Солдат великой войны Хелприн Марк
После обеда собрали столовые приборы и винные бутылки. Стряхнули скатерти и вновь расстелили.
— Вы видите эти синие цветочки, — врач вертел один в пальцах правой руки. Они кивнули. Им казалось, что он рехнулся. — Следующие пять часов вы будете их собирать, оставляя целым стебелек, и складывать на скатерти.
— Нас хотят пристрелить, — принялся за свое сицилиец.
— Заткнись, — бросил ему Гварилья.
— Синьор? — позвал Алессандро. — Позвольте спросить, зачем они нужны?
— Не позволю. Просто принимайтесь за работу.
Пять часов они собирали цветы. Медленно, очень медленно кучки лепестков со стебельками росли, смешиваясь между собой, превращаясь в груды, и тревога отпустила солдат. Шофер работал наравне со всеми, а вот врач спал, накрыв лицо газетой и положив голову на батон хлеба.
— Зачем это? — спрашивали они шофера.
— Не знаю. Мы проделываем это каждый день с весны. Набираем добровольцев по всей линии фронта.
— А что делают с этими цветами?
— Ссыпают в коробки и поездом отправляют в Милан.
— У этого сукиного сына парфюмерная фабрика! — воскликнул сицилиец.
— Не думаю, — возразил Гварилья. — Понюхай.
Сицилиец поднес к носу пучок цветов, который держал в руке, и отпрянул.
— Воняет говном.
— Точно, — кивнул шофер.
— И всегда собирают именно эти цветы? — спросили его.
— Да.
Они разговаривали, не отрываясь от сбора цветов. Сицилиец, который работал в бакалейном магазине, рассказал о своей мечте, которая настолько глубоко в нем засела, что последовала за ним из магазина в Мессине на залитый солнцем горный луг с чистым и прозрачным воздухом. Он говорил два часа, снова и снова перечисляя то, что хотел получить от жизни. Он намеревался приобрести виллу на берегу Тирренского моря, автомобиль «Бугатти», картину Караваджо, яхту с отделкой из красного дерева и тика и квартиру в испанской Севилье. Вилла ему требовалась в тысячу квадратных метров, «Бугатти» — зеленый, Караваджо — со сценой распятия, яхта — кеч, а квартира — рядом с кафедральным собором. Подробные описания вкупе со стоимостью раздражали, потому что он талдычил это, словно попугай.
— И что? — спросил Алессандро.
— Если все это у меня будет, если все это у меня будет…
— Ну?
— Мне потребуется вся жизнь, чтобы это приобрести.
— И?
— Я буду счастлив, когда приобрету все это.
— А если бы ты получил это сейчас, вернулся на фронт и погиб, что тогда? — полюбопытствовал Алессандро.
— Не знаю, но я их хочу.
— Ты потратишь всю жизнь, чтобы приобрести это, так что разницы никакой.
— Ты просто завидуешь.
— Я не завидую. Перед лицом смерти ты обратился за утешением к материальному, но чем больше ты будешь на него полагаться, тем сильнее будут твои страдания.
— Да пошел ты. — Сицилиец вывалил охапку цветов в одну из куч. — Я не страдаю. А ты? У меня все хорошо. У меня все отлично. Я знаю, чего хочу. Жизнь у меня простая и ясная. Я не думаю о смерти.
— Разумеется, не думаешь.
— Так чего мне волноваться?
— Увидишь, — заверил его Алессандро. — Твой материализм принесет тебе очень большие страдания не только в самом конце, но и по пути.
— Придет день, — возразил сицилиец, — когда я буду лежать в мраморной ванне, глядя на звезды сквозь световой люк под музыку из «Кармен», под рукой у меня будет пицца, и тогда я вспомню тебя. — Довольный собой, он рассмеялся.
— В каком-то смысле я тебе завидую.
И Алессандро вернулся к сбору цветов.
Им так и не сказали, что именно они делают, но тот день они не забыли.
В начале октября небо затянули облака, плоские и синевато-серые, точно шифер, воздух стал сухим и холодным. Лето закончилось, и они вновь привыкали жить в темноте. Остановить наступление мог только проливной дождь, но с неба не падало ни капли.
Настроение пехоты изменилось. Начала накапливаться раздражительность, которая раньше сгорала от жары и яркого света. Потолок в бункере вдруг стал заметно ниже. У многих начали болеть зубы, а дантисты находились достаточно далеко, путь к ближайшему занимал полдня, а записываться следовало за три месяца. Но никто не решался искушать судьбу, заглядывая так далеко в будущее.
Еда становилась все хуже, а ее количество уменьшалось. Выстиранное белье сохло дольше, после душа приходилось два часа дрожать от холода, за исключением тех редких случаев, когда солнце выглядывало из-за облаков, подтверждая тем самым, что на сильный дождь рассчитывать не приходится. Только вши чувствовали себя прекрасно.
Армия на другом берегу Изонцо затаилась. Практически не стреляла, по ночам прибывали фургоны с людьми и снаряжением. Хотя итальянцы пытались артиллерийским огнем внести хаос в ночное пополнение запасов и наращивание людской силы, остановить процесс не удавалось.
И однако с каждым днем росла надежда, что методичную подготовку противника к наступлению, который только и ждал момента, когда реку можно будет перейти вброд, сорвет проливной дождь, который будет лить с утра и до вечера.
— Это не имеет значения, — утверждал Гварилья. — Они начнут атаку, как только пойдет дождь. Будут выжидать, пока уровень воды максимально снизится, чтобы ударить наибольшим числом.
— Начнется все с артподготовки, — добавил со своей койки Микроскоп, вскинув руки. — Шесть часов непрерывного обстрела. Потом тысячи людей одновременно полезут из траншей. Поднимутся на ноги, прибавят шагу, побегут. Форсируя реку, многие падут, но тысячи взберутся на холм. Сколько именно доберется до наших траншей, это уже другой вопрос. Некоторые доберутся, и мы встретимся с ними лицом к лицу. В этот момент они будут перевозбуждены, а некоторым покажется, что они — боги. Они будут стрелять и пустят в ход штыки.
— Австрийцы владеют штыком лучше нас, — сказал Бьондо, молчаливый механик из Турина, который подался на флот в полной уверенности, что его услуги окажутся востребованными в машинном отделении.
— Почему? — спросил Эвридика.
Ответ был очевиден, но никому не хотелось облекать его в слова. Наконец кто-то сказал: «Они выше ростом», — и на мгновение всех замутило от предчувствия беды.
Вечерами приходилось разжигать огонь в бочке из-под нефти, приспособленной под печку, потому что с засыпанных снегом гор дул холодный ветер. Большую часть дров составляли доски, оставшиеся от строительства окопов и укреплений, но каким-то образом в Колокольню попала целая груда яблоневых поленьев. Так что каждый вечер парочка отправлялась в печку.
Безобразие, конечно, поскольку по сучкам и коре можно было определить, что дерево приносило плоды, когда его спилили, и могло приносить их еще лет двадцать, а теперь они наслаждались только запахом.
Всю неделю перед наступлением Алессандро нес вахту днем и мог спать по ночам. В предыдущую неделю ему выпала ночная вахта, которая вымотала его до такой степени, что он испугался, выдержит ли сердце. Со временем он пришел в себя, силы начали прибавляться, и он уже мог видеть сны. Снился ему Рим.
После ужина они мылись, широко открывали амбразуры, чтобы обеспечить приток холодного ночного воздуха, бросали в печь несколько яблоневых поленьев, гасили фонарь и заворачивались в шерстяные одеяла. Сон приходил легко под свист ветра в амбразурах и потрескивание поленьев в печи. Каждый видел в пламени то же, что и в сердце. Для Алессандро картинка оставалась неизменной: солнечный день на Вилле Боргезе, где тени под деревьями такие густые, что в них проглядывает какая-то краснота. В кипарисовой роще ветви колыхались под ветром, множество отраженных солнечных лучиков, пробиваясь сквозь тень, создавали некое подобие фосфоресценции, а между кронами проглядывало небо такого густого синего цвета, что дух захватывало.
Из фонтанов Виллы Боргезе била чистая и холодная вода. Взлетала к солнцу, сверкала в его лучах и падала в бассейн, взбивая пену, окруженная радужным туманом, колыхалась над усыпанным желтыми камушками дном.
Отец, мать и сестра сидели на скамейке в тени, а сам Алессандро, в белоснежном костюме, стоял у фонтана, почти ослепленный ярким светом, и, прикрыв ладонью глаза, вглядывался в тени. Лучана болтала ногами, смотрела по сторонам, искала какую-нибудь девочку, с которой можно поиграть. Родители Алессандро сидели в той самой одежде, в какой он видел их на фотографиях девятнадцатого века, когда им и в голову не приходили мысли о смерти, будто они рассчитывали, что 1900 год послужит щитом, о который разобьется гейзер времени, опадая вниз каскадом брызг.
На следующий день Алессандро сидел, привалившись спиной к стене cortile в Колокольне. Винтовку с примкнутым штыком он прислонил к стене рядом с собой. По небу сильный ветер гнал облака. Серые, тяжелые, с черным брюхом. Хотя между ними иной раз прорывалось солнце и солдаты прикрывали глаза от ярких лучей, по большей части на Колокольне лежала серая, холодная тень.
Быстрый бег облаков, спешащих с севера, приковывал взгляды даже тех, кто не мог объяснить, почему от них не оторвать глаз.
— Дело в том, что они плывут с севера, — Алессандро повернулся к Гитаристу. — Они пролетели над Веной, пронеслись вдоль Дуная, проплыли над военными лагерями и военным министерством. А теперь прибыли сюда, чтобы взглянуть на нас. Они не хотят принимать в этом участия и спешат к Адриатике. Пересекут море и уплывут в Африку, точно оторвавшиеся воздушные шары. Они ничего не слышат. Плывут над безмолвными пустынями и сражающимися армиями, словно одни ничем не отличаются от других. Мне хочется быть таким же, как они.
— Не волнуйся, — ответил Гитарист. — Когда-нибудь станешь.
— Ты правда в это веришь?
Гитарист задумался.
— Ты хочешь знать, есть ли что-нибудь помимо этого мира?
— Да.
— Не знаю. Логика говорит, что нет, но моя жена только что родила мальчика: я никогда его не видел. Откуда он взялся? Из космоса? Это совершенно нелогично, так чего уповать на логику?
— Требуется немалая сила воли, чтобы рискнуть надеждой, так?
— Так. Есть ощущение, что меня уже наказывают за самонадеянность, но мне уже не повезло в том, что я музыкант и солдат, поэтому, возможно, удача повернется ко мне лицом. Музыка, — продолжал Гитарист, и голос переполняла нежность, — именно она раз за разом говорит мне, что Бог есть и Он заботится о людях. Почему, по-твоему, ее играют в церквях?
— Я знаю, почему ее играют в церквях, — сухо ответил Алессандро.
— Музыка не от разума. Музыку нельзя потрогать. Так что же это? Почему механические вариации ритма и высоты тона говорят на языке сердца? Как может быть песня такой прекрасной? Почему она укрепляет желание верить… даже если я едва свожу концы с концами?
— А быть солдатом?
— У этой войны, Алессандро, если одно достоинство, и то относительное: она учит соотношению между риском и надеждой.
— Ты учишься рисковать и имеешь дерзость верить, что однажды поплывешь, как облако.
— Если бы не музыка, — сказал Гитарист, — я бы поверил, что любовь смертна. Если бы я не был солдатом, не научился бы держаться, невзирая на обстоятельства. — Он глубоко вдохнул. — Что ж, все это хорошо, но правда в другом: я не хочу, чтобы меня убили до того, как я увижу своего сына.
Эвридика и Микроскоп перекидывались футбольным мячом на внутреннем дворе. Всегда неуклюжий, Эвридика слишком низко опустил мысок, а чтобы компенсировать это, слишком высоко поднял ногу. В итоге мяч взлетел в воздух. Все наблюдали, как он несется вверх, к облакам, надеясь, что он не перелетит через стену. И все же он перелетел и был уже метрах в пяти от стены, когда ветер отбросил его назад, в пространство внутреннего двора. Мяч ударился о низкую стену, отскочил и остановился на дорожке, которая шла по периметру заросшей травой крыши Колокольни.
Все пристально наблюдали за мячом. «Хороший мяч», — вырвалось у кого-то. Половина солдат, которые сидели, привалившись к стене, поднялись, чтобы посмотреть за развитием событий. Алессандро и Гитарист остались сидеть: им и так все было видно.
— Я его туда забросил. — Эвридика двинулся к стене.
— Не надо туда лезть, — предупредил Гварилья, когда Эвридика взялся за скобу, чтобы забраться на стену.
— Почему? — спросил Эвридика, он все еще был новичком.
— Мяч на дорожке, — ответил Гварилья. — Дорожка пристрелена.
— Но если я быстро, ползком, просто схвачу мяч и отползу назад, они не успеют выстрелить.
— Я бы не стал этого делать, — поддержал Гварилью Бьондо.
— Но у нас нет другого мяча, — упорствовал Эвридика.
— Пусть его достанет Микроскоп, — крикнул Гитарист.
— Да пошел ты, — откликнулся Микроскоп, которого уже тошнило от того, что из-за миниатюрности его все считают невидимым. — Почему бы тебе самому его не достать?
— Я его туда не забрасывал, и я не пигмей.
— Тогда и не лезь с советами, — огрызнулся Микроскоп.
Эвридика уже поднялся на заросшую травой крышу.
— Стой! — крикнул Гварилья. Алессандро и Гитарист поднялись. — Спускайся. Подожди до наступления темноты. Не надо сейчас. Мяч того не стоит.
Но Эвридика, вжимаясь в траву, уже полз к мячу. Остановился, оглянулся.
— Тут так красиво. И мне надо лишь протянуть руку.
Алессандро подошел к стене, крикнул со злостью:
— Эвридика, не дури! Немедленно возвращайся.
Несколько секунд Эвридика не шевелился. Повернул голову, посмотрел на свое тело, будто оно принадлежит не ему. Как смотрели на него другие солдаты.
— Ладно. Заберу позже.
Все вздохнули с облегчением, но тут же по причине, которая так и осталась загадкой, может, потому, что мяч был совсем близко, может, потому, что все на него смотрели, может, потому, что с тех пор, как он сюда прибыл, еще никто не погиб, а может, он просто забыл, где находится, и решил, что по-прежнему в школе, Эвридика протянул руку, чтобы достать мяч.
И при этом поднял голову. Солдаты в cortile замерли, надеясь, что импульсивность Эвридики послужит ему ангелом-хранителем, но, прежде чем рука коснулась мяча и покатила его назад, голова дернулась, а в следующее мгновение правая рука взлетела в воздух, потащив за собой тело. Он перевернулся и упал со стены во внутренний двор. Да так и остался лежать.
Они уже научились узнавать смерть с первого взгляда, поэтому молча стояли, глядя на Эвридику. А над ними неслись на юг молчаливые облака.
Дорогие мама и папа, — начал Алессандро. — Я писал нечасто, потому что, хотя мы ничем особо не заняты, свободного времени практически нет. Жизнь моя слегка напоминает жизнь егеря, поэтому вы можете подумать, что я наслаждаюсь покоем. Двенадцать часов в день я смотрю на холмы и горы, а потом свободен. Можно предположить, что, располагая таким количеством времени на раздумья, я могу писать блестящие эссе и письма, но нет. Слишком велико напряжение, и все вокруг несчастны. Если мне дадут короткую увольнительную, я поеду в Венецию и выпью три бутылки вина.
Сегодня я видел удивительную вещь. Смотрел на юг через амбразуру — в подзорную трубу. Дело было вечером, и свет падал с северо-запада. Над окопами появилось черное облако, оно меняло направление и скоростью не уступало аэроплану, только размерами могло потягаться с дворцом. Оно крутилось, опускалось, поднималось, снова опускалось, сверкая, точно кольчуга или платье с блестками. Этим облаком были скворцы или ласточки, которые кормятся трупами, лежащими на нейтральной полосе между окопами. Гварилья, который нес вахту рядом со мной, говорит, что они прилетают каждый вечер и порхают над мертвыми. Не знаю, что об этом и думать, но зрелище одновременно гротескное и прекрасное.
Мы постоянно ждем, что австрийский лазутчик появится ниоткуда, бросит гранату, сделает несколько выстрелов, воткнет штык в ничего не подозревающего бедолагу, выходящего из уборной. Из-за этого напряжение не отпускает двадцать четыре часа в сутки. Так же действуют и снаряды. В среднем восемь-десять за неделю попадают в Колокольню, но ты понятия не имеешь, когда он прилетит. Когда такое случается, тебя сбрасывает с койки, если ты спишь, сбивает с ног, если стоишь, поднимает на ноги, если сидишь. Эти снаряды не любят status quo[44]. Они меняют все. Земля сыплется с крыши, стены дрожат, вещи падают на пол.
Нам постоянно приходится следить, не подтащили ли они орудие к нашей позиции. Врагу хотелось бы стрелять в упор, по прямой, в амбразуры. Если снаряд влетит в одну из них, Колокольне придет конец, поэтому, увидев орудие, мы открываем по нему огонь из винтовок и пулеметов, вытаскиваем во внутренний двор миномет и нацеливаем на орудие, вызывая на него огонь нашей артиллерии. Даже если замечаем оптический прибор или деревянную рамку, мы уже предполагаем, что они стараются заранее определить координаты амбразур, чтобы подвезти орудие ночью, и обрушиваемся всей огневой мощью. Если кто-то пытается поставить крест или установить сушилку для белья, он навлекает на себя наши пули и снаряды, вероятно, даже не понимая, в чем причина.
Я каждый день стреляю по двадцать-тридцать раз, оттого и почерк такой неровный. И слышу я не так хорошо, как раньше. Не знаю, смогу ли вновь пойти в оперу, потому что едва ли услышу, что поют: барабанная перепонка правого уха уже загублена моей собственной винтовкой.
Еще одна причина напряжения — отсутствие личной жизни. У большинства солдат, которые служат здесь, никогда не было отдельной комнаты, как у меня, и поскольку рядом с ними всегда кто-то есть, они научились жить без размышлений и раздумий. Если я в одной комнате, к примеру, с Гварильей, шорником из Рима, и ухожу в свои мысли, он это чувствует, от этого ему становится не по себе, и он делает все, что в его силах, чтобы отвлечь меня или втянуть в разговор. Уединение здесь невозможно вовсе. Самый лучший вариант — пойти в один из складских бункеров, где компанию тебе будут составлять только два человека, которые ни на секунду не отходят от амбразуры: следят за врагом и стреляют.
Хотя пишу я нечасто, по крайней мере, реже, чем раньше, я бы хотел кое-что объяснить, или попытаться объяснить, пока еще есть такая возможность. Я чувствую, что уже прожил все отпущенное мне время, и мы больше никогда не увидимся. Такое случается со мной не впервые, но сейчас что-то изменилось. Во всяком случае, увольнительные, которые могут мне дать, слишком коротки, чтобы я успел приехать домой, и мне не удастся вовремя предупредить вас, чтобы вы смогли встретиться со мной в Венеции. Возможно, я приеду домой на Рождество… не знаю. Сейчас мы в безопасности, более или менее. Последним убитым стал юноша, который вылез на открытое пространство, чтобы достать футбольный мяч при свете дня, не дожидаясь наступления темноты. Никто не знает, что может произойти, но мы ожидаем наступления в самое ближайшее время.
Я говорю о местном наступлении, потому что маловероятно, чтобы австрийцы ударили по всей линии фронта, но возможно и такое. В это лето дождей практически не было, и уровень реки сильно понизился. Мы частенько плавали в ней по ночам, и в последний раз обнаружили, что в самом глубоком месте вода доходит только до груди. Потом последовало еще несколько недель засухи, а в горах перестал таять лед. Так что теперь река достаточно мелкая, чтобы перейти ее в десятке мест. Еще через несколько дней не составит труда перейти ее везде. Даже если сегодня вечером пойдет дождь, он уже опоздал, вот почему я вам и пишу.
Могу пообещать следующее. Я буду отважно сражаться, я постараюсь остаться в живых и сосредоточусь скорее на первом, чем на втором, потому что наилучший способ остаться в живых — проявлять решимость и рисковать. Мне плевать на наше владение в Альто-Адидже, поэтому мне сражаться не за что, как, впрочем, и всем, но не в этом дело. В кошмарном сне нет логики, но ты стараешься пройти испытания, даже если это и означает, что играть придется по его правилам. Я полагаю, что это кошмар — играть по правилам, не имеющим смысла, ибо цель совершенно чужда, а у тебя нет возможности контролировать ни свою судьбу, ни свои действия. Пока у меня будет хоть какое-то подобие контроля, я буду делать все, что смогу. К сожалению, на войне до такой степени правит случай, что человеческие действия теряют значение. Солдат расстреливают не за кражу или дезертирство, но порой вообще просто так. Уверен, после этой войны еще долгое время, может, до конца века, эти деяния будут нам аукаться, но подобные размышления я приберегу до возвращения домой. Мы будем сидеть в саду и говорить об этом, потому что я выкуплю сад, если вернусь домой. Я хочу вырывать сорняки, косить траву, поливать деревья. Чтобы все оставалось, как и прежде. У меня есть силы, есть воля и, впервые за всю мою жизнь, терпение.
Я хочу сказать вам, как сильно я вас люблю, вас всех, и я всегда пренебрегал общением с Лучаной, но теперь я ею очень горжусь, такой она стала умницей и красавицей. Не волнуйтесь обо мне, что бы ни случилось. Мы тут нервничаем, но не боимся. Мы все так или иначе заглянули в наши души и готовы умереть, если придется. Единственное, что осталось сказать: я вас люблю.
Алессандро.
К концу месяца лето ушло окончательно, и зима начала устанавливать в Венето[45] свои порядки: облака, закрыв небо, неспешно плыли в Африку, горы покрылись снегом. Когда далеко на севере голубое пятно неба разрослось до таких размеров, что солнечные лучи стали достигать земли, Альпы засверкали вновь обретенной белизной, завораживая любого, кто это видел.
В Колокольню прибыли еще тридцать пехотинцев, которые с самого начала войны участвовали в боях, только южнее. Циничные, вспыльчивые, воинственные, они полностью уничтожили цивилизованный порядок военно-морского контингента, шумели, пакостили в отхожем месте, дрались между собой, играли в карты, пили, блевали, лупили друг друга по спине зачехленными штыками.
Речные гвардейцы оказались в их власти, потому что с ними прибыл сержант, который установил свои порядки и указывал всем, что делать. Их грубый смех, заросшие щетиной щеки, кожные болезни, сифилис, жажда убивать казались такими же отвратительными, как сама война.
Их высылали в ночные патрули, включая в состав каждой группы людей, способных видеть в темноте, обратно они возвращались с добычей — диким кабаном или свиньей, а однажды даже принесли оленя, который сдуру спустился с гор по почти пересохшему руслу реки. По возвращении каждого патруля шел пир горой — мясо, вино, — но изобилие еды и питья лишний раз подсказывало речным гвардейцам, что они обречены.
В какой-то момент облака перекрыли доступ уже не греющим солнечным лучам, и надежда вспыхнула вновь, но вскоре опять выглянуло солнце, а следом за ним показалась вражеская кавалерия. Держалась она достаточно далеко, за артиллерийскими позициями, поднимая облака пыли. Чтобы определить местонахождение конницы, подзорной трубы не требовалось. Конечно, фургоны, которые подвозили провиант и амуницию, тоже поднимали пыль, но кавалерия пылила так, будто дымит паровоз. Всадники без устали перемещались вдоль линии фронта.
— Жаль, что я не в кавалерии, — признался Алессандро Гварилье. — С детства езжу верхом. Всю жизнь учился и верховой езде, и владению саблей.
— Что ты такое говоришь! — воскликнул Гварилья. — Наши пулеметы только и ждут этих ублюдков и их бедных лошадок. Они и минуты не протянут.
Солдаты знали, что грядет, чуяли нутром.
— Они здесь, потому что наступление вот-вот начнется, — говорили они друг другу, глядя на далекую кавалерию. — Пехота прорвет нашу оборону в нескольких местах, а потом эти ворвутся к нам в тыл. Лошади — это тебе не люди. Они не умеют терпеливо ждать. Лошадей приводят непосредственно перед атакой. Уровень воды в реке совсем упал. Надо ждать их у нашего порога дня через два, максимум, три.
Весь фронт ожил, и в окопах прибавилось солдат, пусть и не столько, как на другом берегу реки, где окопы так и распирало от новых касок и штыков. В Колокольню завезли такое количество снаряжения, что в бункерах едва хватало места. Пехотинцы прорубали новые амбразуры, устанавливали новые мины, натягивали ряды колючей проволоки.
— Вы, морские засранцы, не умеете воевать. Вам бы лучше вернуться в море, чего вам тут делать? — спросил один пехотинец, с дискообразным шрамом на месте большей части подбородка.
— Выпиши мне билет, — предложил Бьондо.
Они издевались над Микроскопом, пока тот не объяснил им, почему попал на флот. Его призвали, чтобы чистить трубы и паровые котлы. «Потому что я такой маленький, — объяснил он. — Могу через трубу проползти в котел. И не стоит хвалиться храбростью, пока не заползал в паровой котел и не выбирался оттуда. Если застрянешь, тебе конец. Никто не станет разбирать боевой корабль из-за трубочиста, а застрять там — сущий пустяк. Так что не нужен мне ваш билет. Уж лучше останусь здесь». — Разумеется, он врал: до Колокольни он служил помощником пекаря на военном транспорте.
В день, когда началась артподготовка, из-за гор показались огромные тучи. Точно огромные глыбы, они медленно двигались на юг, прокладывая путь белыми и желтыми щупальцами молний.
Итальянская артиллерия активно трудилась последние недели, чтобы помешать австрийцам создать ударную группировку, а теперь австрийцы нанесли ответный удар, сжатый по времени с сумерек до зари. Снаряды свистели над головой по несколько штук в минуту. Наблюдатели им не требовались — огонь вели по всей площади, уничтожая все подряд.
Когда Алессандро стоял у полигона в Мюнхене, зрелище потрясло его до глубины души.
Теперь же стреляли не сто орудий, а десять рядов по сто, стреляли непрерывно, по сто одновременно, без пауз, не давая расслабиться ни на секунду. Когда снаряд попадал в Колокольню, а такое в ту ночь случалось десятки раз, все падали на землю, надеясь, что крыша не рухнет им на головы.
— Интересно, прикажут ли нам подниматься в атаку, — время от времени говорил пехотинец, стоявший у амбразуры между Алессандро и Гварильей. — Вроде бы такой приказ не поступал, но все может быть. — И смеялся. Повторял это всю ночь. В четыре утра, когда все уже оглохли от взрывов и дрожали всем телом, он повернулся к Гварилье и спросил: — Ты ведь не скажешь им, кто я, правда?
— А кто ты?
С болью и ужасом в голосе, пехотинец признался:
— Сын короля.
— А что ты тогда здесь делаешь? — удивился Гварилья.
— Отец отправил меня сюда умирать.
— И кто же твой отец? — спросил Алессандро, едва слыша собственный голос.
— Король.
— Король какой страны?
— Италии.
— Хотелось бы мне перекинуться с ним парой слов после войны, — фыркнул Гварилья. — Мне есть что ему сказать.
— Все так говорят, — возразил солдат, — но как только оказываются рядом с ним, обнаруживают, что потеряли дар речи.
— Ты ведь там будешь, правда?
Солдат, у которого помутился рассудок, покачал головой.
— Меня убьют.
— Логично, — согласился Алессандро. Страх заставил принца развернуться и броситься в отхожее место. — Ничего страшного, — крикнул ему вслед Алессандро. — Попадешь на небеса. Королевские отпрыски всегда попадают на небеса.
В пять утра, перед самым рассветом, артиллерия замолчала. Чуть позже, когда австрийцы полезли из окопов, итальянская артиллерия обрушила на них всю свою мощь, но пока царила тишина. Никто ничего не соображал. Взрывы снарядов до такой степени нарушили привычные связи с окружающим миром, что понадобилось минут пятнадцать, чтобы понять: артиллерия молчит.
Начался дождь, и за ночь уровень воды в реке поднялся — благодаря ливням в горах. Ветер сек Колокольню, капли дождя влетали в амбразуры. Каждые несколько секунд сверкали молнии, сопровождаемые громовыми раскатами, но после какофонии взрывов гром просто ласкал слух. По воздуху разливался запах виски. Речные гвардейцы вслушивались в успокаивающий шум дождя, барабанящего по крыше, и думали о доме.
Гитарист сидел в связном бункере и в четверть шестого крикнул, что провода перерезаны. В коммуникационный окоп пробрался лазутчик.
Речные гвардейцы озабоченно посмотрели на пехотинцев, которые ответили им презрительными взглядами.
— Это не наш опорный пункт, — сказал один.
— Давайте, — равнодушно добавил другой. — Принимайте гостя.
Все посмотрели на Гварилью, самого крепкого, самого высокого, но понимали, что это несправедливо. Все знали, что у него есть дети, словно жили по соседству, и слышали, с какой любовью он о них рассказывает. Кроме того, ему уже не раз случалось выполнять трудные и опасные задания. Взгляды переместились на Гитариста, который еще ничем не отличился, но он уставился в пол — что с него взять, музыкант, человек мягкотелый, еще и женатый к тому же. Микроскоп был слишком мал. Бьондо стоял у амбразуры. Остальные находились в других бункерах.
С гулко бьющимся сердцем Алессандро стал расчехлять штык. Чехол царапнул стену и упал на пол. Миг спустя Алессандро с винтовкой в руках выскочил за дверь, пересек cortile, миновал пулеметчика и вбежал в коммуникационный окоп.
Выбегая из бункера, боялся, но с каждым шагом нарастала злость, подавляя и вытесняя страх. Уже в окопе, огибая повороты, он снял винтовку с предохранителя и выставил перед собой штык. Чувствовал себя невесомым, превратился в две сильные руки, крепко державшие хорошо смазанную винтовку с примкнутым к стволу сверкающим штыком. Ему хотелось только одного: убить лазутчиков, посмевших перерезать провода.
«Они не могли вернуться назад: слишком опасно, — подумал Алессандро. — Они в окопе». И не ошибся.
Из-за очередного поворота в него выстрелили. Пуля пролетела мимо, ударила в стену окопа. Выстреливший в него вражеский солдат отпрянул, торопясь перезарядить винтовку.
Алессандро рванул вперед. И в тот момент, когда австриец, молоденький парнишка с нежным лицом, загнал в казенную часть следующий патрон и собирался уже вновь поднять винтовку, Алессандро вонзил штык ему в грудь, навалившись всем телом, убивая врага. Тут же прогремели еще два выстрела.
Два других лазутчика, пробравшиеся в коммуникационный окоп вместе с парнишкой, которого убил Алессандро, выстрелили в него. Одна пуля пролетела мимо. Вторая чиркнула Алессандро по плечу, отбросив назад, на песчаную стенку окопа. Винтовку он из рук не выпустил. Штык выскользнул из тела убитого.
Австрийцы стояли на коленях, возясь с затворами. Прицелиться Алессандро не успевал. Направил дуло на австрийцев и выстрелил. Один рухнул на землю. Второй выстрелил и опять промахнулся. Видя, что его друг недвижим, а Алессандро перезаряжает винтовку, и опередить итальянца он уже не может, последний оставшийся в живых австриец бросил оружие и поспешно выбрался из окопа.
Алессандро смотрел на оставшихся в окопе австрийцев, застывших в лужах крови. С каменным лицом повесил винтовку с окровавленным штыком на правое плечо и, зажимая правой рукой рану на левом, пошел обратно в Колокольню.
Когда он вошел в бункер, голова слегка кружилась. Те, кто сидел, встали. И уставились на его окровавленную руку, зажимающую рану, на безумные глаза.
Даже пехотинцы обошлись без шуточек. Один отвел Алессандро к койке. Второй взял винтовку и принялся чистить штык. Такое у них было ремесло. С этим не рождаются, этому учатся, и такая учеба не требует семи пядей во лбу. Ножницами для бинтов быстро разрезали гимнастерку Алессандро, словно опасались, что, если промедлят, он может умереть, потом отступили на шаг.
— Ничего страшного, — сказал один из пехотинцев.
— Пуля содрала кожу с плеча, только и всего, — успокоил Гварилья, прикладывая пропитанную спиртом тряпку к ране, которая выглядела как после удара саблей. От резкой боли Алессандро заорал во всю глотку.
— Они пошли, — прокричал кто-то из пехотинцев, и бункер наполнил леденящий душу звук: крик двадцати тысяч людей, бросившихся в атаку.
По всей длине траншеи тысячи австрийцев и немцев лезли из земли, выпрямлялись, бежали к реке, набирая скорость. Тысячи, десятки тысяч, и все кричали. Итальянцы, стоявшие на приступках для стрельбы, поднимались над окопами и стреляли. С обеих сторон грохотали минометы. Мины косили ряды как атакующих, входивших в реку, так и обороняющихся, головы которых виднелись над окопами. Тяжелая артиллерия замолчала лишь после того, как десять минут долбила Колокольню, обрушив на нее сотни снарядов.
Кошка Серафина, уже пострадавшая от артобстрела, в ужасе забилась в дальний угол связного бункера. Алессандро лежал на койке, перевязанный, еще не пришедший в себя от шока.
Поначалу никто не двигался, но от разрывов все сотрясалось, и людей бросало по бункеру, точно игральные кости в стаканчике.
Потом, словно пробившись через волну прилива, подобно которой накатил на них крик атакующих — слова разобрать не представлялось возможным, но зато отчетливо слышались злость и решимость, — пехотинцы и речные гвардейцы стали возвращаться к амбразурам. Взрывная волна валила их с ног, с потолка сыпалась земля и падали доски, они задыхались от пыли, сталкивались друг с другом, но некоторым все-таки удалось добраться к стене и пробитым в ней амбразурам. Крича и ругаясь, они поднимали оружие.
Ничего не видя и не слыша, ослепленные дымом, задыхаясь от пороха, они стреляли в сторону реки из винтовок, из пулеметов, крепко сжав зубы, словно сражались мечами и пиками. Пехотинца, который стрелял через центральную амбразуру, отбросило от стены. Его голова превратилась в кровавое месиво: снаряд взорвался у самой амбразуры. И тут же другой пехотинец поспешил к амбразуре, чтобы занять место убитого, но пулемета уже не существовало.
Когда Алессандро встал, чтобы заменить еще одного павшего пехотинца, взорвался один из бункеров. Под жуткий грохот оставшиеся в живых бросились бежать, потому что амбразуры снаружи завалило. А австрийцы, потеряв несколько тысяч в реке, уже добрались до проволочных заграждений. Алессандро покинул бункер последним.
Убитый Бьондо лежал во внутреннем дворе. Гитарист карабкался по груде обломков. Пулеметчика, который занимал позицию рядом с коммуникационным окопом, убило, пулемет исковеркало. Гварилья оказался прав: коммуникационный окоп засыпало.
Пока Алессандро, выбравшись из внутреннего двора, бежал к итальянским окопам, он видел только с десяток человек, оборонявших Колокольню. Кошка мчалась так быстро, что опережала всех. Одним прыжком перемахнув траншею, желанную цель для всех остальных, понеслась дальше, к полям Венето.
Артиллерия молчала, но минометы продолжали обстрел. Несколько человек упало. Никто не оглянулся посмотреть, живы ли они: тысяча австрийцев преодолела проволочные заграждения и наступала на пятки.
Алессандро добрался до траншеи и спрыгнул в нее. Итальянцы, над головами которых он пролетел, стреляли как бешеные и, скорее всего, даже не заметили его.
Грохот их выстрелов оглушал, весь мир, казалось, взрывался. Алессандро закрыл глаза, а когда открыл, увидел перед собой привалившегося к стене Гитариста. Тот улыбался, и Алессандро механически улыбнулся в ответ. По крайней мере, они выбрались из Колокольни. Потом присмотрелся. Лицо Гитариста застыло, глаза остекленели.
— Кто еще остался? — прокричал Алессандро.
И оглядел траншею. Микроскоп стрелял по австрийцам. Несколько пехотинцев из Колокольни поливали их свинцовым дождем из пулемета. В клубах дыма он мог разглядеть только тех, кто был совсем рядом. Алессандро поднял винтовку, которая лежала на дне траншеи. Положил ее на мешок с песком, встал на приступку для стрельбы и начал хладнокровно палить по надвигающимся рядам вражеских солдат. Некоторые сумели добраться до траншеи и схватились с итальянцами в рукопашной. Алессандро уже ничего не соображал, тело само делало свое дело. Он просто стрелял и перезаряжал винтовку, стрелял и перезаряжал.
Глава 5
Костры под луной
Весной 1917 года остатки Речной гвардии собрали в Местре и реорганизовали. К удивлению морских пехотинцев, они попали в армию, а их часть даже не получила названия. Хотя они предпочли бы сохранить привилегии военно-морского флота, все же почувствовали облегчение, став наконец теми, кем по существу и были с самого начала: обычными пехотинцами. Они думали, что путаницы от этого уменьшится, не подозревая, что скоро отправятся к морю.
Весь март они провели на территории базы сборки мин в Местре. На другой стороне бухты сверкала Венеция, золотистый сосуд, вобравший в себя все прекрасное и благородное, чего их лишили на столько лет, но их не выпускали за колючую проволоку, а родственники не знали, где они находятся. Им также не сообщали, сколько продлится изоляция и почему их тут держат. По утрам они занимались боевой подготовкой, по нескольку раз в день разбирали и собирали винтовки, трижды в неделю на специальном поезде их возили на стрельбище среди дюн, где они совершенствовали меткость и окончательно добивали слух, от зари до зари стреляя из винтовок, револьверов и пулеметов.
Даже весной в Местре преобладал серый цвет, по крайней мере, в сравнении с роскошными водяными лилиями лагуны. В полдень трезвонили церковные колокола, днем и ночью слышались паровозные гудки: пехотинцы отправлялись на фронт или прибывали обратно. Паровозы фыркали, точно испуганные быки, а воздух наполняло лязганье металла о металл.
Алессандро лежал на соломенном тюфяке в огромном ангаре, где раньше хранились взрыватели для мин, которые в начале войны поставили широкой дугой в лагуне, блокируя подходы к Венеции. Мины годами покачивались на волнах, иногда их срывало с якоря, и они вплывали в Большой канал, к великому ужасу гондольеров.
— Не стоит тебе снова к нему идти, Алессандро, — убеждал Гварилья. Из всех речных гвардейцев, оборонявших Колокольню, только они двое и остались в живых. Микроскопа убило еще зимой, когда австрийцев выбивали с плацдарма перед мостом, который те захватили осенью. — Ты уже целый месяц ходишь к нему каждый день, и ответ всегда один и тот же.
— Я с января не получаю писем от семьи, — сказал Алессандро, словно не отличал Гварилью от лейтенанта, к которому ежедневно обращался. — Почему я не могу съездить на поезде в Рим? Всего-то и нужно три дня.
— Нас не отпускают даже в Венецию, — напомнил Гварилья. — Мы можем полюбоваться на нее только сквозь щелку в заборе.
Помимо них в ангаре на серых одеялах лежали еще полторы сотни человек, они смотрели на мощные деревянные стропила, поддерживающие крышу из терракотовой плитки. В бесчисленные дыры и щели просвечивало солнце. Войдя сюда в первый раз, Алессандро сразу заметил, что свет в тех местах, где лучи проникают в ангар, молочно-оранжевый, совсем как у апельсинового мороженого, какое продавалось в римских парках.
— Здесь лучше, чем в Колокольне, — продолжал Гварилья. — У меня щемит сердце, что я не могу увидеть детей, но я молюсь о возвращении к ним. И не трачу время на бесполезные просьбы, да и тебе не советую.
— Я просил родителей писать Рафи. Мне нужно в Венецию всего на несколько часов.
— Если перелезешь через ограду, тебе конец.
— Расстреливают только на передовой.
— Если бы, Алессандро. В поезде, когда мы ехали сюда, я высунулся из окна и перебросился парой слов с сержантом на станции Тревизо. Он сказал, это правда, что они приговаривают целые подразделения, или одного из десяти, или первых пятерых, а он и близко не подходил к передовой. Они хотят, чтобы любой знал, что его могут расстрелять просто за неповиновение. Это может привести к революции.
Алессандро повернул голову, не отрывая ее от подушки. Гварилья продолжал разглядывать стропила.
— В тот день, когда мы пойдем в караул, все остальные уедут на стрельбище…
— Они еще только на букве «Эс», — напомнил Гварилья. — Пока доберутся до «Джи»[46], нас, возможно, уже отправят отсюда.
— Куда?
— Кто знает?
— Но если мы еще будем здесь…
— Ты не можешь знать, будут ли в тот день отправлять на стрельбище.
— Если отправят, я сбегу в Венецию и вернусь раньше их. Что может случиться?
— Что может случиться? Даже если ты вернешься раньше их, офицер может прийти во время твоего отсутствия.
— Офицеры, все до единого, всегда едут на стрельбище. Если кто-то и придет, тебе надо будет просто сказать, что меня нет. Расстреляют меня, а не тебя.
— Нет у тебя терпения, Алессандро. Ты слишком привык делать все, как тебе хочется.
— Гварилья, если бы Гитарист дезертировал, за ним бы до сих пор гонялись, но он был бы жив.
— Сейчас мы в безопасности. Зачем испытывать судьбу?
— Чтобы перед смертью провести день в Венеции.