Невеста Субботы Коути Екатерина

Каждый раз, как фантазия бабушки выкидывает очередной фортель, рабы дрожат с новой силой. Их черные и блестящие, точно отполированные, лица приобретают оттенок золы. Грязные ноги пританцовывают в пыли. Даже испуганные вусмерть, негры движутся ритмично, с только им одним присущей грацией.

— Ах, да! — спохватывается бабушка. — Кто-нибудь из вас, дармоедов, уже прислуживал в Большом доме?

Новоприбывшие теснее сбиваются в стаю. Кому охота крутиться подле хозяйки, если она только что грозилась обить их шкурами свое любимое кресло?

— Да, мадам.

Толпа расступается, точно Красное море по велению Моисея, и к ступеням, ведущим на веранду, подходит негритянка. Она черна, как смоляное чучелко из сказок про Братца Кролика. Невысокого роста, но сложена хорошо. Подняв на маму глаза, замечаю, как она хмурится, наблюдая за колыханием пышной груди под холщовым рубищем. Но лицо рабыни… о, что это за лицо!

— Ну и рожа! — Бабушка морщится, как от неспелого яблочка откусила. — Тут молоко свернется! Поди прочь, страхолюдина.

Но мама с хлопком закрывает молитвенник. На плантации Фариваль от этого звука вздрагивают, как от характерного стрекотания гремучей змеи. Всё, беда! Сейчас мадам Селестина как-то себя проявит.

— Откуда ты родом, девушка? — раздается тусклый мамин голос.

— Из Джорджии, мадам, — приседает негритянка. — Там на божий свет народилась, а опосля меня продали в Алабаму, оттудова сюда.

— И ты служила в господском доме?

— Да, мадам.

— Кем?

Остановившись у ступеней, рабыня смотрит на маму и бабушку снизу вверх, зато наши с ней глаза почти на одном уровне. Один миг — и ее пристальный взгляд пробирает меня насквозь. Вмиг испугавшись, я тяну на себя мамину юбку. Хочется закрыться от этого взгляда, а еще пуще от ее лица. Хотя видывала я клейма и пострашнее. Не оборачиваясь, мать хлещет меня четками по костяшкам пальцев. Больно! Намек понят, и я отпускаю мягкий клетчатый шелк.

— Нянькой, — отвечает рабыня.

— Да кто ж такую к детям-то пустит? — ворчит Нанетт. — Она ж их до родимчика напугает своей горелой рожей.

— Дак я ж не всегда такой была, — простодушно разводит руками черная.

Через правую щеку до виска протянулись наискосок три шрама — параллельные, на равном расстоянии друг от друга. Край губы тоже задет, из-за чего кажется, будто негритянка криво усмехается. Но ухмылка эта не вяжется с ее манерами. Держится рабыня смиренно, через слово — поклон.

— Что с тобой произошло? — любопытствует мать.

— Господский дом стоял на отшибе, посереди леса, а из рабов была только я да еще горничная девка. Однажды ночью, будь она неладна, вломились к нам лихие люди. Хозяина сразу застрелили, он спросонья глаза продрать не успел, а хозяйку с ребеночком связали. Спрашивают, где деньги, а хозяйка молчит. Уселись эти изверги, лясы точат, думают, как им ее мучить. Дак я и говорю, мол, знаю, где деньги, да вам не скажу! Отвлечь их хотела. Дак они прижали меня рожей к каминной решетке, да так и держали.

— Пока ты не выдала, где деньги?

— Покудова я от боли не сомлела. А там уж вторая служанка соседей перебудила, те пришли с ружьями, злодеев перестреляли, а хозяйку мою ослобонили.

— Вот ведь как бывает! — дивится бабушка и перевела взгляд на рабов — мотайте на ус.

Мама более въедлива:

— Если ты сослужила своей госпоже столь верную службу, то почему же она решила тебя продать?

— Дак она после смерти хозяина уехала жить к сестре, а там своих рабов хватало. Зачем им лишний рот?

— Тем паче такой страхолюдный, — одобряет Нанетт.

Глуповато улыбаясь, рабыня снова приседает, а когда одергивает юбку — недлинную, едва колени прикрыты, — я замечаю, что вниз по ее ноге ползет бабочка. Огромная, как блюдце, с синими в черных разводах крыльями. Крылья отливают хромовым блеском, и оттого их края кажутся заточенными.

Украдкой щипаю себя за руку, на которой еще алеет след от четок. Бабочка не исчезает, а перебирается на щиколотку женщины и складывает крылья. Неужели никто ее не замечает? Или это меня повело от жары? Но черные пальцы ног непроизвольно дергаются. Когда бабочка шевелится, негритянке щекотно.

— Ты крещена? — спрашивает мать. — Я имею в виду, крещена по-настоящему, священником и в купели? А не так, как это принято у баптистских проповедников, которые загонят паству в реку гуртом, точно скот.

— Да, мадам. Мои хозяева были добрыми католиками, — и рабыня размашисто осеняет себя крестом.

— И ты молишься Приснодеве?

— Да, мадам.

— И почитаешь святых?

— Да, мадам.

Полусонные глаза матери оживляются, как будто она поймала рабыню на заведомой лжи.

— А какого святого ты почитаешь больше всех, девушка? — раздается коварный вопрос. Тут уж не отделаешься «да, мадам»!

Но негритянка отвечает без запинки:

— Святого Экспедита, мадам.

— Как же, слыхала я про такого святого! — хихикает Нанетт. — Будто бы монашки-урсулинки из Нового Орлеана получили ящик со статуей, а на ящике стояла печать «Expedite». Иными словами, «Ускорить отправку». А дурищи покумекали и решили, будто это святого так зовут. Вот умора!

— Какая глупая выдумка, — поджимает губы Селестина. — Святому мученику Экспедиту должно молиться, дабы он избавил от лености и помог вовремя справляться с делами. Ибо в деснице держит он крест, на коем начертано «Сейчас», ногою же попирает ворона, кричащего «Завтра!». Подходящий святой для рабыни. Я беру тебя нянькой, девушка, — выносит она вердикт. — Будешь ходить за мадемуазель Флоранс.

Ее слова внушили бы мне ужас, если бы моя способность ужасаться в тот момент не была полностью истрачена на бабочку.

Лениво взмахнув крыльями, она опустила головку и вдруг впилась в черную кожу хоботком. Что за диво! Я думала, бабочки питаются нектаром, а не кровью, как москиты. Негритянка чуть заметно морщится, но не пытается согнать с ноги это в высшей степени странное создание. Лишь когда мама подзывает негритянку на террасу и та ставит ногу на ступень, бабочка лениво вспархивает. Я едва не сворачиваю шею, наблюдая за ее полетом, но она теряется в густой листве кизила.

Итак, у меня появилась новая нянька. И как справедливо отметила бабушка, я пугаюсь ее до родимчика. Зато ее внешний вид всецело устраивает маму. Ни для кого не секрет, что мой отец благоволит к девицам с гладкой, золотистой кожей, вот как у нашей Норы. В сторону новой няньки он лишний раз не посмотрит. Значит, меньше терзаний для Селестины. А мое мнение, как обычно, никого не волнует. Да и какое мнение у семилетней?

С тех самых пор, как мама изгнала беременную Нору из детской, там продолжается междуцарствие. Редкая нянька задерживается дольше полугода. Моя первая привязывала меня за ногу к столу, а сама бегала на свидания к кузнецу-вольноотпущеннику. В кузне ее и застал не вовремя вернувшийся на плантацию мсье Фариваль. От ее воплей, когда она корчилась у столба, на кровле усадьбы дрожала кипарисовая плитка.

Преемницу чуть что — клонило в сон. Мало того что ее раскатистый храп мешал мне спать по ночам, так по ее недосмотру в детскую пробрался опоссум. А опоссум при свете луны вполне сойдет за гончую из ада. Наоралась я так, что целую неделю хрипела, и Нора отпаивала меня теплым молоком с патокой.

Видимо, от пережитого у меня начались ночные неприятности. Следующая воспитательница ленилась будить меня по ночам, вследствие чего я целый месяц спала на мокрых простынях. Вычислила ленивицу все та же Нора. Однако выпороты были обе — нянька за недогляд, а Нора за то, что сунулась в детскую, куда Селестина строго-настрого запретила ей приходить. Мама подозревала, что именно там, в детской, на мягком ковре подле моей колыбели-лодочки, была зачата Дезире.

И вот еще одна мучительница! Бабушка нарекает ее Розой, как и всех предыдущих, чтобы я не утруждалась запоминать новое имя. Когда Роза входит в детскую, я забиваюсь под туалетный столик, вцепившись в точеные ножки. Из своего убежища наблюдаю, как по паркету топают босые черные ступни, уже сполоснутые от дорожной пыли. Няня становится на колени. Увидев ее страшное лицо напротив своего, я готовлюсь самозабвенно заорать, но она прикладывает палец к губам.

— Тссс, милая, ну что ж ты так, ну, не бойся. Я тебя не обижу. И никому в обиду не дам, — молвит Роза на певучем креольском, совсем не похожем на ее прежний грубоватый говорок, и слова каплями патоки падают мне в душу. В них столько искренней, лишенной подобострастия теплоты, что я сразу же проникаюсь к няне доверием.

— Ты ведь не белая, да, детка? Ты не такая, как они, Флёретт. Ты одна из нас. Вот и хорошо.

Она говорит это как комплимент, хотя я ничего хорошего тут не нахожу. Однажды я подслушала болтовню служанок у колодца, будто мадам выла дурным голосом, когда ей принесли показать мадемуазель. Как, мол, так вышло, чтобы у нее, Селестины де Россиньоль, чья кожа белее миндального цвета, родилась чернавка? Вся в прадеда-лакея! Решаюсь признаться:

— Я видела бабочку.

Губы Розы растягиваются в улыбке, но только с левой стороны.

— Еще б ты ее не видела! У тебя дар, детка. Дар, которого нет у белых, а из черных мало кто может им похвастаться. Из тебя получится хорошая лошадка.

— Лошадка? Но я же вовсе не лошадка! Я вовсе девочка!

Или она меня заколдует, как ведьма из сказок Шарля Перро? Мне почему-то вспоминается Лафонтен, гнедой жеребец, которого папа выиграл в карты на прошлой Марди-Гра. Как этот конь бьет копытами, как он скалится, хоть плеть ему покажи, хоть мешок сахара! А уж ржет, словно гром грохочет! Говорят, в Новом Орлеане он одним ударом вышиб мозги конюшонку, едва тот коснулся скребницей его покатого лоснящегося крупа. Даже здоровяк Люсьен, папин камердинер и грум, покрывается испариной, получая приказ седлать Лафонтена. «Дьявол во плоти», — плюется бабушка, а папа хохочет — ему-то конь послушен. Неужели я стану лютой, как Лафонтен? Вряд ли, ведь злобы во мне маловато. Скорее уж я превращусь в похожую на бочонок пони, вроде той, на которой катается Аделина Валанкур. На всякий случай внимательно осматриваю свои ладошки. След от четок почти сошел, но кожа пока что не ороговела.

Роза смеется, наблюдая за моими ужимками.

— Это сейчас ты девочка, а как подрастешь чуток, станешь лошадкой. Уж я-то за этим прослежу, — добавляет она чуть тише. — Дитя за дитя. Жизнь за жизнь. Все честно.

Тогда я еще не понимала, что она имела в виду.

— Но ты сама решишь, какой лошадкой тебе стать — норовистой или смирной. И всадника выберешь себе сама. Они ведь разные бывают, всадники-то. Одни скачут тихо, а с другими намаешься, прежде чем вытряхнешь из седла. Но я тебе все покажу и объясню, — говорит она и гладит меня по щеке большим пальцем.

С виду кожа на ее ладонях младенчески-розовая, а на ощупь жесткая, как у других рабов. Вот уж и правда копыто.

Мне страшновато, но вместе с тем любопытно до дрожи. Как будто мне начали читать сказку, но все никак не перелистнут страницу. Страница трепещет у меня перед глазами, а я трепещу вместе с ней.

— А когда ты мне все покажешь?

— Да сегодня же ночью. Но сначала ты должна кое-что для меня сделать.

Выслушав просьбу, я бегу на кухню и, поручив Ди отвлекать повариху, набиваю карманы кукурузной мукой.

Глава 4

Все субботнее утро мы с Дезире играем в молчанку. Я жду извинений или хотя бы объяснений, чего она хотела добиться той глупой выходкой. Был ли это розыгрыш? Но есть и другие, более щадящие способы меня разыграть. Не обязательно бить прицельно.

Как — не ее рук дело? А чьих тогда? Ни Олимпии, ни Мари, ни уж тем более горничным невдомек, что я боюсь бабочек и цифры три. В столь интимные подробности своей биографии я чужих не посвящаю. У каждого свои секреты. Мою няню Розу, например, подташнивало от запаха кофе, и одна лишь я знала, с чем это связано.

О моих же потаенных страхах осведомлена только Дезире, и только ей достанет дерзости обсуждать разные типы скользящих узлов в доме повешенного. Уж я-то ее лукавую душу вдоль и поперек изучила. С Ди станется.

Сестрица, в свою очередь, держится с видом оскорбленной добродетели. Еще вчера ночью, отбиваясь от моих упреков, она заявила, что незачем устраивать бурю в стакане воды. Безусловно, рисунок был хорош. Но если его стерли, так что с того? Будто я новый не нарисую. И кстати, не я ли сама стерла свой шедевр? Ведь именно я, спохватившись на крыльце, бросилась обратно в комнату, якобы корсет поправить! А учитывая, как долго я копалась, мне хватило бы времени не только стереть рисунок, но и нацарапать на доске ту загогулину. Зачем мне так развлекаться? А кто меня знает. Может, соскучилась по сварам в отсутствие бабушки.

Я вздыхаю. Косточка корсета больно впивалась мне в ребро, и я вертела его так и эдак, пока не облегчила муку. Но подтвердить мое алиби, понятное дело, некому. Как, впрочем, и алиби Дезире. Она утверждает, что просидела в гостиной, дожидаясь окончания нашего с тетушкой разговора. Однако Олимпии и Мари рядом не было. Они сразу же побежали к себе переодеваться и расхватали горничных на подмогу.

За обедом у Дезире иссякает запас терпения. Опустошив тарелку с фальшивым черепаховым супом, она слезно просит тетушку расселить нас по разным комнатам. Повод? Такой, что за столом не помянешь. Но, в общем, у Фло наступили те самые дни, а в этот период она совершенно невыносима, к каждой мелочи цепляется. Под насмешливым взглядом Олимпии я давлюсь кусочком вареной телятины, а Дезире тем временем в красках расписывает мою бранчливость.

Промакнув губы салфеткой, тетя Иветт предлагает на выбор угольный чуланчик или чердак под самой стрехой. Ди согласна хоть на те хоромы, хоть на эти, лишь бы подальше от склочницы-сестры. Впечатленная ее смирением, тетя подзывает горничную Августу и велит привести в порядок гостевую комнату в крыле для прислуги. Ту, где потолок подтекает. Когда мне удается прокашляться, дело уже в шляпе.

Дезире переезжает в другое крыло, оставляя меня полновластной хозяйкой обеих кроватей, сундука с игрушками и злополучной доски.

Той ночью я сплю тревожно. То и дело мне слышится скрип мела по гладкой грифельной поверхности, но приоткрыть полог я не в силах — боязно. Вдруг я не ослышалась? Вдруг кто-то взаправду водит мелом по доске, вырисовывая тройку с дужками-крыльями?

И этот кто-то — не Дезире.

Дома над моей кроватью висела кисейная занавеска от комаров, так что в любой час ночи я могла разглядеть обстановку комнаты, пусть и сквозь пелену. Но плотный бархатный балдахин совсем не пропускает свет. Не разберешь, одна я тут или с компанией. Мрак давит мне на лицо, просачивается в широко распахнутые глаза. Наверное, так чувствуют себя люди, впавшие в забытье от лихорадки, а проснувшиеся уже в заколоченной домовине. Ни пошевелиться, ни закричать. А сверху доносится скребущий шорох — горсти земли падают на крышку гроба, ползут, скользя лапками, потревоженные жуки.

…Мел скрипит по грифельной доске…

И зажат он в пальцах, не отличимых от него по цвету. Таких же белых, мертвых. Потому что плоти на них нет.

Только под утро я нахожу в себе достаточно решимости, чтобы отодвинуть завесу. Через узенькую щелку в мое убежище сочится прохладный свет, а может, это мой страх вытекает наружу вместе с тьмой, но так или иначе, на душе становится спокойнее. Еще одна радость — доска девственно чиста. Никто за всю ночь к ней не притронулся.

Значит, все-таки розыгрыш. Уж не знаю, чьих это рук дело, Ди или кузин, которых моя сестрица подбила на пакость, но без нее тут не обошлось. Начинаю опять злиться.

За ночь я глаз не сомкнула, так что чувствую себя, словно меня пропустили между двумя валами, что размалывают сахарный тростник. Щеки отекли, под глазами синь. И как только тазик не трескается, когда над ним склоняется такое пугало? Освежив лицо, я достаю из-за ширмы ножную ванночку, чтобы наскоро обтереться губкой, но вдруг понимаю, что Ди не ошиблась на мой счет.

Да, началось! Придется денек-другой поваляться в постели в обнимку с грелкой, чашкой взвара из ивовой коры и, конечно, с томиком Жорж Санд. Едва сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться от радости. Такой повод прогулять мессу! Всю неделю я ломала голову, выдумывая отговорки, а тут нежданный подарок. Словно Господь тоже все это время думал, как бы отвадить меня от дома своего, и выбрал наилучший вариант. Так мы оба сохраним лицо.

С деланой рассеянностью помешивая кофе, я сообщаю Иветт за завтраком, что пропущу мессу ввиду нездоровья. Случись это дома, мама запустила бы в меня сахарницей, как Мартин Лютер — чернильницей в нечистого, но тетя Иветт лишь равнодушно кивает. Ее занимают не девичьи хвори, а содержимое тарелки Олимпии.

— Может, хватит размазывать масло по гренкам, ты же не маляр у забора. И куда столько ветчины положила? Нэнси, я ведь просила обносить барышню блюдом с ветчиной, — сердится тетушка, хотя перед ней самой высится могильник из гренок, бекона и ошметков глазуньи.

Олимпия прикусывает бледную нижнюю губу. То ли обижена, то ли ищет, чего бы еще пожевать.

— Я ем не так уж много, maman.

— Это тебе так кажется. А мсье Фурье пошутил на суаре, что если ты и дальше будешь налегать на шербет, в свадебную карету придется запрячь еще одну лошадь. Ты же знаешь, Олимпия, ему нравятся изящные особы, похожие на сильфов. И поверь, с годовым доходом в десять тысяч мужчина имеет право быть привередливым.

— Вот начнет у меня бурчать живот, поглядим тогда, сойду ли я за сильфа, — цедит Олимпия.

И сглатывает, когда Дезире берет с подноса булочку «челси» и начинает задумчиво ее ковырять, отправляя в рот изюмину за изюминой.

— Корсет затяни потуже. Вон, бери пример с Флоранс — за все утро только одну гренку поклевала.

Я заливаюсь краской. Все мои опасения подтвердились, тетя Иветт действительно считает каждый проглоченный мною кусок!

— Кузина Флоранс!

Мари деликатно трогает меня за правый локоть. Поначалу Мари казалась мне такой же невзрачной, как ее старшая сестра, но за неделю я научилась находить в ней приятность. Весьма красив алый ротик, крохотный, будто в блюдце сливок капнули клубничным вареньем. А влажными черными глазами Мари похожа на олененка, который даже к охотнику тянется с кротким поцелуем. Удивительно, как у грубиянки Иветт родилось это неземное создание.

— Я прочитаю новену[17] за твое скорейшее выздоровление, — обещает Мари, встряхивая тугими черными локончиками. — И, как обещала, закажу мессу за упокой вашей бедняжки Сесиль.

— Спасибо, милая Мари.

Посылаю Ди недобрый взгляд. Господь будет весьма удивлен, услышав молитвы за этого выдуманного персонажа.

— И за упокой вашего папеньки, погибшего на войне.

— Спасибо.

— И за братьев Мерсье.

Чайная ложечка со звоном падает на блюдце, разбрызгивая кофе по белоснежной дамастовой скатерти.

— Но откуда?..

— Я ей все рассказала, — нехотя признается Дезире.

И когда только они успели спеться? Может, и разыграли меня на пару?

— Что еще за братья Мерсье и почему я про них не знаю? — встревает Олимпия, голодная и оттого раздраженная вдвойне.

Объяснений не избежать.

— Жерар, Гийом и Гастон Мерсье были нашими соседями, — начинаю я. — Их родители, мсье Робер и мадам Эжени, владели плантацией «Малый Тюильри» — крупнейшей на всю округу. У них был огромный дом с мебелью, выписанной из Парижа, и скульптурами, которые мсье Робер собрал во время гранд-тура в Италии…

— …а в саду была теплица с диковинными фруктами. Еще там было искусственное озеро, а на нем остров с игрушечной крепостью! — присовокупляет Ди, не забывая угощаться булочкой. — А в крепости была пушка, которая палила апельсинами!

— Есть же родители, которым для детей ничего не жалко, — замечает Олимпия сумрачно.

— После войны Жерар и Гийом восстановили плантацию, хотя озеро пришлось закопать, а теплицу снести — все равно целых стекол на ней не осталось. Что же до сада, апельсиновая рощица меньше всего пострадала от бомбежки, зато вот бананы…

Я бы и дальше водила воображаемую экскурсию по «Малому Тюильри», но тетя и Олимпия нетерпеливо постукивают ложечками, да и Мари извертелась от любопытства.

— Но в общем и целом дела у них шли неплохо. Я была просватана за Жерара, когда еще агукала в люльке, а он носил длинное платьице. После войны мы решили обвенчаться… А потом… в ночь моего дебюта, на мне еще платье было белое…

Слова вязнут во рту. По внешнему миру пробегает дрожь, словно стена, на которую я таращусь, на самом деле шелковый занавес, искусно расписанный цветочными арабесками, но такой тонкий, что колеблется от любого дуновения. Что я увижу, если занавес поползет вверх?

…Беседку с витыми колоннами, подновленными белой краской. Как сцена, беседка белеет на фоне ночного сада. Огнями рампы служат китайские фонарики, что покачиваются на веревках, протянутых между апельсиновыми деревьями. Ночная мошкара дробно стучится о крашеную бумагу. Зачем тут иллюминация? Ах, да, по случаю праздника — нашей помолвки, но почему что-то влажно хлюпает под шелковыми туфельками и брызги крови на скамеечке — откуда? Поднимаю сведенные судорогой руки — и вскрикиваю. Кровь течет по запястьям, каплет на подол со стиснутых кулаков. Отшатываюсь назад и наступаю на что-то твердое, но вместе с тем податливое, а оглянуться не успеваю — Дезире хватает меня за плечи. Взгляд ее блуждает, блузка разорвана и едва прикрывает грудь. Опускаю глаза — и там, где должен быть сливочно-белый атлас корсажа, вижу свой кружевной лиф. Запятнанный кровью. «Ди, что произошло?» — «Ты что, ничего не помнишь?» — вопрошает Дезире, а я говорю: «Нет…»

— Ах, кузина Флоранс! — Мари гладит меня по плечу, и занавес опускается. — Прошу, не продолжай! Это все я, это я виновата, что затронула такие струны твоего сердца!

— Когда мы с Фло вышли подышать воздухом, — приходит на выручку Ди, — на нас напали дезертиры-янки. Пришли с болот разнюхать, что плохо лежит, а наткнулись на нас и решили… оскорбить. Нас затащили в беседку в дальнем углу сада. Кричать мы не могли, нам угрожали тесаком. Если бы Жерар и Гийом не оказались поблизости, то…

— Хватит, — останавливает ее тетя Иветт. — Мы выслушали достаточно, чтобы составить представление о той ночи. Нэнси, накапай мисс Фариваль нервического тоника.

Зато Олимпия не отказалась бы послушать и дальше. Чем еще глушить голод, как не омерзительными подробностями?

— Выходит, Жерара и Гийома убили дезертиры? — уточняет она. — А как именно?

— Олимпия!

— В чем дело, maman? Вам же угодно, чтобы я испортила себе аппетит. Вот я и порчу. Ну так что, кузина Дезире? Как их убили?

Дезире сглатывает, родинка на подбородке поднимается и резко опускается.

— Братьев Мерсье… их очень жестоко убили, кузина Олимпия. Они ведь служили в войсках Конфедерации, и у янки были к ним свои счеты. Их так жестоко убили, кузина, что когда прибежали их боевые товарищи, то один на месте сомлел, а был он не робкого десятка. — Положив ладони на стол, Дезире привстает и подается вперед, не сводя глаз с Олимпии, которая смотрит на нее, приоткрыв рот, — наверное, такой же тупой взгляд я давеча вперила в стену.

— Страсти-то какие! — восклицает Иветт, а Дезире возвращается на место.

— А когда гости пришли в себя, то сразу пошли искать убийц. Нашли-то их быстро — душегубы на болоте думали схорониться. До суда не дошло. Линчевали их прямо на месте, вздернули на том же дереве, в дупле которого они прятались.

— А Гастон? — спрашивает внимательная Мари.

— Что — Гастон? — не понимаю я.

— Гастон Мерсье, третий брат. Почему ты не вышла замуж за него?

Господи, я даже лица его не помню! А вот лица Жерара и Гийома навсегда отпечатались в моей памяти. Трудно забыть такое.

— Он погиб при Батон-Руже, вместе с Эдмоном Валанкуром, братом моей лучшей подруги Аделины. И с другими мальчиками.

— Повезло ему, — говорит тетя. — Всяко лучше, чем быть убитым дезертирами близ родного дома. Или вернуться калекой.

— Братья Мерсье стали ангелами и молят Бога за нас всех! — заключает набожная Мари.

После отъезда тети и девочек я переодеваюсь в домашнее платье коричневого оттенка и устраиваюсь в утренней гостиной у камина. Лениво листаю молитвенник. Когда я одна, без Ди, молюсь редко и скорее по привычке, но давешний разговор разбередил мне совесть. Я ищу добрые слова, чтобы помянуть братьев Мерсье. Вместо этого в памяти вертится тот гадкий случай с лимонадом и виски. Кажется, будто только вчера я обмирала за кипарисом, слушая свист плети из воловьей кожи и крики несчастного, на чью спину она опускалась. Искупила ли мученическая кончина Жерара его поступки при жизни? В богословских тонкостях я, увы, не сильна.

Напольные часы с корпусом из красного дерева бьют сначала двенадцать, потом час, а после двух ударов я слышу, как к дому подъезжает карета. Совсем скоро мой покой нарушат сестры, и пойдут разговоры о том, кто во что был одет, и какой из певчих дал петуха, и чей храп мешал священнику читать проповедь — обычные темы для воскресного полудня. Но как же я изумлена, когда в гостиную входит Нэнси и, сделав книксен, сообщает, что ко мне с визитом джентльмен.

Вот ведь незадача! Кажется, впервые я принимаю гостя мужеского пола, а платье такое затрапезное!

Взбудораженная, я забываю спросить, кто почтил меня присутствием, и за ту минуту, пока Нэнси приводит гостя, на ум мне приходит совершеннейшая глупость, такая, что вымолвить стыдно. Но разве не об этом пишут в романах? Сначала джентльмен пренебрегает тобой на балу, а потом оказывается, что он влюблен в тебя по уши, да еще и при деньгах…

Даже хорошо, что глупость эта не успела оформиться в надежду, потому как вслед за горничной входит не кто иной, как мистер Джулиан Эверетт. Одет он по-воскресному, в строгий, но ладно скроенный сюртук темно-синего сукна, с галстуком на два оттенка светлее. Рыжеватые волосы гладко зачесаны набок, пробор прямой, как под линеечку.

Сдержать разочарованный вздох непросто, но мне это удается.

— Мистер Эверетт? — встаю я, когда горничная оставляет нас наедине. — Не ожидала увидеть вас так скоро.

— Мисс Фариваль… — Гость кланяется, что при его немалом росте и худобе выглядит так, словно тростник надломили. — Как жаль, что я не застал вас в церкви. Пришлось испросить у мадам Ланжерон разрешение посетить вам на дому. Иначе как бы я передал вам подарок?

Резко втягиваю воздух. Неужели веер? По нашим креольским обычаям именно веер, подаренный девушке, знаменует собой начало помолвки. Но мистер Эверетт выуживает из кармана темно-зеленый, ничем не примечательный томик. Беру подношение с опаской — вдруг это собрание чьих-то проповедей? Но нет, это «Базар гоблинов и прочие стихи» некоей Кристины Россетти.

— Откройте же книгу!

На фронтисписе изображена весьма, надо заметить, мускулистая блондинка, которая остригает свой локон, пока вокруг нее толпятся мыши и совы. В лапах они держат подносы с фруктами — недаром такие упитанные! На противоположной странице та же девица спит в обнимку с другой. Белиберда какая-то. Что бы сестра Евангелина ни говорила про полет мысли, фантазия тоже бывает чрезмерной.

Тем не менее я вежливо благодарю дарителя. Откуда ему знать, что я не очень-то люблю читать о фруктах и мышах?

— Вы сказали, что рассчитывали увидеть меня в церкви. Так вы католик?

Утвердительный кивок.

— Но разве в Англии католики имеют право заниматься политикой?

— У вас устаревшие сведения, мисс Фариваль. С тех пор как в тысяча восемьсот двадцать девятом году был принят билль об эмансипации католиков, сыны Римской церкви получили право заседать в парламенте. Да и вообще, католичество нынче в моде. В начале века на него смотрели как на пережиток темных веков, ныне же — как на реликвию времен рыцарских, благородных. Пожалуй, художники-прерафаэлиты сделали для католичества больше, чем кардинал Ньюмен[18] и его коллеги из Оксфорда.

Я киваю, хотя для понимания всего того, о чем он говорит, мне явно не хватает широты кругозора.

— Просто я не ожидала встретить католика-янки… то есть англичанина.

— А я не совсем англичанин. Я англо-ирландец из Белфаста. А это все равно что мулат, — усмехается он. — От моего отца, Томаса Эверетта, мне досталось лошадиное лицо, а от матушки, урожденной Кэтлин О’Грейди, — веснушки и вера. Сочетание, как видите, своеобразное. Будь во мне одна только ирландская кровь, я показался бы вам милее.

— Да вы и так весьма… пригожий, — дипломатично замечаю я.

Бабушка твердила, что мужчинам нужно лить патоку в уши, пока она у них из… гм… носа не потечет.

— Вы так думаете? — приосанивается Джулиан. — Что ж, мне тоже есть что про вас сказать, мисс Фариваль.

Картинным жестом он просит у меня книгу и, распахнув ее на последней странице, читает:

  • Лучше друга, чем сестрица,
  • Не найти на всей земле:
  • Ободрит, коль грустны, мы,
  • К свету выведет из тьмы,
  • Не позволит оступиться
  • И оплотом будет нам

— Кажется, я разгадал ваш секрет. Вы держитесь скованно, даже чопорно, но в душе вы преисполнены доброты. После службы мисс Дезире Фариваль поведала мне, что вы не раз уберегали ее от бед. В этом вы вся. Забота об окружающих — это ваша суть. Значит, с подарком я не прогадал! Он вам подходит идеально.

Бабушка была права, говоря, что кавалеры делятся на два типа. Целуя девице ручку, одни представляют, что эта самая рука будет качать колыбель их малыша, а другие — что она потискает их за… ну… вы меня поняли. Мой знакомый, видимо, принадлежит к первой категории. Британец, и этим все сказано. [19]

— Вас привлекла моя бескорыстная заботливость?

«А не красота», — добавляю я мысленно. Мог бы и солгать, я не возражаю.

— Не только она. Скорее уж я почувствовал в вас родственную душу.

«Я кажусь вам подходящим тестом, из которого можно слепить даму-благотворительницу?» — вворачиваю я шпильку, но про себя. Про себя я часто блещу остроумием.

— Ведь у меня тоже есть сестра, мисс Фариваль.

Он задумчиво листает книгу, и передо мной проскакивают страшные картинки каких-то полулюдей-полузверей. Наверное, это и есть гоблины.

— Вернее, была, — поправляет себя гость. — Так непривычно говорить об Эмили в прошедшем времени.

— Вашей сестры не стало?

— Да. Я присматривал за ней хуже, чем вы за мисс Дезире Фариваль. Или чем Лиззи за Лорой. — Он постукивает согнутым пальцем по корешку книги.

«Я помолюсь за вашу сестру», — изрекла бы на моем месте Мари. Или — «Теперь она среди ангелов». А я — что я-то могу сказать?

— Мне очень жаль. Как она умерла?

— Поэт бы сказал, что от загубленных надежд, медик — от запущенного туберкулеза. Она прозябала в Руане, с ребенком на руках, а я приятно проводил время в Оксфорде, готовясь к регате в перерывах между кутежами.

— Значит, Марсель Дежарден сын вашей сестры? Он на вас совсем не похож.

— Да и на нее тоже. Зато копия своего отца-авантюриста. С лица, я хотел сказать, характер-то у Марселя совсем иной, тут Эмили постаралась.

— А как так получилось, что ваша сестра вышла замуж за француза?

Он проводит пальцем по воротничку, такому жесткому от крахмала, что о край можно порезаться. Когда он напрягает пальцы, суставы у него сухо щелкают, но меня это не отвлекает.

— Начать мне придется издалека. До того как выйти замуж, моя мать была особой смешливой, вечно пела про розы из Бларни. Но отец быстро отучил ее от веселья. Как там у Браунинга? «Я дал приказ, и все ее улыбки закончились»[20]. Днем отец уходил на фабрику, пока от стрекота станков у него не начиналась мигрень, и домой мог вернуться в любой момент. Дома же требовал абсолютной тишины. Пение, смех, болтовня — все это было нам неведомо. Тишина стояла, как за тюремной трапезой. По воскресеньям мы ходили в церковь, где даже гимны читали речитативом. Порой мне кажется, что именно тишина в конечном счете свела в могилу мою матушку.

— Я с трудом представляю такую жизнь, мистер Эверетт.

Мир без оглушительного, почти истеричного стрекота кузнечиков и цикад, без протяжных негритянских песен… даже без бабушкиной ругани…

— Да, жить так было невыносимо. Нам с Эмили оставалось или последовать за ней, или взбунтоваться. Вот мы и взбунтовались, каждый в свое время. Эмили была старше меня на семь лет, она стала мне второй матерью, и я все детство хвостом за ней ходил. А когда, будучи двадцатилетней особой, она сбежала с французом, приехавшим на фабрику набираться опыта, я почувствовал себя дважды сиротой. С годами мне стало ясно, что Эмили бросилась на шею первому встречному, потому что обезумела от тишины. Но тогда я крепко на нее обиделся. И был даже рад, что отец отказал ей в приданом. Что скажете, мисс Фариваль? Я дурно себя повел?

— Не то что дурно — подло, — вынуждена признать я.

— И вы не считаете, что мой юный возраст служит мне оправданием?

— Нет, не считаю.

Убедившись, что мой моральный компас настроен правильно, Джулиан продолжает:

— Я тоже начал бунтовать, но чуть позже, когда поступил в университет. Вы бы не узнали меня в те дни, да я и сам не посмел бы показаться на глаза леди. Что ни вечер, то попойка, причем самого отъявленного характера. И ведь если задуматься, я прогуливал приданое своей сестры!

— Неужели вы не справлялись о ее жизни?

— Справлялся. Даже написал ей первым, добыв ее адрес через третьи руки. Эмили отвечала изредка и как по шаблону — все хорошо, Франция благоденствует, у Гюго вышел новый роман, а у Марселя прорезался зуб. Впервые я навестил ее в пятьдесят девятом, и то по пути в Альпы… Она, наверное, долго приводила квартиру в порядок к моему приезду, но бедность щерилась из каждого угла. Оказалось, что моя сестра давно уже зарабатывает на жизнь шитьем, а муж отнимает даже эти гроши и несет их в кабак. Я сам стал свидетелем того, как пьяное животное напало на Эмили, но вдвоем с Марселем нам удалось его скрутить. Мальчик был единственным защитником матери, но и его отец поколачивал…

— И что же сделали вы?

Джулиан пожимает плечами. Поначалу мне казалось, что он кожа да кости, но теперь я замечаю, что под узкими рукавами сюртука поигрывают мускулы. Руки у него жилистые, крепкие, точно корабельные веревки.

— Скажем так, с Альпами в тот год не получилось, — говорит он многозначительно. — Растолковав мсье Дежардену, как он неправ, я вывез Эмили и Марселя в Лондон. Там я снял для них квартиру, весьма приличную, но еще на пути к Кале сестра заходилась кашлем. Через полгода она скончалась, и я взял Марселя на воспитание. А теперь что вы скажете, мисс Фариваль?

— Удивительная история.

— Держу пари, что не самая удивительная из всех, что вы слышали.

Соглашаюсь:

— Отнюдь не самая.

Это его, кажется, задевает. При всех своих достоинствах мистер Эверетт тщеславен и любит покрасоваться. Привстав, он возвращает мне книгу. Отмечаю, что пальцы у него длинные и тоже в веснушках. В кулак они собираться умеют, это ясно из его рассказа. Но способны ли на нежность?

— Надеюсь, вы поделитесь со мной более захватывающими историями, коими, безусловно, изобилуют ваши родные края. В другой раз.

— В другой раз?

— Разумеется. Это не последняя наша встреча.

Невозмутимый тон, каким он назначает мне свидание, задевает мое самолюбие, хотя, казалось бы, на что тут обижаться? Если тетушка позволила нам устроить рандеву, да еще и без компаньонки, значит, у нее была возможность оценить состояние финансов мистера Эверетта и сделать вывод, что я ему по карману.

Нужно радоваться. Я не застоялась на аукционном помосте, на виду у белых господ, которые прицениваются ко мне, шурша купюрами, и придирчиво выискивают недостатки, чтобы сбить цену. Никто не попросил меня показать зубы. И разве не говорила бабушка, что хороший муж — это тот, что не посадит тебя с любовницей за одним столом, а так с мужчин спрос невелик. Нет, ни к чему мне робкие вздохи, трепетные касания и прочие благоглупости, коими под завязку набиты любовные романы. Мне подавай состоятельного супруга, готового вложить деньги в нашу плантацию, разумеется, с расчетом на грядущую прибыль. Британцы — народ практичный.

— Хорошо, мистер Эверетт. В другой раз расскажу вам что-нибудь захватывающее, — обещаю я напоследок и провожаю его до дверей.

Я могла бы рассказать ему, с купюрами, конечно, самые волнительные истории моей жизни. О том, как страшным майским днем Ди лежала в телеге, стянутая веревками по рукам и ногам, или о том, как отец возил меня по старому городу, прежде чем отдать в школу урсулинок, или о моем дебюте, конец которого выскользнул из моей памяти.

Но о ком бы я точно не стала рассказывать, так то о Розе. И о Них. Потому что белому джентльмену все равно не понять.

* * *

Няня Роза любила приврать.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Кучер, кряжистый рябой детина, осадил лошадей, спрыгнул на землю и заглянул в окошко кареты. Он был...
В сборник короткой прозы Антона Уткина вошли фольклорная повесть «Свадьба за Бугом» и рассказы разны...
Крошечная пиратская республика Арагона внезапно начала осуществлять дерзкие, жестокие, совершенно не...
Чем отличаются фотоснимки, сделанные любителем и профессионалом? Отличий множество. Самое главное – ...
Силовые структуры России в кризисе: в них царят коррупция, произвол, жестокость. Поможет ли исправит...