Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
Я ответил и тоже спросил:
– А ты?
– Брук-на-Муре.
– Где это?
– Штирия.
– Надо же. Ни одной австрийской части, а столько ваших тут встречаю. У нас в подразделении двое были из Австрии. Один тоже санитар.
– Да какой я санитар… Так, вроде чернорабочего. А откуда ваш?
– Из-под Кремса. Я в вашей географии не особенно.
– Нижняя Австрия. А почему «были»?
– Санитара вчера. На кладбище. Ничего не осталось. А другого раньше.
Мы затянулись. Пряный дым приятно щекотнул гортань и наполнил легкие полузабытым блаженством. Внезапно штириец дернул меня за рукав и показал глазами на Цольнера. Тот очнулся. Взгляд, направленный на меня, казался вполне осмысленным. Он издавал мычание, словно что-то хотел сказать. На лбу поблескивала испарина. Мелко подрагивала кисть вытянутой вдоль тела руки. Не зная, что делать, я расстегнул ему боковые карманы куртки (от нагрудных ничего не осталось). Извлек из правого какие-то бумаги. Письма в надорванных конвертах, четыре. Я поднес их Цольнеру прямо к глазам. Курт успокоился. Напряжение спало, веки закрылись вновь. Санитар шевельнул сложенными для крестного знамения пальцами.
Я заглянул в конверты. В двух обнаружились фотографии. Девушек, причем совершенно разных. Одна была блондинкой, другая – шатенкой или брюнеткой. Наш моралист, похоже, отличался разносторонним вкусом, и не только в области изящных искусств. Впрочем, блондинка выглядела не лучшим образом, несмотря на все старания прилежного фотографа. Несколько, я бы сказал, анемично. Впалые щеки, тщательно уложенные, но жидковатые локоны. Взгляд, который ей представлялся загадочным, а мне – растерянным и детским. У поглядевшего на снимок штирийца она интереса не вызвала, в отличие от брюнетки. Та была вне конкуренции. Неглупые, с искоркой глазки давали понять, что их обладательница знает толк в любви и верности. Сочные губки поблескивали влагой и, слегка приоткрывшись, обнажали красивые белые зубы. Крепкие щеки выглядели румяными даже на черно-белом снимке. Бюст прочитывался более чем ясно. Если ее раздеть…
При мысли о голой девчонке меня чуть не стошнило. Я испуганно перевел глаза на носилки с Куртом. Он был совершенно спокоен. Веки, минуту назад опущенные, снова приподнялись. Высохла испарина на лбу, сделались серьезнее и резче черты. Санитар, который как раз рассматривал темноволосую, словно бы смущенно прикрыл ладонью рот. К нам медленно подошел вернувшийся к палатке хирург.
– Вы еще здесь? – спросил он меня, засовывая сигареты обратно в карман. – Хоронить будут вечером, дожидаться не стоит. Данные оставьте в канцелярии. Вам покажут.
– Что? – не сразу понял я. Потом кивнул. Да, конечно, данные… В канцелярии.
Последний раз взглянув на Цольнера, я подумал, что, возможно, так даже лучше. Сунул найденные бумаги в сухарную сумку и встал. Хирург развернулся и скрылся в палатке. Поднявшийся вместе со мной штириец перекрестился опять. Теперь уже явно, четко зафиксировав каждую оконечность воображаемого креста.
– Он лютеранин? То есть я хотел сказать, евангелист?
– Католик.
– Да? Надо же. Наш, стало быть. Ты, значит, тоже католик?
– Нет, я как раз евангелист.
– М-м.
Против воли я внутренне усмехнулся. Цольнер оказался паписту из Штирии ближе, чем потомок гугенотов Дидье. Позабытые многими вещи для кого-то еще сохраняли значение.
– Машины до Бартеньевки будут?
Штириец кивнул, и мы медленно направились к автостоянке. Канцелярия располагалась там же.
Не знаю, кончится ли это когда-нибудь. Мы лежали в траве и дожидались, пока «Хейнкели» пробомбят участок, отведенный для сегодняшнего наступления. Вегнер курил сигарету за сигаретой, раньше я за ним такой привычки не наблюдал. Страшно не хотелось подниматься. Судьба Цольнера могла постигнуть каждого, будь он католик или евангелист. «Отмучился?» – спросил меня старший лейтенант, когда я вернулся в подразделение. То ли иного он не мог предположить, то ли все было написано у меня на лице. «Хороший был парень», – заметил Главачек. Оценил.
«Хейнкели» неспешно удалились, и мы поползли атаку. Скользили как тени по перепаханной земле, извивались ужом, обменивались знаками. Сильно поврежденный железобетонный бункер иногда огрызался огнем. Часа через два в роте выбыло двенадцать человек, трое навечно. Вегнер яростно ругался.
Мы все-таки сумели подобраться вплотную. Патроны у русских были на исходе, и они не могли удерживать на расстоянии сразу несколько атакующих групп. Потом мы долго ждали огнеметчиков, а когда огнеметчики прибыли, наблюдали за их опасной и нелегкой работой. Первая струя рассыпалась яркими брызгами вокруг одной из амбразур. Ответом было несколько коротких очередей. Мы сразу же открыли огонь из всего наличного оружия. Бетонная стенка утонула в сполохах длинных искр и выбиваемой пулями пыли. Отчетливо было видно, как пулеметные трассы рикошетом уходят в небо. Русские не отвечали. «Прекратить огонь!» – распорядился Вегнер. Сделалось тихо. Относительно, разумеется, поскольку продолжалась пальба на соседних участках. Огнеметчики возились со своими аппаратами, прикидывая, как бы вернее запустить струю прямо вовнутрь бункера. Я наблюдал за ними из воронки. Лежавший рядом Браун внезапно толкнул меня в бок.
– Слышишь? Что это там?
Среди сплошного гула артиллерии и отдаленных бомбовых разрывов тонким невнятным пунктиром прорывались непонятные звуки. Тягучие и протяжные, напоминавшие вой или стон. Они доносились из бункера. Браун был заметно озадачен.
– Молятся, что ли, а?
Скатившийся в воронку старший лейтенант внимательно прислушался. Обернувшись к нам, сказал:
– Поют.
Огнеметчики выпустили струю. Не очень удачно, внутрь амбразуры почти ничего не попало. Звуки из бункера сделались громче. Теперь я тоже различал, что это было пение. Из огнемета вырвалась еще одна струя. Пламя скатилось по стене, окрасив изборожденное воронками пространство бледно-бордовым цветом. Вслед за Вегнером, почти не таясь уже, к нам перебрался и Главачек.
– Что у вас тут?
– Концерт по заявкам, – ответил Браун, перемещаясь из положения «лежа» в положение «сидя».
Старший лейтенант поморщился. На его лице плясали огненные блики, челюсти словно сводило судорогой. И тут я узнал мелодию. Вегнер узнал ее сразу.
Эту музыку я часто слышал в детстве, хотя и не помнил немецких слов. А потом вдруг услышал в Париже, куда, приехав туристом, очутился с отцом на демонстрации французского Народного фронта. Само собой, совершенно случайно. Зрелище было запоминающимся. Солнечный май, тысячи людей, красные знамена, транспаранты, лозунги, совсем иной, чем дома, энтузиазм. Смешавшись с манифестантами, мы прошли вместе с ними до кладбища Пер-Лашез. Услышав, как мы говорим по-немецки, женщина в праздничном платье, сказала сопровождавшим ее подросткам: «Regardez, mes enfants! Ce cont antifascistes allemands!» – и вручила нам по гвоздике из букета, который в охапку несла на груди. Отец, я помню, жутко покраснел. Пять проведенных в Париже дней он после каждого визита в кафе тихо ругал «высокомерных лягушатников» и с удовлетворением отмечал признаки вырождения у представителей кельтической альпийской расы, не говоря уже о заполонивших Лютецию средиземноморцах с их очевидными семитическими чертами. Папаша не был нацистом, но его страшно раздражали официанты, не скрывавшие своего презрения к иностранцам и безошибочно определявшие в нем, то ли по акценту, то ли по чему другому, «боша» – который пытался утаить свою бошескую сущность манерами и знанием языка.
Мне было семнадцать лет, я еще не окончил гимназии. Постоянно повторявшийся французский припев прочно врезался мне в память. И сейчас мне казалось, что в треске лизавшего бетонные стены пламени я слышу именно эти слова.
- C'est la lutte finale:
- Groupons-nous, et demain,
- L'Internationale
- Sera le genre humain!
«Это наш последний бой, объединимся – и завтра весь человеческий род станет Интернационалом…» Так они звучали на языке моих далеких предков. Но здесь французскую песню пели по-русски.
– Это их гимн, – сказал, садясь на землю, Вегнер, – русский гимн… после русской революции.
– Фанатики, – уважительно заметил Главачек.
Заняв удобную позицию, огнеметчики пустили несколько новых струй. Те наконец попали точно в амбразуры. Пение прервалось. Прозвучали дикие вопли, сухо щелкнули револьверные выстрелы. Наружу вырвались языки пламени, повалил черный дым, в ноздри ударил запах горелого мяса.
– Готово, – подвел итоги Браун.
Никто не отозвался. Мы встали и осторожно направились к бункеру. Огнеметчики собирали имущество. Командиры взводов доложили Вегнеру о потерях. Рота еще существовала, но называть ее ротой не стоило. Взводом, пожалуй, тоже. Тем не менее местность вокруг наполнялась людьми. Из других подразделений, быть может – других частей. Они были заняты своими делами.
Для нас рабочий день был кончен. Бухта лежала рядом, поблескивая синевой между развалин и обезображенных снарядами кустов. В разных местах на водной поверхности возникали белоснежные столбы – чем-то напоминавшие дорические колонны, но в отличие от последних недолговечные. Еще одна thalassa, увиденная мною в последние два дня, на этот раз через бинокль, который я взял у Главачека. Взвод артиллеристов, слаженно и четко развернув противотанковые пушки, начал беглый обстрел акватории, по которой медленно перемещались редкие катера и шлюпки. Справа и слева по-прежнему шел бой.
Осмотрев окрестности бункера, Вегнер уселся на полевую сумку, достал фляжку и угостил коньяком меня, Главачека и еще одного взводного, старшего фельдфебеля Линца. Он смертельно устал и долго не мог заставить себя подняться.
– Где Браун? – спросил меня Главачек.
Я пожал плечами, ненадолго задумался и решил отправиться на поиски. Кое-где еще постреливали, и могло случиться что угодно. У входа в бункер возились саперы. Стоявший возле них незнакомый майор с неудовольствием поглядел на мою болтавшуюся без ремня и давно потерявшую первоначальный цвет куртку, грязные брюки навыпуск и сделал незаметный знак рукой, означавший, должно быть: «Убирайся к чертям, ублюдок». Я успел заметить пару офицеров, сопровождавших невысокого человечка в чужом мундире с орденскими планками на груди и в пенсне. Его головной убор являл собой нечто среднее между кепи и русским зимним шлемом, только без заостренного навершия. Группа неторопливо приближалась к бункеру, и майор подготовился к встрече, чтобы представить иностранному союзнику новый неприступный бастион, в жестоком бою захваченный доблестной германской армией.
Отто я отыскал шагах в пятидесяти оттуда, в неглубокой ложбине, где еще сохранялись остатки когда-то покрывавшего ее кустарника. Он стоял там, наведя свой пулемет на двух коротко стриженных людей, в изорванных и прожженных военных рубахах, с обреченностью смотревших на него узкими, как щёлки, глазами. Увидев меня, сказал:
– О, видал? Из бункера выбрались, суки… Удрать хотели, я их случайно заметил. Что уставились? Плясать, жидюги!
Он где-то успел надраться. Я попытался его образумить.
– Отто, разве это евреи? Это вообще какие-то монголы. Успокойся и пойдем, с ними без нас разберутся.
Браун обратил на меня помутившийся взор и твердо заявил:
– Они тут все жиды! Понял?
Снова повернувшись к пойманным им русским – или кем они там были? – он заорал:
– Что пялитесь, уроды? Ответите мне за Курта, за всех ответите!
Сцена становилась невыносимой. Я и сам был зол до невозможности, но марать руки о двух испуганных азиатов было последним делом.
– Отто…
Он не услышал.
– Плясать, кому я сказал! Танцевать, танцевать!
Они стояли и тупо смотрели на нас. Кажется, первый их страх прошел. Отто продолжал бесноваться. Он опять что-то кричал про своего друга Курта, требовал танцевать (он знал – это слово русские понимают). В конце концов появились Вегнер и Главачек, которые отправились искать меня, точно так же, как я недавно отправился отыскивать Брауна. Увидев, что происходит, Вегнер рассвирепел.
– Ефрейтор Браун, прекратите истерику!
Старший лейтенант не сумел просчитать последствий. Сообразив, что теряет добычу, Отто выпустил длинную очередь. Азиатов швырнуло на землю, словно мешки с песком. Нам осталось лишь взирать на розоватое облачко над неподвижными телами и бойкое пламя, заплясавшее на одежде.
Выбираясь из ложбины, Вегнер обернулся ко мне и бросил:
– Дайте ему выпить, и чтобы сегодня я этой рожи не видел.
Главачек убрался вслед за ротным. Постояв немного, я стукнул Отто по плечу – пошли. Наверху нас встретил лейтенант-сапер.
– Что случилось? Кто стрелял? – спросил он недовольно.
– Я, – ответил Отто. – Там, внизу, можете посмотреть. Ничего интересного. Ефрейтор Отто Браун. Здравия желаю.
Лейтенант ругнулся и поспешил обратно к бункеру.
Весь следующий день мы закреплялись на берегу Севастопольской бухты. Еще через день остатки батальона посетил командир дивизии. Наш сухонький генерал-майор, с оттопыренными ушами и вытянутым лицом, с которого почти никогда не сходила гримаса недовольства – на самом деле последствие тяжелого ранения и множества операций, перенесенных им впоследствии. Ему было под пятьдесят, как и командиру полка, который вышагивал рядом с ним и, в отличие от генерала, имел приставку «фон». Объявлялись награждения. Физиономия Берга сияла. Пьяный Браун прошептал мне в ухо:
– Если я не получу Железного креста…
Я локтем двинул его в бок.
Генерал-майор останавливался перед каждой ротой и всюду что-то произносил. Приняв рапорт от старшего лейтенанта, он обратился и к нам.
– Мои боевые друзья! Совершенное вами в течение этих кровавых дней покрыло каждого неувядаемой славой.
Он стоял напротив меня, с грудью, увешанной орденами, полученными за ту и за эту войну, с сиявшим на солнце значком за ранение, с тяжелой упрямой челюстью и могучим горбатым носом. Говорил о значении Севастополя, о том, что он скоро падет, но новые жертвы во имя Европы, увы, неизбежны. О том, что получено сообщение о капитуляции Тобрука, неприступной британской крепости в Ливии, взятой Роммелем и итальянцами практически с ходу. «Тобрук оказался, прямо скажем, не Севастополем, а южноафриканская дивизия – не русской морской бригадой», – усмехался наш генерал. Он был горд, что его ребятам приходится раскусывать совсем другого качества орех. Кое-кто в строю с готовностью заулыбался.
Последними словами генерал-майора были: «Родина не забудет ваш рыцарский подвиг!» Выкрикнув их, он торжественно удалился. За ним поспешили майор и полковник.
Среди представленных к Железному кресту были Вегнер, Главачек и Браун. Я, как и большинство других, получил нагрудный знак «За ближний бой». Не бог весть что, но смотрелся он довольно симпатично.
Лабораторное шоссе
Красноармеец Аверин
24-29 июня 1942 года, двести тридцать седьмой – двести сорок второй день обороны Севастополя
После переправы на южный берег мы надолго оказались вне зоны активных действий. Странное было чувство – совсем рядом, на той стороне, в Сухарной балке продолжался жестокий бой, кто-то умирал на Константиновском равелине, Чапаевская билась под Инкерманом, немцы и румыны наседали на Федюхины высоты. Мы же занимались инженерными работами, оборудуя позиции по склонам бухты для отражения возможного немецкого десанта. «Скорее невозможного», – говорил Шевченко. Действительно, представить, что немцы смогут преодолеть под нашим огнем такую преграду, было чрезвычайно трудно. «Для огня нужны боеприпасы», – осторожно замечал Старовольский. Но младший лейтенант тоже хотел бы верить.
«Вне зоны активных действий», – сказано, конечно, неточно. Вокруг стояли разрушенные, мертвые дома, торчали готовые каждую минуту обвалиться стены. Зияли воронки, высились груды битого кирпича. По ночам в безжизненных оконных проемах плясали огни полыхавших повсюду пожаров.
Корабельную ежедневно бомбили самолеты и обстреливали пушки с правого берега бухты. Приходилось прятаться и укрываться. Но это было совершенно другое, прятаться мы привыкли и потерь почти не несли. Прячась, можно было передохнуть, подумать о чем-то другом, не связанном напрямую с происходящим вокруг. Я часто думал о Маринке, украдкой посматривал на фотокарточку – но так и не решился отдать бумаги лейтенанту. О Маринке никто не вспоминал. Словно бы сговорились. И о других не особенно вспоминали. О печальном говорить не хотелось.
Смотрел на фотокарточку… После моего падения в воду книжка младшего сержанта Волошиной покоробилась, бурое пятно расплылось еще сильнее, черты лица почти пропали. Но всё равно я их видел. Иногда мне казалось даже, что я слышу Маринкин голос.
Потом, после оставления нашими Федюхиных высот и отхода на Сапунгорские, нас перевели ближе к сапунскому направлению, в район Лабораторного шоссе. Здесь бомбили сравнительно редко. Многие маленькие домики стояли почти неповрежденными. Жители, правда, встречались не часто. Да и военные перемещались больше ночью – во избежание потерь от носившихся на бреющем немецких истребителей. («Патрулируют», – говорил со злостью Старовольский.) В обратном направлении всё больше двигались раненые, когда пешком, когда на грузовиках. Грузовиками доставлялись и последние скудные боеприпасы и пополнения. Рокот моторов во тьме, словно по расписанию, сменял дневную канонаду и гул висевших в воздухе фашистских самолетов.
Стараясь оставаться незаметными, мы снова что-то копали и строили. Гром с Сапуна (так тут коротко называли высоты) с каждым днем доносился всё резче. Грохотало под Инкерманом. «Куда нас потом?» – спрашивал обеспокоенно Мухин. «Один хрен в пекло», – отвечал Молдован. «Меньше думай, больше делай», – бурчал Шевченко, и мы врубались кирками в каменистую почву.
Неожиданно мы получили весточку от Сергеева. Он лежал на какой-то Максимовой даче, в медсанбате бригады морской пехоты. Точнее уже не лежал, а бродил – по подвалу, где от бомбежек прятали раненых. Собирался идти на выписку, если получится – к нам. На днях участвовал в тушении пожара, начавшегося после попадания бомбы в склад с горючей химией. Как нас нашел – непонятно. Мы были теперь неясно чем и неясно при ком, команда из десятка землекопов под начальством Старовольского, в ожидании дальнейших распоряжений. Наиболее вероятным было, что нас перебросят на сапунские высоты – или обратно на берег бухты, если случится немецкий десант. Мы с удивлением узнали однажды, что где-то ближе к Инкерману занял позиции сборный отряд, носивший номер одного из полков растаявшей нашей дивизии. Старовольский просился туда, но получил приказ оставаться на месте.
На Лабораторном мы разместились в опустевшей хатке, приткнувшейся к подножию поросшего кустарником крутого склона. (Шоссе представляло собой лощину между холмами.) Она стала нашим самым уютным пристанищем за долгие последние недели. От хозяев остались фотографии на стенах да посуда на маленькой кухне. Мы этой кухней не пользовались, варили кашу во дворе, под высоким пирамидальным тополем, местами сохранившим листву. Если бы не работы весь день, не караулы ночью и не вечный грохот вокруг, можно бы было подумать, что мы отдыхаем на даче. Иногда к нам забредали местные коты, которых тут водилось огромное количество. Возможно, они стекались сюда из районов, подвергавшихся более сильным бомбежкам. Мы их не гнали, наоборот, радовались, в особенности когда увидели первый раз. Шевченко вознегодовал, когда Мухин предложил словить пару таких «кошаков» и хоть разок похавать «живого», как он выразился, мяса. «Тебе дай волю, ты б и людей харчил». Мухин махнул рукой и шепнул мне, что Шевченко безнадежно отсталая и реакционная личность.
Каждый раз под вечер мы обсуждали последние новости. Например, жуткие взрывы, гремевшие полдня по ту сторону бухты. «Склады в Сухарной рванули, не иначе», – рассудил в тот раз Шевченко, лучше прочих ориентировавшийся в севастопольской топографии. Северная сторона была утрачена окончательно. Другой новостью стала бомбежка немцами панорамы. Я ошибался, думая, что знаменитую картину эвакуировали. Она была на месте и очень сильно пострадала при пожаре.
Самым тяжелым для Мишки стало известие о гибели эсминца «Безупречный». Ее принес прорвавшийся в город лидер эсминцев «Ташкент». «Безупречный» был атакован «Юнкерсами» и, получив несколько бомб, переломился пополам. На нем находилось несколько сотен человек – команда и стрелковое пополнение. Когда «Ташкент» подошел к месту гибели эсминца, там носились самолеты, расстреливавшие людей, еще державшихся на поверхности. Под угрозой гибели от бомб «Ташкент» был вынужден уйти. Всё, что ему удалось, – сбросить на воду спасательные круги и пояса. «Друг у меня там был, – сказал нам Мишка, – Жоркой звали, Сушко».
Однажды заговорили об эвакуации. «Козе понятно, – настаивал Мухин, – обороне конец. И нам разом с нею». – «Какая тебе эвакуация? – спрашивал его со злостью Михаил. – Директивы не слышал? Черным написано по белому – переправы на Кавказ не будет, точка. И вообще, если ты еще не понял, тут – Севастополь». Мухин фыркал, лейтенант молчал.
Однажды под вечер появился какой-то политрук и выдал нам армейскую газету, можно сказать, почти что свежую. В ней имелась сводка Совинформбюро. «Вот, ребята, вам последние известия. Что делается в мире и на фронтах». Младший лейтенант сказал «спасибо», и, когда стемнело, мы, запалив коптилку, приступили к читке. Чтецом, как водится, был я.
О нас там сообщалось кратко: «На Севастопольском участке фронта продолжались упорные бои». С этим спорить не приходилось. Противник наступал и на Харьковском направлении. На прочих участках изменений не было. Артиллеристы метким огнем уничтожали пехоту, пушки и блиндажи противника, зенитчики сбивали самолеты, партизаны истребляли немецкие гарнизоны. Гитлеровские людоеды убивали стариков и детей, а взятые в плен рядовой и ефрейтор рассказывали о разложении германской армии и о том, как берлинским полицейским приходится смывать по утрам надписи «Долой преступную войну» и «Долой Гитлера».
В югославском городе Нови-Сад немецко-фашистские оккупанты расстреляли несколько тысяч жителей, в том числе много женщин и детей. «А кто живет в этом Новом Саду?» – спросил меня Мухин. Я не знал. «Сербы, – пояснил Старовольский. – Но не только. Там и немцы есть, и венгры, и русские даже, если не ошибаюсь. Евреи, конечно, цыгане». – «Румыны», – подсказал, сунув голову в дверь, стоявший на посту Молдован. «А кого расстреляли-то?» – не унимался Мухин. Старовольский не знал, заметил только, что это, кажется, венгерская зона оккупации; мадьяры считают Нови-Сад своей территорией, и немцы им там потакают. А венгерские националисты крепко недолюбливают сербов – за то, что те будто бы отторгли от Венгрии земли, куда их когда-то пустили немецкие Габсбурги. «Короче, последний хрен сломаешь, – резюмировал Мухин и, помолчав, добавил: – Но жи… евреев то есть, они там точно не поберегли». Старовольский кивнул. Мне вспомнились Левка и Пинский.
По причине годовщины вероломного нападения гитлеровцев сводка сопровождалась текстом о политических и военных итогах отечественной войны. В целом они выглядели довольно утешительными. Во-первых, радовало, что «вероломная гитлеровская политика, рассчитанная на то, чтобы бить свободолюбивые народы поодиночке, провалилась окончательно и бесповоротно». Теперь против фашистской Германии выступала коалиция стран с такими людскими, производственными, сырьевыми и продовольственными ресурсами, которые делали ее непобедимой. Гитлеровские заправилы просчитались в своих планах разложить советский тыл и деморализовать нашу армию, наоборот – временные неудачи Красной Армии, а также вся последующая борьба еще более укрепили союз рабочих, крестьян, интеллигенции и дружбу народов СССР.
Когда я прочел это место, Мухин хмыкнул и даже Старовольский вздохнул. «А что, неправда? Нет дружбы народов?» – спросил их Меликян. Лейтенант его успокоил: «Правда, Вардан. Ты и Молдован являете собою наглядный пример».
Ни у одного из народов СССР, говорилось далее, оккупанты не нашли и не могли найти поддержки. Все народы Советского Союза остались верными своей Родине. «А правда, что все крымские татары прошлой осенью дезертировали?» – спросил Старовольского Мухин. «Меня тут не было, не знаю», – ответил младший лейтенант. «Не все», – сказал Шевченко не самым уверенным голосом, а потом, припомнив, чуть решительнее добавил: «Зимой оборону держали, так в соседнем подразделении татарин был крымский. Героический мужик. Так что нет, не все».
Еще гитлеровские авантюристы надеялись на распад колхозного строя и выступление крестьян против рабочего класса. Но они просчитались и тут.
Плачевными были для немцев и военные итоги года войны. Они не покончили с РККА за полтора-два месяца, война оказалась длительной. И это несмотря на внезапность нападения, полную готовность вермахта к войне, численное превосходство и известный опыт современного ведения войны с использованием больших масс танков, авиации, автоматического оружия, полученный в войнах с Польшей, Бельгией, Францией, Грецией, Югославией. Красная Армия, отступая, наносила жестокие удары и изматывала врага, командиры и рядовые бойцы закалялись, приобретали опыт, изучали вражескую тактику, вырабатывали приёмы борьбы с его техникой.
Старовольский вздохнул опять, достал из кисета махорки (папирос мы давно не видели) и стал мастерить самокрутку. Последнее время он курил довольно редко, и я заметил, что желание подымить у него возникает, когда имеется причина для тоски.
– А что, разве не так? – отреагировал Мишка на лейтенантский вздох. – Действительно учились и действительно наносили. Два штурма отбили.
– Так, Михаил, так, – согласился Старовольский. – Но как-то всё равно…
– Вот и я говорю, – оживился немедленно Мухин, – дело-то к эвакуации идет.
– Ша, – зевнул Шевченко.
Бои под Москвой стали переломными в войне. Мы обескровили врага, нанесли ему огромные потери, а потом и сами перешли в контрнаступление. Как в кем-то недавно придуманной песне: «Кончился бой за столицу, бросились немцы бежать». А потом наша захватившая инициативу армия навязала гитлеровцам зимние изнурительные бои, заставила немцев преждевременно израсходовать резервы из глубокого тыла и нанесла их войскам удары, которые подготовили почву для разгрома гитлеровской армии в сорок втором году.
В этом месте крякнул и Мишка. Но ничего не сказал. Я тоже не думал, что после Керчи и Харькова кто-то еще напомнит о разгроме немецких войск в течение сорок второго. Но, оказывается, помнили. Неужели наверху и в самом деле в это верят? Или это лишь для ободрения тыла сказано, чтобы руки у людей не опускались, чтобы паникеры не заверещали: смотрите, дескать, граждане, грозились вожди по весне немца разгромить в сорок втором, а теперь, гляди-ка, примолкли – а какой отсюда, граждане, вывод напрашивается?
Далее сообщалось, что теперь гитлеровским заправилам пришлось взять под метелку все остатки людей, способных держать в руках оружие, в том числе ограниченно годных, имеющих крупные физические недостатки. На фронте такой протяженности, каким является советско-германский, они оказались в состоянии сосредоточить на отдельных участках значительные силы войск, танков и авиации и добиться известных успехов. Так получилось у них под Керчью, такие успехи для немцев не исключены на отдельных участках фронта и в ближайшем будущем.
– Что? – недоверчиво переспросил Старовольский. – Прямо так и написано?
– Да, – подтвердил я. – Прямо так: «Такие успехи для немцев не исключены на отдельных участках фронта и в ближайшем будущем».
– Ну, ни хрена себе, – присвистнул Мухин.
Мишка нервно почесал затылок.
– Кажется, я знаю, какой это участок, – пробормотал он тихо. А я ощутил вдруг, как меня хоронят заживо. Слово «участок» стояло во множественном числе, между тем в сводке говорилось только о двух местах, где сейчас наступали фашисты. Следовательно немецкие успехи не исключались ни там, ни там. Мухин ожесточенно сплюнул и вызывающе на нас поглядел.
– Хотел бы я знать, какая сука это писала.
Никто не ответил, лишь дрогнуло пламя коптилки. Дураку было ясно, что это не написано, а продиктовано, и дураку было понятно – кем. Но я бы не стал называть такого человека сукой. В конце концов, ему в Кремле виднее, что и как. А советский человек должен быть готов не только к великим свершениям, но и к возможным неудачам.
– Читай-ка дальше, Алексей, – проговорил Старовольский.
Дальше говорилось, что эти новые успехи, подобно успехам на Керченском перешейке, судьбу войны не решают, потому что временны и преходящи. Немецкая армия теперь совсем другая, отборные войска в основной своей массе перебиты Красной Армией. Ее офицерский состав частично истреблен, а частью разложился в результате грабежей и насилий над гражданским населением. Немецкая армия теперь не в состоянии совершать наступательных операций в тех же масштабах, что и в прошлом году.
Данные о потерях были красноречивы. Убитыми, ранеными, пленными Германия утратила за год десять миллионов человек, тогда как мы четыре с половиной. Против наших двадцати двух тысяч потерянных орудий немцы потеряли тридцать с половиной тысяч, против наших пятнадцати тысяч танков – двадцать четыре тысячи, а против наших девяти тысяч самолетов – двадцать тысяч своих.
– Охренеть, – прокомментировал Мухин известие о самолетах. Он, видимо, вспомнил о том, как сегодня мы битый час скрывались от носившихся над шоссе «Мессершмиттов». И о том, что позабыли, какие с виду наши «ястребки». Но это, видимо, только на нашем участке. На других всё развивается по плану.
Из людских потерь немецкой армии три миллиона составляли убитые. На империалистической, припомнил я, за все четыре с лишним года все страны вместе потеряли миллионов десять. Теперь, конечно, масштабы иные, но все же цифра показалась мне слегка преувеличенной. А с другой стороны – я собственными глазами видел множество мертвых, и наших и немецких.
Из советских раненых, читал я дальше, в строй вернулось семьдесят процентов, потому что наша санитарная служба была на высоте, тогда как из немецких войск – лишь сорок процентов, потому что немецкая санитария была рассчитана на пресловутый «блицкриг» и вообще никуда не годилась. Полностью была посрамлена и немецкая пропаганда. Теперь уже немцы не верили в победу, ведь Гитлер обещал им конец войны в сорок первом и теперь предстал как низкопробный хвастун и обманщик. Тыл немецкой армии начал трещать по швам. Гитлеровская Германия стала смертельным врагом большей части населения земли. Среди порабощённых немецким империализмом народов нарастал дух возмущения и протеста против войны за чуждые для них интересы немецких банкиров и плутократов.
– Кто такие плутократы? – опять проявил любознательность Мухин.
– Плутос – греческий бог богатства, – объяснил ему всезнайка Старовольский, – следовательно «плутократия» – это власть, осуществляемая посредством богатства, денег.
– Буржуйская, значит? А чем плутократы отличаются от капиталистов?
– Да ничем, если вдуматься.
– А зачем тогда нам лишние слова?
– Чтобы не скучали, – отрезал Михаил.
Было грустно, говорить ни о чем не хотелось. Ночное небо отливало заревом пожаров. По шоссе проезжали грузовики, переговаривались проходившие мимо нашего дома люди. Вардан Меликян сменил на посту Молдована. Тот сразу завалился спать. Неожиданно из расположенного рядом дома донеслись негромкие звуки музыки. Мухин насторожился.
– Что у них там, радио, что ли?
Я прислушался и разобрал давно знакомые слова. Я часто их слышал от Славки Кротова, который обожал блатной фольклор. Да и сам, бывало, ему подпевал – потому что любил Утесова.
- С одесского кичмана
- Сбежали два уркана,
- Сбежали два уркана
- Тай на во-о-олю…
- В вапняровской малине
- Они остановились,
- Они остановились отдохнуть.
Мишка улыбнулся, на время позабыв о горестях.
– Надо же, Утесов. Патефон у них там, похоже. Надо будет завтра наведаться, быть может, и нам дадут.
Мухин, дослушавши балладу об урканах, сказал как о чем-то давно наболевшем:
– Это я так понимаю, гражданин Утесов над блатным над нашим миром издеётся? Нельзя, что ли, по-человечески петь, без этих вот выкидонцев? Ведь ни хрена ж не разобрать нормальному человеку.
– Как сказано-то: «ми-иром»… – глумливо отозвался Старовольский. – Серьезный ты у нас парень, Мухин, пришелец из другого ми-ира.
Шевченко, хихикнув, уточнил:
– Из потустороннего.
Мухин обиделся, но обиду излил на джазиста.
– Попался бы мне этот фраерюга в хорошие времена…
– Слушай, Мухин, – рассмеялся в ответ лейтенант, – не знаю, у кого как, а у тебя лучшие времена – это сейчас.
Мухин оторопело фыркнул.
– Ну, вы скажете, товарищ младший лейтенант. Юморочек у вас еще тот.
На следующий день нас люто пробомбили. Работать было совершенно невозможно, мы сидели в своих свежевырытых щелях и молились, чтобы не разнесло к чертям собачьим ставший нам милым домик. Сильнее всего, однако, доставалось не нам, а районам, прилегавшим непосредственно к бухте. «Десант готовят, не иначе», – рассудил Михаил. Оставался лишь вопрос: когда это случится? Имелось и другое соображение – что это отвлекающий маневр, а удар противник нанесет не через бухту. «Есть и третий вариант, – сказал нам Старовольский. – Полезут с обеих сторон».
Еще утром я оторвал листок от висевшего на кухне календаря. Было воскресенье, 28 июня. Вечерние новости, полученные по «солдатскому телеграфу», оказались неутешительными. Чапаевцы и бригада морской пехоты генерала Горпищенко были вынуждены отойти под натиском фашистов, и теперь бои шли непосредственно в поселке и на станции Инкерман, прямо на речке Черной, впадавшей в Северную бухту.
Мы сидели как на иголках. Гадали, когда и куда нас пошлют. Распоряжений не поступало. Неясно было даже, кто теперь у нас начальство. Младший лейтенант попытался узнать, однако в ближайшем штабе ему ответили: «Приказано сидеть, так и сидите. Без вас тут забот полон рот». Однако, когда узнали, из какой мы части, обещали разобраться, а если что, то просто взять к себе. «Завтра вечером наведайтесь, посмотрим по обстановке». Расщедрившись, выдали нуждавшийся в починке ручной пулемет Дегтярева. «Сами займитесь, покуда есть время. В ремонтные мастерские сгоняйте, вот вам бумага, покажете там». К пулемету мы получили два цинка с патронами. «Живем, – сказал довольно кисло Мишка, – хотя патронов небогато, а машинка, прямо скажем, безнадежная».
Задолго до рассвета немцы начали обстрел и бомбежку нашего берега бухты. Отдельные снаряды разрывались поблизости, но основная масса ложилась на прибрежных позициях, где вовсю полыхало багровое зарево. Потом ответила наша артиллерия. Учитывая, как мало оставалось у наших снарядов, легко было догадаться, что это не контрбатарейная борьба, а огонь по очень важной цели и этой целью мог быть тот самый немецкий десант. Затем гром пушек сделался прерывистым, в промежутках стала пробиваться ружейно-пулеметная стрельба. Молдован перекрестился. Мы поспешно разобрали оружие. Лейтенант раздал последние оставшиеся обоймы. Я, завернув зачем-то на кухню, увидел календарь. По привычке оторвал листок. Двадцать девятое, понедельник.
Некоторое время спустя, уже на рассвете, немецкие орудия ударили на юго-востоке. Часа через полтора бой разгорелся и там – на Сапунской гряде, а возможно, и дальше к югу. Самое поганое заключалось в том, что звуки боя с южной стороны довольно быстро приближались, а это означало одно – немцы добились на Сапун-горе успеха. Неужели прорвали фронт?
По улице перебегали группы красноармейцев. В противоположную сторону, к вокзалу, изредка пробирались раненые. Пролетевший прямо над головами «мессер» расстрелял из пулемета скакавшую на юг артиллерийскую упряжку. Раненая лошадь билась в постромках, две другие были мертвы. Все артиллеристы погибли – мы бегали, смотрели, думали помочь. Молдован, зажмурившись, выстрелил лошади в ухо. Вернувшись, сел в углу и больше в разговорах не участвовал.
От пробегавшего с донесением краснофлотца – он остановился на минуту, чтобы напиться воды, – стало известно, что немцы, переправившись через бухту на катерах и резиновых лодках, сумели зацепиться в устьях балок и там уже несколько часов идет жестокий бой.
– Шо там, хлопцы, робится, чисто месиво, мать их так. Ну, я побег. Бывайте, братишки.
Шевченко сделался невероятно мрачен.
– И чего мы тут загораем, хотел бы я знать?
Младший лейтенант, сам мрачнее тучи, только пожал плечами. Меликян сосредоточенно возился с карабином. Неподалеку, на нависшем над нами холме, рвануло сразу несколько снарядов.
– Да, – сказал Старовольский задумчиво, – устроились мы тут неплохо. Курортники.
Мухин хмыкнул.
– Да ладно, товарищ лейтенант. У всякого свое дело. Дойдет и до нас. Вон, попрут их танки по шоссе, тут-то мы им жару и дадим. Из винтовок будет в самый раз.
Мишка уныло поглядел на выданный нам пулемет. Починить его мы не успели, патроны пропадали без пользы. Лейтенант, поймав его взгляд и немного подумав, распорядился:
– Короче, так. Молдован остается на посту, остальные со мною, во вчерашний штаб. Ждать до вечера смысла нет. Заодно завернем в ремонтную мастерскую.
– Бесполезно, – ответил Мишка, косясь на «безнадежную машинку».
– Знаю, но может, заменят на что-нибудь другое. Федору без нужды не высовываться, дожидаться нас. Если через два часа не появимся – мало ли что, под богом ходим, – присоединяйся к другому подразделению.
Того штаба, где вчера был Старовольский, на месте не оказалось, все были брошены в бой. В другом, штабе какого-то стрелкового батальона, с нами разговаривать не стали. «Дан приказ, выполняйте. Вас надо учить, товарищ младший лейтенант? Кру-угом!» Та же история повторилась минут через десять, когда мы попытались объяснить, кто мы, пробегавшему по улице майору. Правда, выразился он грубее и пригрозил вдогонку трибуналом. Злые как черти мы понеслись в дивизионные мастерские, чтобы там решить вопросы с пулеметом. Звуки боя в балках как молот били по ушам, казалось, что сейчас, сию минуту оттуда появятся немцы и разнесут тут всё к последней матери. Странно, но раньше, на Бельбеке, Мекензиевых и на Братском кладбище, подобных мыслей у меня не возникало, а ведь немцы были буквально перед носом. Эффект невидимой угрозы – или осадок от увиденной неразберихи?
Оружейные мастерские располагались в обширном дворе, с двух сторон обнесенном стеной из ракушечника, а двумя другими упиравшимся в гаражи и кирпичные постройки. Ворота были распахнуты, часовых мы не увидели. Двор был перепахан воронками, отдельные еще дымились. Колесами кверху лежал накрытый бомбой грузовик. Десятка три красноармейцев перетаскивали большие деревянные ящики и поднимали их в кузова стоявших у склада полуторок. Руководивший красноармейцами капитан, не дослушав нашего доклада, решительно нас обматерил, и мы, рассыпавшись по двору, сами кинулись искать техническое начальство. Мне повезло – из гаража, к которому я подбежал, выскочил пожилой, лет сорока, человек в невылинявшей гимнастерке и с парой кубарей воентехника второго ранга. Я кинулся ему вдогонку, крича: «Товарищ воентехник, товарищ воентехник!» Злополучный пулемет болтался у меня на плече (на левом, на правом была винтовка). Воентехник недовольно остановился, я на бегу едва в него не врезался.
– Чего орешь, придурок? Кто такой? Какого тут хрена шастаешь?
Небо гудело от самолетов. Тяжело дыша, я принялся докладывать:
– Командир приказал: починить надо. А если починке не подлежит, заменить. Нам в штабе сказали в мастерские идти.
Я собирался сообщить о выданной в штабе бумаге. Однако воентехник был сильно не в духе и к тому же слегка подогрет. Кося краем глаза ввысь, он, сдерживая ярость, процедил:
– Чинят, боец, валенки.
Произнеся три этих слова, воентехник скривил свой рот, выразительно давая понять, что слово «боец» в отношении мне подобных используется в Красной Армии исключительно по недоразумению. Сквозь запах гари, бензина и тола я уловил могучий перегарный дух. Воентехник между тем продолжал:
– А технику… – сделав паузу, он свирепо вобрал в волосатые ноздри воздух, – ре-мон-ти-ру-ют.
Я надеялся, что на этом просвещение трудящихся масс в моем, отдельно взятом лице завершится, тем более что гул самолетов делался ближе и ближе. Но воентехник не ведал страха. По крайней мере, на время о нем позабыл. Назидательно выставив вверх указательный палец, он торжествующе заявил, как, видно, часто делал перед новобранцами:
– А слово «ремонт», ядрить вашу мать, есть от слова «реанимация», то есть…
В этом месте взгляд техника преисполнился презрения ко всем технически безграмотным гражданским и военным недоумкам. Палец угрожающе нацелился мне в грудь, после чего пятикратно дернулся в такт произносимым с расстановкой словам.
– Восстановление… всех… жизненно… важных… функций. Уяснил? А теперь – кру-гом! На хе-ер – пшёл!
Я не на шутку разозлился и проорал, заглушая гудение в небе:
– А у меня приказ, товарищ воентехник!
– А у меня – эвакуация, – заорал он в ответ. – А слово «эвакуация» означает…
Его оборвал Старовольский, который подошел к нам откуда-то сбоку и равнодушно произнес:
– Драп подальше от передовой.
Воентехник остолбенел. Чуть-чуть придя в себе – гул сделался совсем невыносимым – он озадаченно проговорил:
– Ты это чё, совсем тут охренел, младшой? Да я тебе, да я вас всех. Тревога!
Он был моментально услышан. К нам, перескакивая бензиновые лужицы, бросились капитан и несколько красноармейцев. Мы сгрудились вокруг Старовольского.
– Кто такие? Как пробрались? Документы! – заорал капитан, подбежав к нашей маленькой группе. В руке его блеснул вороненым стволом наган. Красноармейцы навели винтовки. Идиотизм ситуации усугублялся тем, что несколько минут назад младший лейтенант честно пытался предъявить капитану бумаги, но тот не захотел нас слушать.
Старовольский заорал в ответ, но что он заорал, никто уже не слышал. Нам на головы с бешеным воем устремился пикирующий бомбардировщик. Мы попадали на вонявшую соляркой и бензином землю. Плотный горячий воздух свирепо ударил по перепонкам, в носу запершило от пыли и газа. Вслед за первым «Юнкерсом» отбомбился второй – угодив своими бомбами в одно из кирпичных зданий. Пламя, что вырвалось оттуда, я ощутил затылком, ткнувшись лицом с закрытыми глазами в песок. Рядом со мною свалился на землю кирпич. Вскрикнул Меликян, матернулся Мухин. По лужице бензина пробежала очередь, и грязная жижа полыхнула неестественным пламенем.
– В гараж! – раздался голос Старовольского.
Я вскочил. Весь двор окрасился в багровый цвет. К воротам, виляя, катила полыхающая полуторка, за ней бежали, пылая факелами, люди. Другая машина горела, оставаясь на прежнем месте. Строча из пулемета, проносился, разрывая воздух, истребитель. Одна из трасс, как вертелом, прошила капитана и на секунду зафиксировала его в положении стоя, со сведенными судорогой руками. Как он упал, я не увидел, потому что пронесся за остальными в укрытие. Передо мной, припадая на ногу, неуклюже бежал Меликян. Он обо что-то споткнулся, я бросился ему на помощь – и заметил, что препятствием был мертвый воентехник.
Забившись в гараж, мы и чужие красноармейцы какое-то время пережидали обстрел. Несколько раз по массивной двери пробарабанили очереди крупного калибра. Все кончилось так же резко, как началось. Самолеты ушли. Мы выползли наружу.
Двор был теперь перепахан гораздо сильнее, чем прежде. Над разбитым кирпичным зданием резво вырывался и опадал столб оранжевого пламени и дыма. Рванули баки во врезавшейся в ворота полуторке. Двое бойцов бежали к капитану, кто-то с кого-то сбивал огонь, доносился тягучий стон. Давешний воентехник валялся на спине, отбросив в сторону правую руку. В лице с полуоткрытым ртом появилось выражение трагической интеллигентности. Рядом с мертвецом женщина в гимнастерке, упав на колени и обхватив руками голову, кричала: «Женя… Женечка… Женя… Женечка…»
Шевченко остановился и озабоченно повертел головой.
– Надо бы взять боеприпасов. Пропадет же всё. Бумага при нас, если что отобьемся.
Старовольский кивнул. Мишка, прихватив с собою Мухина, кинулся на поиски. Меликян неловко присел, лицо исказилось от боли. Старовольский спросил:
– Что такое, Вардан?
– Не знаю, ударило сзади.
Мы осмотрели его. Гимнастерка на спине была надорвана и покраснела, под ней намечался синяк с кровоподтеком посередине. Я сразу же сообразил.
– Это тебя кирпичом садануло.
– Похоже, – согласился Старовольский. – Можешь идти?
Вардан сказал, что да, и попросил воды. Женщина продолжала кричать. В глубинах горящих построек раздавался нехороший треск разрывающихся патронов.
– Сматываться пора, – сказал Старовольский нервно.
Появились Шевченко и Мухин. Мишка тащил новехонький пулемет Дегтярева, бытовик – пару патронных цинков. «Во, разжились, помародерствовали», – тяжело дыша, проорал нам Шевченко. «Валим отсюда», – приказал Старовольский, и мы побежали к воротам. За нами косолапо бросился немолодой красноармеец, из тех, что служили на складе.
– Эй, стой, куды?
– Воевать, – прокричал ему со злостью Старовольский, с трудом перекрывая становившийся всё более сильным грохот рвущихся патронов. – Лучше женщиной займись, уведи, пока в нее не угодило.
Красноармеец махнул рукой.