Гретель и тьма Грэнвилл Элайза
— А червяки, они на вкус какие?
Даниил щурит глаза и делается свирепым с виду.
— Это мой червяк. Тебе не дам нисколько. — Он открывает рот и запрокидывает голову, чтобы грязный розовый червяк, обе его извивающиеся половины, отправился прямо к нему в глотку.
— Фу. Фу. Фу. Ты такой голодный?
— А ты?
— Ты, что ли, не завтракал?
— Мне было мало.
— А меня заставляли есть яйцо. Яйца не люблю. Я хотела мороженое. Папа отказал, потому что на завтрак я должна есть то же, что и все. Никогда я не буду делать то, что все. Никогда. Я не люблю мягкий хлеб, и ржаной тоже, и пумперникель[60]. Не люблю ни колбаски, ни сыр, ни мясо, ни картошку.
Даниил все копает, но я вижу, как он облизывается.
— А что же ты любишь!
— Мороженое. Клубнику. Вишню. Миндаль в сахаре. Блины, но не всегда. Зефир. Грет говорит, я питаюсь свежим воздухом.
Он прищуривается.
— Люди не могут питаться свежим воздухом, дура.
— Не называй меня дурой. А то я тебя стукну.
— Дура, дура, дура. Ты как ребенок с этой своей дурацкой куклой, в этом своем дурацком платье с рюшками и с этими дурацкими ленточками. — Даниил бросается на червяка — крошечного. — В общем, только стукни — сразу получишь.
— Мальчикам нельзя бить девочек. Это некрасиво.
Даниил встает.
— Я тоже не делаю ничего такого, что все остальные делают. Чего ради? Стукни — и получишь сдачи. Правда. Только попробуй. Сама увидишь.
Он выше меня, но ненамного. Когда мы бросаем таращиться друг на друга, он опять принимается рыть. Я нахожу маленький камешек и играю в «Himmel und Hlle»[61] на плитках дорожки. Клетка «Erde»[62] шатается. Я пропрыгиваю на одной ножке до самой клетки «Ад», ни разу не наступив на линию, а «Рай», оказывается, разбит, и я перекручиваюсь в прыжке и скачу обратно. Даниил рвет пучки травы и делает вид, что меня не замечает.
— Тебе не надоедает играть в охоту на червей?
— Я хочу еще есть.
— Хм. — Может, у него семья бедная, как у дровосека и его жены из «Ханселя и Гретель». — А чего бы ты хотел больше всего на свете, если б мог получить?
Он на миг замирает.
— Я бы хотел, чтобы все стало, как было.
— Да. — Я думаю про Грет и наш старый дом. — В смысле — из еды? — Даниил не отвечает. — Если хочешь, я тебе завтра принесу свой завтрак. А еще я знаю, где прячут печенье. — Он пожимает плечами, и я вижу, что он мне не верит.
— Уходи, а? Мне надо найти еще червей. Они вылезают, когда дождь.
— Сегодня дождя не будет. — Небо ярко-голубое. Ни единого облачка. — Можем поскакать по траве. Грет говорит, что когда она впервые посмотрела фильм с Чарли Чаплином и как он бьет чечетку, он ей напомнил заклинателя червей. Там, где она жила, птицы прыгают по траве, чтобы червяки думали, что это дождь. Они тогда вылезают наружу, потому что боятся утонуть.
— Я знаю, как их выманить быстрее, но ты давай уходи отсюда.
— Почему?
Он чешет голову и мнется.
— Потому что любая вода подойдет. — Через миг он добавляет: — Потому что я буду писать на землю, вот почему. Червяки подумают, что это дождь. Уходи давай. — Руки его тянутся к пуговицам на штанах.
— Я отвернусь.
— Нет. — Он вроде собирается заспорить, но тут происходит какое-то злое волшебство: Даниил мгновенно делается меньше, худее и бледнее. Он стоит, как игрушечный солдатик — руки по швам, взгляд в землю.
— Что такое? — И тут я чувствую, как качается камень «Земля». Я тоже вздрагиваю, разворачиваюсь, боясь увидеть папу — очень сердитого. Но это дядя Храбен, а он всегда улыбается. — Все хорошо, Даниил. Это же…
Один, второй, третий широкий шаг — и над нами нависает дядя Храбен. Он шлепает Даниила по лицу. У Даниила из носа течет кровь. Он беззвучно падает. А ору я. В тот же миг дядя Храбен подхватывает меня на руки и гладит по волосам.
— Все хорошо, kleines Mdchen, теперь нечего бояться. Но что же ты тут делаешь? Это очень опасное место.
— Папа сказал, что я пойду с ним на работу, потому что за мной сегодня некому смотреть. Он меня запер в маленькой комнате, в лазарете. — Я пытаюсь глянуть, что случилось с Даниилом, но дядя Храбен держит меня за лицо, чтобы я не обернулась.
— Правда? И как же ты выбралась?
— Через окно.
— Непослушная девочка, ты же могла подцепить что угодно. Не болит ли твоя прелестная головка? Нигде не чешется? Посмотрите на эти бедные поцарапанные коленочки. Ну-ка давай посмотрим вот тут. Что это у тебя за красное пятно на животике? Ушиб? Поцеловать, чтобы все прошло? — Я пытаюсь вырваться, колочу ему в грудь, но на землю он меня не отпускает. — Вроде бы ничего такого, — говорит он, смеется и дергает меня за резинку от трусов. — Ты мне обязательно скажи, если что-нибудь заболит, или заноет, или будет чесаться. Обещаешь?
— Да, а что с мальчиком?
Дядя Храбен смотрит на меня недоуменно.
— С каким мальчиком? Нет тут никакого мальчика.
— Его зовут Даниил…
— Тут нет настоящих детей, Криста.
Я оглядываюсь и вижу — вот же он, лежит на траве, совершенно неподвижно. Глаза открыты. Он на нас смотрит. Дядя Храбен сворачивает за угол и шагает обратно к лазарету, пока мы не добираемся до открытого окна. Я вижу свою книжку на столе и поломанные карандаши, разбросанные по полу.
— Здесь? — Он подсаживает меня, чтобы я забралась обратно, сквозь прутья. — Криста… — Я уже собираюсь слезть с подоконника внутрь, но дядя Храбен ловит меня за запястье. — Папе говорить не будем. Это наш с тобой особый маленький секрет. Но больше так не делай. В следующий раз тебя может найти не славный дядя Храбен.
С папой за обедом я не разговариваю. Складываю руки на груди и ничего не ем, даже когда он приносит мне шоколадное мороженое. Весь вечер я рисую чудовищ, которым отрубают головы. По дороге домой приходится пропустить длинную колонну дам, входящих в ворота. Думаю, они — женский хор, как у нас был дома, потому что они все одеты одинаково, у них только значки разные, но когда я спрашиваю папу, он только хмыкает. Наверное, они пришли посмотреть зоопарк. Йоханна и несколько ее подруг идут вместе с колонной, у них палки и плетки — чтобы никто из зверолюдей не напал. Она смотрит на папу.
У папы в коробочке шесть Pfeffernsse[63], я забираю четыре. Если он спросит, куда они делись, свалю все на Эльке. Когда он отправляется наверх снова мыть руки, все сидят снаружи, курят и смотрят, как садится солнце. Я жду, пока краснолицая Урсель запрет кухню, а затем беру запасной ключ из тайного ящика в буфете. Ночью в кухнях полно теней троллей, но они меня не пугают. Я открываю дверку духовки, гляжу внутрь. Такая же, как у нас дома: не на что смотреть. Кто-то переставил жестянку с Lebkuchen[64] на полку повыше, и приходится влезать на стол, чтоб до нее добраться и подтащить деревянной поварешкой. Грет говорит, что брать последний — жадность, и поэтому я откусываю немножко и кладу его на место. Остальное сую в карман.
Утром я заворачиваю немного сыра и свое яйцо с завтрака в передник, а еще несколько рогаликов. На поздний завтрак будет мясо и Weiwurst[65], но папа никогда его не дожидается. Я прячу все добытое под книжкой-раскраской.
— Так-то лучше, — говорит папа, глядя на мою пустую тарелку. — Приятно видеть, что у тебя улучшается аппетит. — А еще он доволен, что сегодня я не устраиваю ссоры, когда он собирается меня запереть. — Это ради твоего блага, Криста. Тут есть такое, о чем маленьким девочкам знать не следует.
Даниил уже ждет, прохаживаясь взад-вперед по траве и высматривая мня всюду, но не там, где надо. Он не знал, что я вылезла из окна. Я зову его, и он бежит ко мне, уперев взгляд в сверток. Сегодня у него нос и весь верх щек — цвета квашеной свеклы.
— Ты…
— Держи. — Я передаю ему, что принесла, руки у него дрожат. — Я же сказала, что принесу завтрак. Ты мне не поверил? — Даниил не отвечает. Он слишком занят обнюхиванием еды. — Перестань уже нюхать. Помоги мне слезть.
Даниил не выпускает сверток. Протягивает мне одну руку, — наверное, он не такой сильный, как на вид, потому что мы оба падаем.
— Trottel![66] — Вчерашние царапины теперь все в грязи, кровь просачивается наружу крошечными капельками, и коленки у меня от этого похожи на маленькие клумбы, засаженные ярко-красными маками.
— Ты кого балбесом назвала? — Даниил ответа не ждет. У него нет времени на перебранку. Два укуса — и нет яйца, даже скорлупы; следом — сыр и печенье. В прошлую зиму к нашей кухонной двери иногда приходила уличная собака; если Грет отчего-нибудь была в хорошем настроении, она кидала собаке объедки, в противном случае — бутерброд с пинком. Даниил ест так же быстро, как та собака. Запихивает хлеб в рот обеими руками, будто боится, что кто-то отнимет. Щеки пузырями. Он едва может глотать. Не останавливается даже дух перевести, и потому, когда наконец рот его пустеет, он хватает им воздух, как я, когда Грет держала меня за голову под водой в ванне — за то, что я ее обрызгала. Он ест так быстро, что у него сводит живот, и он падает и стонет, держится за пузо и пытается не стошнить. И тут начинает плакать.
— Что такое, Даниил? — Сердиться не на что, никто его ничего делать не заставляет. Он не кричит, не вопит, не брыкается, не кусается — у него такой плач, скорее, как у моего папы, когда мама ушла. — Что случилось? — спрашиваю я еще раз. Он тыкает пальцем в порожний передник.
— Я ничего сестренке не оставил.
— У нас навалом еды. Я завтра еще принесу.
Он вытирает глаза.
— Правда?
Когда живот у него успокаивается, Даниил помогает мне влезть обратно в окно. Далеко он не уходит — лежит на углу здания, свернувшись калачиком. Я рассказываю Лотти, как он слопал всю еду, и мы с ней рассуждаем, что он, наверное, заблудился надолго, хоть и не в очень дремучем и темном лесу, как Хансель в сказке. Похоже, Гретель тоже потерялась. Может, ведьма ее уже запрятала в клетку. Или даже съела. Пока папа не приходит забрать меня на обед, я рисую пряничный домик, после того как ведьмы не стало. Крыша — из Schweinsohrchen, таких витых маленьких печений, похожих на свиные уши, и в саду тоже полным-полно печенья — Spitzbuben[67] и Zimsterne[68], все на стеблях из ангелики, они тут вместо цветов.
Папе так нравятся мои рисунки, что он даже не замечает моих ободранных коленок. Мы идем к нему в кабинет, и он цепляет лучшую картинку к себе на стену. Пока он этим занят, я забираю горсть конфет со стола у его помощника. После обеда он дает мне новый альбом и еще карандашей. У меня в кармане — еще один рогалик, а также конфеты, но, когда я выглядываю в окно, Даниила не видать.
Лотти говорит, надо рассказать историю еще раз. Теперь голову в печку ведьмы сует красивая дама, посмотреть на что-то, — и забывает ее вынуть. Мне вдруг делается грустно и страшно. Коленки у меня болят, я хочу к папе, но он все не приходит, как бы громко я его ни звала.
Сегодня я спрашиваю у папы, можно ли мне взять с собой мою плошку с манной кашей — я ее доем потом, в лазарете, когда проголодаюсь. Он говорит, что я наконец-то веду себя благоразумно, и предлагает взять еще побольше хлеба с маслом. Все утро я сижу у окна и жду Даниила, но он не приходит, а забинтованные колени у меня так не гнутся и так болят, что я не могу вылезти из окна и поискать его. Даниил не приходит и после обеда. Лотти говорит, что у него, может, еще животик болит, но я думаю, что он просто не хочет со мной дружить, и потому я достаю конфеты из-под матраса и давлю их все по очереди, а потом выбрасываю из окна на траву.
После этого я немножко рисую новыми карандашами, но Лотти хочет, чтобы я дорассказала вчерашнюю сказку. С середины я не могу, поэтому приходится с начала. Теперь я ей рассказываю, как скверно пахло в тот день у ведьмы на кухне — как будто какой-нибудь невоспитанный человек сильно-пресильно и вонюче пустил ветры, так плохо, что у Гретель заслезились глаза, и она все кашляла и кашляла. А красивая дама словно не замечала. Она все смотрела в духовку.
Я зову папу и пинаю стену так сильно, что у меня на бинтах проступает свежая кровь, но стоит мне потянуть за ручку, как дверь открывается. Когда мы вернулись из столовой, что-то пошло наперекосяк и все так торопились, что папа, должно быть, забыл меня запереть.
— Папа! — кричу я и бегу по коридору. — Папа!
Медсестра пытается меня поймать. Все еще крича, я ныряю ей под руку. Распахиваются двери. Выскакивает другая медсестра, хватает меня за платье. Ткань рвется, рукав от платья остается у нее в руке. И вот — папа, он моет руки, только почему-то красной краской. А кто-то внутри комнаты кричит на меня, кричит и кричит, только звук глухой, потому что на голове у того, кто кричит, одеяло. Красная краска капает папе на ботинки. А за ним другая медсестра держит что-то ужасное…
Грет открывает дверь, впускает холодный ночной воздух в кухню. Из своего тайника под столом я вижу громадную полную луну в море звезд. Грет машет на меня посудной тряпкой, и я быстро отскакиваю, чтоб не достала.
— Лучше делай, что тебе велят, и иди спать, а не то пожалеешь.
— Нет.
— Ладно, — говорит Грет бодро, — что ж, нет так нет. Что тут поделаешь. Boggelmann[69] скоро придет, а дверь-то нараспашку.
— Папа говорит, не бывает никаких бабаек.
— Вот как? Он образованный человек, может, и прав. Нам с тобой осталось лишь подождать да поглядеть.
Начинается бум-бум-бум, и я выползаю, беспокойно гляжу на черную лестницу в кухню, почти уверенная, что уже течет по ступенькам здоровенная черная тень. И тут понимаю, что шум этот — от Грет, она месит тесто на завтра. Она откашливается и поет:
- Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
- In unserm Haus herum, dideldum,
- Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
- In unserm Haus herum.
- Er wirft sein Scklein her und hin,
- Was ist wohl in dem Scklein drin?
- Es tanzt ein Bi-Ba-Butzemann
- In unserm Haus herum[70].
Я высовываю голову.
— А что у Бабая в мешке?
— Ой, то да сё. — Она еще сколько-то мурлычет мелодию, а потом начинает по новой: — Вот он пляшет вокруг дома…
— Там еда?
— Он думает, что да. В основном — клочки да кусочки непослушных детишек, а иногда и целиком. Его еще прозывают der Kinderfresser[71]…
— Мне не страшно.
— Хорошо. — Грет пытается схватить меня, но я опять отползаю, прочь от ее руки, а она ходит вокруг стола и старается меня поймать. — Хочешь еще послушать про Детоглота?
— Нет.
— Люди говорят, он чудище с планеты Сатурн. Он темный, коренастый, нос у него крючком, а одет в длинное черное пальто. Нижняя губа у него такая здоровенная, что плюхает ему по груди. Ручищи длинные — чтобы просовывать в двери и забирать малышей. Давным-давно он натворил кое-что очень скверное…
— Что?
— Такое ужасное, что я тебе не скажу. Да и вообще забыла. Потому как чем бы оно там ни было, der Kinderfresser оказался проклят вечно бродить по земле, а настоящего дома у него нет. Он так сотни лет уже ходит. Ночью ворует детей, которые не спят. И — ам-ням-ням — днем их глотает. Сёрп-сёрп — сосет их кровушку. Хрусть-хрусть-ам-ам — перемалывает им все косточки. — Тут Грет умолкает. — Тихо! Слышала?
— Что?>
— Пубум-пум-пум, будто мешок тащат по земле.
— Н-нет.
— А ты послушай хорошенько, еще слышно чок-чок — это он, пока бродил, одну ногу износил, и приходится ему ходить деревянной ногой. — Грет присаживается на корточки и шепчет: — Вот что он на самом деле ищет — добрую новую ногу себе. — Она поглаживает меня по бедру. — Пока ни одна не подошла, но он все ищет.
Я взвизгиваю и съеживаюсь в самый маленький комочек, в какой могу, но Грет меня схватила, тащит ногами вперед на свет и отправляет к лестнице резким шлепком по заду.
Папа говорит, что нашел кому за мной днем приглядывать. Я очень крепко прижимаю к себе Лотти и молчу.
— Она пообещала научить тебя рукоделию. Шитью. Вязанию. — Он делает вид, что улыбается. — Мило, правда?
Теперь он не заставляет меня вынуть палец изо рта. Ломает рогалик на маленькие кусочки и до появления дамы выпивает четыре чашки кофе. Это очень старая ведьма, брови-гусеницы — та самая, что сидела в кухне в углу, когда я обожгла пальцы сливовым сиропом. Черный кот не с нею, но она сама вся в черном и принесла свою волшебную палку — опирается на нее, чтобы все думали, будто это клюка. Я пялюсь в пол.
— Поздоровайся с фрау Швиттер. — Папа подталкивает меня. — Криста, где твое воспитание? — Он виновато откашливается. — Боюсь, моя дочь сейчас отказывается разговаривать с кем бы то ни было.
Ведьма смеется.
— Я вырастила семерых детей и двенадцать внуков и чего только не повидала, герр доктор. — Она умолкает, но я чувствую, что она смотрит на меня. — Криста, тебя заколдовали, что ли?
Бросаю быстрый взгляд — и вижу, что глаза у нее маленькие и очень ярко-синие, они сияют среди морщин, как будто вообще не с этого лица. Зубы у нее странные: по одному длинному с каждой стороны, а между ними — немного. Как только папа уходит, она постукивает по мне своей палкой.
— Ну-ка. Скажи мне, Криста, как зовут твою куклу?
— Лотти.
— Ага, по крайней мере теперь ясно, что кошка тебе язык не откусила. — Она достает клубок серой шерсти, отматывает длинную нитку. — Давай займемся делом. Сегодня я покажу тебе, как вязать.
— Не хочу.
— Сделаешь славный зимний шарф для Лотти. — Ведьма Швиттер хлопает по сиденью рядом с собой. — Иди сюда, сядь.
— Нет. — Делаю три шага назад, но она уже начинает разматывать шерсть, против часовой стрелки, и глаз с моего лица не сводит — должно быть, заклинание притяжения, потому что ноги мои идут к ней, не спросив меня.
— Так-то лучше. Сядь прямо. Смотри внимательно. Вот как это делается. Сначала делаем петлю, так… — Она вдруг тюкает меня по руке своим коготком. — Ты что, слишком бестолковая, чтобы это освоить, Криста? У тебя и впрямь с головой не все в порядке?
— Нет.
— Тогда смотри и учись.
Я мучаюсь с костяными спицами и с уродливой, серой, как дождь, шерстью, спускаю петли, тяну то слишком сильно, и пряжа рвется, то недостаточно, и вязанье делается похожим на драную паутину. Трижды я швыряю это все на пол, и трижды ведьма заставляет меня подобрать путаницу и продолжать. Наконец она разрешает мне отложить вязание.
— Завтра еще поработаем.
— Нет.
— И почему же это, скажи мне?
— Не хочу. Это противно. Я не хочу ни вязать, ни шить. Своими руками что-то делают только бедняки. Папа отведет меня в магазин, и я там куплю Лотти шарф красивого цвета.
— Вот оно что?
— Да. — Я внимательно смотрю на ведьму: у нее рука — на клюке. — Папа сказал, что я и не должна делать, как вы скажете. Вам полагается присматривать, чтобы со мной ничего не стряслось.
Ведьма квохчет. Поднимает свою палку и постукивает мне по плечу — я вздрагиваю.
— Тем не менее, Криста, всем девочкам нужно учиться трудолюбию. Завтра продолжишь то, что сегодня начала.
— Нет. — Я тру плечо и сильно щиплю его, чтоб непременно остался след. — Я расскажу папе, как сильно вы меня стукнули, и он вас прогонит, как Эльке.
— Lgen haben kurze Beine, дитя мое. — Она опять смеется. — Да, как гласит старая поговорка, у лжи короткие ноги, она обычно возвращается и тебя преследует. Теперь почитай тихонько свою книжку. Мне надо дать глазам отдохнуть пять минут.
Мы с Лотти садимся в углу и слушаем, как у старой ведьмы отдыхают глаза: хры-хры… Она храпит, пока в одиннадцать Урсель не приносит мне молоко и пирог. Я еще не голодная, потому что мы ходили на разведку и скверная Шарлотта украла в спальне шоколад. Мы его очень не торопясь съели, а затем снова пересказали Ханселя и Гретель. На сей раз мать не может заставить детей пойти в лес и потому убегает сама.
Когда ведьма просыпается, она заставляет меня упражняться в письме, а сама болтает со своими подругами. Мне все равно. Когда вырасту, я стану знаменитым писателем, как Кэрролл Льюис или Элли Франкен Баум, но девочки в моих книгах будут путешественницами, станут водить самолеты и сражаться в битвах, а не играть в норах с белыми кроликами или плясать по кирпичным дорожкам с дурацким пугалом и человеком из металла. После обеда ведьма дает мне маленький квадратик льна с напечатанным рисунком и разноцветные шелковые нитки.
— Давай, Криста. — Она вдевает нитку в иголку и показывает мне, как гладкими маленькими стежками вышивать лепесточки. — Вышивать красивое — хороший способ времяпрепровождения для юных дам.
— Не хочу. — Стискиваю кулаки.
— Надо.
— Нет. — Рука ее стискивает палку, но сейчас-то я наготове. Убираюсь в другой угол комнаты. — Вы меня не заставите.
Урсель, зайдя собрать тарелки, цокает языком.
— Теперь вы понимаете, что Эльке приходилось терпеть. Это не просто непослушание. Никакого уважения. Никакого умения вести себя в обществе. Не представляю, о чем думает ее папаша. — Она понижает голос до шепота: — Если она не исправится, не удивлюсь, коли это созданье кончит с черным Winkel[72]. — Обе смотрят на меня.
— Не при таком отце, — бормочет фрау Швиттер.
— Это верно, — соглашается Урсель, сгребая мой размазанный пирог, — но он-то не вечный. Придется ей рано или поздно вырасти. А если нет…
— За деньги, что он мне платит, — шепчет старая ведьма, покосившись на меня, словно бы удостоверяясь, что я не слушаю, — она может проказничать сколько влезет. Чем хуже она себя ведет, тем больше я могу просить плату, и потому, что до меня, то в ближайшие недели пусть хоть с самим дьяволом пляшет, если желает. — Пожимает плечами. — Ее будущее меня не касается.
Я достаю свой альбом и до самого прихода папы рисую безобразных старых ведьм, которые падают с метел и разбиваются вдребезги. У всех у них Winkel — здоровенные черные лычки, как у солдат, но прямо на лицах. Я на рисунках тоже есть — улыбаюсь и очень хорошо себя веду им назло. Когда фрау Швиттер хочет посмотреть, чем я занимаюсь, я кладу черный карандаш на бок и закрашиваю все наглухо, делаю ночь, оставляю место лишь для одной большой желтой звезды. Пою ей «Мигай, мигай», и ей очень нравится:
- Funkel, funkel, kleiner Stern,
- Ach wie bist du mir so fern,
- Wunderschon und unbekannt,
- Wie ein strahlend Diamant[73],
- Ты мигай, звезда ночная!
- Где ты, кто ты — я не знаю.
Папа трет руки так сильно, что пальцы у него — как сырые красные Bregenwursf.[74] Я по-прежнему с ним не разговариваю, но помогаю Лотти передать полотенце. Он усаживается и прикрывает рукой глаза, попивает липовый отвар от головной боли, а я тем временем лежу на полу и рассматриваю картинки в «Der Rattenfnger von Hameln», особенно те, где крысы кусают детей и делают себе гнезда в воскресных мужских шляпах. У многих девочек длинные желтые волосы, как у меня. И только добравшись до последней страницы, где почти все дети исчезают внутри горы, я замечаю, что мальчик, который остался, — с темными волосами, как Даниил. Я гляжу на папу так пристально, что он уирает ладонь с глаз.
— Что вы сделали с Даниилом?
— Даниил — это кто? — спрашивает он устало.
— Мой новый друг.
Папа вздыхает.
— Иди сюда, Криста. — Он протягивает руку. Но я не пойду. — Ладно, — говорит он и трет костяшками виски. Посидев еще, отпирает маленький буфет и наливает себе в стакан что-то, похожее на воду.
Я вижу, что ему не хочется разговаривать с Йоханной, но она все равно приходит. Сегодня у нее губы блестят алым. На ней голубое платье в цветочек и туфли на очень высоких каблуках.
— Рада, что тебе нравится книжка, Криста. Смотри, что еще я тебе принесла. — Она шарит в кармане и достает ярко-красный мячик, показывает папе и лишь потом отдает мне. — Я, конечно же, проследила, чтоб его хорошенько помыли.
— Очень предусмотрительно, — говорит папа. — Криста, что нужно сказать?
— А он скачет?
— Да. — Йоханна улыбается и пытается погладить меня по голове, но я шустро уворачиваюсь. — Может, пойдешь во двор поиграть?
— Погоди, Криста. — Папа качает головой и добавляет: — У нас тут кое-какие трудности. За ней лучше приглядывать.
Я бросаю мячик в стенку и делаю вид, что не слышу, когда он просит меня прекратить.
— Можем посидеть снаружи, — предлагает Йоханна. — Там приятный вечер. Криста побегает и поиграет, а мы поговорим.
Папа опять вздыхает, но идет за нами на улицу. Садится, смотрит на руки. Йоханна говорит и за себя, и за него и все время его трогает — то тут погладит, то там.
Раньше я иногда слышала, что она ревет, как Грет, когда мясник притаскивал старое мясо, но сегодня голос у нее мягкий, почти милый. Она все говорит и говорит, время от времени поглядывая на меня, а папа сжимается на скамейке, молчит. Наконец Йоханна раскуривает сигару и откидывается на спинку, выдувает дымные колечки. Она заходит в дом, когда папа решает, что меня пора укладывать.
— Давай я тебя причешу, Криста.
Руки у нее крупные и неуклюжие, но я по-прежнему держусь за красный мяч и, пока она меня расплетает, скриплю зубами, а не ору.
— Прекрасные, прекрасные волосы, — говорит Йоханна и берется за щетку. — Посмотри на них, Конрад, блестят, как золото.
— У мамы были такие же. — На миг щетка замирает. У Йоханны волосы волнистые и тусклые, как коврик у черного хода.
— Как славно, — произносит она. — Почти как настоящая семья. Приду утром и заплету тебя, Криста.
Папа настораживается.
— Очень любезно, Йоханна, однако не обязательно.
— Мне совсем не трудно.
Меня отправляют в кровать, но я крадусь обратно — послушать. Йоханна опять говорит и говорит, но смысла в ее словах чуть. Я гляжу в щелочку и вижу, что папа сидит, спрятав голову в ладони.
— Ты не должен в одиночку нести это бремя, Конрад. Разумеется, будь мы женаты, то была бы наша тайна. Мы вместе могли бы защитить ее. Никто никогда не узнает. Передалась ли эта… кхм… особенность по наследству или нет — ребенку нужна мать, ты сам видишь.
— Лидия не была сумасшедшей, — возражает папа. — Нечего тут передавать по наследству. Роды были трудные, и она от них так и не оправилась. И, знаешь ли, она художник, домашняя жизнь была не для нее. Я виноват. Слишком увлекся работой. Если бы не…
— Так ли это воспримут окружающие? — Йоханна смотрит на часы. — Уже поздно. Мне пора, не то пойдут пересуды. — Тут она смеется. — Подумай над моими словами. До завтра.
Папа моет руки красной краской. За ним — Йоханна, держит что-то, и у нее изо рта течет алое…
Я просыпаюсь, крича, и бегу к папе. Он держит бутылку воды из буфета, который всегда на замке. Глаза у него странные.
— Папа! Папа!
— Что случилось, Криста? Тебе надо быть в кровати и спать.
— Что вы сделали с Даниилом?
— Кто этот Даниил?
— Мой друг. Я тебе говорила про него. Я видела тебя. Я видела…
— Хватит орать. — Он пьет прямо из бутылки. — Ничего я не делал с Даниилом. В лазарете нет мальчиков. То, что ты видела, это просто… как ты их называешь? А, да, зверолюди. Они, считай, не люди. Нам так сказали. Они кролики, Криста, krliki, Kaninchen, lapins… просто кролики.
— Нет. Нет. Нет. — Я стискиваю кулаки. Он дурак, его хочется стукнуть. — Нет. У кроликов маленькие ножки.
— Я все это делаю, чтобы тебя сберечь, Криста. Поэтому мы сюда и приехали. А теперь иди спать.
— Где Даниил?
Но глаза у папы закрыты. Бутылка с водой пуста, она выскальзывает у него из пальцев.
— Это надо сделать, — говорит он. — Нам нужно понимать, что возможно с научной точки зрения. — Он продолжает говорить, но не со мной: — Лидия была права: давно уезжать нужно было, пока имелась возможность. Может, и сейчас сумеем, если все проделать быстро и тихо. Куда-нибудь в тихое мирное место. Далеко.
— Я знаю еще одну сказку, — шепчет Грет, — про злого великана, который отрезал мальчику ножки и варил их себе на обед, со вкусными волшебными бобами. У него была арфа, он на ней играл сам себе, а еще кладка яиц от золотой гусыни. В этой сказке есть принцесса. Веди себя хорошо, и тогда в конце все наладится: мальчик убьет великана, отрастит себе новые ноги и станет жить-поживать да добра наживать. — Она высыпает корзину Stangenbohnen, длинной зеленой вьющейся фасоли, на стол и хватается за нож. — Хочешь узнать, что дальше, — давай-ка доедай завтрак.
— Не буду.
— Ты разве не хочешь узнать, чем дело кончилось?
— Нет. — Я отпихиваю тарелку и зажимаю уши.
Пять
Наказав Беньямину не браться пару дней за тяжелую работу, Йозеф уселся и задумался над их разговором: много ль осталось недосказанного? Никаких сомнений в том, как парень провел вечер накануне. От него все еще несло кислым духом Kneipe. Вид у него был уныло-похмельный, и то, как неестественно тихо он закрывал за собой дверь, красноречиво свидетельствовало о состоянии его головы. В любом случае, Беньямин всегда был исключительно честен, даже рискуя навлечь на себя ярость Гудрун, и потому нет никаких причин считать, что он наврал про западню и побои, а на самом деле влез в пьяную драку по своему почину.
Осмотрев спину Беньямина, он обнаружил следы сильных и массивных ушибов и к тому же понял, что нападавший точно знал, куда бить. Такие удары, бывало, приводили к смерти. От этой мысли делалось не по себе. В целом это нападение лишь грубое предупреждение: не задавать вопросов о клубе «Телема», процветающем заведении, кое, по слухам, числило в своих членах все больше представителей венской элиты. Никак не узнать, вдруг Беньямина выследили еще и потому, что он помянул в разговоре пропавшую девушку. Если так и Лили разыскивают, похоже, не к добру все это.
Йозеф нервно глянул в окно. Уж не выследили ли Беньямина? Насилия он в своем доме не потерпит.
Вечером следует убедиться, что все двери заперты на засов.
Встав из-за стола, он осмотрел улицу — опять-таки, стоя подальше от окна, скрываясь за складкой толстой бархатной портьеры. С виду не происходило ничего необычного: на тротуаре болтали служанки, вынуждая хозяек ждать доставляемых им свертков, мимо проковыляла пожилая женщина, таща за собой раскормленного упрямого пса, почтенно одетый работник остановился раскурить неожиданно затейливую пенковую трубку; и все же каждый прохожий, похоже, непомерно долго вглядывается в дом. Йозеф тряхнул головой. Может, это его паранойяльное выглядывание из-за шторы — начало брюзгливой старости.
Йозеф поспешно вернулся на свое место и без охоты упорядочивал записки, пока старые часы не принялись мучительно пыхтеть, сообщая о приближении минуты, когда из кухни поплывет аромат свежемолотого кофе. Потерпев целых пять минут, он понял со всей очевидностью, что от него ждут, когда он придет за своим кофе сам. Либо Гудрун воспользовалась прецедентом, который он сам создал в дни, когда нуждался в компании, либо доказывает ему что-то новенькое. У старухи развивается почти мужское чувство собственной значимости, подумал он с кривой усмешкой. Ведь неспроста всех этих колдуний и ведьм, отрицательных героинь детских сказок с жуткой репутацией, изгоняют вместе с их етлами, котлами и ядовитыми языками в дремучие темные леса. Может, благодаря возрасту они и мудры, но их общество у кухонной плиты вряд ли уместно, когда они плюются почти неприкрытыми заклятьями.
Но сегодня Гудрун поприветствовала его чинно.
— Я собиралась принести вам кофе, герр доктор. Он готов, но по дому столько лишней работы…
Приметив, что чашка его уже стоит перед стулом, на котором он обычно сидит, Йозеф отмахнулся от ее неискренних извинений:
— Не важно. — Взгляд его скользнул по выложенным на стол ингредиентам.
— Варю gulyas, настоящий венгерский гуляш, рецепт из Пешта, — знаю, это ваше любимое блюдо, а тут не ведают, как его готовить, с csipetke, сплюснутыми клецками, как и полагается. Тмин я сама вырастила. Свежие семена, не сушеные, прямо с грядки. — Гудрун умолкла, уперев руки в боки. — Возни, конечно, много, зато вкус детства — я думаю, вам понравится.
Йозеф издал некие звуки признательности, раздумывая, к чему бы такое умасливание. Гуляш — его любимое блюдо? Это выдумка: единственное воспоминание, какое ему удалось извлечь из памяти, — визиты из-под палки к ортодоксальным родственникам в Прессбурге. Кроме того, по возвращении из Гмундена в одиночку ему полагалось есть то, что перед ним поставят. Что-то тут не так.
— А еще, может, rakott palacsinta вдобавок? Знаю, как вы любите сладкие блинчики. В это время года можно их фаршировать свежими фруктами, а не с консервами. — Гудрун продолжила болтать про сливу-венгерку, позднелетние ягоды и исключительный вкус свежего каштанового меда из Штирии. Наконец она долила кофе и поставила щедрую тарелку печенья поближе к Йозефу. — Герр доктор…
Йозеф улыбнулся под прикрывавшей рот рукой. Ага, вот и оно.
— Девушка…
— Лили, — мягко поправил он.
— Да. Ей сегодня, похоже, гораздо лучше. Как вы просили, я подобрала одежду, которая ей больше к лицу, хотя ни благодарности, ни особого интереса я у нее что-то не заметила, но все сделала по вашему желанию, а не по ее. Одежда была на чердаке, та, ненужная — от Маргареты, если мне не изменяет память, — детская, право слово, раз девушка у нас такая маленькая.
— Лили, — стоял на своем Йозеф. — Ее зовут Лили.
— Да. А еще я дала ей платок на голову, мой собственный, кстати, один из лучших, но взаймы, прикрыть ее забритые волосы, хотя растут они быстро — благодаря мне и моему специальному маслу, по моему рецепту…
— А Лили что? — перебил ее Йозеф, воспользовавшись паузой, когда Гудрун переводила дух.
— Ей сегодня лучше, она куда крепче. — Гудрун помедлила. — По-моему, девушке на пользу пошло бы какое-нибудь занятие. Что бы с ней там ни случилось, ей нужно чем-нибудь заняться, а не рассиживать да раздумывать. Понятно, что никакая девушка не захочет показываться на людях в таком виде, как у нее сейчас, но я уверена, что прогуляться…
— Как я уже говорил, Гудрун, ее присутствие должно быть тайной. И так будет, пока мы не узнаем, кто еще в это втянут.
— Да-да, но ей же не обязательно сидеть взаперти? Нехорошо это. Кроме того… — Тут она отвлеклась, чтобы выставить противень на стол, покряхтывая от его тяжести. — Может, вы не отдаете себе отчет, герр доктор, как трудно управляться с таким большим домом в одиночку. Если приставить ее к простым домашним делам, то и мне будет помощь, и… Лили — смысл. «Arbeit macht frei»[75], как в старой пословице говорится, и это верно. Отвлечется за работой — бросит думать о том, что уж не исправишь.