Дочь Роксоланы Хелваджи Эмине
– Моя госпожа… – Наверняка Узкоглазый Ага сейчас церемонно поклонился. Он умел отвешивать поклоны так, что половина придворных в Топкапы умирала от зависти: тот, кому кланялся Доку-ага, чувствовал себя как минимум султаном. В следующее мгновение послышался шорох одежды: Ибрагим-паша поднимался с пола.
– Горяч ты, Ибрагим, – голос матери тоже зазвучал ровно. Лишь проскакивали в нем нотки нехорошего веселья. После такого евнухи в гареме обычно уносили трупы провинившихся – тихо, бесшумно, как и подобает в месте, удостоенном милости Аллаха, месте, где ничего плохого случиться не может. – Чересчур горяч, и владеть собой до сих пор толком не научился. Отсюда и все твои проблемы… о которых давай-ка поговорим, раз уж ты явился сюда. Я ведь не враг тебе, разве не знаешь? Разве не помнишь, что твои печали – мои печали?
В голосе Хюррем-хасеки появились нотки, которых близняшки ранее никогда не слышали. И страшно было от этих ноток, и стыдно отчего-то, словно не говорила мать, а делала что-то тайное, мрачное, сокрытое от глаз Аллаха, такое, отчего Иблис хохочет в своем нечистом логове. Вроде и ласков был голос султанской супруги, а все же таилась в этой чаше с медом пригоршня острых игл.
– Хюррем…
– Не стоило тебе приходить, Ибрагим, опасности ты подвергаешь нас обоих. Но раз уж пришел, расскажи мне о горестях, преследующих тебя. Кому же еще, как не мне, просить у мужа моего, султана, за твою непутевую голову? Кто еще умолит его о милости? Ах, Ибрагим, Ибрагим, горе мое, тоска моя, звезда моя, с небес скатившаяся…
– Хюррем, Хюррем!
– Не здесь. – Голос Доку-аги после воркования матери показался близняшкам чуть ли не вороньим карканьем. – Здесь могут увидеть. Сюда, вот в эту дверь.
Хюррем-хасеки еле слышно рассмеялась:
– Как скажешь, верный мой. Идем, Ибрагим.
– Да, моя хасеки.
Послышался звук отпираемой, а затем вновь запираемой двери, и Орыся рискнула на миг выглянуть из укрытия. Увидела замершего возле неприметной дверцы Доку-агу, и больше глядеть не рискнула. Ежели поймает, подзатыльником не отделаешься.
Шли минуты. Время от времени из-за плотно запертой двери доносились голоса – мужской и женский, – но слов было не разобрать. Вот вскрикнула мать, затем еще раз и еще, но Доку-ага не пошевелился, и временами Орысе и Михримах даже казалось, что узкоглазого евнуха здесь нет и можно вскочить и убежать восвояси… Однако близняшки слишком давно знали Доку-агу и очень хорошо помнили о его умении быть невидимым и неслышимым. Хвала Аллаху, что еще не заметил девчонок, притаившихся за диваном! И пусть так будет дальше.
Близняшкам было страшно. Очень страшно. А время шло так неспешно, что казалось, будто оно и вовсе остановилось, будто эта ночь никогда не сменится ярким солнечным светом. Мнилось, что вечно будет шуршать листва в саду, за решетками, сквозь которые проникает ласковый ночной ветерок, колышущий полупрозрачные занавеси; что вечно холодный лунный свет будет заставлять причудливые тени танцевать свои безумные танцы; что мир замер, потрясенный невиданным кощунством, творящимся в гареме, и будет теперь пребывать недвижным во веки веков. И там, за дверью, мужчина и женщина тоже останутся навечно, а Узкоглазый Ага застыл у этой двери каменным изваянием – даже дыхания не слышно… Что во всем мире в живых остались лишь Михримах и Орыся, но и они скоро умрут, поглощенные лунным светом и пляской теней, умрут – и присоединятся к таинству, вершившемуся этой ночью. Наверное, вот так, подумалось Орысе, и превращаются в ветер и ручейки те несчастные невольницы, о которых поется в печальных песнях с родины ее матери. Те, которые не выдерживают неволи и бросаются за борт галеры или смотрят в окошко, живя в роскоши в гареме у паши, но мечтая об отчем крае… Превращаются в ветер и летят туда, где остались их безутешные мать и отец; ручейком быстрым текут в милые сердцу места; серыми пташками по весне возвращаются под крышу родного дома. У нее, Орыси, нет отчего дома, кроме того, в котором она родилась и выросла, – куда ей лететь, к кому течь? А ведь она здесь умрет…
Дверь снова с легким скрипом отворилась – вышел Ибрагим-паша. Буркнул Доку-аге что-то неразборчивое и быстрым шагом, почти бегом ушел прочь. Тени на потолке заколыхались, запах роз из сада стал еще сильнее, а сердца девочек взволнованно забились. Скоро их вынужденное заточение закончится!
Наконец из-за двери показалась и Хюррем-хасеки.
– Госпожа? – Наверняка Доку-ага вновь поклонился.
– Не волнуйся. – Голос матери чуть дрожал, хотя звучал спокойно. – Это последнее свидание. Больше не будет.
– А если он захочет…
– Не захочет. Сказала же – не волнуйся. Это было прощанием.
– Да, госпожа.
Хюррем немного помолчала, а затем быстро, почти взволнованно задала вопрос:
– Ты осуждаешь меня?
– Разве я могу?..
– Ты все можешь. Так осуждаешь или нет?
На сей раз несколько секунд молчал Доку-ага.
– Нет, госпожа, – наконец сказал он. – Ты в своем праве. Я не вижу, как еще ты могла бы поступить.
– А если б увидел, осудил бы? – В голосе Хюррем зазвучала невеселая усмешка.
– Тоже не осудил бы. Ты – госпожа, а я – твой слуга. Для меня ты не можешь быть неправой.
– Но если я все-таки неправа? – Страстность, прорезавшаяся в голосе матери, испугала, похоже, и ее саму. Следующую реплику Хюррем произнесла куда спокойнее: – Что, если я неправа, Доку? А вдруг?..
Евнух снова помолчал, а затем ответил с неожиданной теплотой в голосе:
– Это не имеет значения, госпожа. Нет среди живущих человека, который бы ни разу не ошибался. Время и Аллах всех рассудят. А я навсегда останусь твоим преданным слугой.
Хюррем явно колебалась, и Доку-ага снова промолвил успокаивающе:
– Время и Аллах всех рассудят, госпожа. Тебя, его, султана, мир ему… А пока вы живы – вы живы. Главное – следовать своему пути, госпожа. Ошибки совершать можно, главное – идти туда, куда ведет путь…
– Странный ты, Доку. – Кажется, Хюррем все-таки немного расслабилась. – И мысли у тебя странные. Не то чтобы в них ничего не было… но в гареме ошибаться нельзя. Помни это. И… идем уже отсюда.
– Да, госпожа, – ответил Доку-ага, следуя за своей хозяйкой.
Когда затихли даже отголоски шагов, девочки рискнули высунуться из своего укрытия. Не глядя друг на друга, они бегом бросились к выходу из комнаты. Скорее, скорее, прочь из этого ужасного места, прочь от тайн, не предназначавшихся для их глаз и ушей!
Уже в спальне, почесывая сонную Хаппу за ухом, Михримах решительно сказала:
– Мы это забудем. Раз и навсегда.
Орыся нервно огляделась и кивнула. Ей тоже было не по себе. Даже любимая и родная спальня казалась нынче холодной и неприветливой. По стенам бегали те же самые тени, что и там, в забытой всеми комнате. Казалось, в этих тенях то и дело проглядывает облик Ибрагима-паши: высокий тюрбан, резкие ястребиные черты лица, волевой подбородок…
– Все, давай спать. – Михримах решительно притянула к себе Хаппу и накрылась одеялом. Собака повозилась немного на подушке и тоже задремала.
Орыся попыталась последовать примеру сестры, но ничего не выходило. Перед глазами вставала всякая пакость: изломанные черные тела; Доку-ага, корчившийся на буром от времени диване; мать, пытливо глядящая в глаза и вопрошающая: «Ты меня осуждаешь?»
Так Орыся и промаялась до самого рассвета. Который, само собой, наступил, ибо Аллах всемилостивый и милосердный сотворил мир именно таким: день приходит за ночью, и порядок этот заведен слишком давно, чтобы его менять.
2. Базар-майдан
– Дыни! Дыни! А вот кому дыни!
– Персик! Слушай, не пробегай так быстро, пробуй, а?
– Халва… Халва… Халва… Да благословит Аллах многочисленность правоверных, а также всех прочих, кои ему в его непревзойденной мудрости зачем-то да нужны… Халва…
Девочки – нет, мальчики! – прыснули. Этот бродячий халваджи им попадался уже в четвертый раз. На третий раз они, завороженные его унылым тоном и странным способом восхваления собственного товара, купили по порции. Мгновенно выяснилось, почему этот торговец бродячий, без постоянного места в халвяном ряду, а также его абсолютная искренность. Воистину, халваджи имел все основания уповать на милость и мудрость Аллаха. Второй раз попробовать эту халву было решительно невозможно, но правоверных в Истанбуле действительно много. Да и всех прочих, которые не язычники, достаточно: плати двойной налог – и живи себе, торгуй, покупай халву.
Фруктовый ряд был первым, где мальчики побывали, но сейчас они завернули сюда по второму кругу, напоследок. В общем-то и время уже истекало, вскоре час вечерней молитвы, пора возвращаться, пока их не хватились. Но они были опьянены городом, своим первым по-настоящему вольным выходом на улицы и площади Столицы Вселенной (раньше-то лишь в ближние окрестности дворца успевали и осмеливались нос сунуть, причем только дважды), потому немного утратили представление о времени.
Были в рядах благовоний, даже купили там кое-что. В крытом рыночном квартале ювелиров, тихом и чинном (во всяком случае, торговались там без воплей в совсем уж полный голос и без хватания друг друга за бороды), с вооруженными стражниками при входе и ничем не примечательными внутренними смотрителями, что расхаживали меж рядов, вроде бы праздно поглядывая по сторонам; там ничего не купили. Были в рядах, где торгуют материей: там выбрали кое-что – два отреза алого шелка, лучшего, как им объяснили, сорта (ну и правда не худшего), каждый как раз достаточный для большого тюрбана, но тюрбаны у них уже были, так что обмотались ими по поясу, на манер кушаков.
Фруктов тоже купили. Честно говоря, не было там таких диковинок, местных или заморских, чтобы им прежде не доводилось пробовать; однако здесь все казалось слаще. Ну и потом, действительно: если так повелось, что самым лучшим и дорогим сортом персиков считается тот, что с белой мякотью и легко отделимой косточкой, то его во дворец и завозят. В самом крайнем случае можно во дворце иногда отведать персик с ярко-оранжевой мякотью, почти равного сорта. Зато те, что подешевле и помельче, с красными мраморными прожилками и такой косточкой, которую приходится обгрызать, измазываясь в липком соке до ушей и подбородка, во дворце не попробуешь. А то-то вкусны!
– Вытри рыло, Яши, – нарочито грубым подростковым голосом говорит старший мальчишка. И протягивает брату платок тончайшего дамаста, который для вытирания персикового сока на рынке пригоден, конечно, но смотрится где-то так же, как выглядел бы булатный ятаган, начни им кто-то резать черствую лепешку в дешевой харчевне.
– И ты свою рожу вытри, – столь же подчеркнуто бесцеремонным тоном уличного мальчишки отвечает младший, – а то меня учишь, а сам-то еще чумазее, Мих…
Старший без колебаний тычет его локтем в бок.
– …Исилай, – невозмутимо заканчивает тот. И оглядывается на брата непонимающе-невинно: а чего, мол, такого я сказал?
Это было мало сказать несусветной дерзостью – но просто в высшей степени нахальством. За одну мысль о котором, конечно, полагалось бы в «комнату для одеяний» без всяких разговоров.
Но как упустить такой случай?
Сегодня во дворце творилось или, во всяком случае, готовилось что-то очень серьезное. Взрослые ходили с напряженными лицами, а кое-кто и вовсе в щель забился, предпочитая не показываться. Близняшкам даже положенные уроки отменили (на сегодня было искусство объятий и каллиграфия) и отправили в свои покои заниматься вышиванием – лишь бы их не видно, не слышно было. По крайней мере от середины копейного древка до самого Магриба[16]. Вот они прямо сейчас там сидят и вышивают. Кто заглянет мельком – сможет убедиться. В столь тревожный день вряд ли кому-нибудь вообще до того, но вдруг…
На самом деле за вышиванием сидят не девчонки, а полумальчишки, двое «цветков»: Маленький Тюльпан и Шафран.
Сестры уже какое-то время прилагали немалые усилия к тому, чтобы эта пара могла считаться их «цветками». Но, конечно, не такие дуры они были, чтобы полагаться только на это.
Просто так уж вышло, что с неделю назад Шафран и Маленький Тюльпан совершили запретное: впали в грех винопийства. Даже не потому, что сами хотели этого. Они были всего лишь курьерами, звеном в длинной цепочке, начало которой выходило за пределы дворца, а конец терялся… лучше этого не знать, пожалуй. И по случайности им довелось попасться.
Без самого малого попасться: вино было перелито в мягкие кожаные фляги, и они в ожидании обыска догадались его выпить. А на плоские пустые фляги стража при обыске внимания не обратила и винного духа из них и от мальчишек-курьеров не учуяла… может быть, не очень хотела.
Но все равно «цветкам» выходило пропасть, потому что с этих фляг их развезло в лежку. Настолько, что не было у них ни малейшей возможности скрыть это на оставшемся отрезке пути через дворец, даже если вся встречная стража разом ослепнет, оглохнет и потеряет нюх. И никакого спасения – не приюти их до вечера сестры, то есть госпожа Михримах и ее молочная сестра-служанка.
И если их, госпожу Михримах со служанкой, сегодня поймают, то как бы в ходе расследования не выплыла эта винная история…
Девочки, донося все это до осознания «цветков», никак не могли для себя определить, на страх они их ловят или на преданность. Получалось, что на оба крючка сразу, – и правильно, так и надо. Но им все-таки было неловко. Так что вдобавок посулили полумальчишкам награду: какие-нибудь украшения по их выбору. Те выбрали серьги, но потом, капризно надув губы, заговорили еще и о том, что шелковые тюрбаны «цветкам» не запрещены, вот у такого-то, такого-то и такого-то они есть, а у них двоих нет… Получив обещание насчет тюрбанов тоже, успокоились.
Конечно, они думали, что подменяют госпожу Михримах и ее молочную сестру Разию, пока те просто побродят по запретным для султанской дочери уголкам дворца. За пределы дворца выбираться – что вы! Ну, право слово, что там делать султанско дочери, даже с верной служанкой? Это уж не говоря о том, что дворец вообще могут покинуть лишь те, у кого разрешение имеется, иначе никак. А чтобы потом вернуться – другое разрешение. Дочери султана такого разрешения никто не даст, со служанкой она или без. Что вы!
Есть ли другой способ выбраться из дворца и проникнуть в него? В третий раз: что вы! Как можно о таком и подумать-то?!
Все равно, конечно, дерзость и дурость сверх всяких пределов. Особенно со стороны «цветков». Раскройся эта тайна, даже как просто внутридворцовое путешествие, ну, сестрам об этом дней пять подряд было бы больно вспоминать. А вот юные евнухи просто исчезнут. С этим все просто, даже если они сами по малолетству и скудоумию считают иначе.
Так или иначе, «цветки» в одежде девочек заняли их место за вышиванием. А те двое в мальчишеской одежде, которые отправились в город, звали себя, конечно, не Маленький Тюльпан и не Шафран. Имена себе они подобрали такие, чтобы не запутаться даже случайно: Яши для парня – это ведь почти то же, что для девочки Разия: от понятий «счастье», «радость», если угодно, даже «беззаботность». Солнечный зайчик, словом. С именем Исилай вышло сложнее, все же никаких солнца и луны в мужских именах нет, хорошо хоть «свет молодого месяца» отыскался; вот это он и есть.
Кажется, ошибиться никак нельзя. Но Орыся все же чуть не ошиблась. Так что тычок от Михримах восприняла как должное.
На рынке они оказались не сразу. Сперва вышли на малую площадь, где давали свое представление трюкачи. Канатоходец особого впечатления не произвел, видали они и получше. Жонглеры тоже уступали тем, которые по два-три раза в неделю показывали свое искусство на увеселительных выступлениях в дворцовом парке. А вот гимнаст-камбазар оказался редкостно хорош: он на своих ходулях не просто ходил, но и бегал, скакал, чуть ли не кувыркался, причем все это время в обеих его руках непрерывно вращались сабли. Когда он закончил выступление и ему начали кидать монеты, мальчики бросили по две акче каждый. На них, правда, странно посмотрели.
После выступали мальчишки-танцоры в женских платьях: нет, совсем не «цветки» или что иное, просто женщинам ведь надо вести хозяйство, дома сидеть, ублажать мужа и растить детей, то есть по улице-то пройтись вполне можно, а вот на трюкачей даже глазеть не подобает, куда там стать в их ряды; а совсем без женщин, как сказали в толпе, тоскливо.
За это им толпа щедро швыряла монетки, правда в основном медяки. Мальчики ничего не бросили: сам по себе танец их впечатлил столь же мало, как и жонглирование, а фокус с переодеванием в женское платье – тем более.
Затем показали свое искусство шутовской пляски потешники-шамакаи. Собственно, они не столько танцевали, сколько пантомиму показывали, да еще сопровождая это словесным рассказом… каких-то историй. Судя по всему, очень смешных, но иногда и опасных: зрители то хохотали вповалку, то опасливо хмыкали, а то вовсе притихали в испуге, порой даже начинали пятиться. К сожалению, мальчики ничего не поняли. Но все же бросили по одной акче, что на сей раз было воспринято почти без удивления.
Потом все трюкачи куда-то делись, толпа зрителей тоже начала стремительно рассасываться. Исилай и Яши в удивлении огляделись, но ничего подозрительного не заметили: ну, следовал в сотне шагов хасас, отряд городской стражи. Тем не менее смотреть на площали стало нечего, и они пошли прочь.
Вскоре оказались на набережной. Там, кажется, тоже ничего интересного не было: парад пленных кораблей по Золотому Рогу провели два дня назад, они его видели из дворца – далековато, зато обзор хороший.
Все же полюбовались на шедшую вдоль берега галеру, щегольски яркую (даже гребцы там были в желтых безрукавках и головных повязках, сразу видно, что не рабы), скользящую стремительно и изящно, словно дорогая, а главное, только что купленная служанка, которая стремится показать новым хозяевам, что она годна на большее, чем пол мести.
И барабан на корме, отбивая ритм весельных взмахов, тоже рокотал звонко, весело, щегольски.
Мальчики, любуясь кораблем, побежали вдоль берега, потом, тоже щеголяя, даже обогнали его, однако хватило их ненадолго; а галера все шла и шла, красуясь, не убавляя скорости.
Исилай, остановившись, чтобы отдышаться, больше уж не побежал и, свесившись через парапет набережной, помахал галере рукой. При этом он случайно бросил взгляд вниз – и замер.
Яши, заглянувший туда же лишь мгновение спустя, замер тоже.
Каменная стена набережной была высока, до воды – несколько человеческих ростов. И примерно на половине этого расстояния, прямо на стене, будто пытаясь забраться или спуститься по ней, трудно и как-то замедленно шевелились люди.
Не сразу стало понятно, что в стену вбиты железные крюки, и вот на них-то эти люди, связанные по рукам и ногам, висят. Подцепленные крюком кто за бок, кто за лопатку, кто за нижнюю челюсть. А некоторые и не шевелятся уже. На таких сидят чайки, крикливо споря и погружая клювы в плоть мертвецов.
Кое-кого из тех, кто еще шевелится, чайки осаждают тоже.
Внезапно человек, находившийся прямо под мальчиками – он был повешен за ребро, – словно почувствовал их взгляд. Неимоверным усилием поднял голову, обратив вверх нечто такое, что уже совершенно нельзя назвать лицом. Иблисова маска, а не лицо это было.
Их словно ветром сдуло оттуда. Опомнились, уже когда набережная была, наверное, не меньше чем в полуфарсанге за спиной.
Опомнились, остановились – и посмотрели друг на друга сконфуженно. Нашли чего испугаться, дурочки (вернее, дурачки)! Ведь после парада пленных кораблей на набережной как раз и происходят большие казни: пиратов, мятежников и прочих преступников. Даже видели эту казнь из дворца те же два дня назад. Совсем ничего не рассмотреть было из-за дальности, прямо-таки жалко. Хорошо хоть потом две головы, принадлежавшие самым известным пиратам, принесли во дворец, их можно было отлично разглядеть и даже потрогать, кому повезет (мальчикам, то есть тогда девочкам, – не повезло).
Помост после казни разобрали и кровь замыли, но это где-то там и было, неподалеку от крючьев. А на крючьях, стало быть, развешены те, кого нужно было показать не столько горожанам, сколько корабельщикам. Потому что развешенные, должно быть, именно на море и озоровали.
Ну так им ведь и поделом такая мука, правильно же? Да?
Ответ на этот вопрос был очевиден. Но он оставил какое-то странное послевкусие.
Трудно сказать, как бы мальчики боролись с этим, будь они постарше, лет семнадцати хотя бы. Но им было четырнадцать, это был их первый настоящий выход в город, и они еще задолго до сегодняшней вылазки предвкушали, как своими глазами увидят пышную пряность базар-майдана.
Так что для них оказалось совершенно естественным тут же отправиться воплощать в жизнь эту свою мечту. И радоваться сладости персиков, смеяться над вкусом халвы, жадно впитывать все звуки и цвета рынка. А воспоминания о крючьях в стене осыпались, как пыль.
Может, какая пылинка и осталась. Но она обнаружится не скоро.
– Ну так что же, идем?
– Сейчас… – Исилай о чем-то напряженно размышлял.
– Да пойдем, правда… – Яши потянул брата за полу кафтана. – А то как закричит в четвертый раз муэдзин, нас и хватятся!
– Успеем еще. А давай… – в глазах старшего из мальчиков вдруг сверкнул озорной огонек, – давай снова к ювелирам заглянем!
– Зачем?
– Серьги купим.
– Вот уж не нужно! – Младший снова дернул за кафтан. – Мы ведь с самого начала решили из своих отдать.
– Не хочу им мои серьги дарить! – Исилай упрямо вздернул подбородок. Покосился на брата и виновато поправился: – То есть наши серьги. Вот купим здесь что-нибудь попроще – и подарим.
Младший промолчал. Оборот насчет «моих» и «наших» на него, кажется, подействовал сильнее, чем можно было предположить.
– Ну давай к ювелирам зайдем все-таки! – Теперь старший говорил извиняющимся, жалобным голосом, н, сообразив, что такое не подобает мальчишке-подростку, осекся.
– Ладно, поторопимся только, – неохотно ответил Яши. – У тебя денег сколько осталось?
– Еще много! – обрадованно произнес Исилай, потянулся к карману и тут же испуганно ойкнул. На него даже покосились.
– Что?!
– Нет денег! Только что были – и нет!
– А кошелек?
– И кошелька тоже! – Исилай лихорадочно огляделся по сторонам, потом опустился на корточки и зашарил по земле, но тут брат крепко потряс его за плечо:
– Не глупи. Быстро убираемся отсюда!
– Да, точно. Я его, должно быть, когда мы покупали персики, уронила, – (толчок в бок), – уронил… Посмотрим там!
– Ну ты и дура, – (толчок в бок), – то есть дурак! Нечего там смотреть. И не потерял ты его вовсе.
– А что же?
– Тебе объяснить?
Разговор этот происходил на бегу. Вот уже перед ними окраина рынка – лишь тут младший из мальчиков остановился и старшему, которого чуть ли не волоком за собой тащил, остановиться позволил.
– Мы как-то не так расплачивались, – сказал он брату, все еще недоумевающему. – Я это давно заметил, еще возле трюкачей. То есть заметил, что другие это замечают. Так что на твой… наш кошелек кто-то уже давно глаз положил. Надо было мне его нести…
– Почему это? – обиделся Исилай. – Деньги должны быть у старшего!
– Или у служанки… То есть слуги.
– Слушай, ну прости ты меня наконец, глупость с языка сорвалась! Каждый, кто нас сейчас видит, понимает: по старшинству, конечно, разница есть, не может ведь не быть, но так-то никто из них другому не слуга. Потому что близнецы. Одна кровь.
Подумав, Яши вдруг рассмеялся, махнул рукой:
– Ладно… Так даже к лучшему. Идем домой прямо сейчас, раз уж все равно не на что серьги покупать.
– А вот и не к лучшему! И не прямо сейчас! И есть на что! – Исилай вновь упрямо вздернул подбородок. – К меняле зайдем. Там рядом, тоже под крышей, помнишь, сидел такой седобородый?
– Помню. – Яши в недоумении пожал плечами. – Ну и что мы у него менять будем?
– Золото на золото. Если Аллах закрыл одну дверь, он дюжину других открывает. У нас браслеты одинаковые – вот я свой и поменяю. Или продам, как он это назовет, не важно. А потом серьги куплю. Мы то есть купим, две пары.
Может, у Яши и было какое-то мнение по этому поводу, но он не нашел что возразить.
О, Великий Базар, Капалы Чарши, основанный по личному повелению первого из султанов, вставившего жемчужину Истанбула в венец Блистательной Порты, перестроенный же согласно воле ныне правящего султана! Молод ты, моложе большинства истанбульских рынков, но изначально могуч и славен (еще бы: при таком-то нынешнем покровителе, это даже если основателя не вспоминать). Полторы дюжины ворот ведут в тебя. А сердце твое – два каменных бедестана, Старый и Сандаловый, крытые павильоны для лучших из товаров.
То есть бедестанов уже шесть, но лишь два из них каменные, неподвластные времени и пожару, увенчанные высокими сводчатыми куполами. В четырех деревянных – обычный товар. А под каменными сводами – благородный металл и драгоценные камни, равные им по благородству вазы и блюда из китайского фах’рфура, полупрозрачные, звенящие… ценнейшие из ковров и тканей… В одном из рядов – узорчатые клинки струйного булата, в другом – нежнейшие из юных рабынь…
Но мальчикам туда не надо. Их путь лежит в ювелирный ряд Сандалового бедестана, где чуть в стороне от прочих сидит пожилой армянин в скромной головной повязке и с редкостным, но, как видно, необходимым ему устройством – зрительными стеклами на переносице. Он, конечно, тоже ювелир, но здесь – оценщик и меняла.
Почтенный Багдасар. Так, мальчики слышали, обращаются к нему клиенты. Ну и Исилаю с Яши, значит, надо к нему так обращаться.
Перед ним на столике несколько столбиков монет разных достоинств, весы, набор гирек и иные предметы его ремесла. А вот теперь – и браслет.
Определял его ценность ювелир до обидного просто. Щелкнул ногтем, потом ногтем же ковырнул. Почти не глянув, опустил на чашку весов, хотя вес угадал, должно быть, и без этого: сразу положил на соседнюю чашку две небольшие гирьки, в результате чего обе чаши замерли в равновесии.
Посидел немного, не поднимая глаз и не говоря ни слова.
– Золото отличное, почтенный Багдасар, – счел себя обязанным вступиться за честь браслета Яши, – ты на клеймо посмотри.
Седобородый ювелир какое-то время пребывал в прежней молчаливой неподвижности, затем посмотрел не на клеймо, а на Яши. И перевел взгляд на Исилая – с руки-то браслет снял именно он.
– В каких монетах молодой господин предпочел бы получить плату?
– В меджидие! – гордо ответил «молодой господин». – По весу.
– Что ж, если молодому господину угодно…
Меняла открыл денежный ящик, вынул оттуда тяжело звякнувший холщовый мешочек. Потом зачем-то заменил чашки весов на большие. Причина этого прояснилась через миг: переложив браслет на правую чашку, в левую он начал пересыпать из этого мешочка монеты. Медные монеты.
– Эй, что ты делаешь! – возмущенно пискнул Исилай. – Эй, ты! Почтенный Багдасар!
– В Сандаловом бедестане не следует так кричать, молодой господин, – невозмутимо произнес меняла. – Особенно в этой его части. У некоторых посетителей это вызывает сильное беспокойство.
Исилай на его слова не обратил никакого внимания, а вот Яши обернулся. И действительно, неподалеку остановился какой-то человек, не очень молодой, но крепкий, в обычной, не стражнической одежде. Похоже, один из тех вольно расхаживающих меж рядами, но ничего не покупающих людей, которых они заприметили еще в прошлый раз.
Обеспокоенности на его лице не читалось вовсе. Оно вообще по выразительности было как булыжник.
– Так что же, молодой господин, ты не хочешь брать цену этой монетой? Воля твоя. Но знай, что, когда говорят о «меджидие по весу», имеют в виду как раз это. Вес товара, измеренный в медных мангирах.
– Да что ты такое говоришь… э-э… почтенный Багдасар! – Возмущению Исилая не было предела. – За девчонку меня держишь?! Меджидие – это золотая монета, достоинством дороже гуруша на… на…
– На пятую часть, – сухо уточнил старый армянин. – И да будет тебе известно, молодой господин, что когда такие браслеты, как твой, продаются за золотые монеты, то это происходит не ровно по весу. На треть дешевле, если говорить о меджидие или гуруше, и на треть с четвертью и одной дюжиной, если речь идет о венецейском дукате. Но меджидие как монета – одно, а меджидие как само понятие «деньги» – другое. Даже если эта разница тебе неизвестна, молодой господин.
Исилай быстрым движением сцапал свой браслет с весов. То, что меняла не предпринял ни малейшей попытки помешать ему, почему-то очень смутило мальчика. Настолько, что он не повернулся тут же к прилавку спиной и не зашагал прочь, как явно намеревался.
– Спасибо за разъяснение, почтенный, – быстро вмешался Яши. – Скажи, можешь ли ты выплатить нам стоимость браслета в другой монете? В акче, например?
– Воля ваша, молодые господа. – Багдасар степенно кивнул. – Предпочтете новые или старые акче?
– Новые. Мы всегда ими платим, – тут же ответил Исилай. И ткнул пальцем в один из монетных столбиков.
Старый армянин пожевал губами.
Монеты в этом столбике действительно выглядели новее, чем в соседнем, – стертые, с трудноразличимой чеканкой, изношенные до толщины чешуек. И да, братья сегодня, отправляясь в город, набили кошелек именно такими монетами. Но у Яши вдруг появилось ощущение непоправимой ошибки. Он попытался было дать знак брату, что, мол, пора уносить ноги, но тот, не оборачиваясь, отмахнулся.
– Не беспокойся, молодой господин. – Теперь старик смотрел только на Яши. – Я ничего не сделаю. Именно ничего. В том числе не приму у вас браслет и не выплачу за него ни гроша.
– Почему?
– Потому что. Ты вот, было дело, удивился, что я не посмотрел на клеймо. Ну а к чему мне лишний раз смотреть на то, что сразу заметил. Очень известного… владельца клеймо, оень. И, наверное, только в его… доме могут не знать, что акче теперешнего чекана в три и восемь дюжинных раза менее полновесна, чем старая акче, зато после года хождения по рукам выглядит старее старой. Уж поверьте мне, молодые господа, – старик одним движением пересыпал медяки обратно в мешочек, – я не буду покупать собственность этого владельца. Особенно у его же собственности.
– Мы не собственность, – надменно произнес старший мальчик. – Знаешь ли, ювелир, кто мой отец?
– Нет, молодой господин, – ответил Багдасар без страха и любопытства. – И что же, это он поручил тебе обменять браслет на меджидие или акче?
Меняла встал, показывая, что разговор окончен.
– Благодарю за объяснение, почтенный. – Младший мальчик старался держать в поле зрения и старика, и булыжниколицего (тот не тронулся с места и вообще, кажется, утратил к ним интерес после того, как голоса упали до обычного звучания). – А что до того, кто мы и откуда, так ведь если яхонт упадет в грязь, он все равно не станет стекляшкой, ты согласен? Но в любом случае мы сейчас уходим. Да будет твой день удачен.
Багдасар молча склонил голову.
Это случилось почти сразу на выходе из бедестана.
Орыся (сейчас, когда речь шла уже только о том, как бы поскорее вернуться домой, она больше не думала о себе как о Яши) очень опасалась того момента, когда им придется пересекать тесные, полутемные даже днем, почти безлюдные улочки. Было таких сколько-то между ними и дворцом, и никак не обминешь их за оставшееся время. В пестрой рыночной толкотне ее ничего не пугало. Даже обокрасть теперь вряд ли могут – потому что поздно. Кошелек у сестры уже вытащили, а браслет с запястья так просто не сорвать, да он и скрыт под рукавом.
И вот эта рыночная толкотня вдруг как-то сгустилась вокруг них с Михримах, сгустилась и замерла, перестав быть сама собой. Именно что не протолкнуться. То есть девочки дернулись было, но тут же поняли: бесполезно.
Четверо мужчин стояли вокруг, плотно затиснув их меж собой.
Чья-то рука потянулась зажать рот. Орысе удалось увернуться, и от второй попытки тоже. Но бежать по-прежнему было некуда.
– Орать будешь? – деловито спросил ближайший, самый плечистый из всех. И показал волосяную удавку.
Наверное, все-таки можно было успеть закричать. Очень может быть, что громкий и недвусмысленный призыв на помощь действительно привлечет общее внимание, да и стражники ведь здесь частые гости, это же не окраинные ряды. Неизвестно, применил бы этот мордоворот удавку, может, он все же запугивал только. Мертвое тело на базар-майдане, пожалуй, не по правилам. Особенно здесь, прямо под Сандаловым бедестаном.
Остановила Орысю от крика совсем простая мысль: подоспей на помощь стража – как бы им самим худо не пришлось.
– Не буду. Мы вам все сейчас отдадим, – столь же деловито ответила она. – Кушаки у нас, видите, шелковые, сейчас развяжу. А еще есть…
– Отдашь, отдашь. Все отдашь, – как-то невнимательно произнес плечистый. – Не здесь только. Ну-ка, пошли…
Со стороны Михримах (саму ее, заслоненную двумя мордоворотами, не было видно) последовал легкий вскрик и какое-то движение.
– Да тихо ты, ишачья грыжа! – чуть нервно, но вполголоса ругнулся кто-то из четверых: не плечистый, которого Орыся уже определила как старшего. – А то и до невольничьего закутка не доживешь…
«Невольничий закуток»? Это же то место в Сандаловом бедестане, где продают рабынь! Они что, собираются их…
Но что собирались делать похитители, так и осталось не до конца проясненным. Старший вдруг напрягся и, продолжая держать руку на плече Орыси, всем корпусом повернулся в сторону, выпуская ее из поля зрения. Среди остальных тоже произошла какая-то перестановка.
– Ну, ты чего? – протянул плечистый тоном одновременно угрожающим, испуганным и ищущим возможность примирения. – Ну, здесь ведь не ваш участок, правда?
– Почтенный Багдасар сказал, – произнес кто-то невидимый, перекрытый боками и спинами повернувшейся к нему четверки, – что его клиенты покинут рынок невозбранно.
– С какого вдруг перепугу это его клиенты?
– Почтенный Багдасар сказал так.
– Слушай, где двое мед едят, третий пальцы не облизывает, да? Мы к меняльному прилавку не лезем, что тебе-то еще нужно вообще?
– Мне – ничего. А что сказал почтенный Багдасар, ты уже слышал.
Сквозь просвет меж двумя похителями Орыся наконец сумела рассмотреть, с кем они спорят. Это был тот самый булыжниколицый. Голос у него не выразительнее и не мягче физиономии: каменная стена, мощеная улица. Оружия никакого не видно, но правая рука опущена так, словно в ней что-то есть.
И что-то появляется в руке второго мордоворота, не старшего. Короткий нож, который он держит клинком назад, вдоль руки, скрытно.
Михримах – вот она, между этим вторым и его соседом, виден рукав и штанина шальвар.
Сейчас.
Змейкой скользнув под рукой старшего, Орыся освободилась от его хвата. И ударила ногой в подколенный сгиб: не старшему, а второму, мордовороту с ножом, стоящему к ней спиной.
На самом деле вес и рост у нее были маловаты, чтобы провести этот удар чисто и с полной уверенностью в результате. Поэтому она продолжила движение, шагнув в угол прогибающейся ноги, как на лестничную ступеньку, и вкладывая в этот шаг всю тяжесть своего тела, пусть и невеликую. Доку-ага, показывавший ей этот прием, был бы доволен.
Сохранялся, конечно, риск, что при падении мордоворот вцепится в Михримах мертвой хваткой. Но он, пытаясь удержать равновесие, наоборот, взмахнул руками.
Нож, короткий печак с изогнутым лезвием, выскользнув из разжавшихся пальцев, высоко взлетел над толпой.
Старший дернулся, но, как видно, не такие у него были отношения с булыжниколицым, чтобы можно было сейчас отвести взгляд от него самого и от его свободно опущенной правой руки. Так плечистый и остался стоять лицом к своему собеседнику, перестав быть для девочек опасным.
Оставались еще двое. Но Орыся не зря еще до появления булыжниколицего начала развязывать кушак, точнее, тот отрез для шелкового тюрбана, которым она была опоясана поверх настоящего кушака. Миг – и последние двое мордоворотов, один из которых действительно имел шанс удержать Михримах, непроизвольно вскидывают руки, ловя ярко метнувшееся между ними крыло широкого полотна.
Тут уже не Доку спасибо, а наставнице пляски Фюлане-ханум, уделявшей большое внимание постановке движений при танце с шалью.
Друг другу девочки не подали ни единого знака: как-никак они были близнецы и в такие минуты все чувствовали одинаково. Мгновенно, тенями метнулись прочь. Проскользнули сквозь толпу, не оглядываясь на то, что осталось за спиной.
Они уже были далеко, когда сзади донесся исполненный боли возглас: «Ой, иша-а-а-ачья грыжа!!!»
Почему-то Орыся была твердо уверена, что это наконец упал печак, воткнувшись второму из мордоворотов в плечо, икру или ягодицу на всю длину своего клинка.
К счастью для места попадания – маленькую.
Они почти опоздали. То есть, собственно, опоздали: намеревались успеть перед тем, как голос муэдзина призовет всех на вечернюю молитву, а оказались на месте чуть позже.
Правда, как выяснилось, во время творения Магриба все коридоры дворца вымирают, так что добраться до своих покоев сестрам удалось незамеченными. Могли бы и догадаться, по чести говоря: а как иначе-то?
Не догадались, потому что сами доселе представить себе не могли, что когда-нибудь вечерний намаз пропустят. Это – куфр, грех тягчайший, превращающий правоверного в неверного, в кяфира. То есть, точнее, все-таки лишь уподобляющий кяфиру, временно: ведь малый же куфр, асгар. Не может быть, чтобы всего один пропуск молитвы – и сразу куфр акбар, полностью стирающий все предшествующие и будущие добрые поступки, бесповоротно ввергающий в ад. Ведь не может?
Наверное, не может. Точнее это сумел бы объяснить мулла, но какая же дура ему о таком расскажет?
Даже дурак не расскажет, если иметь в виду «цветков». Потому что Маленький Тюльпан с Шафраном тоже о молитве забыли, пребывая в горести и слезном отчаянии. Вот сейчас завершится Магриб и войдут доверенные слуги, а то и сама хасеки… Что тогда с ними, «цветками», будет?!
А уж когда они узнали, что прямо сейчас шелк есть только для одного тюрбана и серьги тоже лишь завтра будут, отчаяние их возросло стократно, а стенания и вопли разнеслись по всему гаремному крылу. До такой степени, что это могло оказаться опасным. Прежде всего, конечно, для самих полумальчишек, но они об этом не давали себе труда задуматься.
Сестрам пришлось бежать к Басак-ханум, всячески улещивать ее (а она ворчала: да что за глупости, до утра, что ли, обождать нельзя), выпрашивать у нее ключи. Когда же няня отказалась, они отправились вместе с ней в малый гардероб, рылись там в сундуках, а потом еще и ларец с личными украшениями открыли… Но нашли. И отрез шелка точно такого же цвета нашли, и, конечно, серьги подыскали ему в тон.