Автохтоны Галина Мария
– Да, Вертиго. Она одним махом избавилась и от мужа, и от Ковача. Ловко, верно? Беда в том, что ее саму стали таскать на допросы. Не учла специфику новой власти. К тому же Нахмансон все понял. И дал на нее показания. Тогда она и соблазнила этого энкавэдешника.
– Версия не хуже любой другой. А почему тогда этот Пушной ее убил?
– С чего вы взяли, что Пушной ее убил?
Сам собой зажегся желтенький фонарь в подворотне. В конусе света висела водяная пыль. Нищий докурил сигарету до фильтра и отбросил окурок, который умирающим светлячком прочертил дугу в мокром воздухе и погас.
– Это же театр. Театр, понимаете?
Отличное алиби, вот так погибнуть на глазах у сотен зрителей. И пустая могила. Да, все сходится. Что ей стоило немножко полежать в гробу – в белых лилиях… А потом – новое имя, новые документы, свобода. У нее, должно быть, были еще сообщники. Хотя бы врач, который случайно, совершенно случайно оказался на спектакле и поднялся на сцену, и подтвердил смерть. Предположим, она могла незаметно подменить боевой патрон холостым, если разбиралась в этом, конечно. Тогда вся эта сцена в гримерной перед спектаклем, все это объяснение – все было рассчитано на то, что Пушной, доведенный до крайности, выстрелит. Она же пела Кармен! Пушной наверняка видел ее в роли Кармен, дальше уже суггестика…
Она, конечно, рисковала – вдруг Пушной, вопреки подсказке, задушил бы ее тут же, на месте. Не Хозе – Отелло. Да, очень рискованно. К тому же надо было подменить не один патрон, как минимум два, для подстраховки, а он мог выстрелить в кого-то еще, хотя бы в себя, и тогда все вскрылось бы. Точно. Он вроде и пытался, но что-то не сработало. Тогда все сходится. Но ведь чушь, пошлая вычурная мелодрама… Хотя не без стиля. Или она была в сговоре с Пушным, что очень упростило бы дело.
– Кто вы такой?
– Не важно. Лабал когда-то. Давно. Теперь не лабаю.
Дверь в кофейню открылась и, вытолкнув из себя плотный пакет тепла, света и острого запаха кофе, вновь захлопнулась. Мимо, ссутулившись и сунув руки в карманы, прошел Марек. В их сторону Марек даже не посмотрел.
– Сколько она вам заплатила?
– Кто?
– Янина, конечно. Она, я смотрю, всерьез взялась за свой имидж. Беда в том, что все читают одно и то же. Если не Уэллса, то Чапека. Средство Макропулоса, вечно молодая Эмилия Марти. Оперная певица, кстати.
– Да пошел ты, – скучно сказал нищий и повернулся к нему спиной.
Пальто, когда-то добротного сукна и неопределенного теперь цвета, разошлось по шву. Из шва торчали перегнившие нитки. Казалось, под пальто нищий сметан вот так же, наспех, и нитки, удерживающие вместе куски тела этой тряпичной куклы, тоже давно уже сгнили…
– Погодите! – крикнул он в ватную спину. – Откуда вы знаете про Вертиго? Кто вам сказал? Про Вертиго?
Но нищий уже, двигаясь вразвалку и боком, словно краб, но, тем не менее, очень быстро, исчез в толпе туристов сразу на выходе из подворотни.
– А я думала, вы передумаете, – сказала Марина.
Серый пуховик, шарфик в клеточку, клетчатая клеенчатая кошелка. Припухшие щеки покраснели, ей было жарко. Она заранее оделась и ждала его. А ведь он пришел вовремя. Ну почти вовремя.
За стойкой незнакомая, немолодая, в неопрятно наложенной помаде, наливала в мерный стаканчик водку. Нетерпеливый клиент переминался с ноги на ногу, вечерний клиент, оплывший и грязноватый, как сугроб на обочине. Другой, точно такой же, примостился за его любимым столиком у окна и торопливо хлебал дымящийся суп. Пахло подгорелым постным маслом и кислым борщом.
Это была другая «Криница», печальная и потаенная, утлое прибежище потерпевших кораблекрушение.
– Нет, что вы. – Он посторонился, поскольку мятый клиент, неуверенно удерживая в руках поднос с рюмкой и тарелкой супа, двинулся прямо на него.
Женщина за стойкой повела плечом и покосилась темным припухшим глазом. Он машинально отметил, что Марина сейчас казалась ниже ростом, старше, растерянней, – не хозяйка, случайная гостья.
– Позвольте мне.
Она молча протянула ему сумку.
– Ого. Что у вас там? Кирпичи?
– Еда, – сказала она смущенно, – ну, остатки. Это ничего, это можно.
– Я не потому… просто… как вы это каждый вечер таскаете?
– Знаете, какие у меня мускулы? – Она улыбнулась.
Серый пуховичок светился в сумерках, он еле поспевал за ней – сначала за угол, потом в подворотню, проходной двор, еще один, мимо освещенного окна, где за тюлевой занавеской девушка в черном вечернем платье стояла у трюмо, подкрашивая глаза, снова в переулок, мимо рюмочной с пылающими малиновыми буквами над входом.
Оказывается, они вышли на трамвайную остановку. Но так, конечно, гораздо быстрее. Если срезать дворами.
Из-за угла, звеня и передвигая квадратики света, показался трамвай, и он уже примерился в него сесть, но Марина положила на клеенчатую ручку сумки пальцы, словно дотронуться до его руки она не решилась.
– Нет-нет, – быстро сказала она, – нам не надо. Это не наш.
Тут только он заметил кучку темных людей, топтавшихся чуть поодаль, нахохлившись. Пуховики, плащевка, брезент, лезущие из швов ости птичьих перьев. Китай, Турция.
– Ага, вот и наша.
Маршрутка словно бы пряталась за трамваем, маленькая и жалкая, с полуслепыми окнами. Темные люди зашевелились бойчей.
– Ох, да скорее же, а то не сядем.
Марина с неожиданной прытью ввинтилась в толпу темных людей и вскочила на подножку притормозившей маршрутки раньше, чем та полностью распахнула дверь. Он прыгнул за ней, удерживая сумку обеими руками перед собой, что было неудобно, но разумно, поскольку темные люди отчаянно напирали сзади. Его притиснуло к Марине, и лишь сумка, словно меч Тристана, помешала вжаться в ее серенький пуховик совсем уж неловким образом.
Даже в набитой влажными людьми маршрутке он различал ее запах – от нее пахло потом, столовой, и сильно – то ли духами, то ли дезодорантом, липковатый химический запах, но почему-то не отталкивающий, а напротив, трогательный. Она стояла, чуть отвернув голову, как бы подчеркивая, что соприкосновение их тел случайно и вызвано лишь теснотой. Маршрутка куда-то сворачивала, на чем-то подпрыгивала, люди стояли плотно, в какой-то момент маршрутка остановилась, и он понадеялся было, что кто-то из темных людей выйдет, но вместо этого они с тихим вздохом сомкнулись еще теснее. Что было снаружи, он не видел, лишь иногда по глазам скользил полосами свет ртутных ламп. Марина вдруг начала торопливо толкать его плечом, поскольку руки у нее были притиснуты к телу. Он понял это так, что им пора, и, боком, раздвигая чужие бока, начал протискиваться к выходу. Их пропускали молча, без ругани, только шумно выдыхали, чтобы уплощиться в объеме.
Его вытолкнуло из теплого людского варева, фонарь раздраженно мигал над головой, дождь оседал мелкой моросью на лицо и одежду… В сумке что-то, покачиваясь, булькало, и он старался держать ее как можно дальше от себя. Марина спрыгнула с подножки следом и теперь стояла рядом, переводя дыхание.
Маршрутка плюнула облачком сизого дыма и укатила.
По обе стороны узкой улицы присели слепые домики, плотно занавешенные окна почти не пропускали света, словно бы все еще была война и угроза с неба, напиравшего на домики сверху. Лаяли собаки. Сначала одна, потом другая, подальше, потом еще дальше, лай прокатывался по сырому воздуху, как волна.
– Ну, что же вы стали? – окликнула Марина с ласковой укоризной.
Сапожки, обтягивающие полноватые икры, несли ее над треснувшим асфальтом. И как она ходит на таких каблучищах? Его всегда поражала эта женская готовность жертвовать удобством не красоты ради, какая тут красота, вон валики плоти нависли над голенищами; но ради чего-то более странного и эфемерного, чем красота.
Они шли, и дома становились все ниже, словно врастали в землю. Облупившаяся штукатурка, мох, плесень… Марина шла очень бойко, хотя и сосредоточенно глядя под ноги. И молча.
– Скажите, – молчание показалось ему неловким, хотелось отшутиться, – а вот… монстры всякие, пожиратели мозгов, или, там, волки-оборотни тут, часом, не водятся?
Она повернула к нему бледное лицо. Глаза ушли в темные ямы.
– Пожиратели мозгов у нас в управе сидят. Давно засели, и не выбьешь. Они ж зомби, что им сделается. Волки-оборотни все больше в старом городе тусуются. В центре. Они от бензина балдеют. Правда-правда, я сама видела. Стоит, нюхает, весь вытянулся, аж хвост дрожит. Даже перевернуться забыл. Они часто в байкеры идут, во-первых, стая, им нравится, что много их, во-вторых, бензин…
– А если парой? Ну, не стаей, а только вдвоем? Два, скажем, мотоцикла?
– Тогда волк и волчица. Эти только вдвоем, да. Этим больше никто не нужен.
– Волк и волчица, – сказал он, – ясно. А как они, кстати, переворачиваются? Сбрасывают одежду и мочатся на нее? Скачут через нож?
– Есть такая трава. Три листочка, в центре ягодка. Для людей она ядовитая, а для них – нет. Сгрызут и перекинутся. Но я ж говорю, на районе они почти не водятся. Скучно им тут. Движухи нет. Ну, тритоны, я говорила. Они в канализации. Еще прозрачники. Вот эти страшные. В самом деле страшные.
– Кто?
– Прозрачники. Если ты ночью встаешь, ну, попить или, там, наоборот, – она смущенно улыбнулась, – нельзя смотреть в зеркало. А то он заберет отражение. И выйдет из зеркала. Похож на человека, только плоский, понимаете? Пустой. Чтобы стать полным, ему надо накачаться. Потому надо обязательно смотреть, когда вечером идешь, кто там тебе навстречу. Они обычно левши. И застежки не на ту сторону…
– Откуда вообще застежки? Люди не спят в одежде.
– Да, – согласилась она, – это я как-то недоучла. Все, вот мы и пришли.
Одноэтажный домишко был неотличим от остальных прильнувших друг к другу обломков человеческого крушения. Скудость чужой жизни заразна, как ветрянка или свинка. Он невольно замедлил шаг, и Марина, заметив это, весело сказала:
– Ну что же вы?
– Я подумал… вы ведь ведете меня к себе домой, да? Я вас не очень обременяю?
Картины в его воображении, очень яркие на фоне кривых обрубков деревьев и гробоватых домиков, сменяли одна другую: коврик с котятами или лебедями, запах клопомора, кашляющая старуха за ширмой, пролежни, цинковое ведро, ребенок-дебил, опухший, вялый, с бессмысленно раскрытым ртом (почему обязательно дебил?), муж-алкаш в растянутой майке с пятнами на животе, в сырых носках с ниточками, торчащими из больших пальцев; вода, капающая в подставленный таз…
– Что вы, – вежливо сказала Марина, – совсем нет. Только ноги вытирайте, ладно?
Наверное, ей эта мебель досталась вместе с домом. Гарнитур-стенка, сервант, хрусталь, чайный сервиз. Диван. Трехрожковая люстра. Семидесятые, а то и шестидесятые. А вот плазменный телевизор на кронштейне был новенький и показывал какой-то спортивный канал.
– А это мой муж. Познакомьтесь.
Перед ним стоял красавец. Нет, не так.
Воплощение девичьих грез, утоление женской жажды, чистый холодный ручей, солнце, преломленное в воде, как преломляют хлеб отдающие ладони. Он не знал, что о мужчине можно так думать. Что он может так думать о мужчине.
– Наш клиент. Ему негде ночевать. «Пионер» опять сгорел, представляешь?
– Он сколько раз уже горел? – спросил Маринин муж. – Четыре?
Голос был под стать внешности. Сейчас спросит, а какого, собственно, он не вписался в другой хостел? Или на съемную квартиру? Нет, не спросил.
– Проголодались, мальчики? – Марина взялась за ручки клеенчатой сумки. – Я сейчас…
Было слышно, как там, в кухне, она чем-то гремит и булькает.
Ну, конечно, непроходимо глуп, к тому же альфонс, иначе он с ней бы не жил, с такой. А он-то думал, что к себе домой она его зазвала, надеясь на сближение, и даже прикидывал, уступить или сделать вид, что не понял намека.
– Эта их саламандра совсем стыд потеряла. – Маринин муж рассеянно следил за бегающими безмолвными футболистами. – Сильный был пожар?
– Не очень. А вы правда верите, что это саламандра? Там наверняка старая проводка, решили сэкономить на ремонте.
– Саламандра, – сказал Маринин муж, – да к тому же дикая. Или одичавшая.
Не глуп. Безумен.
– Да, – согласился он, – да, разумеется. Одичавшая.
Мобила зашевелилась у него в кармане, он вздрогнул от неожиданности, неловкими пальцами извлек ее наружу. Пассифлору привезли, лениво пропела зеленовласая дриада. Только что. Ой, она, оказывается, такая красивая, пассифлора. Да, могут доставить по адресу. Варшавская, двенадцать? Да, конечно. Может, что-то добавить к букету? Аспарагус, например? Нет, аспарагус не надо, ответил он, а вообще как вы думаете, что означает аспарагус? Тайное влечение? Печаль при расставании? Не забуду, не прощу? Она не знала. Утрачен древний куртуазный язык цветов.
– Простодушие, доверчивость.
Он обернулся.
– Вот… Аспарагус. Означает «простодушие, доверчивость». «Аспарагус язык цветов», пробивается на раз.
Маринин муж отложил смартфон и улыбнулся.
– Мальчики, – Марина стояла в дверях в домашнем халате, пестром и не без кокетства завязанном на талии, – идите обедать.
Мойка, электроплита, микроволновка, двухкамерный холодильник. Еще один телевизор, только маленький, и в нем бегают маленькие футболисты.
Человек редко бывает красив, когда ест. Этот был.
– Добавки положить?
– Нет, – сказал он, – спасибо. Хотя очень вкусно.
– У нас хорошо готовят, в «Кринице», – отозвалась она машинально.
Он для нее был случайным человеком, цветовым пятном. Она смотрела на мужа. Напряженный, внимательный, полностью поглощенный взгляд. Припадки? Безумие? Что? Должно быть что-то. Чужая жизнь задела его своим краем, и он невольно поежился.
– Я постелю в гостиной. – Она убрала пустые тарелки, составила их горкой в раковину и пустила воду. – Ничего? А то у нас только две комнаты, гостиная и спальня.
И там, в спальне, она ложится с этим. И каждую ночь немножко умирает от счастья? От тревоги и тоски? В темноте, в объятиях… Он вдруг почувствовал, что краснеет.
Маринин муж следил за бегающими человечками лениво и доброжелательно – так кот смотрит на плавающих за стеклом аквариумных рыбок. Белки глаз были яркими, с лазуритовым отливом. Свет облекал чистую линию лба и высокие скулы, словно водяная пленка. Свет вообще чудная штука, подумал он мимоходом, все, что мы видим, в сущности, есть свет, отражающийся от тел, поглощаемый телами, преломляемый телами… Тонкие волны, волокна, узлы и переплетения обнимающей все нежной материи. Мир есть то, что мы видим, но вижу ли я то, что видит, скажем, Марина? Есть ли что-то помимо того, что мы видим?
– Разумеется. Вещей больше, чем мы осознаем и познаем в свете природы, и они над естеством и превыше него. Эти вещи не могут быть поняты при свете естества, но только в свете человеческом, который превыше света природного. Ибо природа излучает свет, при котором возможно ее ощущать, сама собою. – Маринин муж так и не повернул головы.
– Простите, что?
– Парацельс, – пояснил Маринин муж, вежливо улыбаясь, – разве вы не читали? Вы производите впечатление культурного человека.
– Читал. Когда-то давно. Очень… мило, я бы сказал.
– Да, – согласился Маринин муж, – очень мило.
– Скажите, а вы правда прочли мои мысли или примем это за совпадение? Я предложил бы остановиться на втором варианте. Тогда нам всем будет легче.
– Примем за совпадение, – легко согласился Маринин муж.
Человечек на экране подбежал совсем близко, вот-вот выпрыгнет наружу… Приоткрытый рот, вытаращенные глаза, слипшиеся от пота волосы. Какой это клуб? Он не узнавал эмблему.
Вода из крана вилась тонкой прозрачной веревочкой, падая в стопку тарелок в раковине и расплескиваясь там с мерным шумом.
– Спасибо, солнышко, – сказал Маринин муж. – Я пошел, ага? – И, уже ему: – Спокойной ночи.
В спальне, подумал он, наверняка тоже бегают маленькие бесшумные человечки.
– Вы ему понравились. – Марина расставляла вымытые тарелки в сушилке. – Вообще он избегает посторонних.
Психи обладают удивительной чуткостью. Угадывают по лицу, по глазам. Отсюда эта иллюзия чтения мыслей.
– Он у вас очень красивый, знаете, – сказал он, чтобы утешить ее в ее одиночестве и отчаянии. – Никогда не видел такого красивого человека.
– А он не человек. – Марина вытерла руки бумажным полотенцем и, скомкав, выбросила мокрую бумагу в мусорное ведро. – Он сильф.
– Простите, кто?
– Сильф, создание воздуха, дитя света. Вы ведь читали Парацельса? – Она прикрыла глаза и процитировала, словно бы огненные буквы горели у нее под веками: – Итак, они суть люди и племя: умирают вместе со зверьми, ходят вместе с духами, едят и пьют вместе с людьми…
Опять Парацельс.
– Давно, – повторил он, – когда-то давно. Помню смутно.
Такая игра, да, такая игра. Конечно, не человек. Пришелец или сильф. Неспособный к труду и заработку безумный красавец и его очень обыкновенная жена. Им так легче.
– А почему вместе со зверьми?
– Парацельс думал, что у них нет бессмертной души, – пояснила она, – ну, как у животных. На самом деле это не так. Не так. На самом деле они просто… ну, становятся частью целого. Когда, ну, уходят. Как капли воды становятся морем. А потом опять могут стать каплями воды. Я вижу, вы не верите. А зря.
– Марина, – сказал он осторожно, – я не то чтобы не верил… Но я за всю свою жизнь не видел ни единого сильфа.
– Наверное, вы просто не обращали внимания. – Она пожала круглыми плечами. – Они ведь тоже не всем показываются, Сильфы, лесные люди… ундины. Но в городе, конечно, в основном сильфы, остальным просто негде жить. – Она поглядела на него искоса и нерешительно проговорила: – Может быть, вы хотите поиграть с ним? Мне не жалко. Я же вижу, вы так на него смотрели…
– Нет. Нет, что вы! Я просто… ну, любовался.
– Любоваться, это же и есть от слова любовь. А они не как мы. Они легкие. Им просто все. Но это не потому, что у них нет души, нет. Просто она… другая… легкая. А он меня любит. Правда любит.
– Марина, – сказал он, – я не сомневался. Знаете, давайте я спать пойду. Вы когда встаете?
– Рано, – она виновато взглянула на него, – я на пять будильник ставлю. А ему не мешает. Они ведь не спят, сильфы… Не умеют.
Он помялся:
– За то, что я вас побеспокоил… Сколько я должен?
– Нисколько. – Она улыбнулась этой своей скрытой улыбкой, – вы ведь помогли донести сумку. Считайте, я вас как бы наняла. Взаимные услуги, вот и все.
– Вы же, наверное, ну, скудно живете?
Три плазмы, хрусталь… Двухкамерный холодильник.
– Да мы ведь на еду не тратим совсем. Еще соседке хватает. У нас соседка, бабушка, она и правда бедная. Я вам постелю в гостиной, на диване, если вы не хотите, ну…
– Не хочу. И, скажите, можно выключить футболистов? Чтобы не бегали?
Она покачала головой.
– Футболистов выключить никак нельзя, – сказала она.
Обои в цветочек, сервант… Плоский блеск фанеровки. Что-то двигалось по краю глаза, неустанно, мелко и быстро, отражаясь в лакированном шпоне. Футболисты. Маленькие молчаливые футболисты. Пахло кофе, резко и остро, прекрасный, прекрасный запах. Он торопливо перебирал вчерашние события. Ах, ну да… Хорошо, он вчера сообразил купить зубную щетку и бритву в этом их магазинчике напротив «Криницы». Иначе было бы совсем противно.
На кухне Маринин муж сидел спиной к двери, наблюдая за бегающими фигурками, и пил кофе.
– Кофе будете? – спросил Маринин муж не оборачиваясь.
Марин, надо полагать, уже ушла, «Криница» открывается рано. Очень рано. А значит, он остался один на один с безумцем.
– Запеканка в холодильнике. – Маринин муж не отводил взгляда от бегающих фигурок. – Вам ведь как всегда?
Чистая линия скулы, маленькое, чуть заостренное ухо.
Кофе был хороший. Лучше даже, чем в «Синей бутылке».
– Это не Стивенсон.
– Простите?
Маринин муж повернулся к нему. Радужка прозрачных светлых глаз сливалась с белком.
– Я о названии. У Стивенсона «Сатанинская бутылка». Не синяя. Сатанинская. Синяя – это у Брэдбери.
Похоже, бутылки пользуются литературным спросом, подумал он.
– Да, – сказал Маринин муж. – Кстати, вы заметили? У всех этих историй одна и та же мораль. Утешение можно найти только в исконном содержимом. Простодушный пьяница знает, что ему надо, и потому получает то, что хочет. Он не даст уловить свою душу в сети иллюзий – и остается в выигрыше. Но кофейня так называется не из-за Брэдбери. Из-за инклюзника. В таких бутылках держали инклюзников. Гомункулюсов. Закупоривали и держали.
– Что, настоящих?
– Конечно, настоящих. Алхимики выращивали, для себя, понятное дело, но иногда, если заводился лишний, выбрасывали на рынок. Инклюзник выполняет желания владельца, но, поскольку все обычно просят денег, был заточен именно на деньги. На богатство. Знаете, как люди думают, что если у них будут деньги, то все будет хорошо.
– А на самом деле нет, – сказал он скучно.
Банальная истина. Впрочем, как все банальные истины, безусловно верная.
– Да, – согласился Маринин муж, – верная, как все банальные истины. Включая и ту истину, что банальные истины верны.
Крошечные молчаливые футболисты продолжали свой бесконечный бег, теперь они были в оранжевом и синем. А раньше – в красном и черном. Кажется.
– Спасибо. Мне, наверное, пора.
Он так и не спросил, как зовут Марининого мужа. Случайный человек, которого он больше, скорее всего, никогда не увидит.
– Урия.
– Что, простите?
– Урия, так меня зовут.
Странное имя…
– Вовсе нет, – возразил Маринин муж. – Для сильфа – нет.
– Да, – согласился он, – наверное. Урия, дитя света. Но знаете… это имя с плохой коннотацией. Я хочу сказать…
– Я знаю, что такое коннотация. Поутру Давид написал письмо к Иоаву и послал его с Уриею. И в письме написал он так: поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтоб он был поражен и умер. Да. Урия-хеттеянин, один из храбрых у Давида. Но вы – не Давид, а Марина – не Вирсавия.
– Что вы, я и не думал.
– Подумали. Только что. Впрочем, был ведь и другой. Тот, который пророчествовал против города. Месту сему, говорил, быть пусту, и стало по слову его. Тоже плохо кончил. А еще – Урия Гип, пренеприятный субъект. Но меня зовут Урия, что уж тут поделаешь. А вы разумно поступили, что съехали из хостела.
– Не хочу сгореть в собственной постели.
– И бегать ночью тоже не хотите?
Он молчал.
– «Сердце ангела» смотрели? – спросил Урия тихо.
Он сглотнул.
– Человек преследует сам себя. Ловит свое ускользающее я… как волк пытается вцепиться зубами в свой хвост. И когда ему это наконец удается, он постигает себя и возмездие настигает его. – В светлых глазах Урии бегали футболисты. – Но это не про вас. Было бы, конечно, весьма элегантно в сюжетном плане, но вторично.
– Ладно, допустим, вы читаете мысли. А вы можете этого не делать?
– А вы можете не дышать?
Он вздохнул и достал телефон.
– Куда приехать? – В голосе Валека была усталая покорность.
– Ставского, семнадцать, – сказал Урия.
– Ставского, семнадцать, – повторил он. – А ехать, ну, в центр. Да, я понимаю. Через полчаса. Хорошо.
Урия стоял у окна, свет облекал чистый высокий лоб, широкие плечи, сильную шею, озерцом стоял в ямке между ключицами…
– Я не буду говорить, о чем вы сейчас думаете, – сказал Урия.
– Да, пожалуй, не надо. А кто такой Ставский? Ну, который улица? Неужели писатель?
– Понятия не имею, – ответил Урия, – но можно пробить по Яндексу.
– И куда вас занесло. – Валек, словно игрушка на приборной доске, качал лысой головой. – Это же полное, извиняюсь, зажопье. Плохой район. И всегда был таким. Сплошные гопники. Псоглавцы.
– Псоглавцы, да. Целые стаи. А как насчет сильфов?
Покосившиеся домики сменялись другими, такими же мокрыми и грязными. Черные деревья топырили страшные обрубки, из обрубков торчали пучки голых прутьев.
– Сильфы? Ну да, вы же читали путеводитель. До слез пробирает, а? Безумная старуха, рядящаяся в шелка и бархат, все ждет и ждет своего сильфа… Подходит к прохожим – к высоким и красивым мужчинам. Заглядывает в лицо… И тихонько бредет прочь. Я знал человека, который писал эту штуку. Большой был, хм, циник. Самые трогательные истории выдумывают циники.
Валек вздохнул. Усталый, немолодой человек. Куда вообще подевались все молодые? Сидят в подполье? Молчаливая армия, грозящая выйти наружу и смести эту жалкую кучку стариков, трясущихся над своим прошлым…
– Вот так и надо работать! Чтобы до слез… А мы с вами – история, история, факты… Кто прав? Кто виноват? Кто герой? Кто предатель? Грязь, кровь и никакого катарсиса. А людям нужен катарсис. Люди хотят про тритонов и сильфов. Про черную вдову. Про другую вдову, которая заказала лучшему в городе чучельнику чучело мужа и потом двадцать лет держала его в кресле в столовой, меняя ему время от времени позу и одежду. Про аптекаря-отравителя. Про несчастных влюбленных. Про цветочницу, полюбившую вечно юного сильфа. Это красиво.
Город съел свои пригороды. Когда-то здесь были усадьбы, и палисадники, и яблоневые сады. Наверняка еще остались выродившиеся, печальные яблони-дички, трогательно предлагающие каждую осень свои крохотные сморщенные плоды. Бедные безумицы, ждущие своего сильфа.
Рыночная площадь. Цветочный базар. Ратушная площадь. Еще один цветочный базар. Они обогнали фургончик с рекламой молочных продуктов на боку. Он наконец разглядел название фирмы. «Ласочка».
– И аполитично. Не надо с приходом каждой новой метлы переписывать путеводители. Тут можно где-нибудь купить рубашку?
– Вон там, в торговом центре. Но там нельзя парковаться. Я, пожалуй, здесь стану.
– А что, про сопротивление людям не нравится? Про героизм и все такое…
– Нравится, – с отвращением сказал Валек. – А как же. Про то, как храбрые партизаны взорвали железнодорожное полотно и цистерны с соляркой горели так, что жар убил все деревья в радиусе восьми километров. Все прошло как по маслу, но им пришлось прирезать путевого обходчика. А при чем тут, спрашивается, путевой обходчик? Про врача местной инфекционки любят, он хотел вылить в водохранилище пробирку с культурой Yersinia pestis, но все медлил, медлил, потому что понимал, что эту воду будут пить его жена и девочки… И его взяли, и тогда он сам выпил содержимое пробирки и умер в страшных мучениях…
– А как насчет общности? Единого порыва? Экстаза? Чистого телесного восторга?
– Не знаю, что вы имеете в виду. Экстаз и чистый телесный восторг, это когда громят винные склады. Или когда достойные горожане при одном только слухе, что немцы в городе, на рассвете толпой приходят в еврейский квартал и начинают вытаскивать из домов сонных женщин и детей. Экстаз – это когда все вместе кого-то бьют.
– Что, не было героев?
– Был. Один. Поляк, совершеннейший антисемит, щеголеватый, с такими, знаете ли, усиками, встал поперек улицы и сказал, курва, кто первый их тронет, убью, и тогда забили камнями его самого…
– Ковач?
– Почему – Ковач? Какой-то другой поляк. Ковача уже посадили к тому времени. Или вообще расстреляли.
Он отсчитал купюры, прибавив сверху. Валек пересчитал, утвердительно покачивая головой, спрятал в карман.
– Вы щедрый человек. Благодарствую. А то, честно говоря, дочке уже второй месяц зарплату зажимают.
– А где она работает?
– Продавщицей. В цветочном магазине. Круглосуточном. И кому, спрашивается, нужны цветы ночью?
– Это же прекрасно, когда среди ночи вдруг кому-то могут понадобиться цветы. А скажите, Банковская далеко?
– Мы на ней стоим, – сказал Валек.
Солидные дома, солидная улица. В доме номер один был салон связи «Заводной апельсин» и кофейня, в доме номер два – отделение какого-то банка и кофейня. Вейнбаум живет на этой улице? Ему почему-то казалось, что Вейнбауму тут должно быть скучно. Но если поспрашивать, скажем, по тем же кофейням… Вейнбаум – не из тех, кто способен затеряться в толпе.
Но, возможно, он зря беспокоится. Скажем, кран потек. Старые краны все время текут, нужно вызывать сантехника, чинить, возиться… А сегодня Вейнбаум уже будет сидеть в «Синей бутылке». Как всегда.