у вас такой едкий ум?! Судьба дала?

Бучнев ответил не сразу, понимая, что этот ответ должен сказать о нем все.

– Скорее, я у нее его отвоевал. Чтобы не зависеть от чудес, тайн и авторитетов.

– Вы – ницшеанец?

– Ничуть. Я – Бучнев, донской казак.

– Да в Бога-то верите?

– Да, безусловно.

– А во второе пришествие Христа? Только в настоящее, не такое, как у Карамазова в его «поэме»?

– А вот в это боюсь, Регина Дмитриевна, поверить. Вдруг Ему не Великий инквизитор, а сами же люди, обычные люди, скажут: «Ты вовсе не такой, какому мы молились. Гори!» И живенько натаскают дров и хвороста, а владыки земные, вкупе с попами всех мастей, с неменьшим удовольствием костер подожгут. И все вместе запоют что-нибудь вроде шиллеровского: «Seid umschlungen, Millionen!»[10]… Да и стоит ли надеяться на второе пришествие после ухода из мира так и не понятого Толстого?

– Это он-то пророк? Он – мессия? – проговорила она скептически. – А вот в это я боюсь поверить. Все русские писатели пишут о народе, но для царей. И если цари к ним не прислушиваются, тогда либо в газетах: «Не так живем!», либо в кабаке: «Человек, еще водки! Душа горит!»… Ага, злитесь? Теперь и вам хочется на кулачки!

Георгий засмеялся и положил ее руку себе на локоть… слегка прижав, чтобы не смогла отдернуть.

А она и не собиралась отдергивать.

Но когда они встречались в квартире на четвертом этаже удивительного дома, одновременно казавшегося и летящим, и только-только приземлившимся, – о муже она не вспоминала.

Этот дом без хозяина, хозяином придуманный, выстроенный, но забытый; дом, случайный, как заброшенный шалаш, на который счастливо набредаешь после долгого блуждания по лесу, дарил им часы такого блаженного уединения, что не хотелось говорить. А если и хотелось, то о самом-самом…

– У вас есть женщина?

– Да.

– Кто она?

– Как и я, бывшая цирковая. Вдова с двумя детьми, содержит маленький пансионат.

– Вы для нее – «пароход», судьбой уготованный?

– В какой-то степени.

Замолчали… Но после ужина, за чаем в маленькой гостиной:

– Она вам очень нравится?

– Мне с нею приятно.

– Во всех смыслах?

– Особенно в том, в каком вы мне упрямо отказываете.

– А ей вы приятны тоже особенно в том?

– Уверен.

– А я вот уверена, что она вас любит.

– Это было бы для нее недопустимой роскошью. Она так охвачена стремлением выплыть, что любовь… вряд ли… разве лишь привязанность к обломку мачты, за который удалось зацепиться.

– «Я жду любви, как позднего трамвая, – вдруг заговорила она нараспев, – гляжу во мглу до слез, до боли глаз, творя волшбу, чтоб точка огневая в конце пустынной улицы зажглась. Я жду. В душе – как Млечный Путь в цистерне – лишь отраженья зыблются одни. И грезится, что в сырости вечерней уже скользят прозрачные огни»[11].

– Хорошо! – искренне восхитился Георгий. – Чье это?

– Одного неприкаянного молодого поэта, мелкого клерка в какой-то страховой компании… стеснялся должность назвать, всего стеснялся, даже собственных стихов. Он написал про поздний трамвай за день, как увидел меня на вечере в «Хмеле жизни»… потом говорил, что этими строчками вымолил нашу встречу, обменял ее на будущую славу, и неслыханное для него счастье, что сделка состоялась… Рудольф погубил меня, я – этого поэта, теперь гублю вас, а вы – ту женщину. Почему так? Где во всем этом Бог? И где Он вообще?

Не утешал ее, плачущую, хотя не было ничего проще, чем взять на руки и носить, укачивая… Но кто-то или что-то мешало… Зовется ли этот «кто-то» – Бог? или это «что-то» – Судьба?

Но ведь он, Георгий Николаевич Бучнев, тридцати трех лет от роду, ошибаясь, блуждая, нашел свой фарватер! Тогда при чем здесь Бог и Судьба?..

Как неуютно от Риночкиного плача, от того, что она говорит.

– …А в промежутках между встречами копил деньги, чтобы снимать лучшие номера в лучших гостиницах, чтобы шампанское было самым дорогим, а я не люблю шампанское… И все всегда было так неловко, нелепо… В последнюю встречу ползал у меня в ногах: «Прошу вас, хоть надежду дайте, что раз в году, только раз в году… я ради этого жить буду… научусь быть мужчиною… ведь больше ни перед кем теперь раздеться не решусь…» Бедный, он надеялся, наверное, на мой опыт… а что у меня за опыт? – как быть нежеланной?!

«Надо убедить, – думал Георгий, – что моего опыта хватит на двоих, весь пригодится, даже опыт непотребства с сучкою. Убедить, что она – самая желанная на свете, что стану бешено ее ревновать, потому что она для всех – а не для меня только – самая желанная… Буду искать и копить слова, жесты, прикосновения… не спеша, очень терпеливо, ведь время есть, есть бездна времени…»

В конце июня Рина, навестив Павлушку на большефонтанской даче, снятой в складчину с Торобчинскими, вдруг обнаружила, что сын заговорил устоявшимся сочным баритоном, что непрестанно облизывает верхнюю губу, будто увлажняя ее и помогая пробившимся усиками расти бодрее и дружнее.

И тут же нахлынула очередная волна тревожной мнительности, тут же почудилось, что пугающе незнакомый подросток – уже не ее, будто он только и мечтает оказаться в объятиях других, по-другому ласковых рук.

Наблюдая, как он мелькает среди верхних ветвей раскидистого черешневого дерева, как отважно тянется за самыми заветными плодами, не обращая внимания на возмущенные крики ласточек и нектарниц, чувствовала, что почему-то за него не страшно. Это ощущение, будто ничего дурного с ним не случится, радовало: кажется, она вырастила мужественного и жизнеспособного Соловьева, а вовсе не изнеженного Сантиньева! Но и печалило – отныне он все сможет сам: и пищу добыть, и свой художественный талант утвердить… А тогда зачем жить ей?

…Павлу было вольготно среди густой зелени, укрывавшей от солнца его обгоревшее лицо. Правда, какой-нибудь особо пронырливый солнечный луч изредка умудрялся поставить на пламенеющую кожу дьявольски припекающий горчичник, но эти укусы боли понуждали его становиться еще стремительнее и точнее. Таким, каким был незадолго до переезда на дачу, когда мамуля с Георгием Николаевичем гуляли, а он, касаясь тела Ганны, изучал особенно волнующие страницы стыренного из мастерской отца анатомического атласа. «Печень…» – и палец слегка погружался в рыхлый живот кухарки. «А где же у нас селезенка?.. Вот она, слева… Та-а-к, дальше… Здесь… – И глаза, елико возможно, скашивались на условную женскую фигуру с разноцветными пятнами и извивами внутренних органов; палец же еще глубже вдавливался в совсем не условную плоть, горячую даже сквозь юбки. – Здесь, Ганна, твоя матка». «Яка така матка? – хихикала кухарка. – Мати моя у Вiнницi живе… Ой, панич, лоскотно!»[12]

И почувствовав, какими властными могут быть его прикосновения, он перестал стесняться своих неловких и слабых рук, отчего они сразу стали ловчее и сильнее – и потому так податливы сейчас были созревшие черешенки-черкешенки.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Учение, передаваемое Высочайшей Иерархией через посланников, – это Учение о Любви и о Боге, Истинная...
Вся жизнь и творчество Ш.А. Амонашвили посвящены развитию классических идей гуманной педагогики, утв...
В наше время сила интеллекта значительно полезнее в жизни, чем сила физическая. К счастью, мозг так ...
Папы, теперь необязательно ждать помощи от педиатров, акушеров-гинекологов, психологов или терапевто...
Если хочешь перемен в жизни, будь внимателен! Порой в самый неожиданный момент судьба возьмет, да вы...
Бинарность – раздвоение личности – симптоматика современной жизни. Нашей жизни. Мы каждый день, упод...