Гретель и тьма Грэнвилл Элайза
Беньямин продвигался далее неохотно, срезая путь мимо занюханных уличных лотков, при которых торговцы выжимали все кроны до последней из строптивых покупателей — много позже того, как угас дневной свет. Здесь не то что на базаре Кармелитерплац, — торговали на медяки: гульден тут был редкостью, а женщины, только-только из ломбарда, умирали в муках над ценами на подозрительное мясо, нищие считали свои накопления, геллер к геллеру, в сумах, запрятанных под обноски. Затейливо одетые переселенцы бродили небольшими стайками, энергично, однако бесцельно, — но на одетых с головы до пят во все черное ортодоксов местные смотрели косо, сторонились и бормотали им в спину. Отводя глаза, Беньямин нырнул в проулки еще уже, но там наткнулся на древнее здание, покрытое коростой паршивых заплат, одна стена — из-за дырявого стока — осклизлая, зеленовато-черная. Кто-то процарапал на слизи: «Hinaus mit den Juden». Беньямин поморщился: «Долой евреев». И опять вонь новых завистей и старых ненавистей смешалась с духом переваренной капусты и недомытых тел.
На перекрестке двух переулков стайка малышни играла в какую-то малопонятную игру, крутя бутылку. Разгорелась пылкая ссора, компания, вмиг разделившись на две неравные части и взявшись за палки, камни и комья грязи, принялась забрасывать друг друга привычными дразнилками.
— Жид, жид, плюй в колпак, мамке скажешь, что все так.
— Христ, Христ, g’hrt am Mist![43]
Из соседнего дома выглянула женщина и заорала на них, выплеснув ведро грязной воды, после чего шайка смешалась и убралась прочь, толкаясь, сцепившись локтями и хихикая. Сумерк сгущались, из теней проступали ночные созданья. На них были маски из муки, нарумяненные кирпичной пылью, — карикатуры на женщин, позирующие и зовущие из луж горохового супа — света, пролитого фонарями. Беньямин подумал о Лили и припустил бегом, сворачивая то туда, то сюда тропами, какие помнил с детских лет, пока не услышал резкую двойную ноту свистка городового, а за ним — хриплый пых, выдохнутый отбывающим поездом. Он остановился перевести дух, а затем помчался по лестнице через три ступеньки.
В Kneipe[44] было почти битком, обстановка — на грани перемены с дневной клиентуры на разительно иную ночную. Степенные деловые встречи, тихое чтение газет и дискуссии, подогреваемые кофе, уступали более оживленному грохоту и гомону серьезных возлияний, буйному провозглашению радикальных политических теорий, приправленных откровенным подстрекательством. Беньямин отлично понимал, что информацию здесь собирает далеко не только его старый приятель.
Хуго сидел на обычном месте, сгорбившись так опасно близко к ревущему кабацкому очагу, что одежда у него все время оказывалась подпалена. Широченные плечи, нечесаная грива — он напоминал здоровенного паука, хотя байки поглощал, а не плел. Хуго всегда-то был дороден, а ныне его зад едва помещался на лавке, рассчитанной на троих, но все равно ходили слухи, что ни кусочка твердой пищи к нему в рот не попадало. А еще болтали, что он почти не покидал это здание. Ближе к утру он тяжко втаскивал свою тушу наверх; может, и не спал никогда. Задолго до полудня он вновь сидел на своей скамье, поднимал первую высокую кружку пива и отправлял сопливого пацана, злым эльфом скорчившегося в ожидании у очага, отнести редактору пачку. Беньямин ухмыльнулся и двинулся к нему.
— Stittlichkeit und Ernst[45]. — Таково, по обыкновению, было их приветствие.
— Набздеть на нравственность и трезвость. — Хуго скривился, не поднимая головы. Привычный ответ. Хуго казался не пьянее обычного. — И что же за бес срыгнул тебя с благородных бульваров на остров Мацы? Стосковался по вони? В последний раз ты снизошел до визита к нам, когда желал разузнать о ком-то. — Одной рукой он спихнул журнал, который читал тайком, но Беньямин успел разглядеть ярко-красную обложку, ни с чем не перепутаешь.
— «Die Fackel»?[46]
Хуго хмыкнул.
— Пива, — потребовал он, пнув задремавшего мальчишку; тот немедля вскочил на ноги и, распихивая толпу костлявыми локтями, отправился искать официанта.
— Что думаешь про это? — напирал Беньямин, читавший журналы, которые получал доктор.
— Мне по душе этот человек. Говорит, что думает. Даже обо мне, шельмец-наглец! А поскольку Краус дело думает, больше года он не протянет. — Хуго откинулся на спинку скамьи и оглядел Беньямина. — Неплохо выглядишь. Жизнь слуги тебе к лицу.
Спина у Беньямина напряглась.
— Это не навсегда, — сказал он чопорно. — Есть у меня планы.
Хуго пожал плечами.
— Опасное это дело — планы, мой юный друг. Нас несет в бурные воды. По всем приметам так, всюду. В такие времена стоит ценить мелочи. И помни: мелочи — они тогда мелочи, покуда нам не нужно обходиться без них. Ты ешь без перебоев. Большинству и это не удается. У тебя теплая постель. Ну, настолько, насколько она может быть теплой, если спишь один. — Он вскинул буйную черную бровь. — Ты же один спишь, насколько я понимаю? Герр доктор и его фрау все из себя добропорядочные и все такое.
— Пиво! — возопил чумазый эльф Хуго, колотя кулачком по столу.
Тощий официант поставил перед ними шесть высоких кружек. Беньямин огляделся: кто же это к ним собирается подсесть, — но, видимо, замученный малый просто решил лишний раз потом не бегать. Последовало некоторое препирательство о предположительно скверном качестве напитка, а костлявый мальчишка тем временем убрался в свой угол, вытаскивая из рукава ломоть хлеба и недоеденную колбаску. Сутолока избавила Беньямина от объяснений своего распорядка сна, и он закрыл глаза, приберегая буйство пылких фантазий для себя. А когда открыл их, Хуго уже опорожнил одну кружку; несколько капель свисало у него с рыжеватых усов, кои не желали дорасти до солидной бороды, как бы ни побуждали их к тому поглаживанием да дерганьем.
— Огня! — крикнул Хуго. Мальчишка завозился и кинул в очаг еще несколько поленьев. Тощая собака протиснулась между ног Беньямина и попыталась стащить остатки хлеба. В награду получила пинка, от которого кувырком преодолела длину человечьей тени. Мальчишка макнул отнятую у собаки корку в Беньяминову полную кружку, после чего заглотил ее, а затем рухнул у очага, оскалившись на бдительного пса. Хуго недоуменно оглядел Беньямина, отодвинувшего от себя оскверненный напиток.
— Пей давай.
— Спасибо. — Беньямин исподтишка потянул к себе другую емкость и сделал долгий глоток. На непривычное удовольствие отозвались все его мышцы. Ушло все напряжение, накопленное в нескончаемой борьбе с нашествием крыс и гусениц в саду, от проповедей Гудрун, от уныния, навеянного местами, которые его семья так долго и тяжко старалась покинуть. Блаженство. — Ах.
— Панацея, — сказал Хуго, потянувшись за добавкой. Он уставился в зазор между тяжелых кружек, вглядываясь в видавшую виды столешницу, в ее древние шрамы и вырезанные письмена, где лужицами собирались опивки, а затем нахмурился и обратил свирепую мину на дремавшего печного эльфа. Пристально оценив Беньямина и Хуго, мимо прошли три броско одетые девицы. Через несколько ярдов в приступе визгливого хихиканья они развернулись и двинулись вразвалочку обратно, на ходу взбивая груди; приостановились у торца скамьи.
— Женщины, — заметил Беньямин, пытаясь подтолкнуть беседу в желанное русло.
— Не поспоришь, — съязвил Хуго, запрокидывая голову и опорожняя вторую кружку. Рукой он отогнал девиц прочь. Те ощерились, мотнули головами и ушли. Одна обернулась и презрительно плюнула через плечо, красноречиво соединив взглядом Хуго и мальчишку.
— Schwuel![47]
Хуго пожал плечами.
— Kneipenschlampe![48] — Беньямину же он сказал: — Прошмандовки кабацкие. Шлюхи. Некислую долю своих заработков отваливают хозяину заведения.
Беньямин уставился на три удаляющиеся задницы.
— На местных не похожи.
— Чешки, наверное, но поскольку женщины везде рождаются более-менее равно наделенными всем, что потребно в их профессии, зачем им быть местными? У нас в эту выгребную яму города дюжина или больше национальностей сбилось, воистину Вавилон: венгры, турки, галисийцы, моравы, богемцы, буковинцы… — Он принялся было считать, отгибая пальцы, но потом бросил эту затею в пользу следующей кружки. — А селить их негде. — Хуго заговорил громче: — Приличное жилое строительство — вот на что наш сиятельный Франц-Йозеф должен заставлять город тратить деньги, а не на эту чушь — «Сецессион». Дома с совами — скажи на милость. А этот «Майолика-хаус», весь в цветочках и вертлявых птичках. Очень мило, скажу я, но кому из нас по карману тамошние квартиры? А тем временем зимой бездомные замерзнут на улицах насмерть. — Он склонился к Беньямину. — Это безобразие. По мне, так не тот чертов аристократ в Майерлинге вышиб себе чахлые мозги[49].
— Ой. — Беньямин уставился на него в ужасе, после чего быстро покосился на соседние столы — удостовериться, не услышал ли кто эту хулу на монархию. Светловолосый молодой человек по другую сторону от очага, оглаживая подбородок, читал книгу. Брюнет, сидевший в нескольких шагах поодаль, вроде бы смотрел прямо на них, но второй взгляд украдкой — и стало понятно, что брюнет чрезвычайно косоглаз и поэтому никуда в особенности не смотрит. Шум нарастал. Если повезло, их никто не услышал. Беньямин попробовал расслабиться.
— Все к беде, — заключил Хуго. — Ослепительная роскошь бок о бок с отвратительнейшей нищетой. Долго так продолжаться не может.
— Точно, — согласился Беньямин, по-прежнему отклоняя приглашение к крену в политику. — Так ты говоришь, те девчонки могут быть кем угодно и откуда угодно. — Он примолк. — Может, из дома удрали. Или их похитили. Даже, может, память они потеряли.
— Многие хотели бы, думаю, коли обслуживают отребье, какое сюда хаживает. — Хуго стукнул пустой кружкой по столу. Схватил следующую, оставшуюся придвинул Беньямину, а затем нагнулся и, громко рыгнув, пнул мальчишку. — Еще пива!
Беньямин спешно допил свое. На сей раз Хуго не обратил внимания на официанта, протащившего по столу тряпку и бесцеремонно грохнувшего свежей порцией кружек о стол. Мальчишка, держа в охапку драную рубаху, свернутую в тюк, набитый объедками, хлебными корками, хвостиками колбасок, потными обрезками сыра и Salzgurke[50], обгрызенным с одного конца. Парнишка был бос. Беньямин, верно, поморщился — Хуго прищурился и склонился к нему.
— У этого паршивца дела получше, чем у многих. Потому он и цел еще. Думаешь, мне охота, чтоб он всю жизнь за мою штанину держался? Нет уж, черт бы драл. Я свои мысли едва слышу за его постоянной трепотней.
Беньямин хохотнул. По его наблюдениям, пацан едва ли слово сказал за последний час. Остальное время молчал как могила, если не считать нечастых припадков шмыганья носом.
— Не представляю, как ты терпишь такой шум. Ты — сама филантропия, друг мой.
— Не могу я бросать их всех умирать, — пробормотал Хуго, и у Беньямина по спине пробежал холодок. — Мы на пути в Геенну, и весь белый свет отвернулся от детских страданий.
— В Геенну, — повторил за ним Беньямин. В Талмуде она именуется Геиннам. Сам он больше не следовал религии праотцев, но помнил устрашающие образы, какие возникали от чтения Книги пророка Исаии. В Геиннаме жгут. Жуткое место детских жертвоприношений, безжалостного заклания. Те сцены из книги по-прежнему вызывали ночные кошмары, после которых Беньямин радовался, что живет в цивилизованной стране в просвещенные времена. — И царь проводит сыновей своих чрез огонь[51].
— Ваша Геенна, наша Преисподняя, — сказал Хуго, коротко отвлекшись на утоление своей непомерной жажды. — Тот же кровожадный Бог угрожает той же злосчастной загробной жизнью, если ему не кланяются, не убивают и не самоуничижаются в его честь по полной. Рабские религии, все до единой. — Он вытаращился на мальчишку, жевавшего объедки. — А мерзавец-то по второму разу оплошал.
— В чем?
— «Обстлер»[52]! — рыкнул Хуго, замахиваясь. Мальчишка увернулся и удрал.
— Ты поминал пропавших девиц, — сказал Беньямин, пытаясь вернуть разговор в нужное русло. — А поточнее знаешь? Из приличных семей девиц, в смысле.
Мутный взгляд Хуго прояснился.
— Не поминал я никого пропавшего. Что у тебя за дело вообще?
— Может, тебе выгода будет, — сказал Беньямин находчиво. Хуго фыркнул.
— Тогда тебе не повезло. Город пропавших девок прибирает. Вена обсижена сутенерами и бордельными мамками. Что не диво: всякая сытая фрау распускает горничных, когда семья уезжает в летнюю резиденцию. И что же делать бедным сучкам, если им вернуться некуда? Есть ли с того печаль хозяевам? Нет. И вот она, легкая пожива Hurenbcke — грязным сутенерам. Лето — самое урожайное время: престарелые мамки прочесывают парки и набережные и собирают молодых девушек — обещают им жалость, еду и временную крышу над головой. И вот пожалуйста: у них уже новая профессия — навзничь на спине, в Болгарии, Турции, Румынии и даже здесь. — Хуго примолк, чтобы выпить, и накренил кружку так, что жидкость полилась по его подбородку, по шее и за воротник. Потом утер лицо рукавом и вновь мощно и громко срыгнул. Высокий востролицый мужчина, проходя мимо, глянул на него сверху вниз, сложив губы в фигуру отвращения.
— А есть ли какой-нибудь учет этих горничных? — спросил Беньямин, неуютно поерзав. Даже добрая фрау Бройер перед отъездом в Гмунден отпустила пухлую маленькую Грет. Он огорчился уходу кухарки — та была почти ребенок, сплошь песни, старые сказки, приправленные ее собственной буйной фантазией, — но о ее дальнейшем благополучии он не задумывался. Журналист пожал плечами и развел руками.
— С чего бы?
— Просто интересно. — Беньямин почесал в затылке. Значит, Лили, может, была чьей-то горничной — старшей горничной, разумеется, — и однажды оказалась без работы и без дома. Вероятно, угодила в такую вот западню, как рассказывает Хуго, но сбежала. Это объясняет плачевное состояние, в котором он ее нашел. Да, наверняка. Ее били. Отняли одежду, а заодно и память. Но, надо отдать ей должное, она не поддалась. Лили слишком милая, слишком чистая, чтобы во что-то такое впутаться… Тут разум ему повело от обилия подробностей, хотя, по правде сказать, он частенько упивался куда более изощренными фантазиями про себя и Лили. Ему подумалось, что у него с горничной — хоть старшей, хоть какой — шансов больше, чем с беглой дочерью из обеспеченной семьи. Хорошая мысль все-таки. И не от выпивки и тепла она. Однако к пониманию, кто же такая Лили, он так и не приблизился. А это важно. Как можно жить и не знать, кем или чем ты был? Беньямин сморгнул и выпрямился, осознав, что Хуго продолжает разглагольствовать.
— Еще неделя-другая — и все большие красивые дома в Старом городе откроются вновь. Будет новый приток свеженьких девушек из провинции, желающих натирать полы и потрошить рыбу. Сельские девчонки. Не из хороших семей, как ты их называешь и что бы это ни значило. Обеспеченных, видимо, ты имеешь в виду. Но все равно невинных. — Уложив подбородок на локоть, он, прищурившись, долго смотрел на Беньямина, а затем добавил: — Давай-ка ты начнешь с начала и на сей раз попробуешь задать мне тот вопрос, на который и впрямь хочешь получить ответ.
— Я не…
— Влюбился в шлюху, да?
— Она не… — Беньямин замер на полуслове. Кровь отлила от лица. Дурак. Не надо было пить пива. Не привык он к нему. — Нет, — уверенно продолжил он. — Ни в кого я не влюбился. Я гипотетически.
— Длинное слово какое. — Хуго вскинул бровь. — Я смотрю, ты все еще занимаешься самообразованием.
Беньямин не ответил. Он уже напортачил, а потому, раз счет закрывал Хуго, Беньямин сосредоточился на своей второй кружке и потянулся за следующей. Он собирался однажды поступить в университет, но это следовало хранить в тайне. Никто, даже герр доктор Бройер, подталкивавший его к более обширному чтению и даже, к неодобрению Гудрун, допустивший его на лето в свою библиотеку, не знал об этом.
— Иногда, — сказал Хуго, — можно больше узнать из молчания людей, чем из их слов. Внимательнее всего нужно слушать паузы в разговоре. — Он подождал, затем добавил: — Вот что я успел узнать. Ты… — Он рассмеялся и сделал еще один глоток. — Шучу. Не делай такое встревоженное лицо. Очевидно, ты наткнулся на какую-то смазливую девчонку, а она заявляет, что у нее беда. Наплела тебе историю, а та вызвала в тебе рыцаря в сияющем доспехе. Я прав?
— Ну… — ответил Беньямин и замолчал.
— Карты на стол, сэр Гэлэхэд. Что она хочет выведать? Она разделалась с придирчивой ключницей, обзавидовавшейся ее юности? Сбежала от жестокого мужа, может? Или у нее на соблазнительном хвосте обворованный хозяин?
— Ничего подобного. — Беньямин отчаянно глотнул пива. — Она просто…
Перед ним оказался стаканчик «Обстлера», и Беньямин, последовав примеру Хуго, выпил залпом. Поперхнулся — и все еще держался за горло, когда востролицый вновь неторопливо прошел мимо, кренясь набок вместе с залой, нос у него непомерно вытянулся, вынюхивая неприятности. Беньямин попытался обратить на него внимание Хуго, но это потребовало слишком больших усилий. Кроме того, стакан его вновь чудесным манером наполнился, а затем и еще раз. Стены брыкались, то удаляясь, то приближаясь с пугающей скоростью. Шум кабака то стихал, то нарастал — и наконец окатил его гневным девятым валом. Беньямин изо всех сил потряс головой, как собака, что пытается вытряхнуть из уха слишком уж зарвавшуюся блоху, и перился в стакан.
— Всего лишь перегнанный фруктовый сок, — заверил Хуго. — Домашний шнапс.
Беньямин видел, что клеврет журналиста выбрался со своего места среди дров и уселся, ухмыляясь, на подлокотник скамьи.
— Чего это он смеется?
— Ничего, — сказал Хуго. — Не обращай внимания. — Здоровенная рука стерла с лица мальчишки улыбку. — Ты мне начал рассказывать про свою юную даму.
Беньямин поднял тяжелую голову и пристально огляделся. Все неожиданно прислушались. Три расхаживавшие девушки замерли — якобы погреться у очага, — и к ним прибилась еще одна кабацкая шлюха, одежда на ней была в художественном беспорядке. Девка подмигнула Беньямину и, обходя его стул, сжала ему руку. Крупные груди ее уперлись ему в плечи, и она громко рассмеялась, когда он учтиво двинул стулом, чтобы ей стало просторнее. Вернулся субъект с длинным носом и прошел мимо них как можно медленнее. Косоглазый по-прежнему пялился. А теперь и блондин по другую сторону от очага закрыл книгу и сидел, скрестив руки, ждал.
— Она не моя юная дама, — тщательно, театральным шепотом выговорил Беньямин. — Ее нашел один мой друг, она бродила по округе. Потеряла память. Свое имя даже не помнит.
— Или так говорит.
Беньямин, чтобы не лезть в драку, защищая Лили, сжал под столом кулаки. Кивнул.
— Она так говорит.
— Смазливая, да?
— Красивая.
— Ага. А одета как? Богато? Бедно?
— Никак, — ответил Беньямин и добавил, не успев толком подумать: — Ничего на ней не было. — И тут же пожалел, что сказал. Уровень шума в кабаке не упал, но над столом словно повисла странная тишь.
— Ты себе добыл… — Хуго хохотнул. — Или, скажем так, твой друг себе добыл беглую шлюху. А вдобавок еще и пайку сифилиса.
— Нет, — буркнул Беньямин, сдавив костяшками рук виски. — Не шлюха она. — Образ прекрасного лица Лили затрепетал у него перед глазами. Стыдясь, что все еще ничего для нее не добился, он прокашлялся и попробовал еще раз: — Ее, видимо, где-то держали узницей…
Хуго опять рассмеялся. Его малолетний прихлебатель прилежно ему вторил.
— Надо полагать, ради выкупа?
— Нет. Да. Может быть. Почему бы и нет? — Беньямин воззрился на него сердито. — Не смешно.
— Ладно-ладно. — Хуго сделал серьезное лицо. Сложил губы бантиком, будто всерьез задумался. — Многие бордели — нет, ты послушай, — многие подобные заведения ограничивают свободу, если новенькая упрямится. — Короткопалая лапа потянула на себя следующую кружку. — Но, я слыхал, сидельцы одного клуба для господ — не будем поминать его имя — натурально рабы, только что не называются так. Вряд ли она сбежала из того места: судя по тому, что мне известно, охрана там почище, чем во многих банках, — но, думаю, это не исключено.
— Ты про клуб «Телема»? Я про него думал. — Сказанное упало в то самое загадочное затишье, какое иногда возникает в шумных людных местах, и Беньямин не увидел даже — почуял, — как поворачиваются головы. Глаза его скользнули в сторону, и он встретился взглядом с блондином — тот совал в карман свою книгу. Беньямин впервые заметил, что у этого человека до странного херувимское лицо — словно изваяние сошло с Чумного столба и, обретя жизнь, слегка повзрослело. На одной щеке у него был дуэльный Schmiss[53], и в Беньямине шевельнулась зависть. На девушек такой шрам небось всегда производит впечатление: знак личной отваги и удальства. На губах блондина играла улыбка; он кивнул и затянулся сигаретой, окружив себя облаком ароматного турецкого табака. Он так дружбу предлагает? Беньямин почувствовал, что его тянет к этому человеку, и все же что-то в глазах у того подсказывало, что он не задумываясь воткнет пламенеющий клинок в любого, кто встанет у него на пути.
— Цвет волос? — повторил Хуго.
— Что? — Беньямин глянул на него и смутился. — А, у нее… золотистый такой.
— В таком случае — может быть. Судя по всему, у этих, в «Телеме», очень особые требования. Иерусалимская печать там не в чести.
Что это значит, интересно? Беньямин попытался привести путаные мысли в порядок, но обстановка в кабаке вновь поменялась, и он заметил, что Хуго отвлекся. Вернее сказать — увлекся: журналист приступил к работе. Взгляд его сновал по залу, оценивал посетителей, задерживался на одном, соскакивал с другого, Хуго крутил головой, сосредоточиваясь на десятке разговоров, а то и больше. Лицо его в основном оставалось безучастным, хотя по временам губы дергались, а один раз он нахмурился.
Другие принялись пододвигать стулья и табуреты, теснясь поближе, с видом людей, обремененных тайнами, которыми предстоит поделиться. Как бы ни старался, Беньямин не мог разобрать ни слова, пока к ним не подошла женщина, сухая и чопорная, излучавшая благопристойность, наглухо застегнутая от шеи до начищенных ботинок. Осуждение всего здесь происходящего стянуло ей губы в тонкий рубец, как у рептилии. От приглашения выпить она отказалась с таким яростным отвращением, будто предложенная жидкость уже могла быть профильтрована сквозь чьи-нибудь почки. Глаза у нее обвело красным, они налились кровью от плача — а может, и от невыплаканных слез. Она еще туже стянула шаль на своей чахлой груди, глянув на зияющее декольте напудренной и надушенной женщины у очага, задравшей юбки, чтобы погреть ляжки.
Беньямину присутствие этой чопорной женщины показалось необъяснимым. Он смотрел, как ее бледные пальцы лихорадочно скручивают складку юбки в тугие узлы, как лицо у Хуго мрачнеет, а его сопливый мальчишка ловит каждое ее слово, тараща глаза и облизывая губы. Женщина меж тем волновалась все сильнее. Посреди рассказа она вдруг умолкла и закрыла лицо руками, словно не в силах продолжать. Успокоившись, она заговорила резче, отчетливее, и Беньямин уловил единственное слово: Хюммель. Эта фамилия не первую неделю донимала Гудрун: Юлиану Хюммель[54] прозывали самой чудовищной и извращенной матерью Вены. Год назад она и ее муж Йозеф получили полицейское предупреждение за скверное обращение со своей четырехлетней дочерью. Прошел год — и дитя умерло. Газеты уже намекали на невообразимые жестокости и пренебрежение, но официальной причиной смерти было названо заражение крови, а намеренное убийство еще предстояло доказать. Улики уликами, но Гудрун желала, чтобы эту парочку высекли и повесили. Подумав, что отсюда можно утащить какую-нибудь скандальную подробность, Беньямин отодвинул стул подальше от шумных перебранок у очага.
— Они часто бросали Анну дома одну, — говорила женщина бескровными губами, — взаперти в грязном сарае без еды и воды. Через щели в двери я проталкивала ей хлеб и маленькие лепешки. Когда Юлиана меня поймала на этом — велела забить щели досками. Я видела, как она колотит дитя по рукам раскаленной кочергой и хохочет при этом. — Она посмотрела на свои руки и словно удивилась, что на них нет шрамов. — Ее привязывали нагишом к дереву, как собаку, и ставили плошечку с едой так, чтобы она не могла достать. В один морозный зимний день они с рассвета и дотемна держали ее стоймя в лохани с холодной водой. А когда били, заматывали ей голову тряпками, чтобы заглушить крики, — думали, мы не узнаем, что там происходит. — С лица женщины сошел последний румянец, она схватила Хуго за рукав. — Они хотели ее убить. Это не несчастный случай. Я каждый день ходила в полицию и говорила им, что Анну мучают голодом, истязают до смерти. Но меня никто не слушал. И сейчас не будут — я всего лишь жена садовника. А вы послушаете? Вы расскажете Вене, что на самом деле случилось?
Беньямин с трудом сглотнул. Либо женщина спятила, либо в темных переулках этого города творятся невообразимые ужасы. Хуго перехватил его взгляд.
— Геенна, — проговорил он тихо. — Ад. Шеол. Аид.
Беньямин кивнул. Ему хотелось выпить, но все кружки и стаканы опустели. Нет, ему хотелось убраться отсюда прочь. Не говоря больше ни слова, он встал и побрел к двери, заваливаясь на столы и спотыкаясь о стулья, а в спину ему летели проклятья и улюлюканье.
У самого выхода ему на плечо опустилась чья-то рука. Беньямин вырвался, крутнулся и вскинул кулаки. Размеры приставалы сводили на нет какие бы то ни было помыслы об успешной драке, но кулаки Беньямин все равно не опустил. В двух шагах позади здоровяка, укрытый его тенью, прятался тот же востролицый субъект с длинным носом. За пределами кабацкого света он походил на хорька, но стоило ему выступить вперед, как его влиятельность стала очевидна. Он махнул тощими пальцами на Беньяминовы сдвинутые кулаки.
— Вот это лишнее.
— Что вам надо? — спросил Беньямин, быстро трезвея. — Денег у меня нет.
— Судя по вашему состоянию, все, что у вас было, вы отольете в ближайшую канаву. — Востролицый приблизился настолько, что Беньямин учуял мятный запах в его дыхании, лишь слегка прикрывавший вонь жареной рыбы. Костлявый палец метнулся вперед и ткнул его в грудину. — С нехорошей компанией водитесь, Беньямин. Не подумайте, будто я не знаю, что у вас на уме. — Палец ткнул его еще раз. — Ваш жирный дружок-баламут воображает, что все знает, но я вам вот что скажу: что бы ни происходило в этом городе — я об этом слышу. Что бы ни происходило. Я пригляжу за вами, юноша. Идите домой, если не желаете трезветь за решеткой.
— Вы из полиции, — сказал Беньямин, лишь теперь восприняв серый мундир здоровяка, его бляху с гранатой на ней. — Но я ничего такого не сделал.
— Со свиньями якшаться — только замараться. Мой вам совет: держитесь подальше от Бессера и ему подобных.
— Слушаюсь, сударь. — Беньямин заметил эту подчеркнутость «свиней», но голос намеренно не повысил и вел себя как благоразумный. Потянулся к дверной ручке. — Отправлюсь прямиком домой, сударь.
— Передавайте привет герру доктору Бройеру.
Глянув назад, Беньямин увидел, что переполненный кабак уже поглотил обоих. Он направился по лабиринту переулков, раздумывая, что они могут знать о Лили, — если вообще что-нибудь знают о ней. Через несколько сотен ярдов он дошел до фонаря, под которым видел уличных шлюх с клоунскими лицами. Они все еще рвались работать, но, к его изумлению, когда он проходил мимо, обе резко отвернулись. Только что он шагал прямо, глядя на мягкие огни Старого города, и хотел поскорее домой — и вот уж лежит на сырой брусчатке, лицом к Семи сестрам в высоких небесах. Накатила боль — буйная, как понесшая ломовая лошадь. Он застонал, потянулся к ушибленному черепу, но это движение пресек здоровенный сапог, припечатавший ему запястье. Беньямин завизжал.
— Не суй свой нос в то, что тебя не касается. — Голос исходил, казалось, очень издалека, и его сопровождал отчетливый запах турецкого табака. — Клубы для господ — не для тебя и не для твоего чина. Равно как и тамошние женщины. Понял?
— Да-а. — Человек отпустил его запястье, и по ребрам ему ударило чем-то — Беньямину показалось, кувалдой. Он перекатился на бок, пытаясь увернуться. Следующий удар, безошибочно нацеленный по почкам, пришелся сбоку спины, между ребрами и бедренной костью. В воздухе расцвели черные хризантемы, и Беньямин почувствовал, что падает в глубокую пропасть. В сознание его вернули маленькие руки, шарившие у него по карманам.
— Забирай пальто, — шептал голос у него над ухом. — Хорошая ткань. Продать такое — раз плюнуть.
— Пшли прочь. — Беньямин с трудом встал на колени и отпихнул их. — Херовы шлюхи старые.
— Херов забулдыга, — прилетел грубый ответ, Беньямин согнулся пополам, и его вырвало.
Стиснув зубы, он наконец поднялся на ноги. Карманы его, как и желудок, теперь были пусты: забрали все до последнего геллера, выданного доктором, авторучку и даже несвежий носовой платок.
Четыре
Стою за дверью и слушаю, как Эльке жалуется папе на мое непослушание. Ну и врунья же она. Не воровала я никакого пирога. И слов плохих не говорила, и руку ей не царапала.
— Да, да, — говорит папа голосом, который означает нет. — Я понимаю, насколько вам все это непросто, но стоит учесть…
Эльке перебивает его:
— Печальное случается со многими детьми. Девочке все равно нужна дисциплина.
— Это уж мне решать. — Молчание. Затем он говорит: — Что-нибудь еще? — Понятно, что ему хочется уйти, но Эльке не закончила. Она как мой заводной морячок. Заведешь его — и он будет колотить в свой барабанчик; и ничто не могло его остановить — пока Грет на него случайно не наступила.
— Безделье — мать пороков. Вашему ребенку нужно какое-нибудь занятие. Почему она не в школе? Неправильно это. Вам надо отправить ее в школу.
На сей раз молчание затягивается, и в нем слышится такое потрескивание, какое бывает в воздухе перед грозой. Я затаиваю дыханье. Была бы тут Грет, мы бы спрятались под лестницей, чтобы гроза не спалила нас в угольки.
— Моя дочь отправится в школу, когда закончится лето. — Я услышала, как он отодвигает стул. — Спасибо, фрау Шмидт, что заглянули. Я поговорю с Кристой…
— Поговорите? Вы с ней поговорите? — Эльке повышает голос: — А наказать ее? Этой девочке следует взгреть зад. Будь она моей дочерью…
От восторга я обхватываю себя руками — сейчас будет гроза.
— Довольно! — орет папа. — Она не ваша дочь. — Топ-топ — это его башмаки, он ходит взад-вперед по комнате. Его тень падает в дверную щель, и я отступаю, не дыша. — Как и любому ребенку, — продолжает он тише, — Кристе нужно время, чтобы привыкнуть к сиротству без матери. Могут быть и другие мелкие трудности. Если вы не в силах иметь с ними дело…
— Справлюсь, — говорит Эльке сердито.
— Превосходно, — говорит папа. — У меня все...пока.
Я удираю в свое потайное место. Лотти просит рассказать ей про Ханселя и Гретель. Это ее любимая сказка. В прошлый раз мы засунули Эльке и ее мерзких старых подружек в духовку. А сегодня сделаем так, чтобы они сначала чуть не умерли, — накормим их отравленным хлебом. А потом раздуем огонь так, чтобы духовка раскалилась докрасна. Шум от них, когда они застучат кулаками в дверку, — как грохот сковородки, когда Грет готовила «Яна в кармане». Она говорила, что это Ян пытается выбраться, пока не сварился заживо, но папа сказал, что это просто поддон от пудинга подпрыгивает на тагане. Когда все стихает, мы осторожно открываем дверку и видим там лишь обрывки жженой бумаги. Я швыряю их в воздух, и их слова уносит ветер.
Папа потом спрашивает меня про то, что ему доложила Эльке.
— Ты воруешь с кухни, Криста? — Я мотаю головой. — Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. Не воровала? Хорошо. Теперь скажи: ты поцарапала Эльке?
Я делаю круглые глаза.
— Нет, папа.
— А плохие слова говорила? Она утверждает, что ты ее грубо обзывала.
— Как я ее грубо обзывала? — спрашиваю я с опаской. Но он не отвечает, и мне понятно, что ей не очень-то поверил. — Я ничего плохого не делала, папа. Это она вредничает.
— Пусть и так, — говорит папа. — Я бы хотел, чтобы ты извинилась перед Эльке за то, что огорчила ее. Пожалуйста. Ради меня.
Я хмурюсь и отвешиваю губу.
— Зачем?
— Затем, — отвечает он устало, — что мне нужно, чтобы она за тобой присматривала, пока я на работе.
— Почему я не могу ходить с тобой в лазарет?
— Не говори глупости, Криста. — Он достает бурый бумажный пакет. — Смотри, что я тебе принес — славную черемуху.
Папа угощает меня черемухой, когда я обещаю извиниться. Забираю Лотти в сад, и мы считаем там косточки и смотрим, как далеко я их могу плюнуть:
- Eins, zwei, Polizei[55],
- Три, четыре, бригадир,
- Пять, шесть, злая карга…
Эльке находит у меня в волосах колтун и дерет его расческой.
— Ай! Ай! Не надо, больно.
Она принимается плести мне косу и дергает так сильно, что у меня будто каждый волосок вытаскивают с корнем: пинь-пинь-пинь, — Грет так прореживала редиску.
— Прекрати этот дурацкий ор, — шипит она мне в ухо, — иначе я тебе такое устрою — мало не покажется. — Она завязывает по красной ленте на каждой косе, сжав губы так, что рот у нее делается похожим на скрученный кончик колбасы, а затем убирает мне волосы с лица и закрепляет их заколками.
— Вынь их. Слишком туго.
— Оставь их в покое. Допивай молоко. Быстро. Мне недосуг все утро плясать тут вокруг тебя.
— Не буду. — Пихаю чашку, она заваливается, и я смотрю, как молоко течет по столу: широкая белая река, она уносит камни крошек и исчезает за край, как сливочный водопад. Следом катится чашка, подскакивает на линолеуме и разлетается на несколько осколков.
— Ах ты маленькая… — Эльке заносит руку и шлепает меня по ноге так, что от ее пальцев остаются красные отпечатки. Я пытаюсь вспомнить грубые слова, которые Грет произносила себе под нос, когда гаснул огонь или не подходило тесто.
— Hure! — воплю я. — Miststck![56]
Эльке в бешенстве.
— Как ты меня назвала?
— Шлюха. Шлюха. Шлюха. Сука. Сука. Паскуда. — Прочесываю память — ищу слово, которое Грет кричала горничной из соседнего дома. — Nutter![57]
Лицо у Эльке делается того же цвета, что и пролитое мной молоко. Теперь она хватает меня, вцепляется в плечо и разворачивает меня, чтобы всыпать десяток ударов мне по попе. Я машу руками, но они коротки, до Эльке не дотянуться, однако мне удается укусить ее за руку. Икаю и воплю от ярости, и мне вдруг нужно в туалет.
Но поздно — а мне все равно. Я все еще брыкаюсь и пытаюсь дать ей сдачи, а сики уже текут у меня по ногам.
Еще одна ведьма высовывает голову из-за двери.
— Все ли ладно, Эльке?
— Глянь, что она натворила! Посмотри на это безобразие. Еще и обмочилась. У мерзкой малявки не все дома. Ей место там, с остальными дикарями. — Она оборачивается ко мне: — Иди мойся, грязная тварь.
Лотти говорит, что надо найти папу, но ворота в зоопарк закрыты. Поскольку я засыпаю, спрятавшись в цветущем кусте красной смородины, Эльке добирается до папы первой. На сей раз лицо у него очень серьезное.
— Криста, Эльке говорит, что ты не извинилась, хотя мне обещала. Но, что еще хуже, сегодня утром ты намеренно разбила какую-то посуду. Мало того, — тут он отводит взгляд, и я понимаю, что будет дальше, — она сказала, что ты теперь нечиста в личных привычках. Это правда?
— Она кричала и била меня. — Я принимаюсь плакать, но сквозь пальцы подглядываю за ним. — Я не удержалась… я так испугалась, папа.
Глаза у папы округляются.
— Она тебя ударила?
— Много-много раз. — Я показываю ему отпечатки на ноге и объясняю, как мне теперь больно сидеть.
— А с чего все началось? Почему она кричала?
— Она хотела, чтоб я поторопилась, и я уронила чашку. Я н-н-нечаянно.
— Понятно.
Он супится, и я, обнаглев, добавляю:
— Терпеть не могу Эльке, sie ist ein gemeines Stck[58].
— Криста! — У папы потрясенный вид. — Ты где нахваталась таких грубостей? — Он ждет ответа, но я сжимаю губы и закрываю рот ладонью. — Могу лишь предположить, что ты подслушала, как между собой разговаривают мужчины. Я с ними потолкую. Эльке… не такая. Тем не менее она явно не подходит для ухода за ребенком из приличной семьи.
Эльке выгоняют. Я прячусь за папой, но выглядываю, чтоб над ней посмеяться. Ранним утром он говорит, что я буду ходить с ним в лазарет, пока не найдут новую даму, за мной присматривать. Ни одна из местных женщин не годится. Он вздыхает над моими волосами и принимается плести их снова и снова, но косы у него выходят кривые и неодинаковые.
— Я хочу, чтобы меня заплетала Грет. Пошли за Грет.
— Грет сюда нельзя.
— Почему? Почему? — Пинаю ножку стола, еще и еще, и завтрак прыгает и звякает. Папина кофейная чашка валится на бок. — Хочу Грет. Хочу Грет.
— Хватит, — говорит он. — Продолжай в том же духе, и мне придется задуматься, уж не правду ли говорила Эльке. — Я тут же прекращаю и сую большой палец в рот. Он вздыхает. — Она права в одном. Ты слишком взрослая, чтобы так вот делать. Что в школе скажут?
— Не люблю школу. Не пойду.
— Пора тебе уже научиться делать, что тебе велят, Криста. Иди возьми книжку или что еще ты там хочешь.
Голос у него очень усталый, и я огорчаюсь, что он опять грустный, и потому собираюсь быстро. В лазарете интересно: все покрашено в белый, много запертых дверей, а откуда-то я слышу плач. Вот бы папа разрешил мне надеть форму медсестры и бинтовать людей. Но папа отводит меня в маленькую комнату с узкой кроватью, столом и стулом. В углу вместо туалета — ужасная эмалированная штука вроде ведра с крышкой.
— Будь здесь, пока я не вернусь, — говорит он.
— Но я хочу тебе помогать.
— Ты не можешь мне помогать, Криста. Никто не может. — Тут он опять моет руки без воды. — Пообещай, что будешь тут, пока я не вернусь. Обещаешь?
Киваю.
— Да, папа.
— Вот умница.
Я прижимаю ухо к дереву, слушаю, как стихают его шаги. Затем считаю до ста и лишь после этого приоткрываю дверь на щелочку. Сначала мимо пролетают медсестры, а потом двое тощих стариков в полосатых робах катят скрипучую тележку. Когда они уходят, я выбираюсь в коридор — посмотреть, чем занимается папа. Они тут, наверное, лечат и больных зверолюдей: откуда-то слышен ужасный шум, вроде кошек в конце зимы — Грет про такое говорила, что коты замышляют недоброе. Дверь, из-за которой шум, я не открываю — вдруг сбегут, а в других комнатах только пустые кровати. В конце коридора обнаруживаю кабинет, где папа сидит за столом и подписывает бумажки. Он подскакивает — с очень сердитым видом.
— Я очень разочарован в тебе, Криста. Очень разочарован. Для тебя данное обещание ничего не стоит? Придется это обсудить, но позже. Сейчас нет времени. — Он хватает меня за руку и отводит обратно в маленькую комнату. — Раз тебе нельзя доверять, придется запереть дверь. Я приду за тобой в полдень, вместе пообедаем.
Я пинаю дверь и бью в нее кулаками. НЕНАВИЖУ ТЕБЯ. Швыряю на пол упаковку моих новых восковых карандашей, и они ломаются, все до единого.
— Шарлотта плохая! — Хватаю ее за волосы.
Когда мы заканчиваем оплакивать карандаши, я замечаю, что между прутьями решетки на окне довольно широкие промежутки — почти как у желоба для угля у нас дома. Выбраться наружу так же просто, как удрать из погреба, где меня запирала Грет, только теперь я упала на дорожку и поцарапала коленки. Держусь поближе к стене, согнувшись пополам, чтобы папа из окна кабинета меня не заметил. Никаких животных в зоопарке я не вижу. Есть клумбы и вдалеке большой птичник, но сетка погнута, и птиц внутри нет. Уж не зверолюди ли их съели?
Позади здания червяковый мальчик вытаскивает из земли пучки травы и ковыряется пальцами в грязи. С такой близи я вижу, что он очень тощий, у него острый нос и большие красные уши — как у чертенка в одной моей книжке. У него очень короткие черные волосы, он все время чешет голову, и никто не заставляет его мыть шею.
— Привет.
Мальчик хмурится.
— Уходи.
— Я недавно видела, как ты ел червяка. Фу.
— И что? Я сегодня утром съел их много. — Слова он произносит странно.
— Ты знаешь, из чего сделаны мальчики?
— Уходи. Я занят, я работаю.
— Чепуха. Мальчики не работают. — Чуть погодя я пою песенку, которой меня научила Грет:
- Из чего же сделаны мальчишки?
- Из чего же сделаны мальчишки?
- Из слизняков садовых и хвостов щенковых —
- и из червяков! —
- Вот из чего сделаны мальчишки[59].
— Я тебе уже сказал, уходи. — Он осторожно вытягивает жирного розового червя из земли. Тот рвется пополам, и мальчик резво принимается копать — догнать вторую половину.
— Ты не можешь мне приказывать. — Я припоминаю, что говорила Эльке. — Тебе надо в школу. Почему ты не в школе? — Не отвечает. — Как тебя зовут? — Я спрашиваю трижды, и он говорит, что его зовут Даниил.
— А я Криста. А это Лотти. Мой папа — врач. А твой?
— Он проессор.
— Хм. — Я оглядываю его драную одежду. — Ты не похож на профессорского сыночка.
— Иди куда-нибудь в другое место и там играй со своей дурацкой куклой.