Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник) Быков Дмитрий
А что же оставалось делать нам – тем, кому не хватило мест за пишущими машинками? О-о-о, нас прямо-таки заждалась одна замечательная профессия: шить лифчики на МПШО «Черемушки»! Нам даже платить за это что-то обещали, и мы с подругой Иркой уже заранее облизывались, предвкушая, как на большой перемене будем покупать у кинотеатра «Одесса» не фруктовое мороженое в стаканчике за 7 копеек, а эскимо с орешками за 28, на которое нам так редко хватало выпрошенных у родителей денег.
Однако, ознакомившись с будущей трудовой деятельностью и расценками на оную, мы с подругой несколько приуныли. Ибо нам с Иркой предстояло… пришивать к лифчикам резинки, и стоило это всего-то 3 копейки за сотню «притачанных деталей». Конечно, мы сами были во многом виноваты: на уроках труда в школе больше хулиганили, чем ночнушки шили и борщи варили, – вот нас так учитель труда и отрекомендовала! Типа, только на резинки мы с Иркой и годимся…
Как бы то ни было, работать за 3 копейки было настолько влом, что мы с подругой соскользнули со стульев у швейных машинок и пошли шататься по цеху. Дабы лишний раз убедиться, что с дешевыми резинками «повезло» только нам.
Представьте себе, мы не ошиблись. Наши одноклассницы уже вовсю сострачивали швы на чашечках лифчиков, а Верке, как самой послушной и умелой, даже поручили «обтачку изделия на оверлоке» – так именовалась эта жутко сложная операция, цена коей была аж 79 копеек за сотню! Это сколько же мороженого за 28 копеек сможет слопать Верка, если сотни три-четыре лифчиков вокруг обошьет!
…Уж не помню, кому из нас от безделья пришла в голову сия безумная идея, но уже через час Ирка магически перевоплотилась… в Мадам Суперлифчик. Через плечо ее, подобно орденской ленте, было перекинуто нечто, состроченное из чашечек лифчиков самых разных размеров – от «нулевого» («прыщики надо йодом мазать!») до восьмого («парашюты у нас в спортивном отделе продаются!»).
В таком, скажем прямо, ослепительном виде Ирка – Мадам Суперлифчик – безнаказанно дефилировала по цеху аж полчаса, пока не столкнулась бюстом к бюсту с нашей наставницей, кою мы с подругами при первой же встрече окрестили Женщиной С Усталыми Глазами (или ЖСУГ сокращенно).
Скандал на МПШО, конечно, был невероятный. Оказывается, такое ЧП на «Черемушках» произошло впервые за всю славную историю его существования. Нас с Иркой на следующий день «повесили на доску бракоделов» – то есть не нас, конечно, а наши фамилии и наше совместное суперизделие. Пригрозили, между прочим, что вычтут стоимость испорченного материала из зарплаты. Может, и вычли бы, но зарплата наша была столь «велика», что мы и так практически ничего не получали.
Так и ходили мы честно на МПШО аж целый год, благо от школы оно недалеко располагалось. Многие, правда, пытались выгадать себе за счет практики свободную среду, «набивая температуру на батарее». Или, попросту говоря, прислоняя на секунду-другую градусник ртутным концом к батарее центрального отопления. Правда, для этого нужно было иметь недюжинный опыт и сноровку: у меня, например, взбесившаяся ртуть упорно скакала до конца шкалы, и все попытки отправить ее обратно, хотя бы к отметке 39, ни к чему не приводили. Так что пришитых резинок на мою долю за год пришлось более чем достаточно.
А в конце года к нам подошла ЖСУГ и осторожно так поинтересовалась, а не хотим ли мы теперь, получив замечательную профессию швеи-мотористки, прийти после школы работать на МПШО «Черемушки»? И если кто-то из нас, не желая огорчать эту хорошую и добрую женщину, отвечал: «В институт не поступлю – приду!» – ЖСУГ прямо-таки расцветала и поспешно делала какие-то пометки в своей записной книжке.
Мне тоже не хотелось ее огорчать, но, еще в первом классе определившись с выбором профессии, я честно ответила ей: «Не-а, я к Котеночкину пойду, “Ну, погоди!” рисовать!». И, чтобы не выглядеть в ее усталых глазах Хрюшей, добавила: «А хотите, я вам оду напишу?»
Наставница моя, понятно, сразу просияла: ну конечно, она очень хотела, чтобы на нашем «выпускном» прозвучала ода родным «Черемушкам»!
Ода написалась с полпинка и столь же быстро была подвергнута жесточайшей цензуре со стороны ЖСУГ и других наставниц. Безжалостно вымараны были сатирические строчки, кои, как мне казалось, весьма удачно высмеивали девочек, набивавших себе температуру «на батарее» и тем самым тормозивших обеспечение женского населения Москвы высококачественными лифчиками. Эти строчки я до сих пор помню наизусть:
- Если нет температуры —
- шей детали без халтуры.
- Будет очень неопрятно, сами посудите,
- Коль в неровном лифчике
- В класс войдет учитель!
- И не спеши класть поскорее
- Ты градусник на батарею,
- А лучше, если нездоров,
- Ты посети-ка докторов!
В результате цензуры от моей «Оды “Черемушкам”» осталось одно четверостишие, кое, по мнению наставниц, достойно было прозвучать со сцены в день торжественного окончания нашего профобразования. И я прочла его – громко и гордо, как мне и велели:
- Я обожаю вас, «Черемушки» родные,
- Ни дня я не смогу без вас прожить,
- И на прощанье вам я обещаю,
- Что шила, шью и вечно буду шить!
Ирина Озеркова
Белая ворона и ее родители
Насколько я любила учиться, настолько же не любила школу. С первого по третий класс было все хорошо, в четвертом тоже. А вот в пятом классе я начала думать. И мои не очень веселые размышления касались двух основных пунктов: общественной работы и отношений в классе. В сущности-то, как сейчас понимаю, думала я правильно, только говорить вслух об этом было не обязательно.
Возможно, я не просто «белая ворона», а «белая ворона наследственная». Мой отец никогда не воровал и не брал взяток, хотя и был военный со строительным дипломом. Его даже за глаза называли «динозавром». Не состоял в партии. В итоге ушел в отставку в звании подполковника. Мне говорили (этот эпизод не помню, а родителям вот запомнилось), что однажды я рассказала в школе политический анекдот, услышанный дома. Как ни странно, последствий это не имело. Меня по этому поводу точно никто дома не «воспитывал».
И политикой самой по себе я не интересовалась: очень нудно. Читала, как все в городке, «Правду», «Красную звезду» (вот уж тоска зеленая!) и «Пионерскую правду», конспектировала для уроков истории бесконечные съезды и пленумы (еще и заучивать эту жуть предлагалось!), раз в месяц по графику готовила политинформацию.
Ну так вот, об общественной работе. В конце семидесятых – начале восьмидесятых во всех школах Советского Союза она считалась обязательной. В том числе и в нашей. Человека, который ей не занимался, ругали не просто так, а перед строем на пионерском сборе. Соответственно, у каждого была какая-то должность. У меня, поскольку я училась практически на отлично, она называлась «руководитель учебного сектора». Это значит: заниматься с отстающими, следить за дисциплиной на уроках и вывешивать «экран успеваемости класса» на всеобщее обозрение. Вот против последнего я и восстала. Не то чтобы это отнимало уж очень много времени, хотя, конечно, отнимало. Просто противно было, потому что начиналось: «А можно не ставить мою двойку?» Я, честно говоря, не понимала, почему Пете надо всё выставлять, а Марине не всё. Я и себе всё подряд выставляла. Правда, у меня двоек не было, но меня и за тройки ругали, и четверку считали не вполне подходящей отметкой. Чуть что: «Твой отец окончил школу с золотой медалью, а мать с серебряной, а у тебя никакого прилежания!» Но это мама. А папа, похоже, совсем не интересовался моей учебой. Или интересовался, но так, что я об этом не знала. Он был в курсе того, что у нас происходило, и писал по разным поводам небольшие стихи. Я, к сожалению, помню немногие. Записывала их в тетрадку, а потом, когда однажды принесла ее в школу показать подруге, один одноклассник вытащил ее у меня из портфеля, начал читать вслух, а когда я попыталась отобрать, просто порвал на кусочки. Переписывать ее заново я не стала, думала, и так помню. А теперь уже и не восстановить.
В шестом классе мне стали выписывать «Пионер», и мои мысли начали обретать формулировки. Я, как бы сказали теперь, фанатела по повестям Крапивина. Мне казалось: вот где-то там, в Свердловске, совсем другая жизнь. Там пионерские сборы – не копия классного часа, там понимают, что общественная работа – она потому так и называется, что делается для общества, а не для отчета. А друзья – это те, с кем делаешь общее дело.
И, конечно, я нарвалась. Однажды в ответ на упреки, что мои действия вредят коллективу, я заявила, что никакого коллектива у нас нет, а есть сборище мальчиков и девочек. Фактически я процитировала «Колыбельную для брата», но этого никто не заметил. Мне объявили бойкот. А в конце недели пропесочили меня на пионерском сборе за то, что я же его и нарушила, когда помогла подруге выполнить домашнее задание. Какая в этом была логика, мне непонятно до сих пор. Но, несмотря ни на что, несчастный «учебный сектор» с меня не снимали аж до восьмого класса.
Мне оставалось тихо завидовать параллельному классу, у которого классным руководителем была пожилая математичка: она не предъявляла ко мне никаких претензий, но посоветовала моим родителям выписать мне «Квант», а в восьмом классе я начала ездить в МГУ в вечернюю математическую школу.
Смена классного руководителя в седьмом классе ничуть не помогла мне во взаимоотношениях с одноклассниками – я так и оставалась фактически вне класса. Мне еще раз объявляли бойкот. Несколько раз я демонстративно прогуливала уроки после очередного конфликта. При этом, как ни странно, воображала себя сильной личностью. К восьмому классу у меня уже было несколько подружек.
В восьмом классе произошла одна дикая, с моей точки зрения, история. Дело все в том, что нас в классе было очень много – больше сорока. Видимо, и в параллельных тоже – и тогда не было практики делить большие классы. И вот однажды среди учебного года прислали еще одну новенькую. В отличие от тех, кто появился 1–2 сентября, эту встретили не просто плохо, а очень плохо – возгласами: «Ну вот, еще одна», – и намеренным игнорированием. Она как-то сжалась и даже не делала попыток общаться. И я не подошла. Не потому, что чего-то боялась – я к тому времени не боялась ничего. Просто каждый раз находились другие дела: дописать самостоятельную, доделать уроки, просто идти в столовую или другой кабинет… И через несколько дней она исчезла. Сначала сказали – заболела, а потом мы узнали, что ее отдали в другую школу, в колхоз, так как в городке была только одна наша школа. Я потом очень долго винила себя за то, что она ушла.
С середины седьмого класса отличников начали принимать в комсомол. Обо мне речь не шла: я-то практически отличница, но вот с общественной точки зрения… Во всяком случае, когда я поинтересовалась рекомендацией, отказали наотрез. Вспомнили обо мне только в середине восьмого, когда неохваченными оказались совсем уж неуспевающие да еще я. Тогда как-то неприлично стало: человек с всего двумя четверками, одна из которых по физкультуре, даже общественную работу какую-то делает, профориентацией занимается, и как, почему… В срочном порядке приняли. Как оказалось, мне повезло: на собеседовании в элитную столичную школу № 179 вопросом членства в комсомоле интересовались, без него могли и не взять.
А вопрос, оставаться ли в своей школе после восьмого класса, для меня вообще не стоял – я была готова уйти даже в ПТУ. Но тут – взяли в Москву, чего никто, кажется, не ожидал. Выпускного вечера после восьмого класса не было. Моя мама предложила отпраздновать это событие мне с подругами, но каким-то образом об этом узнал практически весь класс, хотя большинство из них никогда не бывало у нас в гостях. Все пришли и стали веселиться, напрочь забыв, что делают это у классной «белой вороны», которую так долго бойкотировали.
Ни на один вечер встречи выпускников этого класса меня не приглашали под предлогом «Ой, а мы не знали, где тебя искать», хотя я до сих пор прописана в городке, а он не так уж сильно разросся со времен моего детства.
Может, никак не могут смириться с тем, что мне на это наплевать?!
Елена Курдюмова
Комсомол и я
Вначале небольшое уточнение по времени и пространству: я училась в средней школе (без номера, иногда писали № 1) поселка Великий Бурлук Харьковской области в 1977–1987 гг., время событий рассказа – 1983–1986 гг.
1
По дороге в школу мы, трое друзей, обычно встречались на углу: со стороны рабочих домиков колхоза имени Димитрова подходили Олег с Аленой, а я – с улицы Чкалова. Дальнейшие полчаса пути до школы мы преодолевали вместе. Я и Алена были подружками и ровесницами, Олег – на год старше нас. Он нравился мне, и это было моей тайной. Алена в нашей небольшой компании всегда являлась центром внимания: маленькая и ладненькая, очень красивая, юморная, она никогда не лезла за словом в карман, а поэтому скучать рядом с ней не приходилось. Я в ее присутствии всегда оставалась в тени и в основном больше молчала.
В тот день Олег появился на месте нашей встречи сам. Он сказал, что Алена с мамой срочно уехали к родственникам: там заболела бабушка.
Оставшись впервые с Олегом один на один, я вдруг поняла, что нам сейчас будет совершенно не о чем говорить, и очень растерялась, ведь главным связующим звеном между нами была Алена. Некоторое время мы помолчали. Потом Олег взял инициативу на себя, беседа завязалась и вошла в обычное русло. Сначала говорили о школе и об уроках, остановились на литературе, он сообщил мне, что любит Есенина и не любит Маяковского, потом читал мне Есенина, потом читал свои стихи…
Когда уже почти дошли до школы, Олег вдруг сказал:
– Мне через неделю исполняется четырнадцать. Надо вступать в комсомол. А так не хочется!
– Ты что? – удивилась я. – Как можно не хотеть в комсомол?
– Я про то, – ответил Олег, – что мне дадут какое-нибудь общественное поручение. И надо будет тянуть эту нагрузку! Ведь комсомольцу стыдно не выполнять поручение!
Как в воду глядел мой товарищ. Примерно через полмесяца он стал комсомольцем. А еще через пару месяцев его, скромного, ничем не выделяющегося хорошиста, вдруг выбрали комсоргом школы. Как это произошло – для меня осталось загадкой. Теперь в подчинении у восьмиклассника Олега находилось около двухсот пятидесяти комсомольцев нашей школы – ученики восьмых-десятых классов. Он оказался на виду, и многие интересные девочки обратили на него внимание. А я вдруг решила, что мне совсем не светит быть рядом с ним…
2
Прошел год. Было 20 сентября – день моего рождения. У нас в школе в комсомол принимали двадцатого числа каждого месяца. Мне не терпелось попасть туда, поэтому я написала заявление заранее, чтобы стать комсомолкой прямо в день своего четырнадцатилетия.
Комиссию по приему возглавлял Олег, а в саму комиссию входили члены школьного комитета комсомола. За порядком следила вожатая, но, так как наши комитетчики были ребятами серьезными, она там просто отдыхала. После школьного этапа, примерно через неделю, нас водили в райком и там уже принимали окончательно. Задачей школьного комитета комсомола было подготовить кандидатов, а именно: заставить выучить все то, что полагалось знать настоящему комсомольцу.
Для поступления в комсомол прежде всего требовалась серьезная теоретическая подготовка. Перво-наперво учили комсомольский устав. Вообще само поступление напоминало мини-экзамен по истории КПСС и истории комсомола. На вопрос «Для чего ты поступаешь в комсомол?» полагалось отвечать: «Чтобы быть в рядах передовой советской молодежи!» Этот ответ звучал как клич, как призыв, как заклинание, как пароль к будущей комсомольской жизни. А главное – мы свято верили в эти слова.
В школе я была отличницей, у меня была хорошая память. Выучить устав и историю для меня не составляло труда. Но вот материалы пленумов… Так до сих пор и не поняла, как их можно запомнить.
В день рождения родители подарили мне наручные часы минского завода «Луч» – самые красивые часы в Советском Союзе. Они были маленькие, изящные, золотистые – мечта любого! Но в нашей школе запрещали носить часы до четырнадцати лет – считалось, что это предмет роскоши, и, кроме того, отвлекает детей от учебы. Поэтому мои законопослушные родители позволили себе купить такой подарок дочери только в день моего четырнадцатилетия.
Итак, я стояла перед комиссией. Часики приятно и непривычно оттягивали мне левую руку, я была вся во внимании, готова ответить на любые вопросы. Сначала все шло замечательно. Для порядка у меня спросили имя и фамилию, хотя все сидящие хорошо меня знали. Потом спросили дату рождения. «Так ты у нас сегодня именинница! – сказал Олег. – Ну тогда с днем рождения!»
А дальше последовали вопросы и ответы. Сначала я отвечала блестяще, потом раза три «сыпанулась» на пленумах. Меня приняли с условием, что перед приемом в райкоме пленумы я должна еще подучить. В перерыве Олег подошел ко мне. «Ты что так плохо подготовилась? – возмутился он. – Не вздумай меня опозорить в райкоме!»
Вопреки нашим опасениям, в райкоме все прошло гораздо проще. Первое, о чем меня спросили: «Как ты учишься?» Я ответила, что на отлично. «Отличница?! – переспросил секретарь райкома. – А чем летом занималась?» Я ответила, что работала в колхозе в огородной бригаде по уборке овощей. «Я предлагаю принять!» – сказал секретарь, и все проголосовали единогласно. Впрочем, как еще могли проголосовать в то время?
Через некоторое время, довольно быстро, я тоже стала членом школьного комитета комсомола, где выполняла обязанности секретаря: писала протоколы заседаний комитета и школьных комсомольских собраний. Попросту говоря, я стала личным секретарем у Олега.
3
Близился день рождения комсомола. Мы готовили праздничный концерт. К мероприятию подходили ответственно и серьезно.
Несколькими годами ранее в нашей школе был замечательный хор. Его организовал новый учитель музыки Николай Викторович Мозговский. Он начинал с того, что записывал учеников четвертых-седьмых классов на хор практически принудительно. Но надо сказать, что, попав туда однажды, дети ходили на хор с большим удовольствием.
Мы были обычными учениками без специального музыкального образования, но тем не менее пели на два голоса. Хор занимал на областных смотрах города Харькова на ниже третьего места среди всех районных и городских хоров. Наши выступления были сделаны профессионально и всегда занимали основную часть всех школьных и районных праздничных мероприятий.
Но в последнее время Николай Викторович начал очень усиленно заниматься своей карьерой, и это пошло не на пользу нашему хору. Во-первых, Мозговский решил, что учителем музыки, скорее всего многого не добьешься, и поступил на исторический факультет, чтобы получить второе высшее образование. Во-вторых, он вступил в партию и стал парторгом школы. С этого момента наш хор попросту прекратил свое существование.
Шел концерт. Каждый класс приготовил свои художественные номера, основой которых все равно были те песни, что мы когда-то выучили на хоре.
В середине концерта в актовый зал завалила группа подростков хулиганского вида. Они уселись на последнем ряду и стали вести себя развязно: громко разговаривали, бросали в адрес выступавших непристойные реплики. Несколько раз им делали замечания. Дважды прерывали концерт, чтобы призвать их к дисциплине. Потом хулиганов попросили уйти. Они на время замолчали, но вскоре снова принялись за свое.
После того как пропели последнюю песню, на сцену поднялся Николай Викторович Мозговский. На правах парторга он заявил, что концерт был практически сорван, и поэтому все комсомольцы нашей школы лишаются праздничной дискотеки. Я думала, что все сейчас обиженно и обреченно разойдутся: в наше время учителей было принято слушаться. Но не тут-то было: на сцену к парторгу вышел наш комсорг Олег и заявил, что мы, добропорядочные комсомольцы, концерт не срывали, осуждаем поведение этих хулиганов и не собираемся разделять наказание, предназначенное им. Николай Викторович ответил, что если комсомольцы, считающие себя добропорядочными, допустили подобное поведение в своих рядах, то должны быть лишены дискотеки в обязательном порядке. Страсти накалялись. На сцену поднялся директор школы Николай Алексеевич Корякин.
Наш директор запомнился мне прежде всего своей золотозубой и при этом ленинской улыбкой. Никогда не помню, чтобы он ругался или повышал на кого-то из учеников голос. Этим занимались завучи. Вообще у наших завучей был имидж церберов: всегда свирепый вид, взгляд исподлобья и ужасно злые глаза. Когда они подходили к нам, то у нас тут же невольно, холодком по спине, пробегало чувство, что мы в чем-то провинились. Улыбка директора, напротив, всегда внушала доброжелательность, была вывеской нашей школы, а самого директора мы видели в основном только на общих праздниках. Как он работал с подчиненными педагогами, мне неведомо, но в нашей большой школе на полторы тысячи детей всегда был порядок.
Директор сказал: «Ребята, раз уж мы с вами здесь собрались вот так подискутировать, то давайте проведем внеочередное комсомольское собрание. Пусть каждый, кто хочет, выйдет и выскажет свое мнение». Собрание так собрание: я быстренько достала блокнот и ручку и приготовилась стенографировать.
Наши комсомольцы выходили один за другим. Каждый говорил примерно одно и то же: что все мы ждали этот день, что с удовольствием трудились и готовили концерт, что мы заслужили эту дискотеку, и было бы несправедливо в день рождения комсомола лишать нас праздника… Николай Викторович Мозговский стоял на своем, говоря, что дискотеки быть не должно. А Николай Алексеевич, с одной стороны, совсем не хотел наказывать нас за то, в чем мы были не виноваты, а с другой стороны, пытался вырулить перегиб Николая Викторовича, не уронив при этом его достоинства перед лицом учеников. Но тот не знал меры. В конце концов Мозговский за явил: «Перед вами здесь стоят директор и “выше”, а вы так себя ведете!» На что Олег ему ответил: «Вы считаете, что вы выше директора? Да если хотите знать, то, что сейчас говорит нам Николай Алексеевич, верно и справедливо, а то, что говорите вы, нам вообще до лампочки!»
Сообразив, что ему все равно придется капитулировать, Николай Викторович решил сдаться малыми потерями. Он закончил словами: «Что ж, пусть тот, кто считает себя настоящим комсомольцем, перед лицом своей комсомольской совести откажется от дискотеки, а все остальные могут туда идти, и пусть им будет стыдно!» – и с этими словами ушел со сцены.
Писать протоколы – очень нудная работа. А я была человеком творческим. Очень часто, чтобы не умереть со скуки от нудной формы и регламента, я писала протоколы в виде интересных диалогов, которые у нас порою случались на комсомольских собраниях.
Никто не ругал меня за такие протоколы, я подозреваю, что их вообще никто никогда не читал. В протоколе этого собрания я описала все, что говорил каждый, со всеми их репликами, даже самыми резкими. Это было целое литературное произведение; жалко, что я не сохранила его для себя.
Мне не нравились наши школьные дискотеки. Музыка там гремела очень громко, а я не люблю, когда много грохота. Но все равно ходила туда, ведь дискотеки любили мои товарищи, а мне хотелось быть рядом с ними. В тот день мы плясали с огромным удовольствием и с чувством победы, воплощая в танце всю страсть своей детской наивной души. После дискотеки шли домой в том же составе: я, Олег и Алена. Нас обогнали Мозговский и моя классная руководительница и так и шли почти всю дорогу в десяти метрах впереди нас. Людмила Николаевна что-то страстно пыталась доказать Николаю Викторовичу, очень темпераментно жестикулируя при этом. А Мозговский все время крутил головой и не соглашался с ней.
«Когда он был простым учителем музыки, то был моим любимым учителем. А теперь я даже не знаю», – сказала Алена, смотря ему вслед…
Алексей Курилко
Про немца, волка и драки до… дружбы
В первый раз в первый класс я отправился не первого сентября 1983 года, как все нормальные дети, а второго. Первого сентября у мамы случился острый приступ бронхиальной астмы: под утро дважды вызывали «скорую помощь». Словом, было не до школы.
Школьную форму мне мама купила, а вот на портфель денег не хватило. В киевскую школу № 94 я пошел с полиэтиленовым пакетом, на котором была изображена Алла Пугачева. К этому позору прибавилось отсутствие приличной обуви. Туфли были недоступны, сандалии прохудились. Пришлось идти в кедах. Даже я осознавал, что вид мой жалок.
Оказалось к тому же, что я самый маленький в классе. Меня посадили за первую парту, напротив учительского стола.
На ближайшей же перемене я сообщил одноклассникам, что я немец. Это была наглая ложь. Немкой была моя сестра, да и то наполовину.
Одноклассники мне не поверили. Вернее, засомневались.
Кто-то попросил:
– А ну, скажи чего-нибудь на немецком.
– Ладно, – говорю.
Я выдержал паузу, а затем изобразил что-то дикое вроде:
– Схайне бит дрите лайн хуц глите!
Я выкрикнул этот нелепый текст громко и звонко, так же как говорили фашисты в советских фильмах. Прозвучало похоже и убедительно. К тому же я несколько раз слышал, как сестра разговаривала по телефону со своим отцом. И всякий раз ее передразнивал довольно похоже. Так что имитация удалась.
Одноклассники спросили:
– И что ты сказал?
– Сказал, – говорю, – какие же вы дураки, раз не верите.
– Это какая-то абракадабрица, – фыркнул самый здоровый из мальчишек.
Я закатил глаза и сказал то, что частенько повторяла мама:
– О, майн гот! Фома ты неверующий. Заткнись, раз не знаешь.
После чего я усугубил ситуацию тем, что сообщил по большому секрету, будто у меня дома живет волк. Хотя на самом деле это была всего лишь моя мечта.
– Какой волк?
– Обыкновенный, – говорю. – Серый такой.
– Откуда? – спросил тот самый здоровенный мальчишка, которого, как я понял, звали Сашей.
Сквозь презрительный прищур я оглядел Сашу с ног до головы и ответил:
– Из леса, откуда же! Или ты думаешь, волков в магазине продают?
Все кругом рассмеялись, Саша насупился:
– Врешь ты все! Диких зверей нельзя держать в городе.
– Сам ты, – говорю, – дикий. Но тебя ж держат в городе.
Он пихнул меня в грудь. Я упал. Назревал конфликт. Поэтому я применил излюбленный прием.
– Извини, – сказал я и протянул руку для рукопожатия. – Давай дружить?
Саша растерялся. Он стоял и не знал, как поступить – отпихнуть меня или пожать мою руку. В следующее же мгновение я ударил его кулаком в нос и сразу кинулся наутек. А догнать меня никто не мог. Бегал я легко и быстро.
Конечно, это было подло. Но в открытом противостоянии с этим бугаем мне ничего хорошего не светило. Я никогда не переоценивал свои физические возможности.
Я и во дворе своем так поступал. Я был хилым мальчишкой, но при этом болезненно гордым и самолюбивым. Грубость или малейшее пренебрежение со стороны сверстников могли вывести меня из себя.
Тактика «ударить и бежать» в итоге всегда приносила свои плоды. Со мной предпочитали не связываться. Меня это устраивало. То, что это подло и трусливо, меня не трогало. Пусть! Зато меня даже Куренной – заводила и главарь нашей дворовой компании – опасался провоцировать.
Итак, я ударил Сашку Брюховецкого и убежал. После звонка вернулся в класс. При учительнице Сашка не мог мне ничего сделать. На следующей переменке я в коридор не вышел.
Когда за мной после пятого урока пришла мама, ее окружили мои одноклассники.
– А что, – поинтересовались они, – Алеша немец?
– Кто вам такое сказал? – удивилась она и зыркнула в мою сторону.
Я виновато опустил голову.
– А правда, – к маме протиснулся Сашка, – а правда, что у вас дома живет волк?
В глазах матери вновь сверкнуло раздражение. На этот раз я не потупил взор. Глядел исподлобья, с вызовом. Мой взгляд красноречиво говорил: да, мама, я им наврал! Наврал! Я! Так было надо.
Мать все поняла. Поняла все, а может, даже и больше. На то она и мать, чтобы хоть иногда понимать и чувствовать ребенка без лишних слов.
– Конечно, – ответила она детям. – У нас в доме живет волк. А точнее, волчица.
– Так ведь она же может кого-то загрызть!
– Даже хомяк может загрызть, если его довести.
Эту фразу, кстати, Саша Брюховецкий запомнил надолго. Когда мы с ним впоследствии подружились, он частенько цитировал меткие изречения моей матери, и это – про хомяка – в том числе.
Домой шли некоторое время молча. Я ждал маминой реакции.
Наконец она задумчиво произнесла:
– Хорошо, что еще не слон.
Мысленно я согласился. Слон был бы явным перебором.
Уже дома мать полюбопытствовала:
– И зачем оно тебе понадобилось? Врать про волка?
Я не сумел толком объяснить. Только теперь понимаю: этой наивной ложью я, по всей видимости, хотел компенсировать временную ущербность из-за отсутствия портфеля и туфлей. Дескать, да, я в кедах, с простым кульком вместо портфеля, но это все, потому что я немец, а в квартире у нас настоящий волк живет, может, он и съел мои туфли – они же были из кожи… Что-то в таком роде…
Самым крупным мальчиком в нашем классе был Саша Брюховецкий. Крупный такой мордоворотик спортивного направления, у которого ко всему еще имелся старший брат, он учился в третьем классе. То есть ссориться с Брюховецким было бы себе дороже. Но между нами с самого начала, что называется, кошка пробежала.
Брюховецкого все боялись и лебезили перед ним. Мне подобное поведение претило. Я его дразнил и провоцировал. При этом делал вид, что шучу. По-дружески, так сказать.
Например, я знал, что его бесит, когда к нему обращаются по фамилии. Еще хуже он относился к прозвищам, образованным от фамилии.
Но стоило нам повздорить, и я тут же начинал дразнить его Брюхой. Он принимался гоняться за мной, но бег – не его вид спорта. Запыхавшись, он останавливался, а я, стоя на безопасном расстоянии, скандировал во все горло: «Бедный Брюха! Устал, толстожопик? Конечно, с таким брюхом Брюхе меня не догнать!»
Сашка багровел от ярости и снова бросался в безуспешную погоню.
Раза два-три, правда, он меня подлавливал, было. Тогда приходилось тяжко. Я сопротивлялся как мог, пускал в ход и кулаки, и ногти, и зубы, а также все, что попадалось под руку, включая камни.
Победы надо мной давались ему нелегко. Но он привык быть самым сильным и не мог позволить мне хамского поведения.
Меня считали психованным, потому что однажды я ударил старшеклассника граблями. Нас, второклашек, безбожно эксплуатировали в качестве дармовой рабсилы. На уроках труда мы красили в спортзале батареи, а на продленке вместо положенной прогулки убирали территорию.
И вот, значит, убираем мы территорию. У меня развязался шнурок. Я нагнулся, чтобы завязать его, а проходящий мимо парень влупил мне под зад. И зашагал дальше как ни в чем не бывало. Я схватил грабли и со всей дури засадил их этому уроду в спину. Вернее, хотел засадить. Но зубцы были не такими уж острыми, да и силенок не хватало. Испортил ему куртку и слегка покарябал спину, но зато сколько было крику!..
Маму вызвали в школу. Но в принципе все обошлось. Он был намного меня старше, и у меня было с десяток свидетелей, видевших, что он «первый начал».
Мама меня не наказала. Хотя была недовольна, что ее вызывают в школу, да еще и дают советы касательно моей агрессии. Ей даже советовали сводить меня к психологу. Но сама мама полагала, что я поступил правильно. Я это знал. Она неоднократно мне говорила: «Запомни, за тебя заступаться некому. Ты должен сам уметь постоять за себя».
Она часто повторяла: «Мы с тобой никому не нужны. Ты у меня полусирота. А я сдохну – вообще один останешься. Бабушек и дедушек нет. Отцу ты не нужен. А сестра твоя – немецкое отродье, только о себе думает. Так что ни на кого в этой жизни не надейся!»
Но вернемся к Брюховецкому. Наши стычки и ссоры учащались и становились все более угрожающими. Я нередко приходил домой грязный, в синяках… Брюне тоже доставалось. Мои синяки и ссадины маму мало интересовали, а вот за грязную или изодранную одежду мне от нее здорово перепадало.
«Да сколько можно, – кричала она, – я не могу каждый божий день чистить твою форму. Я и так уже чуть ли не зубами эту грязь отдираю! Еще раз придешь в таком виде – убью!»
Но уступить Брюховецкому я не мог. Даже будучи сопливым щенком, я понимал: стоит лишь раз уступить – и никто с тобой считаться не будет.
Как-то раз братья Брюховецкие вдвоем подловили меня. Неравная схватка закончилась быстро. Они повалили меня на землю, скрутили… Но закрыть рот мне они не могли, я лежал на земле и материл их: «Две толстожопые Брюхи от самой брюхатой в мире мамы! Я же видел вашу мамашу, ох у нее и брюхо, в нем столько Брюховецких поместится…»
Один из братьев ударил меня ногой в живот. Я скривился и заорал громче: «Брюхундель ты сраный! Вонючее ты Брюхадло! Чтоб ты не дожрал. Чтоб ты сгинул вместе со своим ненасытным брюхом».
Они стали бить меня вдвоем. А я еще сильней орал: «Сраные Брюхастики! А, Брюхопилы!..»
На мои крики прибежала какая-то тетка, и я был спасен.
На следующее утро я повстречал их у школы. Они ждали меня у ворот. Обойти их не было возможности. Не пойти в школу тоже было нельзя; во-первых, за прогул меня бы мать убила, а во-вторых, это означало бы, что я их испугался. А проигрывать я не желал. Ни о какой капитуляции у меня и мысли не было. Поэтому я похромал в их сторону. Я хромал не из-за вчерашней драки, вернее, избиения. Просто после того, как я вернулся домой, мать, увидев, в каком состоянии моя форма, достала из шкафа солдатский ремень с металлической бляхой и всыпала мне таких люлей, в сравнении с которыми Брюхины удары теперь приравнивались к легким дружеским похлопываниям.
Порка ремнем – страшнее наказания мать придумать не могла. Признаюсь честно, это было ужасно больно. Задница потом синего цвета, и для сидения непригодна, и еще долго хранит на себе отпечатки звезд от солдатской бляхи.
И вот, значит, подхожу я к братьям. Внутри все сжалось от страха, а внешне расслаблен. Невозмутим, словно облако. С отрешенным, как у мумии Тутанхамона, лицом. Короче, как говорила моя мама, с понтом под зонтом, а сам под дождем.
Тут Сашка преграждает мне путь и… протягивает руку.
– Давай, – говорит, – дружить.
Хочет усыпить мою бдительность, решаю я. Надеется застать меня врасплох. В общем, думаю о нем плохо. Сужу по себе.
Ладно. Пусть бьет.
Я протягиваю руку навстречу. Внутренне я готов ко всему. Я протягиваю руку с обреченностью приговоренного к казни. И с удивлением принимаю крепкое, но дружеское рукопожатие.
– Ты молодчина! – восторженно восклицает Брюня-старший и тоже пожимает мою вялую ладонь.
– Ты даже не плакал вчера, – сообщает мне Брюня-младший.
Он произносит это с восхищением. И очень доверительно. Так, словно делится со мной некой тайной. Как будто меня там с ними не было вчера.
Мне все еще не верится. Я жду подвоха. Но скоро выяснится – подвоха нет. Я обрел друга. Точнее, двоих друзей.
С Сашкой Брюховецким мы еще не раз будем ссориться, но уже как друзья. А друзьям можно многое простить. Друзьям можно простить все, кроме предательства.
Поступок и проступок
Вадим Богуславский
Опасное увлечение
Эпиграф – брат эпитета и муж эпиграммы.
Н. Ляпис-Трубецкой
Шутить приятно, но не безопасно. В этом я убедился еще в начале пятидесятых – в годы учебы в родной киевской школе – и запомнил на всю жизнь.
Тогда, в старших классах писали так много сочинений, что, казалось, нас готовят в литературные критики. Мои сочинения были, по-видимому, совсем не плохи. По крайней мере, учительница время от времени читала их перед классом. Считалось хорошим тоном снабжать сочинения эпиграфами, что показывало высокую эрудицию учащихся.
И вот именно с эпиграфами было связано одно мое весьма странное увлечение, которое впоследствии принесло неприятности.
Дело в том, что каждое сочинение я непременно предварял эпиграфом, причем эпиграфы были собственного изготовления. Обычно я придумывал какое-нибудь многозначительное изречение и подписывал его некой не очень популярной фамилией. Особый шик был, если фамилия была двойная.
Например, сочинение на тему: «Темное царство» в произведениях А. Островского» я снабдил фальшивым эпиграфом: «Душно в этой стране, господа, очень душно. Хоть бы кто-то форточку открыл» (А. Сухово-Кобылин).
К сочинению об образах лишних людей в произведениях А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова я придумал эпиграф: «В России безделье и безумие – родные братья» (С. Сергеев-Ценский).
На разборе сочинений учительница Ната Марковна спросила:
– По-вашему, Онегин и Печорин были сумасшедшими?
На что я дерзко ответил:
– Во-первых, это утверждал не я, а Сергеев-Ценский. А во-вторых, всякий нормальный человек должен трудиться.
Учительница покраснела и отвернулась.
Это была как азартная игра. Каждый раз я ждал разоблачения, но, как ни странно, все сходило с рук. По-видимому, никто не мог предположить такой наглости. Со временем я так наловчился, что, как мне казалось, мои эпиграфы были ничуть не хуже настоящих. Я втайне ими очень гордился.
Например, к образу Иудушки Головлева я предложил эпиграф: «Иудушка Головлев жив и будет жить, пока не исчезнет общественный строй, этот образ порождающий» (В. Бонч-Бруевич).
Кое-кто из моих друзей пытался следовать моему примеру, но это оказалось совсем не просто, в результате мой авторитет среди них рос так же стремительно, как сорняки на дачном участке.
Неприятности пришли, как всегда, с самой неожиданной стороны. Мы писали сочинение на тему: «М. Горький – буревестник революции», которое я по привычке снабдил эпиграфом: «О, ветер! Развей тучи над Россиею! Сдуй с нее пену!» (Карл Каутский).
Если вы не помните, кто он такой, смотрим в энциклопедию: Карл Каутский (1854–1938) – немецкий теоретик-социалист, идейный враг В.И. Ленина.
Через какое-то время меня прямо с урока вызвали к директору. Я за собой никакой вины не чувствовал и поэтому был относительно спокоен.
Иван Иванович Один встретил меня какой-то странной, натянутой улыбкой. Он казался взволнованным.
– Присаживайтесь, молодой человек. Тут с вами хотят поговорить. Впрочем, не буду вам мешать. Я должен присутствовать на уроке в 10 «Б». Беседуйте, тут вам никто не помешает.
И Иван Иванович поспешно вышел из кабинета.
Внезапно я заметил, что кроме директора и меня присутствовал еще один человек. Он был одет в серый костюм и темную рубашку и почти сливался с портьерами в глубине комнаты.
После ухода директора незнакомец не спеша перебрался в директорское кресло. С минуту он меня внимательно разглядывал, потом дружески подмигнул и спросил:
– Ну, как жизнь?
Я не был готов к такому вопросу и в ответ промычал что-то невнятное.
– Расскажи о себе, – попросил незнакомец, – начни с фамилии, имени и отчества, с кем живешь, какие планы и так далее.
Я представился, все еще ничего не понимая. Потом рассказал, что живу с матерью и планирую поступать в институт, причем в какой, еще не решил.
– Еще не решил, – воскликнул человек с отеческой интонацией, – пора бы и решить. Ну, хотя бы в технический или гуманитарный?
Я ответил, что мечтаю о факультете журналистики, но туда очень трудно поступить.
– Трудно поступить! – повторил мужчина. – Кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет, – продолжал он нараспев. – Главное – идти к своей цели и не бояться трудностей. – Он задумался. Пауза затягивалась, и он протянул мне пачку сигарет: – Закурить хочешь?
Я отрицательно покачал головой и сказал, что не курю.
– Ты, наверное, много читаешь? – возобновил опять он странный разговор.
– Да нет, не очень, – отвечал я, – только то, что по программе.
– А библиотека у вас большая? – он метнул на меня быстрый взгляд.
Я объяснил, что у нас двадцать – двадцать пять книг, одна полка, и та не заполненная.
– А какие у вас книги? – продолжал он задавать праздные вопросы.
– Полное собрание Джека Лондона, Пушкин, «Анна Каренина» и еще что-то, не помню, – отвечал я, теряясь в догадках.
– А старые книги – дореволюционные или первых лет советской власти – есть?
Я ответил отрицательно.
Он помолчал. Мне показалось, что он чем-то разочарован.
– Я читал твои сочинения, – сказал он после паузы, – они неплохо написаны. Особенно последнее. Там очень удачный эпиграф. Как ты его раскопал?
Сердце мое оборвалось, и я сидел молча, чувствуя, что мои щеки пылают.
– Ты его сам нашел или кто-то подсказал? – продолжал он с некоторым торжеством, пристально глядя на меня.
Я молчал.
– Да, я забыл представиться. Майор Гвоздикин, вот мое удостоверение.
Я мельком взглянул на удостоверение и чуть не упал со стула. Потом дрожащими руками вынул из его пачки сигарету. Он предупредительно щелкнул зажигалкой. После первой же затяжки я надолго закашлялся. Он смотрел на меня с доброй улыбкой.