Дочь Роксоланы Хелваджи Эмине
Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства
© Григорий Панченко, 2014
© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2014
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2014
Время прокаженного. Пролог
– …Ты вот все твердишь: свобода, свобода… Но если даже нам повезет – уж не знаю как, – дальше-то что? Что делать будешь с ней, со свободой? Опять на вольные хлеба, на коня да в степь, под звездное небо? И опять плен? Если голову не сложишь, конечно. И если туркам еще нужны такие пленные, как мы с тобой…
Ежи невольно рассмеялся. В свете последних событий его слова звучали двусмысленно. Но Тарас не обиделся, он вообще был отходчив и нрава веселого, этакий живчик: душа нараспашку и последняя рубаха нищему. За что и любили, и уважали его. В том числе Ежи.
Да ведь им друг с другом иначе нельзя. Тем, кто волей судьбы оказался в одной темнице, нужно ладить.
Тарас задумался. Притих. Ежи не мешал товарищу размышлять о вещах не сиюминутных. Это, как говорил ксендз, «всегда способствует осознанию своего предназначения». Еще он говорил, что через такое проходят очень многие и, как правило, именно в молодости. А зрелому мужу, мол, и надобности в том нет. Каким слепит его молодость, таким и останется.
Может, и так… Вот он, Ежи Ковынский, шляхтич с девизом и гербом (на лазоревом поле – летящая утка), смолоду грамоте и языкам обучился, знает толк и в воинском искусстве, и в мореходном – такие везде пригодятся, всегда себя найдут, а как же.
Если только насущную заботу решить удастся. Вырваться на свободу, в ту самую ковыльную степь, под то самое звездное небо. Вырваться из темницы. Всего-то навсего.
Темница… Этого Ежи с отрочества страшился, даже когда был уверен, что вообще ничего не боится. Но тогда он был уверен во многом, потом не подтвердившемся. Например, в том, что любая тюрьма представляет собой подземелье.
Ну а им с Тарасом выпала доля делить не под-, а надземелье: верхнее помещение в башне. Даже не такое уж темное. Потому что к нему примыкало сразу пять бойниц, на все стороны.
Особые это были штуки – бойницы для лучников. Ежи только языком цокал, сравнивая эту роскошь с той, по здешним меркам, тесной стыдобищей, которая была в отцовском замке.
Одно только утешение: не османы гололобые эту башню строили, а византийцы. Хотя и схизматы, но все же братья-христиане. А Тарасу так вообще полные единоверцы… кажется.
Каждая из бойниц – клиновидно сходящаяся кнаружи ниша, по-настоящему большая, хоть спи в ней. В ее широкой части можно стоять, не доставая до потолка рукой, – чтоб с запасом не чиркнул по нему верхний рог большого лука, поднятого при стрельбе на уровень плеча. Прорезь на внешнюю сторону – пол чуть скошен, вниз направлен – тоже почти ростовая. Но это в высоту. А в ширину…
М-да… Никак через нее не вылезть.
И не разобрать там каменную кладку, даже будь какой инструмент: бойница изнутри большими плитами выложена.
А даже если бы удалось разобрать. Как он сам только что сказал Тарасу: «Дальше-то что?» С башни головой вниз? Или ползти по отвесной стене, как муха?
Охрана, может, и не заметит: она вся при входе, внизу. Побега через проемы бойниц, похоже, стражники не опасаются вовсе: их дело – внутреннюю лестницу и коридоры с воротами сторожить.
Ну так ведь и вправду же не просочиться сквозь щель в камне, не слезть с башни без веревки…
Ежи опустился на колени и прильнул к щели лицом.
Миг спустя снаружи в эту же щель сунулось еще одно лицо. Они даже соприкоснулись носом и губами, как если бы поцеловаться вздумали.
Трудно сказать, кто из них был ошарашен больше. Ежи с невольным возгласом отшатнулся назад. Тот, кто вскарабкался по стене башни с наружной стороны, тоже вскрикнул высоким мальчишеским голосом и отпрянул от бойницы, чуть не сорвавшись при этом. Как-то сумел удержаться: цепок был и легок телом, а еще, наверное, с той стороны камень давал больше опоры, чем можно было предположить.
Взволнованно зашептал что-то. Сам с собой говорит? Да нет, их, получается, двое. Голоса у обоих одинаковые, подростковые.
Шепчутся они, похоже… Ежи, опомнившись, прислушался повнимательнее. Нет, совершенно точно: мальчишки, неведомо как забравшиеся на башню, говорили между собой не по-турецки.
– Тихо. Не спугни, – ровным голосом произнес Тарас. Он, оказывается, сидел в соседней бойнице, тоже придвинувшись к самой щели. И вдруг, сложив ладони рупором, заговорил: – А здоровы будьте, девоньки. Лезьте к нам поближе. Не бойтесь, не съедим.
Снаружи озадаченно примолкли.
– Девоньки? – изумленно прошептал Ежи.
Тарас только улыбнулся.
– Да уж будь уверен, латинская ты грамота. Я в семье, чтоб ты знал, единственный парень, остальные – девки, пять их. Мне ли перепутать хоть в лицо, хоть по голосу девчонку и хлопца…
I. Пардовый крап
1. Кисмет
Воистину, благословен, трижды и четырежды благословен дворец великого султана! Аллах распростер над ним свою милостивую длань, оберегая от бед и невзгод. Говорят, птицы, пролетая над покоями султана, поют от счастья, а облака громоздятся великолепными минаретами, с которых ангелы денно и нощно славят Аллаха.
Без происков шайтана, конечно, не обходится нигде и никак. Если бы султан стал морем, шайтан, несомненно, постарался бы отравить в нем рыбу. Но Аллах бережет султана, да будет он жить сто лет, еще сто лет, сто тысяч лет!
Хотя прежний дворец, как ни крути, сгорел.
Бостанджи-баши Гюрхан растерянно поскреб затылок и сплюнул, отгоняя ненужные, зряшные мысли. Ну, сгорел, кто ж ему запретит-то? Разве только Аллах… Хотя вот он, прямо скажем, мог бы и подсуетиться. Потому что в новом дворце жить, конечно, здорово, он трижды и четырежды благословен, но… Есть вещи, о которых даже думать стыдно. Например, о том, что он, начальник дворцовой гвардии Гюрхан, до сих пор толком понять не может, где заканчивается подотчетная ему территория и начинается то, что запретно для любого правоверного, – султанский гарем.
Вот и сейчас забрел по недомыслию куда не следовало. Хорошо, что возник перед ним, точно ифрит[1] из старой лампы, один из евнухов-семивиров[2], посмотрел со значением… Конечно, пришлось уходить. Карту надо составить, добротную, хорошую карту, и обозначить там все входы и выходы на ту территорию, где власть дворцовой стражи заканчивается, а начинается совсем другое…
Евнух, удостоверившись, что бостанджи-баши нашел нужную дорогу в этом зыбком мире и шайтан уже не увлечет его на одну из многочисленных тропок греха, вернулся к своим товарищам. Будет о чем рассказать, попивая кофе и смакуя последние сплетни.
Всему свое место и время под солнцем. Цветам – распускаться и умирать, птицам – петь, вить гнезда и выводить птенцов, а евнухам – расслабляться во внутреннем дворике, пить кофе и обсуждать то, что само просится на язык, умалчивая о том, что следует хранить запечатанным в глубине сердца. Впрочем, степень откровенности, равно как и способы умолчания, каждый здесь всегда выбирал для себя сам.
Обычно выбирал правильно. Ошибавшиеся в султанском гареме надолго не задерживались.
Евнуха звали Гюльбарге, и служил он здесь уже восьмой год. Восхождения Хюррем не застал, но оно и к лучшему. Говорили, что тогда гарем лихорадило и лучшие астрологи не могли рассчитать судьбы живущих в тени, отбрасываемой великими женщинами – валиде Айше Хафсой-султан, Махидевран-султан и роксоланкой, стремительно рвущейся к титулу хасеки. Вспоминали случившееся в Изразцовом павильоне – когда со смехом, когда с тайным трепетом. Но всегда – с великим почтением к Хюррем-хасеки. Что бы ни думали, как бы ни относились к султанше в сердце своем, вслух надлежало говорить то, что надлежало, и не отступать от надлежащего даже на десятую часть стамбульского локтя[3].
Внутренний дворик, излюбленное место для праздного времяпровождения свободных от службы евнухов, был невелик: не больше полусотни шагов в каждую сторону, да еще фонтан с бассейном, где плавали золотые рыбки, место занимает. Некоторые говорили, что в Изразцовом павильоне евнухи могли расположиться куда вольготнее, но ведь известно, что там, где нас нет, халва слаще, наложницы красивее, а хозяева куда щедрее. Словом, верить сплетням Гюльбарге не спешил. Его все устраивало – и кадки с пальмами, и покрытые голубыми изразцами колонны, поддерживающие галерею на втором этаже, и умиротворяющий плеск фонтана…
Сейчас во внутреннем дворике было мало народу – дюжина белых евнухов да трое чернокожих. Один из них, многопочтенный Кара, неторопливо рассказывал, затянувшись несколько раз ароматным дымом из наргиле:
– На свете столько ленивых людей, сколько волосков у наложниц султана на головах, а может, и больше. Но никто из них не может сравниться с ленивым пашой, о котором я поведу нынче рассказ.
Сразу несколько человек с разных сторон назвали имя. Кара, ухмыльнувшись, отрицательно покачал головой и продолжил:
– Братья этого паши умерли, и родители берегли его от горячего и от холодного. А он сидел и ничего не делал, только ел, спал и толстел. Родители нашли ему жену, но наследниками паша обзавестись так и не удосужился – ведь ленивый человек ленив во всем.
Слушатели понимающе расхохотались.
В уголке возле пальмы азартно спорили трое евнухов. Долетали лишь обрывки разговора:
– Восемнадцать служанок на винный погреб? Не многовато?
– Да в самый раз! Великий султан… двадцатипятилетней выдержки…
– А где я возьму…
– Тебя за руку подвести?
Чуть в стороне евнух-сандала, уже пожилой, с седыми висками, сердито говорил молодому семивиру, который, судя по виду, был из вчерашних учеников:
– Высеки ее. Послушай меня, мальчик, высеки без пощады, но чтобы не попортить кожу, сам понимаешь. А то она подведет и тебя, и меня. Сама умрет и нас подведет.
Гюльбарге привычно насторожился и приготовился слушать, но сандала закончил разговор, развернулся и ушел, бормоча под нос нелестные эпитеты в адрес собеседника. Тот, впрочем, тоже поторопился покинуть дворик.
– …И вот однажды жена паши, доведенная до отчаяния его леностью, выхватила из печи пылающее полено и как…
Дворик жил своей привычной жизнью. Жужжала невесть как залетевшая сюда из сада пчела. Бегали, тайком смахивая пот со лба, молоденькие ученики евнухов – парнишки, чье имя заменялось названием какого-нибудь цветка. Большего они пока что не заслуживали. Самого Гюльбарге в свое время звали Маргариткой, хотя наставник часто бурчал: «Тебя бы Чертополохом наречь!» Наставник говорил это всем своим подопечным, так что обижаться было глупо. Впрочем, ученику вообще глупо обижаться, что бы ему ни говорили и что бы с ним ни делали. Мальчишки разносили кофе и курительные смеси для наргиле, время от времени шепотом передавали кому-нибудь сообщения или совали в руки записки. Обычная суета, такая здесь была каждый день.
Евнухи постарше спорили о том, что лучше замедляет рост волос – кашица из куркумы или сок незрелых грецких орехов. Чернявого зазнайку, решившего порекомендовать сок незрелого винограда, высмеяли, хотя он, конечно, был прав. Рассказывали о глупой наложнице, хранившей отвар дурмана для удаления волос на лице и забывшей о том, что он ядовит: «И вот однажды…» Рыжий Серхат поведал о том, как заболел на днях кущи-баши, чиновник, ответственный за пробу султанских блюд, и его ученик чуть не уронил отведанное блюдо с носилок, а красное сукно, которым следовало закрыть носилки, прежде чем запечатать их сургучом и унести с кухни, оказалось не совсем чистым. Переполох, соответственно, поднялся немалый, и, пока разобрались, едва не опоздали с подачей обеда.
– А ведь тогда вместо пахлавы на носилках лежала бы чья-то голова, – угрюмо заметил рябой Тургай, и все согласились – да, лежала бы, и даже можно предугадать, чья именно.
Дела у ленивого паши, о котором рассказывал почтеннейший Кара, тем временем шли на лад. Вынужденный слезть с мягких подушек, избитый и несчастный, паша продемонстрировал недюжинный ум и умение вовремя подать падишаху нужный совет. Ну а поскольку паша всячески избегал лишних движений и жена уже готова была подать на развод, пришлось придумывать что-то с зачатием наследника. Тут слушатели уже вытирали слезы от хохота, потому что умудренный опытом Кара, три десятка лет прослуживший в гареме, мастерски описывал проблемы, возникающие в любовных утехах у толстяков, не привыкших к трудам, пускай даже и постельным. История о запутавшихся в руках, ногах, языках и простынях героях рассказа ненадолго отвлекла Гюльбарге от наблюдения за остальными евнухами. Обернулся он на возмущенный вопль:
– Сколько, ты говоришь, просит этот сын плешивого верблюда и шелудивой ослицы, которая родила его в свои собственные нечистоты и бросила там подыхать, а он с помощью Иблиса выжил?
– Видно, дорого просит, – прервав печальную историю о любовных неудачах паши, сквозь смех проговорил Кара.
Горбоносый Дауд, известный невероятной прижимистостью, обратил на чернокожего великана взгляд огромных темных глаз и еще горестнее воскликнул:
– Дорого? Клянусь Аллахом, слово «дорого», почтенный Кара, меркнет перед запрашиваемой ценой, как разум обычного человека становится ничтожным перед величием Пророка, мир ему! Дорого, ха! Скаредность кровожадных гулей, столетиями копящих сокровища, меркнет перед жадностью стамбульских купцов! Вы представляете?.. Нет, вы не представляете, сколько они хотят за шелковый тюрбан!
– И сколько же? – пряча усмешку в уголках губ, спросил Кара.
Дауд сказал.
– Хм… и впрямь дороговато. – Черный евнух вздохнул и махнул рукой. – Ладно, слушай. Пойдешь в квартал портных, там поищешь лавку безногого Али. Тебе укажут, если вежливо спросишь. Пусть он достанет тебе тюрбан. Он мне должен, я представил его дело нужному человеку.
– Благодарю, почтеннейший! Да пребудет с тобой благословение Аллаха!
Дауд поклонился, умело скрывая досаду. Теперь должником Кары становился не портной, а он сам, и все окружающие это прекрасно понимали. Но отвергнуть щедрый подарок, не рассорившись с набирающим влияние чернокожим евнухом, было невозможно.
Кара благожелательно кивнул и снова продолжил рассказ о попавшем в неприятности паше. В конце концов жена паши сходила к чернокнижнику-магрибцу[4], который продал ей зелье для похудения, и долгожданное зачатие наследника состоялось, а там и паша вошел во вкус… О противостоянии счастливого супруга и магрибца, пожелавшего в качестве оплаты старшего сына, Гюльбарге слушать уже не стал. Наверняка у колдуна найдется хорошенькая дочка или у супруги – умная сестричка. В общем, женщины помогут выкрутиться, как обычно.
Вот что интересно: многоуважаемый Кара рассказывает все это просто забавы ради или метит в какого-нибудь конкретного человечка? Припоминает в сказочной форме былые прегрешения, например… Сам Гюльбарге в старшие евнухи не лез, довольствовался своим местом и не жаждал иного, но жить в гареме, не разбираясь в бесконечной подковерной борьбе за власть и влияние, было так же невозможно, как взмыть в небеса без крыльев или взгромоздить на себя верблюда и целый день таскать его на закорках. Звезда Кары шла вверх, к зениту, и об этом знали все: друзья, враги… да просто все. В том числе…
Взгляд Гюльбарге метнулся к фонтану и дальше – туда, где мирно сидел, попивая кофе и изредка затягиваясь ароматным дымом, узкоглазый евнух, до сих пор не вступавший ни с кем в разговоры, да и вообще никак себя не проявлявший.
Наставник султанской дочери Михримах, почтеннейший Доку-ага. Тот, с кем хотели бы посоветоваться многие, да только вот он дает советы далеко не всем.
Нугами расслаблялся. Сознательно, неторопливо заставляя каждую мышцу своего тела отдохнуть, стать мягкой и безвольной, пропустить через себя жар, исходящий от нагретых камней дворика, энергию смеющихся людей… пусть они и не совсем полноценные люди – так ведь и он сам теперь не вполне мужчина, так что сойдет.
В этой стране он провел уже полтора десятка лет и все чаще думал о себе не как о Нугами, самурае и сыне самурая, а как о наставнике по имени Доку-ага, доверенном лице султанши Хюррем, примере для подражания будущим янычарам… Была в этом воля Аматэрасу[5] или здешнего Аллаха – он не знал. Прошлое приходило все реже, в горячечных снах, и сны эти Доку-ага не любил. Они означали, что его телом завладела какая-нибудь болезнь.
Таким, как он стал, он стал в бою, а значит, стыдиться нечего, но тогда, два с лишним десятка лет назад, стыд овладел всем его существом, смутив разум, заставив бросить все. Понял ли его даймё[6], принял ли его решение, Нугами не знал, как и не имел представления о судьбе своей семьи. Он бросил их всех, отправившись в скитания, отчаянно желая только одного – обрести себя. Это было. Это в прошлом, но было. Не стоит отрекаться от ошибок, которые совершил, ведь они делают тебя во сто крат мудрее.
Став ронином[7], он перепробовал многое. В основном охранял экспедиции в дальние страны. Искал лекарство, чудодейственное снадобье, заклинание или амулет, позволяющий вернуть утраченное. Конечно, не нашел. Разве кто-либо когда-либо сумел приставить назад руку или ногу? Так чем эта травма отличается от других? Жаль, что понимание пришло слишком поздно, но хорошо, что вообще пришло. Можно жить и уважать себя, прозревшего после нескольких лет душевной слепоты.
К берегам Чосон Нугами привели в равной степени глупость и жадность. Он знал про вако, безжалостных пиратов, грабящих торговые корабли в этих местах. Знал также, что в основном они – его соплеменники, бывшие самураи, как и он сам, а потому надеялся договориться с ними. Может, и договорился бы, но вместо вако корабль на подходе к Чосону подстерегала другая напасть – шторм.
Сколько их носило по волнам, Нугами толком не помнил. Помнил лишь, как дрались за воду и он лично сбросил за борт троих озверевших матросов. А потом, несколькими днями спустя, он лежал на палубе, глядя в небо, не в силах поднять руку и взяться за катану, а над ним спорили и что-то пытались доказать друг другу смуглые малайцы. С этими пиратами договориться Нугами никак бы не сумел. Он и не пытался.
Так потомок гордого самурайского рода стал пленником.
Здесь, в султанате, на все превратности судьбы принято говорить «кисмет». Злой рок или добрый – неважно, это твоя доля, так начертал Аллах, смирись и прими его выбор с достоинством. Что бы ни случилось, молись и доверяй Аллаху, тогда получишь награду в загробной жизни. Смирись.
Тогда молодой Нугами смиряться не умел.
Его научили.
Из пиратов вышли великолепные наставники для гордеца, жаждавшего свести наконец счеты с жизнью. Но самоубийство – непозволительная роскошь для раба, и малайцы обладали бесчисленными способами доказать это слишком строптивым пленникам.
Забудь о гордости. Забудь о чести. О достоинстве, вере в себя и еще сотне слов, когда-то значивших слишком много, а теперь бессмысленных и пустых.
О днях, проведенных в плену, нынешний Доку-ага вспоминать не любил. Хотя науку усвоил. Но остатки самурайской гордости, выпестованной с рождения, протестовали каждый раз, когда в памяти всплывали те «уроки».
Новый хозяин специфические навыки раба заприметил сразу же. Освобождать от цепей не спешил, искал общий язык. А когда пленник худо-бедно заговорил по-персидски, предложил особые условия. Нугами согласился – и стал охранником караванов. Вскоре он уже ориентировался в обычаях арабов, как в родной чайной церемонии. А дальше был Истанбул, где за воина-евнуха из далеких земель купцу предложили слишком хорошую цену…
И была Хюррем. Женщина, которой можно было служить. Которой стоило служить. Ронин вновь обрел господина, пускай даже это оказалась госпожа. Император здешних мест, называемый султаном, выбрал достойную супругу. Но, как и на родине, императорский дворец представлял перепутавшийся клубок змей, и женщине, которой Нугами принес присягу, требовалась помощь.
Что ж, мир изменился, как изменился и сам Нугами. Но, изменившись, мир снова стал правильным. И это было хорошо.
– Доку-ага! Почтеннейший Доку-ага!
Вернуться обратно из воспоминаний в реальность, во дворик, где неспешно болтали евнухи, оказалось делом одного мгновения. Паша из байки Кары уже успел сразиться с магрибцем и завладеть его имуществом и двумя женами – уж больно охоч стал до этого дела. Вот интересно, неужели все неполноценные стремятся восполнить упущенные возможности, постоянно болтая о плотских утехах, или только Кара таков? Хотя сам Доку-ага порой неделями не вспоминает о женщинах, занятый обучением будущих янычаров, сам султан решил, что в охране гарема способности столь одаренного воина пропадают зря, и назначил его на более высокую должность. С другой стороны, байки о женщинах здесь не редкость… Что ж, видимо, некоторым это нужно, а некоторым нет. Как обычно.
– Вам послание, почтеннейший! От Хюррем-хасеки!
Ученик евнуха топтался рядом с Доку-агой, выпучив от усердия глаза. Такого не увидишь на далекой, почти забытой родине. Здешние люди куда более открыты, хотя дворцовый этикет худо-бедно вгоняет их пылкость в рамки. Но читать их легко, пожалуй, куда легче, чем Коран…
– Говори.
– Хюррем-хасеки ожидает вас в покоях своей дочери, луноликой Михримах!
В такое время? Что ей там делать?
– Госпожа хасеки лично передала тебе это послание? – спокойно осведомился Доку-ага.
Мальчишка замотал головой:
– Нет, почтеннейший. Я передаю слова госпожи Михримах.
– Я понял. Ступай.
Мальчишка заторопился прочь, и это было хорошо, потому что не следует ученикам видеть легкую улыбку, промелькнувшую на лице Доку-аги, которого за глаза называли «ледяным» (а когда твердо были уверены, что он не слышит, – «ожившим камнем с ушами»). Любят все-таки местные ввернуть куда ни попадя красивое словцо! Кстати, надо будет как-нибудь лениво поинтересоваться, почему прицепились именно к ушам? Видал Доку-ага здесь и куда более лопоухих.
Итак, его девочка хочет видеть старого наставника. По-прежнему хочет видеть. По-прежнему ждет.
Иногда нужна самая малость, чтобы сердце забилось сильнее. Чтобы предназначение властно начало указывать тебе путь.
Это судьба.
Кисмет.
2. Двойное зеркало
– …А юные девицы из хороших семей у них зачесывают волосы вот так. – Басак-ханум показала сначала на себе, но обе девочки захихикали (уж больно она не походила на «юную девицу из хорошей семьи», тем паче венецианской), а потом, улыбнувшись, на каждой из них – поочередно. – Две заколки вот тут, по одной на боковые пряди, еще пара сверху, и все это накрывается волосяной сеткой из тонких цепочек.
– Золотых?
– В по-настоящему хороших семьях – обязательно. И с диадемой, тоже чеканного золота. Камнями ее украшать – дурной вкус считается, тут нужен жемчуг. И вокруг тройного пучка на затылке – тоже жемчужная нить. Такая. Или вот такая.
Женщина вздохнула.
– Ну, няня, жемчуга-то у нас больше, чем у всех этих юных венецианок вместе! – утешила ее та девочка, над которой она сейчас трудилась. – И золота тоже. Мы ведь из самой хорошей семьи!
Они снова хихикнули и, лишь мимолетно бросив взгляд в зеркало, начали вертеться друг перед другом – им так было куда привычнее. Придирчиво осматривали новые прически, трогая, поправляя каждую прядь, бурно споря по поводу того, хорошо ли она лежит и какой жемчуг тут смотрится лучше – искристый кивилцим или розовый пембе.
Няня и кормилица украдкой переглянулись.
– А есть и другие прически, еще красивее, – заговорила Басак-ханум, может быть, чуть торопливее, чем обычно, – вот, посмотрите, как раз к вашим кудряшкам.
Она быстро перелистала книгу и распахнула ее на странице с изображением стройной светлоликой девушки с длинными белокуро-рыжеватыми локонами, волнами ниспадающими до плеч.
– Да ну ее, няня, такие у нас все носят, – отмахнулась одна из девочек, – и служанки Гюльфем-хатун, и старшая банщица, хотя она-то с такими локонами на заросшую верблюдицу похожа. – Девочка прыснула. – А вот тот зачес, что ты нам сделала, это да… Как он, говоришь, называется?
– Делла Франческа, – чуть помедлив, ответила няня. – А второй – ди Креди. По имени той, которая под венец шла с таким вот волосяным убранством. Была это внучатая племянница дожа… вот уже и забыла, какого именно. Да и ее-то имя помню лишь по прическе.
На сей раз обе девочки засмеялись одновременно. Они вообще были хохотушки.
– Няня! Ты… ты такое носила? Может, у тебя и локоны тогда светлые были?
– Отчего же нет, – сейчас в голосе женщины звучала легкая грусть, – очень даже были. И кожа молочного цвета, как на этом вот рисунке. Для этого особые шляпы есть. Поля широкие, чтобы лицо в густой тени, а верх открыт: волосы пропусти сквозь него, потом служанка их тебе волной по спине рассыплет, расчешет черепаховым гребнем… И сиди себе на балконе, позволяй солнцу их выбеливать. Основное занятие для юницы из хорошей семьи. Чтоб когда под венец идти, твои локоны если не льняного цвета были, то хотя бы пшеничного. Зря, что ли, думаете, меня «Басак» прозвали?
Девочки промолчали, явно растерявшись. Такое с ними бывало редко.
– Так я и говорю, – спохватилась Басак-ханум, – к вашим кудряшкам ди Креди лучше подойдет. Вам-то волосы осветлять незачем, они у вас и так золотистые: что от отца, что от матушки.
Кормилица, все это время молчавшая, одобрительно кивнула и тем привлекла к себе внимание одной из девочек.
– Скажи, Эмине, а ты тоже была вот такая? – Девочка жестами показала нечто стройное и пышноволосое в духе того рисунка, на котором была изображена венецианка с прической ди Креди. – То есть давно, в прежние годы?
– «Такая» я не была, – по губам Эмине-ханум, полногрудой и крутобедрой, скользнула улыбка, – а вот молодой быть довелось. И совсем не так уж давно. Ну, слушайте няню, роднульки мои, будьте умницами. Сами ведь знаете, почему вам так волосы убирать негоже…
Две последние фразы она произнесла на «матушкиной молви», Басак-ханум непонятной. Однако няня безошибочно догадалась:
– Так, озорницы, кому сказано: делла Франческа не для вас. Если хотите знать, венецианки вообще лица посторонним показывают реже, чем женщины и девушки правоверных. У нас… то есть там, маску-бауту сплошь и рядом носят даже внутри дома… кажется… Вам бы точно не помешало!
– А мы не просто внутри дома, мы в своих покоях! – фыркнула старшая из девочек. – Не хватало нам чадру носить, хоть бы даже и во дворце!
Тем не менее она послушно отошла в угол комнаты, опустилась, скрестив ноги, на подушки. Кормилица склонилась над ней с гребнем в руке.
Младшая девочка (впрочем, она была младше всего на полчаса, тем не менее это имело значение), непокорно тряхнув зачесом делла Франческа, осталась стоять возле столика с зеркалами.
– Скажи, няня, – с любопытством поинтересовалась она, – а ты, когда была «Басак», и вправду никому лица не показывала? Или специально придумываешь? Ну, из-за… – Девочка сделала незавершенное движение рукой.
Басак-ханум давно уже была не басак, не «пшеничноволосая». Но Эмине-ханум, безусловно, всю жизнь оставалась эмине, «верная и надежная».
Имя старшей девочки было Михримах, «Солнце-и-Луна». Младшая же девочка…
Ее чаще называли Разия, хотя, вообще-то, она звалась Орыся. Но дело в том, что этого имени как бы не было. И ее самой – тоже.
…Шаги в коридоре приблизились внезапно и быстро – множественные, стремительные, мужские и юношеские. Так в этих коридорах, вообще-то, ходить не полагается. Няня с кормилицей разом побледнели.
Но прежде в покои, просеменив на цыпочках, успела скользнуть женщина, одна из доверенных служанок. Доверенных, однако не самого ближнего круга. Поэтому она, даже в панике строго соблюдая приказ, усвоенный давно и намертво, застыла у самой двери, не приближаясь ни к одной из девочек более чем на десяток шагов.
«Шахзаде!» – беззвучно прошептали ее губы.
«Какой?» – так же беззвучно спросила няня, как будто это имело значение.
Ответить у служанки времени уже не было, она едва успела чадру на лицо опустить. Дверь рывком распахнулась.
Как оказалось, все трое. Шахзаде Мехмет, шахзаде Селим и шахзаде Баязид. А за их спинами в коридоре еще и лала-паша маячил, почтительно держась на пару шагов позади.
Шахзаде, наследники престола, имеют право ходить… да можно сказать, повсюду. Никто не решится закрыть перед ними какую-либо дверь. Особенно сейчас, когда нового, настоящего гарема, по сути, нет вообще (поскольку единственная хасеки в нем – их общая мать), а тот, что называется «старым гаремом», сильно потерял в запретности. Мехмету, старшему из всех шахзаде, что сейчас в столице, уж точно путь не преградят. Впрочем, дверь распахнул Баязид, самый младший, неполных десяти лет от роду…
Все склонились перед тремя шахзаде именно так, как того требовали правила. Все, кто были в покоях: четыре служанки и сестра.
Сестра, впрочем, сразу выпрямилась. Глянула на братьев с девчоночьей вредностью, так что средний из них, Селим, даже попятился.
– Тесен дворец, больше ходить негде? – спросила она.
– Мы в отцовском доме! – немедленно ответил Баязид. – Где хотим, там и ходим!
Ну конечно, разве может без него хоть что-нибудь обойтись! По ехидной зловредности и стремительной решительности действий ли, поступков ли он точно опережал всех братьев, а временами и сестру.
– Ой, молодые господа, гоже ли вам посещать отцовский гарем… – начала было Басак-ханум, но двое из трех «молодых господ», старший и младший, немедленно рассмеялись.
– У отца нет гарема, – солидно, как он все делал, произнес Мехмет, – у него есть наша матушка. А если ей угодно называть покои своей дочери и своих служанок гаремом, так это ваши дела, женские.
– Сегодня в покои ко мне без спроса зашел, – сказала девочка и, полуотвернувшись от старшего брата, взяла со столика зеркало, – завтра со служанок моих чадру сорвешь…
– Еще не хватало! – Мехмет рассудительно покачал головой. – Мужчине в женские дела вмешиваться – только себя ронять. Раз уж решила матушка отчего-то ввести обычай, что все твои ближние служанки должны носить чадру, – вольно вам всем.
Собственно, на этом разговор мог и завершиться, тем более что девочка, явно утратив интерес к спору, принялась рассматривать себя в зеркале и прихорашиваться. Мехмет уже повернулся к выходу, а ожидавший в коридоре наставник чуть отступил, готовясь пропустить своих подопечных мимо себя и сопроводить их прочь из женской части дворца.
Только так все и должно было произойти в следующие мгновения. Если бы не Баязид.
– Должны носить чадру, должны! – закричал он в восторге. – Чтобы никто не видел, какие они уродины! А еще – чтоб не было видно: они все равно красивее тебя! И она, – он ткнул пальцем в сторону Эмине-ханум, которая только хмыкнула, сложив руки на полной груди, – и она… – Во второй раз его рука указала на самую юную из служанок, почти неразличимую за спинами няни и кормилицы, робко переминавшуюся с ноги на ногу возле дальней стены.
Служанка, издав возглас испуга, уклонилась от направленного на нее Баязидова пальца, словно тот был копьем.
Следующая минута была наполнена рыданиями, воплями и бранью. Рыдала юная служанка, в ужасе отбежав в самый темный угол покоев и скорчившись там на полу, слезно причитала служанка возле дверей, а вот Басак и Эмине, уперши руки в бока и придвинувшись к шахзаде почти вплотную, высказывались сочно и цветисто, гневно и громогласно. Прямо как торговки на чаршы-сы (или, как теперь пошла мода называть рыночную площадь, базар-майдан), где, впрочем, кроме них самих, никто из здесь присутствующих в жизни не был, а потому оценить это сравнение не мог.
– Ладно тебе, няня, – звонко сказала девочка, и все как-то разом смолкли. – И тебе будет, кормилица. Не злитесь. Было бы на кого. Или вы забыли: Джихангирчик маленький еще совсем…
Издевка была едкой: Джихангиру, четвертому из шахзаде, пока не сровнялось и трех годков, ему еще нескоро надлежало обретать юношеские привычки, потому его сейчас со старшими братьями и не было, он покамест поручен женской опеке, а не наставнику-лале.
– Сама с малышом якшайся, тебе и подобает! – запальчиво ответил Баязид, не осознавший, что его, можно сказать, сравнили с младенцем, и поэтому задетый гораздо меньше, чем рассчитывала сестра.
– Ну да. Мне – с малышом, а тебе, взрослому, с санджак-беем Манисы.
Это была фраза то ли отчаянно дерзкая, то ли просто странная. Услышав такое, прямо-таки не знаешь, как поступить.
Впрочем, не знал этого скорее шахзаде Мехмет, на год старше сестры, уже, можно сказать, юноша, целых пятнадцать ему. То есть он знал, что в таких случаях мужчине, а хоть бы и юноше, надлежит делать с женщиной, равной ему по статусу. Надлежит ударить так, чтобы она замолчала. В Блистательной Порте не только мужчины, но и юноши поступают именно так. С равными, конечно.
С теми, кто по статусу ниже (а перед шахзаде Блистательной Порты все таковы… ну, почти все), подобный вопрос и возникнуть не должен. Им просто не дадут возможности сказать или сделать такое, за что шахзаде их собственноручно ударить должен.
Санджак-бей Манисы. Мустафа. Тоже шахзаде, наследник султана – старший наследник. Всем им брат, но… брат единокровный. По отцу, блистательному и несравненному Сулейману Кануни, тени Аллаха на земле, халифу правоверных, у которого ищет убежища всякий обиженный.
Отец действительно кануни, справедлив. Однако матери его детей… враждуют они, чего уж там говорить. Иначе в Блистательной Порте и не бывало.
Сейчас верх Хюррем-султан, их собственной матери. Но, может, потому что та, другая, уехала со своим сыном Мустафой в санджак Манису. Куда тот отправлен, как сказали бы франки, губернатором. Чтобы набираться мудрости и государственного опыта в управлении: сперва ключевым санджаком, а там, много лет спустя, и всей Портой, надо думать.
Потому что главный наследник – он. Старший из сыновей. Воистину справедлив блистательный Сулейман: даже если и правда, что из всех сынов чресел своих он больше других любит второго, Мехмета, престол – первому. Хотя бы потому, что он того достоин.
И вправду достоин. Совсем уже взрослый юноша Мустафа, девятнадцать ему. Отважен, гибок умом и щедр сердцем. Всем хорош он как будущий султан.
Даже как брат он, если говорить честно, хорош.
Быть бы ему не только единокровным, но и единоутробным…
Однако иначе распорядилась судьба – и он не таков. Потому он на одной стороне, а трое младших шахзаде (точнее, четверо, считая маленького Джихангира) – на другой.
Что бы сами они о себе не думали. И что бы не думал Мустафа.
Все это Мехмет знал. Но, похоже, как-то усомнился, что ему сейчас должно ударить сестру. Прежде меж ними такого не водилось.
А еще он, кажется, вдруг усомнился, что это получится. Да, она и младше, и девчонка, а он-то обычаи юноши уже несколько лет усваивал вполне успешно, лук и сабля ему привычны были, а они со слабой рукой не дружат. Но вот – усомнился.
Баязид же не сомневался ни в чем и никогда. Так что он стремительно метнулся вперед, норовя вцепиться сестре в волосы. И даже в самом деле вцепился, потому что она отшатнулась с какой-то странной для себя неловкостью.
Тут последовало то, что на базар-майдане бывает, конечно, причем очень часто, – но только не в старых приличных бедестанах, где продаются благовония, ковры, рабы, зеркала (во всяком случае, хорошие), ювелирные украшения (во всяком случае, настоящие) и сталь (во всяком случае, достойная воинской руки). А вот за пределами крытых рядов, то есть там, где торговцы, сидя прямо на земле, хрипло зазывают купить непременно у них старую глиняную посуду, поношенную обувь и позолоченный свинец вместо драгоценностей, где в толпе шныряют карманники, где не продохнуть от запаха уксуса и сумаха, – там да, без такого рынок не рынок.
Никто и слова сказать не успел, как Баязид, шипя от боли, тряс в воздухе пострадавшей рукой (хныкать он, надо признать, не хныкал, такого за ним с малолетства не водилось), а девочка, лишь слегка растрепанная, стояла посреди комнаты, воинственно сверкая глазами на всех своих братьев разом и сжав в ладони рукоятку маленького зеркальца, как сабельный эфес.
Мехмет так и замер с раскрытым ртом. Степенность и осознание собственного старшинства сыграли с ним злую шутку: он промедлил сделать хоть что-либо, а теперь уже, наверное, и поздно было.
Селим, за все время так и не сказавший ни слова, попятился к выходу. Смотрел он в пол, а по лицу его мелькали не поймешь какие тени. Впрочем, это-то как раз привычно, Селим не только сейчас такой, но и всегда, все почти тринадцать лет своей жизни: молчаливый и, что называется, «в тенях». Странный он парнишка. Зла от него никто не видел, но, должно быть, это все-таки хорошо, что ему, при всех обстоятельствах среднему сыну, султаном вряд ли когда предстоит быть.
Пауза зависла надолго, однако чем-то прорваться она все же была должна.
Баязид в последний раз тряхнул рукой, убедился, что она на месте, и злобно ощерился, как волчонок перед прыжком. А Мехмет, как видно, решил, что бездействие наносит ему, старшему брату, гораздо больший урон, чем хоть какой-то поступок, даже ошибочный или опасный. И шагнул вперед.
Но тут в покоях словно бы разом стало теснее. Это через порог, пригнувшись, чтобы не задеть чалмой о мраморную притолоку, ступил лала-Мустафа.
Он был из тех евнухов, которых называют сандала, то есть «срезано все». Такие ценятся гораздо выше и, само собой, достигают при дворе куда более значимых должностей, чем обычные семивиры, у которых срезано лишь кое-что. Лала, наставник султанских сыновей, – должность наивысочайшая, не случайно и вовсе не в насмешку его иной раз лала-паша именуют. Евнуху, что приставлен к султанской дочери, никогда выше звания аги не подняться.
Ага, «старший», тоже, конечно, немало, но это ведь «звание силы», подобно тому, как эфенди – звание книжной премудрости. Оба они примерно равны друг другу, хотя и противоположны. Когда ага командует отрядом в бою, под рукой у него обычно десятки человек, редко-редко немногие сотни. При дворе мера того, что под рукой, конечно, иная, хотя ответственность порой даже больше, чем в бою. И опасность больше.
Однако лала – звание и силы, и премудрости. То есть – могущества. Прямо сейчас у него этого могущества может не так уж и много, но кто знает, как там дальше сложится… Всем известно, что лала Шахин-паша настоящим пашой сделался. Двумя провинциями управлял, в двух полевых сражениях и в пяти успешных осадах был командующим, десятки тысяч ходили под его рукой.
Давно это было, правда. В ту пору, когда еще не считалось, что наставником шахзаде может быть только евнух.
Но могущество могуществом, а у тела свои законы. Если таким, как семивир, человека могут сделать в любом возрасте, то таким, как сандала, – только в нежные годы, иначе не выжить после операции. К тому же оскопление в столь раннем возрасте еще кое-какие последствия имеет.
Тело сандалы (да и семивира, если стал он евнухом в такие же годы, – но так бывает редко, сущее расточительство это) не знает тех сроков и пределов, которые отведены подростку, юноше, мужчине. Только один рубеж ему ведом: старость, в которую евнух шагнет не раньше обычных людей, в положенные годы, – зато как бы прямо из отрочества. Потому что сандала продолжает расти. Всю ли жизнь, даже до самой старости ли – это чуть по-разному бывает. На пятом десятке рост в любом случае становится малозаметен, это специально измерять надо для полной уверенности, а все те века, которые существует гарем, доселе ни у кого не возникало такой необходимости, да и сугубого желания.
Тем не менее до трех с половиной локтей такие евнухи дорастают точно.
В лале-Мустафе было три локтя с четвертью, это если без сапо и чалмы считать. Тоже вполне достаточно, чтобы все мгновенно смолкли и замерли на полудвижении.
А как ударил он в пол своей ротанговой тростью, которая для человека обычного роста за посох сойдет, так и вовсе дыхание затаили. Не только старший из шахзаде, но даже и до дерзости бесстрашный Баязид. Селим вообще чуть ли не втянулся в глубину своего кафтана, как улитка в раковину.
– Прости меня, госпожа Михримах, – ровным голосом произнес лала-Мустафа, обращаясь к девочке. – Я виноват. Мне надлежало, приближаясь к твоим покоям, прокричать «Дестур!».
– Прощаю тебя, достойный Мустафа, – церемонно ответила та. – Не столь уж и велика твоя вина. Не сомневаюсь, что, просто проходя по гарему, ты, как и подобает, всегда кричишь «Дорогу!», но странно бы делать это, препровождая ко мне моих же братьев. А что один из них неправильно повел себя с моими служанками, так это по малолетству.
Баязид гневно втянул ноздрями воздух, но евнух вновь пристукнул тростью по полу – и ни слова произнесено не было.
– Благодарю, госпожа Михримах. – Лала поклонился. – Надеюсь, то же самое ты скажешь и своей матушке-хасеки, госпоже Роксолане, да исполнятся все ее чаяния.
Прозвание «Роксолана» во дворце совсем не в ходу – разве что среди дипломатов из франкских посольств оно ходит, причем как секретное, когда другим не нужно знать, о ком идет речь (наивные: думают, что можно сохранить тайну… во дворце и в Истанбуле вообще). Поэтому сейчас всем пришлось потратить несколько мгновений, чтобы понять: евнух использовал это имя как дополнительно величальное, вроде «прославленная даже меж сановными чужеземцами». Пожалуй, он даже чуть перемудрил в своем стремлении выказать почтительность, но само стремление понятно.
– Вовсе незачем беспокоить матушку такими рассказами. Да и рассказывать-то не о чем. – Та, которую евнух назвал Михримах, небрежно махнула рукой.
– И за это благодарю тоже. А сейчас мы оставляем тебя.
Мустафа ступил назад – и с первого же шага оказался в коридоре. Трое мальчишек, не медля и стараясь ступать беззвучно, тоже просеменили прочь из комнаты, делая по два шага на один шаг наставника, а Баязид так и два с половиной.
Доверенная служанка подскочила было к двери, чтобы закрыть ее изнутри – оглянулась, увидела, как на ней скрестились все взгляды, и, поклонившись, выскользнула прочь, затворив дверь снаружи, за собой. Теперь в покоях остался только самый ближний круг. Но кормилица сперва все-таки поспешила к входу и, выглянув, удостоверилась, что служанка действительно убралась с глаз долой, а главное – со слуха подальше. Убедившись, что опасность миновала, все равно так и осталась при двери, на страже.