Хьюстон, у нас проблема Грохоля Катажина
– Ты мог бы захватить Геракла, – говорит матушка, и меня начинает трясти.
– Если бы мог – я бы захватил.
– Ты просто не подумал, правда?
Разумеется, я и не подумал о том, чтобы умирающего беднягу везти в больницу, – и все ради того, чтобы матушка его могла лицезреть.
– Не подумал. Жарко очень, – говорю я и смотрю на небо. Будет дождь? Вчера вечером шел дождь, позавчера шел дождь. В нормальном климате от дождя стало бы прохладнее, духота бы прошла – а тут нет, парит как в тропиках.
– И как ты справляешься сейчас? – спрашивает матушка.
– Как обычно, – отвечаю я коротко.
– А кушаешь небось один раз в день?
Нет, это невозможно. Я понимаю, что у нее завтра операция, но это выше моих сил.
– Нет, мама, я регулярно ем, пью, писаю и чищу зубки, – вырывается у меня.
Но на этот раз матушка не обижается на меня за хамство, а только смотрит на меня как-то более внимательно и дотрагивается до моего плеча.
– Ты меня никогда не простишь? – спрашивает она ни с того ни с сего, а я к такому вопросу ни капельки не готов.
– Того, что ты меня контролируешь? Да ладно, – говорю я примирительно, – я привык.
– Вот как раз этого ты мне в вину поставить не можешь. Я бы меньше волновалась за тебя, если бы знала, что ты справляешься, но ты…
– Ты хочешь сказать, что я не оправдываю твоих ожиданий? – не выдерживаю я, хотя начинаю жалеть о том, что сказал, еще до того, как эти слова вылетают у меня изо рта.
А я ведь уже совсем было решил рассказать ей про то, что у меня через четыре недели начинаются съемки. Хотел, чтобы мы вместе подумали, что делать, хотел сказать, что, конечно, еще можно отказаться, но я все-таки надеюсь на ее понимание, что я буду приезжать к ней по вечерам, скоро получу аванс, а значит – можно будет кого-нибудь нанять ей в помощь и так далее… Но теперь желание поделиться с ней моими планами и надеждами растаяло как дым.
Зачем?
Ведь всем известно, что я несамостоятельный.
Всем известно, что я себе испортил жизнь.
И тем самым испортил жизнь ей.
– Ну как ты можешь такое говорить? Ведь ты же понимаешь, что я этого не вынесу… – голос матери дрожит. – Как ты можешь со мной так поступать?
– Нет, – говорю я снова, раньше, чем успеваю подумать. – Это ты со мной так поступаешь. Я всю жизнь чувствую себя в чем-то виноватым.
И вдруг очень четко осознаю, что именно так и есть на самом деле. Именно так – всю свою жизнь. Она всегда так делает. А сама она – всегда – бедная и несчастная. Сначала у нее муж умер – и я должен был о ней заботиться и быть для нее всем, потом она была несчастная, одна-одинешенька, и я должен был беспокоиться о ее самочувствии и настроении, потом она стала больная – и тоже несчастная. А я – я всегда тот, кто ее убивает, в могилу вгоняет, у которого ничего не получается, которому в жизни не повезло и счастье еще, что отец не дожил и всего этого не видит…
– Сынок, ты меня никогда-никогда не простишь? И никогда не поймешь?
– Да о чем ты, мама? – я вне себя от злости. – О том, что мне не сказала, что больна? Я бы хоть на эти чертовы Канары не поехал тогда!
– Я не хотела тебя раньше времени беспокоить и пугать…
– Ну что ты такое говоришь?! Что значит – раньше времени? Лучше позже времени?!!
– Ты всегда меня обвинял в том, что твой отец умер, но люди умирают, и мне было гораздо тяжелее, я осталась с ребенком одна, в конце концов, пойми ты!
Матушка даже повышает на меня голос, а я давненько такого не припомню.
Снова-здорово.
– Я тебя обвинял?!! Мне было двенадцать лет!
– Ты мне никак не можешь простить, что я тебя из этого лагеря тогда не забрала сразу! А что бы это изменило? Ничего, ты понимаешь, ничего! – матушка наклоняется в мою сторону, лицо у нее какое-то не такое, как всегда, очень усталое и печальное. – Ты все равно уже не смог бы с ним попрощаться. И помочь ты ничем не мог, а мне надо было улаживать всякие формальности, а я ведь была совсем не готова к внезапной смерти мужа…
– А я, мама? Я? Ты думаешь, я успел подготовиться к смерти отца?
У меня в памяти всплыла та обратная дорога с Вислы – как будто вчера это было… Я впервые был в зимнем спортивном лагере. Автобус, полный детворы, все счастливые и уставшие после двух недель, проведенных в лагере. Зима была в том году как на заказ, снегу немерено, мы целыми днями катались на лыжах и сноубордах, в лагере была отличная компания и вожатые-инструкторы, которые нас воспринимали как равных себе партнеров и были с нами, мальчишками, на «ты».
Я тогда впервые в жизни был в горах. Один, без родителей, свобода! Я был свободный, как птица, и радостный, как щенок. Я, начинающий, за эти две недели научился кататься как опытный спортсмен, и инструктор сказал, что я просто самородок. И я был горд как павлин. А за два дня до отъезда инструктор разрешил лучшим из лучших, в том числе и мне, подняться вместе с ним на горку для взрослых. Это было круто! Это было нереально круто! Особенно для меня, который до этого борда в глаза не видел.
Я ехал – и весь мир был моим. Наверно, тогда я по-настоящему почувствовал себя мужчиной.
Отец бы мной гордился.
Только его уже не было – а я об этом ничего не знал.
В последнюю ночь мы украдкой пробирались в соседние палаты и мазали чем попало девчонок – зубной пастой, унесенным из столовой клубничным джемом, медом, – а потом прятались, хохоча в кулак, по углам, коридорам и туалетам.
Мы отлично развлекались, это было очень весело. А моего отца уже не было.
За четыре дня до этого прошли соревнования, я занял второе место, меня обогнал только какой-то пятнадцатилетний здоровяк из старшей группы, и я получил диплом, в котором было написано: «За второе место в соревнованиях…» Я был второй – почти лучший – и радовался как дурак, я аккуратно расправил диплом и положил его на дно сумки, чтобы он не помялся. Я хотел его показать папе.
А его уже не было – только я об этом ничего не знал.
Я познакомился с девочкой Касей, она была старше на год, отлично каталась на борде, и она поцеловала меня в щеку и сказала, что я классный, и это была великая тайна, которую я хранил от всех мальчишек, а то они бы меня на смех подняли. А отца уже не было – и я об этом ничего не знал.
Целых шесть последних дней в лагере я был полусиротой – и не знал об этом. Жизнь казалась мне светлой и радостной, я был так счастлив тогда в этом лагере!
А отца уже не было – и я об этом не знал.
Я не знал об этом даже тогда, когда ехал с матерью домой, – она приехала за мной на место сбора, автобус нас привез к Дворцу культуры, был уже вечер, и мы всю дорогу валяли дурака и играли в разные игры.
По дороге домой я рассказывал матери взахлеб, как было здорово и как я соскучился по папе. А его уже не было – и я об этом не знал.
Когда мы приехали домой, мать уложила меня спать и сказала, что отец приедет завтра утром, что ему пришлось срочно уехать, и я был ужасно расстроен, потому что мне хотелось поскорее показать ему диплом и похвастаться тем, что я лучше всех, потому что этот здоровяк из старшей группы ведь вообще не считается… А отца уже не было – и мать мне об этом ничего не сказала.
Она была, конечно, странная, не такая, как всегда, вокруг глаз у нее залегли синие тени, но она объяснила это тем, что у нее опять был приступ мигрени, сказала, что приняла уже таблетки и что мы поговорим обо всем завтра.
– Я же сделала это, чтобы тебя защитить, неужели ты не понимаешь?!! Как я могла забрать тебя из лагеря и сказать: все, возвращайся, твой отец умер?!! Твой отец был у тебя на целую неделю дольше!
– Как ты могла так поступить, мама? – спросил я сейчас первый раз в жизни и сам испугался того, какая боль прозвучала у меня в голосе.
– Я знала, что для тебя это будет катастрофой, ты должен меня понять!
Вообще-то не должен.
– Катастрофой? Катастрофой для меня стало понимание, что когда я был счастливым как щенок, гордым за себя и радостным – у меня уже не было отца, потому что ты решила меня обмануть!
– Я не обманывала, сынок, я просто хотела тебя от всего этого оградить. Я сама не знала, как с этим справиться, но понимала, что для тебя это станет трагедией. И я была права, потому что когда утром я пришла к тебе и сказала, что папа умер, ты встал у окна…
Не помню, чтобы она говорила мне, что отец умер. Я как-то узнал, что он умер, – но чтобы она мне об этом говорила, я не помню.
– …Да, была права, потому что ты просто встал у окна и стоял там два часа. И вообще не хотел со мной разговаривать. Я за тебя так боялась! А ты стоял и смотрел на липу. И я знаю почему – ты, вероятно, вспоминал, как вы вешали с отцом этот скворечник, но ведь ты был тогда такой маленький еще… Тебе же три годика было, не больше… И вот ты стоял и смотрел в окно. Может, вспоминал о скворечнике, может, думал о чем-то, но со мной ты разговаривать не хотел. А день был такой красивый…
Никогда его не забуду. Все было белое, все – как будто сам Господь Бог весь мир сверху сахаром посыпал. Везде белым-бело… И ты стоял, стоял там и только смотрел, а когда я к тебе заглядывала – ты просил, чтобы я вышла… Я под дверью твоей подслушивала, чтобы ты какую-нибудь глупость не сотворил, а ты только стоял и смотрел, а у меня сердце разрывалось от горя и жалости к тебе… И на похоронах ты не заплакал ни разу. Нельзя же меня теперь всю жизнь за это казнить. Особенно сейчас…
Так, значит, липа была такая красивая тогда, когда мой отец умер? Это я тогда узнал? Не помню. Неужели именно в то утро она мне это сказала? И похороны были именно в тот день? А я вернулся накануне вечером из лагеря? Не помню.
Я помню дерево, которого уже нет. Помню каждую его ветку и птиц, которые на нем жили. Помню свою очарованность его необычностью. И больше ничего не помню.
Только две темные птицы на белых ветках.
И то, как липа сияла. Как горный хрусталь в солнечных лучах. Как будто весь мир обсыпали бриллиантовой пылью.
Не помню, что это был день похорон моего отца.
– Ты был для меня всем, милый. И я знала, что могу на тебя положиться…
Положиться на двенадцатилетнего мальчика?!! Я должен был заменить ей отца? Ее мужа? Это все равно как если бы я решил положиться на дочку Крыси.
– Я знаю, что поступила неправильно, но ведь это только от моей любви к тебе. Я так хотела, чтобы ты был счастлив. Тогда и мне было бы спокойнее…
Значит, счастье моей матери вовсе не зависит от Геракла – а только от меня. Вот я неудачник. Да хуже, чем неудачник. Впрочем, неудивительно.
– А тебе не приходило в голову, что я был бы счастлив, если бы у меня, несмотря на все, несмотря на ту трагедию, которая с нами случилась, была счастливая мать? Зачем же ты взвалила все это на меня, мама?
Я вспомнил, как она плакала вечерами, а я строил из себя шута, который смешит, развлекает и отвлекает свою мать, – и мне стало нехорошо.
– Теперь я это понимаю, милый. И мне так плохо. Правда!
Я был мокрый, как мышь под метлой. И мне было нехорошо. Я не хотел разговаривать с матерью, я вдруг вспомнил все, чего не хотел вспоминать.
– И теперь… сейчас ты сделала ровно то же самое, что и тогда.
– Нет, милый, неправда.
– Я опять обо всем узнал последним.
Я был в бешенстве и не мог выдавить из себя ни капли сочувствия. Да, я понимал, что у нее завтра операция, – но чувствовал только злость.
– Прости меня, любимый, пожалуйста, прости.
И к тому же она думала, что этим своим «прости» она все исправит. Повернет время вспять. Перечеркнет всю фальшь и вранье, которые были между нами.
Типичная женщина.
А я не хотел ее извинений. Я вдруг почувствовал, как страшно мне не хватает отца, – а ведь мать так старательно пыталась не дать мне ощутить это чувство утраты.
– Ты такой способный мальчик, милый…
Я не был мальчиком.
Я чувствовал, что начну сейчас выть – если не отправлюсь немедленно домой, что если сейчас же не уйду – то случится что-нибудь нехорошее.
Мать выглядела как воплощение несчастья. Глаза у нее были полны слез – но мне все равно надо было уйти.
– Я приду завтра, отдыхай.
– Я тебя очень люблю, – прошептала она.
Я ее тоже любил. И ненавидел.
Одновременно.
Я нищий
Что мне делать с самим собой?
Пот льет с меня ручьем, я открываю в машине все окна, нужно же проветрить, нужно проехаться, нужно с кем-нибудь встретиться.
Я медленно еду по городу, выезжаю на Гданьскую, сейчас прокачусь немного, а потом вернусь домой. Вдавливаю педаль газа до отказа в пол, в задницу полицию, пускай ловят меня, если им так надо, а жара все не спадает, температура выше тридцати градусов, а ведь солнце совсем скоро сядет.
Я еду минут пятнадцать с максимальной скоростью – полиции нет. За Ломянками поворачиваю и снова проезжаю по Варшаве.
Мне не хочется быть одному. Люди сидят в бесчисленных сквериках, вся Варшава высыпала на улицу, у каждого кафе стоят столики, даже на Иерусалимских Аллеях. И везде все занято, люди сидят, разговаривают, пьют воду и кофе. Они не одни.
Около «Цепелии» целыми группками собираются, с пивом или водой в руках. Смеются, болтают, в предвкушении приближающегося вечера они оживлены. А мне вот жить не хочется.
Может, припарковаться и пройтись? Но что я буду бродить один? Что же мне делать с самим собой?
Неужели меня всю жизнь будут обманывать?
Толстого нет, Маврикий есть, можно с ним встретиться, но ведь он притащит с собой Эвку, это как пить дать, не оставит же он ее одну. Бартек звал к ним, но я с ребенком их не хочу разговаривать, тем более через живот и плодные воды. В клуб я один не пойду, буду там как идиот, да и я же на машине.
Может, продуктов купить? А зачем мне продукты? Гераклу есть что жрать, а он, паразит, не жрет.
У моей матери завтра операция, которая может спасти или хотя бы продлить ей жизнь, а я злюсь.
И еще этот долбаный кондиционер. Ну и пусть не работает, хрен с ним. Сам виноват – не надо было его ставить вообще.
Я во всем сам виноват, оказывается.
Поворачиваю в сторону здания суда, там есть круглосуточный магазин, куплю себе сыра и хлеба какого-нибудь. Может, молока еще. Хотя зачем мне молоко?
Парковаться негде, ну конечно, те, кто пришел в кино, паркуются здесь, перед зданием суда, на другой стороне тоже нет свободных мест. Я ищу хоть какую-нибудь дырку, но ряды машин сомкнуты плотно, места нет. Я разворачиваюсь – на Плоцкой тоже есть магазин, а тут все равно не встанешь.
Господи, как же жарко, зной просто невыносимый.
Воды у меня нет, значит, надо купить воду, сыр, хлеб, может, пива еще.
Я останавливаюсь около костела, тут есть место.
Войдя в магазин, я не верю своим глазам: очередь! Просто не верится. Кризис же – и кто-то хочет что-то покупать? В магазине полно радостной детворы – видимо, автобус с какой-то экскурсией припарковался где-то недалеко, вот обязательно им надо было остановиться именно здесь, дети орут, толкаются, хохочут – это история минимум на полчаса.
Я выхожу – лучше уж подожду на улице.
На Вольской трамваи, шум и звон, толпа людей заливает тротуары, машины отравляют воздух.
Грохот и шум, как на рынке в торговый день.
Пережду.
Я сажусь на бордюр вокруг костела.
Закурил бы, если бы сигареты были. Жаль, что не купил.
Тротуар весь заплеванный и покоцанный – вот неужели нельзя раз и навсегда сделать все как надо? Ведь это же шею можно поломать на таком тротуаре.
Я устал.
Урна набок, а бумажки от мороженого валяются на земле. Конечно, никому же не надо, чтобы в этой стране было чисто. И банки от пива еще, мусор всякий… суперместечко.
Я подтягиваю ногой обрывок бумаги, который лежит ближе всего. Реклама пиццы или каких-нибудь языковых курсов? А может, школы танцев?
О’кей. Если это реклама еды – один-ноль в мою пользу, если реклама какой-нибудь школы или адвокатской конторы, например «Волтар и Влотар» – я проиграл.
Поднимать мне ее противно – грязная слишком. Носком ботинка переворачиваю листок и читаю: «…мять».
Кого мять? Что мять? Если речь идет о массаже – я выиграл, если о картошке – проиграл.
Дальше читаем: «…бим».
Что за бим такой? Белый Бим Черное ухо? Если это «любим» – очко в мою пользу, если другое – я проиграл.
Что там дальше? «…жен…» Наверно, про чьих-то жен речь. Хотя откуда и какая связь с «мять»? Мять чьих-то жен? Впрочем, и такое бывает…
Следующее слово: «…рож…». О, вот только рож не хватало. Рожи. Рожи мятых жен. Очень странная реклама какая-то…
Уже с опаской обращаюсь к следующему слову, но вижу только самый его конец: «…ец». Ну, это слово понятное. Это как раз то, что происходит в моей жизни сейчас.
Дальше: «…рак». Ну вот и он. РАК. Большими буквами причем. У моей матери рак. О, может, это реклама онкологии: «Хочешь рак? Позвони нам!» А может, сокращение: «Реклама Агентства Криминала».
Итак, что у нас есть: «Мять бим жен рож ец РАК». Любим мять рожи жен с раком? И полный «ец» при этом.
Читаю дальше: на самом верху – «скорб…». Ну, я бы тоже испытывал скорбь, если бы мне пришлось мять рожи чьих-то жен с раком…
Итак, у меня два варианта: первый – это реклама еды, второй – реклама услуг. Если первое – я выиграл. Если второе – проиграл. Хотя как мятые рожи жен могут быть связаны с едой – я не знаю.
Надо поднять эту мятую рваную бумажку.
Надо же проверить – выиграл ли я.
Бумажка грязная до омерзения. Я пытаюсь поднять ее ногой, прикасаться к ней мне слишком противно – и тут, словно манна небесная, на меня сверху падают… пять злотых. Новенькая, кругленькая, блестящая монетка.
Я вскидываю голову и вижу старушку, которая взирает на меня с нескрываемым сочувствием.
Да ладно!
Она печально качает головой и показывает мне, что да, это для меня, что это не случайно упало.
Да ладно.
Я буквально в землю врастаю. А старушка поворачивается и уходит. Она меня приняла за нищего?!!
Это в моих-то суперкроссовках?!!
Я поднимаю монетку вместе со своей бумажкой. Расправляю. Читаю.
«С глубоким прискорбием сообщаем о кончине такого-то числа……с нами Евгениуш ПЕТРАК, любимый муж и отец, инженер-железнодорожник и ветеран рабочего и освободительного движения. Мы скорбим… Вечная память…»
Мять – это паМЯТЬ.
Бим – люБИМ.
Жен – двиЖЕНие.
Рож – железнодоРОЖник.
Ец – отЕЦ.
РАК – ПетРАК.
Скорб – приСКОРБием.
Ну и как это воспринимать?
Это не еда и не услуги. Проиграл я или выиграл?
Проиграл.
И что мне делать с этой монетой?
Я верчу монетку в руке. Хьюстон, у нас проблема!
Первый раз в жизни меня приняли за нищего. А ведь я не выгляжу нищим, это точно!
Пять злотых – полторы бутылки пива.
Но не буду же я покупать за чужие деньги пива.
Она бедному дала.
Нужно отдать тем, кому нужнее.
Я вхожу в костел.
Это тот самый костел, в котором я уже был.
Здесь не слышно трамваев и шума толпы.
Тишина.
Абсолютная, безупречная тишина.
И прохлада.
Зачем нам кондиционеры, если у нас есть костелы?
Я оглядываюсь. Рай, просто рай: прохладно, тихо и пусто. Тут можно спрятаться. Я могу здесь отдохнуть.
Я опускаю монетку в деревянную баночку перед святым Антонием и сажусь на лавку.
Отдохнуть.
Закрываю глаза.
Бегство как выход
– Ты вернулся?
Я поднимаю голову.
Передо мной знакомая доброжелательная улыбка.
– Добрый день, – говорю я. – Да нет, я так, случайно заглянул. Потому что прохладно, – объясняю я ксендзу, с которым разговаривал о собаке.
– Можно? – он смотрит на меня вопросительно. Дежавю.
Я двигаюсь, освобождая ему место. Он присаживается рядом со мной.
Я не знаю, что делать, просто смотрю прямо перед собой.
Христос висит на кресте.
Крест.
Знак всего приземленного, плоского, ползающего по земле, людского, обычного, будничного – и в то же время прямая, стройная, стремящаяся ввысь, в небо, линия…
Я все так же смотрю прямо перед собой.
– Но ты все-таки пришел?.. – спрашивает ксендз.
– Да потому что меня приняли за нищего и дали мне милостыню, пять злотых. И надо было их отдать настоящим бедным, – я говорю тихо, чтобы не нарушить тишину костела.
– Ничто никогда не происходит случайно, – отвечает ксендз и улыбается.
– Я не собирался приходить, я хотел продукты купить.
– Здесь? Тут ты можешь получить пищу духовную, но не телесную.
Я молчу.
И он тоже.
Хорошо вот так сидеть с кем-нибудь, кому ничего от тебя не надо.
Кому ты ничего не должен.
И кому ты ничего плохого не сделал.
Как, например, сделал матери. Или Марте. И так далее.
– Собака выздоровела?
Я смотрю на него и не понимаю, серьезно он говорит или шутит. Надо же – он помнит.
– Как мама?
– Безнадежно, – не выдерживаю я. – Ей отложили операцию, и как оно будет – никто не знает, и к тому же… – Я замолкаю, потому что – ну что я могу ему сказать?
– К тому же что? Если не хочешь, можешь не говорить…
– Она мне сегодня сказала, что я ее всю жизнь обвинял, а ведь это она меня всю жизнь обманывала!
Ему можно сказать – дальше него это точно не пойдет.
– В очень важном для тебя вопросе… – говорит он серьезно.
– Она мне не сказала, что мой отец умер! Я же ничего не знал! А теперь она говорит, что это ради моего же блага! И она мне не рассказала, что у нее рак, не рассказала, что она уже много лет в связи с мужчиной, она меня всегда, всегда обманывала!