Кассия Сенина Татьяна
– Августейшая, боюсь, что наша беседа будет не из тех, что можно счесть приятными, но я, тем не менее, вынужден к ней приступить. Мне бы не хотелось никого осуждать, но я считаю, что тот, кто произнес монашеские обеты, хотя бы это было сделано и не совсем охотно, должен проводить жизнь согласно данным обещаниям. Поэтому я бы настоятельно просил тебя в ближайшее время удалиться туда, где ты жила до того, как стала супругой моего отца. Не думаю, что тебя заставили принять монашество, приставив к горлу нож, а потому твое пребывание во дворце можно счесть… временным увлечением… или, если угодно, приятным отдохновением от монашеских трудов, – он чуть усмехнулся, – но опять же временным. Сейчас, полагаю, ничто не должно мешать тебе вернуться к той жизни, на которую ты, волею судеб, была призвана изначально.
Евфросина слушала Феофила, опустив глаза, а когда он умолк, поднялась с кресла и тихо ответила:
– Да, государь, ты совершенно прав. Я готова вернуться в монастырь хоть завтра. Ведь я ничего не принесла с собой, придя сюда, а значит, собирать мне нечего. Но, возможно, было бы разумно проститься с Синклитом и придворными… Впрочем, если тебе это не угодно, я не настаиваю.
Она стояла перед ним такая тихая, смиренная, покорная, что Феофил вдруг почувствовал себя неблагодарным грубияном. Эта женщина не сделала ему ровно ничего дурного за всё то время, пока он знал ее. Напротив, если не прямо, то косвенно она была даже его благодетельницей: воспитывала сестру, помогала Феодоре растить детей, благодаря ей молодая августа не чувствовала себя однокой, как это могло бы быть, не женись отец вторично. Более того, Феофил знал, что мачеха искренне восхищалась им, и если б он сделал хотя бы небольшой шаг навстречу, их отношения могли бы стать гораздо сердечнее… Он не сделал этого шага, а теперь, по сути, выгонял ее, как собаку, не сказав не единого слова благодарности! «Что я за пень!» – подумал он и шагнул к императрице.
– Прости меня, Евфросина! – он впервые назвал ее по имени. – Я… я, конечно, повел себя, как последний грубиян… Я не должен был так… Я благодарю тебя… за Елену, и за помощь Феодоре… – он с трудом подбирал слова. – Я не считаю тебя какой-то… преступницей, вовсе нет! Просто…
Он умолк. Было больно, и он не знал, как и что сказать дальше, как объяснить и надо ли вообще объяснять. Евфросина подняла на него глаза.
– Я всё понимаю, Феофил, не мучь себя. Просто твоей отец и я были счастливы, а ты нет.
Император вздрогнул и чуть побледнел; он не ожидал, что мачеха столь проницательна.
«Как я ни стараюсь скрыть, но, видно, не выходит! – подумал он с горечью. – Впрочем, ведь она все эти годы общалась с Феодорой, могла и по ней догадаться… А может, и отец что-то рассказал…»
– Да, – ответил он глухо и отошел к окну.
Евфросина следила за ним взглядом.
– Но я ждала много лет, Феофил, – тихо сказала она. – Двенадцать лет я вообще не могла понять, почему жизнь так обошлась со мной. А потом еще три года страданий… Под конец я почти перестала надеяться, что это мучение закончится.
Он повернулся к ней с усмешкой.
– Думаешь, если я еще подожду, то тоже что-нибудь получу? Боюсь, что у меня не тот случай!
«Если б я вообще мог понять, что это за случай! – подумал он. – Пожалуй, если я когда-нибудь и решусь… на маневр… то чтобы, по крайней мере, узнать, зачем она это сделала! Вот только, если я ее увижу, боюсь, я не смогу остановиться только на том, чтобы узнать…»
– Что-нибудь ты непременно получишь. Но не обязательно то, что я. Тебе горько было видеть чужое счастье… Но ведь за любое счастье такого рода приходится платить, Феофил. Или до, или после. А то и до, и после.
«Она права! – думал он, глядя на мачеху. – Так ли легко было отцу сознавать, что мать его не любит? А уж то, что она сделала под конец… Как бы мало он ее ни любил, вряд ли эта история была ему приятна… И он даже не мог знать, как долго она продлится!.. А Евфросина? Ведь ей предстоит вернуться в монастырь и, должно быть, нести епитимию… Получается, вся жизнь – епитимия за любовь! За неправильную любовь?..»
– Вот мне бы и хотелось знать, за что плачу я! – тихо проговорил он. – Плачу давно и дорого… Видно, в конце концов получу море счастья?
Феофил горько усмехнулся, и вдруг ему захотелось всё рассказать Евфросине, всё с самого начала. Может быть, тогда стало бы легче… может, увиделся бы какой-нибудь выход… Но он задавил в себе этот внезапный порыв.
– Ладно, нет смысла обсуждать это, – сказал он хмуро. – Я могу завтра на приеме чинов объявить, что ты собираешься удалиться в монастырь, а послезавтра устроить прощальный прием и обед. Как ты на это смотришь?
– Прекрасно! – она улыбнулась и вдруг, подойдя к императору, чуть дотронулась до его плеча. – Прости меня, Феофил, я, должно быть, сделала тебе больно… Я мало что понимаю, но одно могу сказать: ты очень хороший, умный и сильный, ты всё вынесешь и когда-нибудь всё поймешь. Только не отчаивайся!
Когда на следующее утро было объявлено, что Евфросина покидает дворец, все поняли: началось! После приема чинов хранитель чернильницы подошел к великому папии и шепнул:
– Как ты думаешь, что будет дальше?
Папия пристально взглянул на него и тихо ответил:
– Знаешь, господин Феоктист, что бы ни было, а я бы тебе одно посоветовал: сиди тихо и не высовывайся! А то кости по всякому могут упасть… Можно после и своих не собрать!
В пятницу овдовевшая императрица прощалась с придворными и их женами, одаривая всех и принимая последнее поклонение, потом был торжественный обед, куда были приглашены наиболее приближенные чиновники, а когда в Фарском храме началась вечерня, крытая повозка, запряженная белыми мулами, в сопровождении шести патрикиев, уже везла Евфросину к Силиврийским воротам. Император пожертвовал в Свято-Троицкую обитель большую сумму золотом и впредь собирался следить, чтобы тамошние насельницы ни в чем не нуждались.
Простившись с мачехой, Феофил снова испытал то же мучительное чувство, которое охватило его при прощании с умиравшим отцом: «Мы, вероятно, могли бы понять друг друга, но теперь уже поздно», – и это почти испугало его. «Отчего так выходит? – подумал он. – Вот, опять получается, что я оказываюсь… слишком “праведным”… и этим только лишаю себя и других того хорошего, что могло бы быть… Да ведь и с Феодорой, по сути, то же самое! Зачем я заставляю ее страдать? Чего мне стоит быть с ней помягче, почаще общаться? Не так уж она и глупа, в самом деле! В конце концов, при желании я мог бы позаботиться о ее развитии, читать с ней того же Платона… Может, ей даже понравилось бы, как знать! Вместо этого я всё время ее отталкиваю… и ради чего? Ведь всё равно я буду жить с ней, а не… – он закрыл глаза. – Кассия! Зачем ты это сделала?! Неужели я никогда не узнаю?..»
В дверь постучали. Феофил вздрогнул, передернул плечами и, подойдя к двери, открыл. Это был препозит, он пришел спросить распоряжений относительно завтрашнего приема чинов и грядущих бегов – следующий день был последним перед скачками: лошадей должны были привести в стойла при Ипподроме, подготовить к бегам и накормить, кинуть жребии возницам, составить список конейи упряжек, украсить Ипподром, окончательно определить порядок выступления акробатов, мимов и других артистов – словом, день предстоял беспокойный.
– Со скачками пусть всё идет, как обычно, – сказал император. – Впрочем, зайди ко мне завтра после вечерни, я дам тебе еще кое-какие указания… А вот утром я хотел бы видеть сразу весь Синклит и нижних чинов… до мандаторов включительно, а также весь придворный клир. Так что после доклада логофета сразу начнется общий прием.
Когда препозит ушел, император усмехнулся. Хотя он только что пенял сам себе за жестокосердие, однако то, что он собирался предпринять завтра, вряд ли станет свидетельством его мягкости и кротости… «Но я должен это сделать! – подумал он. – Я слишком долго ждал… И я обещал, что сделаю это!»
На другое утро в тронном зале Магнавры после доклада логофета дрома начался общий прием чинов: синклитики и низшие чиновники входили согласно рангам, поклонялись императору и становились там, где им указывал магистр оффиций. Патриарх восседал на своем обычном месте, дворцовый клир стоял тут же, в том числе и Грамматик. Наконец, когда все, кого пожелал видеть император, были в сборе, Феофил, оглядев присутствующих, сказал:
– Я собрал сегодня всех вас, о, мой народ и клир, желая довершить, во славу Божию, то, чего не успел сделать мой августейший отец. Он всячески стремился различными чинами, дарами и иными благодеяниями почтить тех, кто помог ему взойти на царство. Однако он покинул этот бренный мир раньше, чем предполагал и желал, и потому, чтобы не показаться неблагодарным, не только оставил меня наследником ромейского престола, но и поручил мне исполнить его добрую волю и воздать по заслугам всем тем, кого он, по тем или иным причинам, не успел в достаточной мере отблагодарить при своей жизни. Итак, пусть же те, кто некогда помог ему получить престол, выйдут и покажутся перед всеми, чтобы я мог знать, кому следует воздать за попечение о нашей державе.
Он говорил очень спокойно и мягко, и понять, к чему на самом деле клонится его речь, было не так-то просто. Покойный император действительно поскупился на награды тем, кто посодействовал его воцарению – но отнюдь не потому, что «не успел», а потому, что попросту и не собирался. На другой день после коронации он даже повелел арестовать и казнить трех непосредственных убийц императора Льва, нанесших ему смертельные раны, хотя, по понятным причинам, никакого дальнейшего расследования дела устраивать не стал. Богато одарив всех синклитиков, он возвел своего секретаря Феоктиста в чин патрикия, кое-кому из друзей пожаловал разные звания, но никакого заметного награждения участников дворцового переворота не произошло. Кое-кто из придворных был этим недоволен, однако роптать вслух никто не решился ни тогда, ни после. Такая видимая «неблагодарность» Михаила, однако, вполне могла объясняться желанием отстранить от себя подозрения в том, что он был непосредственным вдохновителем переворота, и, с этой точки зрения, его завещание сыну «восстановить справедливость» выглядело довольно правдоподобно. Но, с другой стороны, многие еще помнили, как относился Феофил к императору Льву, и желание вознаградить, по сути, его убийц, могло показаться подозрительным. Однако, в связи с только что происшедшим удалением из дворца второй жены покойного императора, в голову приходила и иная мысль – о желании Феофила исправить то, что в действиях отца ему казалось неподобающим. Как знать, не счел ли он таковой и неблагодарность Михаила содействовавшим его воцарению, ведь и сам Феофил оказался на престоле благодаря им…
Но на раздумья времени не было: император ждал, надо было решаться, и невозможно было ни посоветоваться, ни обсудить друг с другом, что делать. И вот, один за другим, из рядов синклитиков и прочих чинов стали выходить люди: среди них были патрикии Прот и Анфим, несколько царских телохранителей и кувикулариев, начальник хора и кое-кто из певчих, бывших за богослужением в то роковое рождественское утро… Император внимательно наблюдал за ними, но лицо его по-прежнему было непроницаемо. Феоктист между тем быстро переглянулся с великим папией, и тот чуть заметно качнул головой, но хранитель чернильницы и сам чувствовал подвох: он-то хорошо помнил тот разговор с Михаилом вечером за игрой в кости накануне переворота и понимал, что Феофил, проведший детство и раннюю юность рядом со Львом, вряд ли мог стремиться облагодетельствовать убийц своего крестного, даже если отец действительно завещал ему это сделать…
А жаждущие быть облагодетельствованными продолжали выходить на середину залы – теперь уже не только принявшие непосредственное участие в рождественском перевороте, но и выразившие после него бурный восторг и сочувствие Михаилу, а таких было немало, в том числе среди тех, кто накануне смены власти ничего не подозревал. Протоспафарий Антоний, при Льве Армянине бывший друнгарием виглы, а при Михаиле ставший стратигом Фракии после смерти Феодота, тоже был из их числа и, глядя как другие выходят в надежде получить дары и, быть может, чины, внутренне колебался: конечно, было соблазнительно получить что-нибудь от императора, даже если это будет всего лишь слово благодарности, однако свойственная стратигу осторожность не давала сделать решительный шаг. От добра добра не ищут! Его положение при дворе и без того было достаточно высоким и прочным, жаловаться было не на что, и некий внутренний голос нашептывал ему, что надо бы поостеречься от излишней алчности… В таких мыслях Антоний поднял глаза и вдруг увидел, как его сын с подобострастной улыбкой выходит на середину залы и кланяется императору. После протоспафарий не мог понять, почему именно в этот миг он осознал, что происходит нечто ужасное. «Куда ты, стой!» – хотел он крикнуть Михаилу, но лишь прижал руку к груди…
Наконец, все, кто хотел выйти, стояли на середине залы; больше никто не двигался с места. Император оглядел вышедших и произнес:
– Что ж, я очень рад вас видеть перед собой, господа! Сейчас всех вас внесут в список… – он повернулся к протоасикриту. – Господин Лизикс, запиши имена всех этих людей и представь список мне на вечернем приеме, – он вновь обратился к чаявшим наград. – Будьте уверены, почтеннейшие, что вам будет воздана почесть, подобающая людям, столь доблестно пекущимся о благе нашей державы, как вы!
По окончании приема император, прощаясь с патриархом, поймал на себе пристальный взгляд Сергие-Вакхова игумена, чуть усмехнулся и сказал:
– Отче, зайди сегодня в «школьную» на четверть часа пораньше.
Они с Грамматиком встречались там уже не для занятий, а раз или два в неделю, когда император желал побеседовать о прочитанном или что-нибудь обсудить. Однако уроки в «школьной» шли своим чередом ежедневно, кроме воскресных дней и великих праздников: Иоанн занимался с дочерью и сестрой Феофила, а с весны начал учить грамоте и маленького Константина.
– Как тебе понравился сегодняшний прием? – спросил император у игумена, когда они встретились в «школьной» перед началом занятий Грамматика с Еленой и Марией.
– Зрелище было весьма поучительным, – ответил Иоанн. – Но ведь это только первая часть, государь?
– Совершенно верно. Вторая будет разыграна завтра, – Феофил усмехнулся. – В этом есть некая ирония судьбы: я, можно сказать, начинаю свое самостоятельное правление с «представления» в духе моего отца, а ведь меня частенько раздражала эта его манера…
– Значит, – сказал игумен, внимательно глядя на императора, – я не ошибся: ты действительно не собираешься награждать этих людей.
– Нет, отчего же? Я их не обманул: они получат награду… Точнее, они ее получают в настоящее время. Помнишь историю о том, как Дионисий пообещал награду кифареду?
– «Вчера ты порадовал меня своим пением, а я тебя – поданной тебе надеждой, так что ты уже получил награду за доставленное удовольствие»?
– Именно.
– А что же будет завтра, августейший?
– Завтра, как я опять же обещал, они получат то, что заслужили.
По улыбке, пробежавшей по губам василевса, Грамматик окончательно понял, что очередной опыт – едва ли не самый длительный из всех, какие он когда-либо предпринимал, – можно считать оконченным: «Я хотел попробовать вырастить императора-философа, и это удалось… Что ж, посмотрим теперь, что из этого выйдет!»
– Кстати, Иоанн, я хочу пригласить тебя поглядеть на вторую часть представления. Тебе ведь наверняка будет любопытно, – Феофил улыбнулся.
– Да, весьма любопытно. Но для меня это будет неканонично, государь.
– О! – чуть насмешливо сказал император. – Всегда ли ты был таким ревностным блюстителем канонов?
– Скажем так: всегда, но не во всем. Но на скачках я не бывал с тех пор, как стал монахом.
– Похвально! Но я думаю, если ты придешь между забегами, когда состоится представление, это не станет таким уж страшным нарушением. Я пришлю к тебе кого-нибудь с утра сказать, когда именно приходить.
Не все, кого тем субботним утром протоасикрит внес в список «к представлению», смогли безмятежно насладиться поданной надеждой. Стратиг Фракии, к немалому удивлению своих домашних, вечером закатил сыну что-то вроде истерики.
– Ты зачем вылез?! – орал протоспафарий, размахивая руками. – А ну, как государю доложат, что ты решил обмануть его?
– Спокойно, папа, спокойно! – несколько высокомерно отвечал Михаил. – Во-первых, я сразу выразил всяческое почтение новому государю, а ведь тогда были и такие, кто порицал его… тот же Птерот, ты помнишь! Так что я действительно поддержал новое царствование, обмана тут нет! Да разве все, кого сегодня представили к наградам, деятельно участвовали в тех событиях? Смешно! Там половина вылезла таких же, как я! И дураки бы мы были, если б упустили возможность получить милости державного! Не понимаю, право, чего ты испугался!
Стратиг и сам не понимал этого, но страх, охвативший его на утреннем приеме чинов, не проходил…
Наутро Феофил стоял у окна на верхнем этаже дворца Кафизмы и наблюдал за происходившим на Ипподроме. Трибуны были уже почти заполнены. Венеты и прасины, в ожидании выхода императора в ложу, поприветствовав друг друга обычными возгласами, пели славословия в честь императора и его супруги.
– Господи, спаси Феофила, императора ромеев! – выводили певчие.
– Господи, спаси! – трижды возглашал весь народ.
– Августе помоги, в Троице воспеваемый!
– Господи, спаси! Господи, спаси! Господи, спаси!
– Порфирородных сохрани, на небесах славимый!
«Если б все эти прошения так же легко исполнялись, как их распевают!..» – усмехнулся император. Вошедший препозит сообщил, что всё готово к началу бегов.
– Подсвечник принесли? – спросил Феофил.
– Да, августейший.
– Хорошо.
По неширокой каменной лестнице император спустился в свои покои этажом ниже, где веститоры облачили его в хламиду, а препозит возложил ему на голову корону. В первые годы его соправительства с отцом все эти длинные церемонии, с их бесконечными «Повелите!», одеваниями, поклонениями и славословиями придворных и димов, несколько утомляли и порой раздражали Феофила, но потом он привык к ним, они даже стали действовать на него умиротворяюще своей размеренностью и устоявшимся порядком. С одной стороны, можно было действовать почти машинально и при этом думать, о чем хочется, с другой – в этом церемониале виделся как бы образ общего порядка мироздания: всё идет, как заведено императором, и будет продолжаться неизменно, пока самодержец не решит внести что-нибудь новое, – как и во вселенной всё идет раз и навсегда установленным Творцом порядком, и «чин естества» изменяется только «там, где хочет Бог»… Правда, иногда, думая об этих параллелях, Феофил горько усмехался: образ всемогущего Бога на деле был далеко не всемогущ… Но этим утром ему вдруг стало приятно от мысли, что он может в любой момент переменить устоявшийся порядок, включить в него что-нибудь новое и необычное, и никто не посмеет возразить. В этот день, впервые самостоятельно открывая бега, он был в предвкушении той неожиданной сцены, которая сегодня будет разыграна перед его подданными… Он начинал понимать любовь своего отца к «представлениям», и было немного грустно от того, что это случилось, когда отец уже умер, но Феофил ясно видел, что это и не могло случиться раньше, но пришло в свое время. Значит, и всё прочее, что сейчас непонятно, когда-нибудь станет понятным, Евфросина права?..
В сопровождении кувикулариев он вышел в малый триклин, где принял поклонение от патрикиев и стратигов и прошел в большой триклин, где его должны были приветствовать остальные синклитики. С Ипподрома, тем временем, раздавалось пение венетов, которые в этот раз начинали, согласно выпавшему жребию:
– Взойди, боговдохновенное царствование!
– Взойди, выбор Троицы! – вторили прасины.
– Взойди! Взойди! Взойди! – кричал народ.
– Взойди, Феодора, августа ромеев! – приветствовали венеты императрицу, которая тоже готовилась со свитой вступить в ложу.
– Взойди! – трижды повторял народ.
– Взойдите, служители Господа!
– Взойди, боговенчанный владыка с августою!
Наконец, наступил момент выхода в ложу. Император кивнул препозиту, тот сделал привычный знак церемониймейстеру, который торжественно возгласил:
– Повелите!
– На многие и благие лета! – возгласили присутствовавшие, и церемониймейстер, взяв край императорской хламиды, сделал небольшую складку на конце, вручил его василевсу, и Феофил вместе со свитой поднялся по мраморным ступеням и через высокие бронзовые двери вышел в ложу. Славословия загремели с утроенной силой. Император, встав перед троном, концом хламиды крестообразно трижды благословил всех присутствовавших на Ипподроме: сначала трибуны прямо перед собой, на противоположной стороне, потом направо венетов и налево прасинов. Славословия народа и дворцовой гвардии, выстроившейся на стаме под императорской ложей, во всеоружии и с поднятыми знаменами, продолжались еще добрые четверть часа, а когда закончились, препозит по знаку императора ввел патрикиев, стратигов и другие чинов, чтобы те заняли свои места на скамьях под императорской ложей. В самой ложе оставалась только личная охрана и самые высшие чины из ближайшего окружения василевса. «Сейчас начнется!» – подумал Феофил, чуть заметно кивнув актуарию и мысленно уже прикрывая уши: как только лошади поскачут, расслышать что-либо даже вблизи будет трудно… Впрочем, в этом есть своя выгода: можно вести частный разговор при многочисленных свидетелях, не опасаясь, что они услышат. Актуарий взмахнул белым платком – это был знак, что можно начинать бега. На трибунах воцарилась почти мертвая тишина. По завершении последних приготовлений к заезду, стоявший посередине арены маппарий поднял руку, по этому знаку служители одновременно убрали заграждения перед упряжками, и четыре колесницы рванулись вперед. Трибуны взорвались оглушительным криком. Когда лошади пошли на седьмой круг, и вопли зрителей усилились так, что Феодора с улыбкой прижала ладони к ушам, не переставая при этом следить за скачками, император заглянул во врученный ему с утра актуарием лист, где был расписан порядок забегов и выступлений мимов и акробатов, знаком подозвал препозита и, когда тот приблизился и наклонился, сказал ему на ухо:
– Сцена со львом после третьего забега. К этому времени подсвечник должен быть здесь. Поднесешь его, как только я кивну тебе.
В первом забеге выиграл возница венетов, во втором – прасинов; это еще больше разожгло всеобщее возбуждение. После третьего забега в императорской ложе появился Сергие-Вакхов игумен и, поприветствовав августейшую чету, удалился вглубь ложи, где один из кувикулариев тут же уступил ему место. Тем временем, внизу на сцене укротители готовились дать представление с участием льва и собак. Феофил заранее, сразу после смерти отца, приказал подготовить его, сам следил за репетициями и остался доволен.
Укротители поклонились императору и императрице, и представление началось. Сначала лев стоял с грозным видом, рыча и бия себя хвостом по бокам, а окружавшие его собаки, поджав хвосты, смирно располагались вокруг, всем своим видом выказывая покорность и подобострастие. Затем, по знаку укротителя, собаки медленно стали приближаться ко льву, сужая круг, всё с тем же покорным видом, но уже держа хвост кверху. Наконец, второй укротитель щелкнул бичом, и собаки набросились на льва, тот упал наземь и лежал, словно мертвый, а собаки с лаем и словно торжествуя запрыгали, а потом, успокоившись, разлеглись или расселись вокруг с видом полного довольства и беспечности. И тут первый укротитель подошел ко льву, повязал ему на шею красную ленту и, отскочив в сторону, подпрыгнул и трижды хлопнул в ладоши. Лев встал и издал грозный рык, собаки с визгом отскочили и, все как одна повалившись набок, лежали, подобно мертвым. Укротители, встав по обеим сторонам льва и взявшись за его гриву, поклонились зрителям; те разразились бурными аплодисментами. Император улыбался, но только один человек из бывших вместе с ним в ложе мог бы понять, что значила его улыбка; и хотя Иоанн, стоя сзади, не видел ее, он знал, что василевс улыбается.
Когда аплодисменты утихли, а укротители увели зверей со сцены, Феофил поднялся, сделал знак глашатаю, и тот, поднеся ко рту металлическую воронку-рупор, приготовился повторять императорские слова.
– Мы видели сейчас весьма занимательное представление, господа, – сказал василевс. – Смысл его, полагаю, достаточно ясен: псы, как бы много их ни было, не должны безнаказанно оскорблять льва, царя между зверями земными. А теперь я хочу напомнить всем об оскорблении, нанесенном совсем недавно, на нашей памяти, царствовавшему над людьми, – он кивнул препозиту, и тот немедленно извлек из приготовленного свертка подсвечник из позолоченной меди, у которого один рожок был отломан, и поднес императору; Феофил взял его и поднял, показывая всем. – Вот этот подсвечник был поврежден почти десять лет назад ударом меча, что само по себе печально, причем в храме, что уже возмутительно, но ужаснее всего то, что это произошло во время богослужения, когда был убит августейший государь Лев, убит не где-нибудь, а прямо в святом алтаре. Итак, сегодня я хочу вопросить мой народ: чего достойны совершившие такое преступление в священном месте?
– Смерти! – раздался справа крик димарха венетов.
– Смерти! Смерти! – подхватил народ.
Когда крики стихли, император заговорил вновь:
– Это решение и мне представляется справедливым, – он сделал знак протоасикриту, и Лизикс поднес ему список, составленный накануне на приеме чинов. – Вот здесь записаны люди, которые не далее, как вчера признались не только в том, что так или иначе принимали участие в богомерзком деянии, но и в том, что хотят получить за это воздаяние. Сейчас их имена станут вам известны, – и он через хранителя чернильницы передал список глашатаю, тот зачитал его и вернул Феоктисту, который был в этот момент белым, как полотно.
В той части трибун, где находились «представленные к награде» из числа не имевших права на присутствие в императорской ложе, – Феофил нарочно повелел посадить их всех вместе, под предлогом грядущего награждения, произошло движение: кажется, кто-то рванулся бежать, но василевс предусмотрительно поставил у выходов стражу.
– Итак, – сказал император, обращаясь к эпарху, – возьми всех их, господин эпарх, и воздай им воздаяние по заслугам, поскольку они не только не побоялись Бога, замарав руки человеческой кровью, но и убили императора – помазанника Божия.
На трибунах поднялся страшный шум.
– Покарать убийц! – вопили со всех сторон. – Смерть нечестивцам!
Между тем на присутствующих в императорской ложе, среди которых тоже были некоторые из чаявших «наград», словно напал столбняк. Несколько мгновений никто не мог произнести ни слова, а затем поднялся истошный крик.
– Смилуйся, государь! – голосили несчастные, накануне утром покидавшие дворец в предвкушении милостей.
– Х-хвала справедливому суду н-нашего государя! – заикаясь, произнес Феоктист, силясь унять дрожь в руках, державших роковой список, и думая, что он сам едва избежал той же участи.
– Да живет справедливейший государь! – раздались вокруг крики придворных, тем более громкие, чем больше радовались те, кому вчера хватило ума и осторожности не поддаться тщеславию и сребролюбию.
– Пощади, августейший! Заклинаем милостью Божией! – прорыдал патрикий Анфим, падая ниц.
Странная улыбка пробежала по губам императора.
– Сейчас время не заклинаний, а убийств! – сказал он.
Много лет Феофил ждал того момента, когда сможет сказать эти слова, и теперь наслаждался произведенным впечатлением: почти все присутствующие либо помнили, либо знали по рассказам, как был убит предшественник покойного Михаила, и поняли, что молить о милости бесполезно. Лев Армянин был отомщен.
…Дверь в скрипторий была приоткрыта, и Кассия услышала разговор сестер.
– Всё-таки он красавец! – в восхищенном голосе Лии звучало легкое смущение.
– Чрезвычайный! – ответила Миропия, семнадцатилетняя девушка, троюродная сестра Акилы, поступившая в обитель полгода назад, после того как юноша, с которым ее обручили родители, умер в результате неудачного падения с лошади. – Я однажды его видела вблизи, мы с мамой были в Артополии, а он как раз был там со свитой, милостыню раздавал бедным… Всё же он очень благочестивый, хоть и еретик!
– Да, он еще и очень справедливый, как говорят! – голос у Ареты был звонкий, и ей всё время приходилось себе умерять, чтобы говорить потише. – Счастлива, наверное, августа, имея такого мужа! Ведь он сам ее выбрал!
Рука Кассии, уже протянувшаяся к дверной ручке, на миг повисла в воздухе. Игуменья резковатым движением открыла дверь и вошла. Сестры умолкли в некотором замешательстве.
– Смотри, матушка, – сказала Лия, – император новую монету выпустил! Мы сейчас только что из Книжного, получили деньги за псалтири.
Кассия взяла у нее золотую номисму. На монете был изображен Феофил – в короне и лоре, с крестом в левой руке и державой в правой. Огромные глаза, печальный взгляд. На обороте – крест и надпись: «Господи, помоги рабу Твоему». Игуменья снова перевернула номисму и вдруг на мгновение застыла. Это была первая монета, где Феофил был изображен один и «по-взрослому» – с усами и бородой: при его отце он, как соправитель, изображался на обороте номисм еще юным, а с бородой только в последнее время, рядом с отцом. Кассия не раз держала в руках эти монеты и разглядывала их, не ощущая ничего особенного. Но сейчас, против всякого ожидания, случилось иное: ей странным образом почудилось, что через монету… нет, как бы сквозь монету на нее смотрит Феофил. Кассия ощутила, как кровь отхлынула у нее от сердца. Она положила номисму на стол, чтобы не было заметно, как у нее задрожали пальцы.
– Красивая монета. Сколько псалтирей продалось?
– Все, кроме одной, – ответила Арета. – Господин Никита просил нести еще поскорее, с узорами!
Арете, подруге Анны, двоюродной сестры игуменьи, было двадцать четыре года. Она прожила с мужем семь лет очень счастливо и безбедно; правда, у них не было детей, о чем оба супруга скорбели и много молились Богу о даровании ребенка, но в позапрошлом году муж Ареты был в составе войска послан на Сицилию, и ему не суждено было вернуться – в августе пришла весть о его гибели в сражении. Молодая вдова очень тяжело переживала потерю, так что Анна даже опасалась за ее здоровье. Однажды ради духовного утешения она привела подругу в Кассиину обитель, и Арете так понравилось там, что спустя два месяца она, продав свой дом и всё имущество, поступила в монастырь. Она была образованна, хотя и не очень начитанна, но под руководством игуменьи быстро стала восполнять упущенное. У нее был хороший почерк и к тому же обнаружился художественный вкус, так что вскоре Арета стала незаменимой в скриптории; кроме того, в ней чувствовалась деловая жилка, и Кассия сделала ее монастырской экономиссой, что наконец-то избавило ее от необходимости вникать до мелочей в хозяйственные дела обители.
– Хорошо, – сказала Кассия. – Лия, надо будет сделать список «Уставов» Великого Василия. Пришло письмо из Солуни от матери Анны. Им нужно для обители. Вы с Миропией разделите работу пополам, чтобы побыстрей было готово.
– Да, матушка!
– Почерк у вас обеих хороший… Миропия, ты только следи за хвостиками у альфы. Они у тебя часто слишком длинные выходят, глаз на них натыкается, нехорошо.
– Я постараюсь, матушка! Я стараюсь, но эти хвостики… ускользают они от меня!
– А ты меньше думай о том, какой ты у нас хороший каллиграф, тогда хвостики и поймаются, – улыбнулась игуменья.
– О, это правда, матушка! – сказала Лия, слегка покраснев. – У меня так оно и было, только не с альфой, а с хи…
Уходя, Кассия с трудом подавила в себе желание унести с собой номисму, с которой смотрели глаза, огромные и печальные…
В келье она села за книгу толкований Златоуста на Евангелие от Иоанна, прочла полстраницы и осознала, что совсем не понимает того, что читает. Она прижала руки к вискам, закрыла глаза – и жаркая волна накрыла ее, словно не было нескольких лет внутреннего покоя… Словно она только вчера вернулась из Священного дворца! Она медленно встала, закрыла книгу и пошла во внутреннюю келью, зажгла светильник, несколько мгновений постояла, глядя на икону Богоматери. А потом опустилась в угол на плетеный коврик и заплакала.
2. Философы
Умен не тот, кого случай делает умным, а тот, кто понимает, что такое ум, умеет его распознать и любуется им.
(Ф. де Ларошфуко, «Максимы»)
Лев стоял у окна гостиной и смотрел на высокую апсиду и величественный купол храма Сорока мучеников. Над позолоченным крестом плыли облака, похожие на хлопья молочной пены. За пять месяцев Лев так и не успел привыкнуть к новому виду, сменившему неровную серую стену соседнего дома, которую ему приходилось созерцать на прежнем месте жительства. Он чувствовал себя странно – как будто у него выросли крылья, и он парил, подобно орлу, в почти недосягаемой высоте, наслаждаясь свободой, небом, солнцем, и в то же время порой возникало желание ущипнуть себя покрепче, чтобы проверить, не снится ли ему всё это.
Мог ли он подумать, что в октябре минувшего года сама судьба вошла к нему в лице опаленного солнцем и исхудавшего вихрастого молодого человека, в котором Лев поначалу не узнал своего прежнего ученика! Но это действительно был Андрей – юноша, три года назад, окончив у Льва курс математических наук, поступивший на службу секретарем к протоспафарию Фотину. Вскоре после этого Фотина назначили стратигом на Сицилию, и Андрей, в надежде сделать карьеру на службе у стратига, отправился вместе с ним. Однако на острове началось восстание Евфимия, и вскоре юный асикрит попал в плен к арабам, те вывезли его в Африку и продали в рабство; в конце концов, после различных мытарств, несостоявшийся секретарь стратига оказался в Багдаде, отданный в услужение одному из секретарей халифа. Новый хозяин, сириец по происхождению, оказался человеком довольно свободных взглядов – он осмеливался открыто критиковать Коран, находя в нем противоречия, – и к тому же был очень болтлив. Расторопностью и умением слушать Андрей приглянулся своему господину, и тот часто призывал его к себе и делился разными придворными сплетнями. Однажды сириец рассказал, что халиф – большой любитель всяких наук и особенно интересуется геометрией.
– О, геометрия! – печально вздохнул юноша, к тому времени уже вполне сносно изъяснявшийся по-арабски. – Как я любил ею заниматься, когда был свободен!
– Ты знаешь геометрию? – недоверчиво спросил его хозяин и рассмеялся. – Экая басня! Слуга, раб, еще и бороды не отрастил, а знает геометрию! Может, ты и астрономию знаешь? Ха-ха!
– Знаю, – невозмутимо ответил Андрей.
– Да ты всё врешь, негодяй! А ну, как я отведу тебя во дворец ко владыке, а там проверят, что ты знаешь? Ведь если ты соврал – не сносить тебе головы!
– Ну, отведи, – юноша пожал плечами. – Думаешь, господин, ты меня испугал? Ну, казнят меня, и что? Может, это и лучше, чем такая жизнь… вдали от родины, в рабстве у варвара!
– Это я-то варвар?! – завопил сириец. – Ах ты, щенок! – он с размаху ударил слугу по лицу. – Завтра же поведу тебя к повелителю верующих, там тебе покажут геометрию, паршивец!
Полночи Андрей молился, а потом спокойно уснул – почему-то с уверенностью, что его жизнь скоро изменится к лучшему.
Когда секретарь рассказал Мамуну, что его слуга из числа пленных ромеев похваляется, будто знает геометрию и астрономию, «но, конечно, врет, как все эти греки», заинтересованный халиф выразил желание побеседовать с юношей, и сириец тут же ввел его в приемную залу. Впервые попав во дворец, Андрей был поражен его великолепием: от разноцветных мраморов, росписей, ковров и шелков рябило в глазах, но приемная зала, куда его ввели, превосходила роскошью всё, что он видел по пути. Халиф восседал на покрытом золототканым шелком сарире, в позе, обычной для арабов, одетый в шелковые одежды, расшитые золотом и длинную черную мантию, рядом с ним стоял визир, по сторонам множество евнухов, а вокруг стража. Андрей поклонился халифу и скромно стоял, опустив взор. Хозяин косился на него с тайным злорадством, уверенный, что, даже если «щенок» и знал что-нибудь из геометрии, всё это должно было вылететь у него из головы при виде дворцовой роскоши и грозных стражников халифа. Мамун, внимательно оглядев юношу, спросил, говорит ли тот по-арабски, и, получив утвердительный ответ, поинтересовался, действительно ли он знаком с геометрией. Андрей подтвердил это, сказав, что окончил полный курс этой науки.
– Глупости! – высокомерно сказал халиф. – Что у вас там в Греции за учителя! Нет в мире настоящих учителей математической науки, кроме тех, что здесь у меня!
– Но ведь это легко проверить, о, повелитель верующих, – улыбнулся юноша. – Призови твоих учителей, и пусть они покажут свою ученость и расспросят меня о моей, и тогда ты сможешь рассудить, чьи учителя лучше.
– Клянусь Аллахом, он прав! – сказал Мамун и приказал немедленно позвать своих математиков, принести доски для черчения и все необходимые принадлежности.
Был приглашен и переводчик – пленный грек из Тарса, уже восемь лет живший у арабов и давно принявший ислам. Геометры нарисовали на доске углем прямые, круги, треугольники и четырехугольники разных видов, поясняя, какой треугольник равнобедренный, а какой равносторонний, указывая, какой четырехугольник называется квадратом, а какой ромбом, изложили определения и аксиомы и, похваленные халифом, встали по обеим сторонам доски с довольным видом, пренебрежительно разглядывая стоявшего перед ними бедно одетого молодого человека. Андрей внимательно выслушал их, рассмотрел чертежи, уточнил у переводчика кое-какие детали и сказал:
– Вы всё хорошо начертили и верно рассказали, как всё это называется, правильно изложили и аксиомы. Но ведь во всяком деле главное – причины, и, как сказал великий мудрец Аристотель, если мы не знаем причины, то не знаем и истины. Как же вы вещи называете, а почему они таковы, не объясняете? Вот, скажем… например, вы начертили равносторонний треугольник через линию и два круга, всё верно, именно так его следует чертить. Но как вы докажете, что он действительно равносторонний? Понятно, что если измерить его сторону нитью и приложить нить к каждой из остальных, мы увидим, что они равны. Но можете ли вы доказать это из самого чертежа?
Геометры растерянно переглянулись. А юноша продолжал:
– Или вот, допустим, треугольник. Вот, я продолжу его сторону, любую… скажем, эту, – он взял уголь и, приложив линейку к доске, провел нужную линию. – Мы получили внешний угол. Больше ли он любого из внутренних противолежащих углов треугольника?
– Больше! – ответили геометры халифа почти хором.
– Верно, – сказал Андрей. – А можете ли вы это доказать?
Воцарилось молчание, а затем старший геометр смущенно сказал:
– Мы просим тебя объяснить нам это, юноша!
Он объяснил – и это, и многое другое. Попросив еще доску, он принялся чертить, вспоминая прежние уроки, чертя линию за линией, рисуя круги, поясняя, отмеривая, доказывая. Уголь крошился в его руках, не поспевая за вдохновением. Окружающие смотрели, почти затаив дыхание, а когда молодой человек закончил, почти все присутствовавшие зааплодировали, в том числе и хозяин Андрея, уже позабывший, что привел его сюда для того, чтобы халиф приказал «срубить голову молокососу».
– Откуда ты родом, юноша? – спросил главный геометр.
– Из славного Города Константина! – с гордостью ответил Андрей.
– Сколько же там у вас таких ученых мужей?
– Множество! Да я вовсе и не особенно ученый, я так, ученик… До моего учителя мне далеко!
Его тут же забросали вопросами об учителе, жив ли он и как он живет, и Андрей сказал, что этот ученейший человек жив и еще не стар, что живет он небогато, зарабатывая на жизнь уроками, «а если сказать честно, то и вовсе бедно он живет, ученики у него есть, но при дворе он неизвестен и совсем не знатен». Халиф немедленно приказал принести лучшего пергамента и чернил и продиктовал письмо ко Льву, которое по-арабски записал секретарь-сириец, а переводчик ниже передал по-гречески. Затем, по приказу Мамуна, была принесена прекрасная одежда для Андрея, халиф богато одарил юношу и, вручив ему письмо, велел как можно скорее доставить его в Константинополь к «мудрейшему Льву», обещая в случае успеха предприятия еще больше одарить молодого человека, освободить его и взять на придворную службу.
Всё это походило бы на сказку, если бы не письмо, привезенное Андреем. «Как по плоду дерево, так по ученику мы познаём учителя, – писал халиф. – Добродетелью и глубиной познаний превзойдя науку о сущих, ты остался неизвестен своим согражданам, не пожинаешь плодов мудрости и знания и не получил от них никакой чести. Посему не откажись прибыть к нам и научить нас своей науке. Если это совершится, склонит пред тобой голову весь арабский род, а даров и богатства ты получишь столько, сколько никто никогда не получал».
Потрясенный Лев не знал, что и сказать, а ученик, растроганный возвращением на родину и встречей с учителем, проливал слезы. Когда оба немного успокоились и собрались с мыслями, то, обсудив положение, решили, что принять предложение халифа нет никакой возможности. Во-первых, Лев совершенно не хотел перебираться к агарянам: богатства и почести его не прельщали, а перспектива общаться с восточными варварами просто пугала. Во-вторых, такое предприятие было и небезопасным: если вдруг по дороге или на границе Лев вызовет подозрение и у него обнаружат письмо халифа, это может быть чревато обвинением в государственной измене. Кроме того, Андрей не имел ни малейшего желания возвращаться к Мамуну, несмотря на все его обольстительные посулы. Юноша сказал, что самым лучшим было бы обратиться к императору и показать ему письмо халифа. Но ни Лев, ни Андрей не имели доступа ко двору, и хотя у Льва обучались двое мальчиков, чьи отцы были синклитиками, он находил неудобным пытаться через них добраться до василевса. Тогда Лев письмом спросил у Кассии, не могла бы она как-нибудь помочь. Игуменья познакомила его со своей двоюродной сестрой, а Анна, в свою очередь, связалась с хранителем императорской чернильницы, и тот согласился встретиться со Львом и Андреем. Прочтя письмо халифа, Феоктист пришел в возбуждение, расспросил Льва, какие науки и насколько хорошо он знает, и заявил, что это, действительно, совершенное безобразие, когда «столь ученый муж до сих пор пребывает в такой безвестности». Он забрал с собой письмо Мамуна, чтобы показать императору, а спустя два дня Лев вместе с Андреем были приглашены в Священный дворец. Пока их многочисленными залами и переходами вели к василевсу, Андрей смотрел вокруг, раскрыв рот и, наконец, воскликнул, что здесь еще роскошнее, чем во дворце халифа, но всё сделано с большим вкусом. Лев вел себя сдержаннее, чем его бывший ученик, но тоже весьма впечатлился дворцовым великолепием.
Император принял их в «школьной», без каких бы то ни было церемоний. Сначала он приказал Андрею подробно рассказать о его жизни в плену и о встрече с халифом, был очень доволен тем, как юноша посрамил арабских геометров, и, похвалив молодого человека, сказал, что с завтрашнего дня берет его на службу в императорскую канцелярию, после чего ошалевший от столь внезапного карьерного взлета юноша был одарен десятью номисмами и отпущен. Затем император вкратце расспросил Льва о его жизни и занятиях и стал задавать вопросы иного рода: он прошелся по всем наукам, составлявшим грамматический и математический циклы, и перешел к философии, причем Лев, отвечая, отметил про себя, что Феофил везде касался ключевых тем и понятий, по знанию которых можно было бы сразу судить, насколько человек сведущ в той или иной науке. Наконец, окончив экзамен, император сказал с улыбкой:
– Что ж, господин Лев, если бы, уйдя сегодня отсюда, ты продолжал вести ту жизнь, что вел до сих пор, агаряне по праву могли бы счесть меня безумцем и невеждой, а ты с полным правом мог бы последовать призыву халифа. Но мы, разумеется, не дадим такого повода ни им, ни тебе. То, что мы с тобой, наконец, познакомились, пришлось весьма кстати: я уже давно подумываю организовать в Городе публичную школу, но до сих пор не видел человека, достойного преподавать в ней. Наш придворный философ… Ты, должно быть, знаешь об Иоанне, игумене Сергие-Вакхова монастыря?
– Да, государь, я наслышан о нем.
– Так вот, он, конечно, мог бы стать таким учителем, но, во-первых, ему мешают его церковные обязанности, во-вторых, он уже занимается с моими детьми, а в-третьих, занят собственными опытами… Думаю, ты о них скоро узнаешь, я непременно познакомлю вас с Иоанном. Ты же, насколько я могу судить, как раз тот человек, который нам нужен, и я бы очень хотел видеть тебя преподавателем, если, конечно, – император снова улыбнулся, – ты сам ничего не имеешь против.
– Я буду счастлив, государь! – совершенно искренне ответил Лев.
Император сообщил о своем решении препозиту, еще раз окинул Льва взглядом и велел отвести его к своим личным портным, чтобы те сняли с него мерки и побыстрее сшили одежду, какую подобает носить человеку, преподающему науки от имени императора. Только облачившись спустя несколько дней в новые одеяния, Лев понял, что одежда всегда сидела на нем мешком просто потому, что он заказывал ее у дешевых портных.
Через две недели после разговора с императором он уже переехал вместе со своими книгами и нехитрыми пожитками в новое жилище – двухэтажный уютный особняк с небольшим садом и прудом, располагавшийся на задворках храма Сорока мучеников, построенного при императоре Тиверии на месте старой тюрьмы Претория. Рядом с новым домом Льва находилось большое здание с несколькими светлыми залами и множеством более мелких помещений, относившееся к храмовому хозяйству, где по приказу императора был сделан срочный ремонт: два зала оборудовали для занятий, третий – под библиотеку. Уже в ноябре Лев начал преподавать. Среди его учеников было много детей придворных, но не только: школа была бесплатной, содержалась на средства из казны, и посещать ее могли все желающие из числа получивших начальное образование. Лев преподавал грамматику, поэтику, риторику, диалектику, арифметику с геометрией и астрономию, получил доступ и в патриаршую, и в императорскую библиотеки. Сам Феофил посетил несколько его лекций, остался чрезвычайно доволен и даже повысил первоначально назначенное ему жалование, и без того немаленькое. Словом, Лев чувствовал себя, почти как в земном раю.
Император, как и обещал, вскоре познакомил Льва с Сергие-Вакховым игуменом. Лев ожидал этой встречи с замиранием сердца. Об Иоанне он слышал два отзыва – очень отрицательный от своей матери и в целом положительный от Кассии, – и знал множество слухов и сплетен; Грамматик уже стал почти легендарной личностью, и Льву было странно сознавать, что этот человек – его родственник, причем не столь уж и дальний… Император с игуменом появились на небольшой галерее, тянувшейся под вторым рядом окон по западной стороне залы и соединявшейся с катехумениями храма Сорока мучеников, когда началась очередная лекция. Лев сразу догадался, кем был высокий монах, пришедший с Феофилом и простоявший всё занятие, опершись на балюстраду и внимательно слушая. Это было последнее занятие в тот день, и когда оно закончилось и все учащиеся разошлись, император с Грамматиком спустились с галерей по узкой деревянной лестнице и подошли к преподавателю. Лев приветствовал василевса поклоном и пожеланием долгих лет цаствования.
– Вот, господин Лев, выполняю обещание! – весело сказал император. – Привел отца Иоанна, игумена Сергие-Вакховой обители. Он о тебе уже наслышан!
– Но вряд ли так, как я о нем, – улыбнулся Лев, глядя на Грамматика. – Я очень рад нашему знакомству, – он поклонился. – Должен признаться, что мечтал о нем еще в юности, но как-то не сложилось.
– Что ж, лучше поздно, чем никогда, не так ли? – сказал игумен с улыбкой и ответным поклоном. – Я тоже рад познакомиться с одним из умнейший людей нашего времени. Как я уже смог понять по только что бывшему уроку, молва не противоречит действительности.
– Господин Лев, – сказал Феофил, – не покажемся ли мы тебе навязчивыми, если напросимся к тебе в гости? Полагаю, беседовать в домашней обстановке будет гораздо приятнее.
– Вы окажете мне великую честь, государь!
Они просидели у Льва до темноты, беседуя на самые разные темы, без какого бы то ни было порядка и даже иногда без видимой связи. На улице было промозгло и сумрачно, то и дело принимался моросить противный дождь, но в небольшой гостиной краснели угли в жаровне, уютно мерцали светильники, удобные кресла были покрыты шерстяными одеялами, а в хрустальных кубках – подарке хранителя чернильницы – рубиново переливалось родосское вино. Грамматик медленно потягивал его, закусывая оливками, время от времени задавал вопросы или отвечал сам, но вообще говорил мало, больше слушал, и Лев ощущал на себя его взгляд – то пристальный и изучающий, то острый и пронизывающий, то прозрачный и как будто отсутствующий, но можно было догадаться, что от этого отсутствующего взгляда так же мало ускользало, как от пронзительно-острого, похожего на стальной клинок. Лев пытался представить, каким Иоанн мог быть в молодости, чем занимался и что пережил, прежде чем стал таким, как теперь, но у него плохо получалось. Вдруг император, который, казалось, довольно беспечно наслаждался беседой и вином, сказал с улыбкой:
– Могу поспорить, господин Лев, что ты изо всех сил стараешься разгадать загадку по имени Иоанн Грамматик. Должен тебя предупредить, что это невозможно. Я знаком с отцом игуменом уже почти шестнадцать лет, а сказать, что разгадал его, не могу и, думаю, никогда не смогу.
Лев несколько растерялся, а игумен улыбнулся:
– Августейший знает, чем польстить!
– Мне кажется, – сказал Лев, – что умного человека разгадать вообще довольно сложно. В любом случае, вряд ли это возможно, если он сам не захочет открыться.
– Совершенно верно, – кивнул Иоанн. – А чтобы этого захотеть, нужны очень веские причины. Но всё же, господин Лев, я не прочь послушать твои соображения о моей персоне, ведь у тебя они наверняка есть. Обо мне рассказывают всякое, и тебе, думаю, многие из этих басней должны быть известны, но вряд ли столь умный человек, как ты, может придавать им большое значение.
– Я действительно не склонен верить слухам, – сказал Лев. – Но у меня есть и иные сведения о тебе, господин Иоанн, – он улыбнулся. – Впрочем, слухи, если уметь отделять зерна от плевел, тоже могут быть источником сведений, хотя, конечно, источником весьма мутным.
– Отлично! – воскликнул император. – Итак, господин Лев, что же ты думаешь о нашем «несравненном философе», как называл его мой покойный родитель?
– Отец игумен – человек очень образованный и умный, – начал Лев, пристально глядя на Грамматика, – любит науки и, возможно, ради преумножения своих познаний склонен иной раз проводить рискованные опыты, не всегда понятные для окружающих… Он всему знает цену, в том числе себе, и себя ценит весьма высоко. Он хорошо изучил не только книги, но и людей, очень проницателен… и поэтому, вероятно, не для всех приятен. Если он поставит себе цель, то идет к ней, невзирая на препятствия. Никогда не говорит, не подумав, и ничего не скажет неосторожно. Пожалуй, мало интересуется тем, что думают о нем окружающие. Способен обращаться с людьми жестоко, если сочтет это нужным для дела… Впрочем, при желании может быть очень обаятельным. Вероятно… – тут Лев остановился.
– Не бойся, господин Лев, я не обидчив, – сказал игумен с улыбкой, поворачивая в пальцах кубок.
– Вероятно, в молодости у него были какие-то истории с женщинами, и они оканчивались для этих женщин малоприятно… По-видимому, отец игумен очень мало задумывается о том, какой след он оставляет в жизни тех, с кем ему приходится сталкиваться. Для него важны, прежде всего, собственные цели и соображения, а то, как это может отозваться в жизни других людей, его мало волнует… Вот, пожалуй, и всё.
– Прекрасно! – император зааплодировал и посмотрел на Грамматика. – Как, Иоанн, неплохо господин Лев разгадал загадку?
– Пожалуй, довольно хорошо, – ответил игумен, глядя на Льва с интересом. – Но не могу не заметить, что картина нарисована грубоватыми штрихами. Впрочем, с учетом того, что мы только сегодня познакомились лично, рисунок весьма неплох!
– Полагаю, ты должен отплатить господину Льву тем же, – улыбнулся Феофил.
– Если он не будет против.
– Отчего же, мне весьма интересно услышать отзыв о себе, – сказал Лев.
– Что ж… – игумен пригубил вино и, поставив кубок на столик, стоявший между собеседниками, несколько мгновений молча оглядывал того, чей словесный портрет собирался набросать. – Господин Лев влюблен в науки, очень любит преподавать и делает это прекрасно. При этом он бескорыстен, в том смысле, что равнодушен как к бедности, так и к богатству: способный безропотно сносить бедность, он с удовольствием будет пользоваться богатством, при этом совершенно не привязываясь к нему. Пожалуй, он относится к тому редкому роду людей, которых богатство и благополучие не могут испортить, какими бы большими они ни были. Ближних он старается не огорчать, в обращении мягок, не любит ссор. На происходящее в жизни смотрит философски, и большинство человеческих стычек и споров, даже по достаточно важным вопросам, представляются ему мелкими. Более всего он любит покой и безмолвие, нарушаемое только шелестом страниц или скрипом пера, и потому старается держаться подальше от каких бы то ни было столкновений и диспутов. Боевой дух ему не свойственен, поэтому, при прочих равных условиях, он предпочтет жизнь тихую и мирную, среди книг, друзей и учеников, жизни, которая может принести большую известность и славу, но чревата беспокойством и участием в идейных спорах… Словом, – Грамматик улыбнулся, – у него «душа философа, который всю свою жизнь занимается собственными делами, не мешаясь попусту в чужие», и он, вероятно, мог бы повторить знаменитую молитву Сократа: «Боги, дайте мне стать внутренне прекрасным! А то, что у меня есть извне, пусть будет дружественно тому, что у меня внутри. Богатым пусть я считаю мудрого, а груд золота пусть у меня будет столько, сколько ни унести, ни увезти никому, кроме человека рассудительного».
– Замечательно! – сказал император. – Господин Лев, как тебе эта характеристика?
– Я польщен! – тихо ответил Лев и улыбнулся. – И восхищен проницательностью господина Иоанна: он прав, я действительно не «боец».
– Моя проницательность, хотя и не только она, снискала мне даже славу колдуна, как ты, вероятно, знаешь, – с улыбкой сказал игумен, снова взяв со столика кубок и поднося к губам. – Но вот что меня заинтересовало: какая женщина, знавшая меня в молодости, рассказывала тебе про меня, господин Лев?
Лев пристально взглянул на Грамматика и ответил:
– Твоя троюродная сестра Каллиста, господин Иоанн.
– О! – Грамматик приподнял брови, но и только; Лев не заметил, чтобы это известие взволновало или смутило игумена. – Любопытно! Значит, ты с ней знаком? Сказать честно, я стараюсь поменьше иметь дело с родственниками, исключая родного брата, поэтому с госпожой Каллистой не виделся уже больше тридцати лет и ничего не знаю о ее судьбе. Впрочем, кажется, она и сама – не любительница общаться с родней: мой брат никогда не упоминал о ней, хотя вообще о жизни наших родственников осведомлен достаточно хорошо… Она еще жива?
– Она умерла восемь лет назад, – ответил Лев, несколько мгновений колебался, и, наконец, тихо проговорил: – Это моя мать.
– Вот как! – Иоанн отставил кубок с вином и поднялся. – Племянник?
– Да, – ответил Лев, тоже вставая.
Он был смущен, не знал, как себя вести и как теперь поведет себя Грамматик, и даже почти пожалел, что сообщил об их родстве.
– Просто чудеса! – воскликнул изумленный император.
– Да, нежданно-негаданно, – улыбнулся игумен. – Что ж, я рад!
Он шагнул к племяннику и обнял его неожиданно тепло. В этот миг Лев понял, что описанный им портрет Иоанна, пожалуй, действительно весьма груб: этот человек был гораздо сложнее, его еще предстояло разгадать, если только это вообще возможно…
Ученики очень быстро так полюбили Льва, что многие оставались после занятий, чтобы обсудить те или иные вопросы, не только относительно наук, но и вообще по жизни, спрашивали советов по выбору чтения. Лучшим из них Лев позволял пользоваться книгами из своей личной библиотеки. Книжное собрание при школе тоже пополнялось быстро стараниями переписчиков, нанятых по приказу василевса для копирования необходимых книг из императорской и патриаршей библиотек.
Среди учащихся попадались очень способные, но из всех далеко выдавался вперед один – семнадцатилетний сын патрикия Сергия и Ирины, которая приходилась золовкой Каломарии, сестре императрицы Феодоры. Этот смуглый черноволосый юноша с подвижным лицом и пытливым взглядом темных глаз, поражал своей начитанностью, любознательностью и необыкновенной памятью: он мог с первого раза запомнить прочитанное близко к тексту и почти дословно воспроизвести услышанное на занятиях. Родители его были богаты и, очевидно, нанимали ему неплохих учителей: в новооткрывшуюся школу он пришел с уже изрядным запасом знаний, весьма сведущим в грамматике и риторике, так что Лев сомневался, что может сообщить ему в этих областях много нового. Однако Фотий усердно ходил на все лекции, постоянно что-то записывал в тетрадь, а его вопросы и реплики во время общих дискуссий и обсуждений показывали, что в каждой науке он хотел дойти до самой сути, постичь все глубины и высоты. Но Лев ощущал, что юношей движет не просто любознательность молодого ума, не просто стремление получить хорошее образование и даже не любовь к знаниям как таковая – нет, Фотий стремился к чему-то большему: мечтал ли он сам стать со временем учителем, двигала ли им любовь к славе, желание получить известность?.. Пока Лев не мог ответить на этот вопрос, он лишь ощущал, что этот юноша – без сомнения, лучший из его учеников – не прост и вряд ли судьба его будет непростой… Поневоле Лев иногда сравнивал его с Кассией: без сомнения, по способностям и мощи ума Фотий далеко превосходил ее, но Льву, по внутреннему чувству, было не так приятно заниматься с ним и отвечать на его вопросы – потому ли, что юноша всегда держался как бы на некотором расстоянии от собеседника и в нем не ощущалось той открытости, что была в других? Или, быть может, потому, что Фотий происходил из семьи, где нравы были весьма строгими – это чувствовалось иной раз по тому, как юноша ставил вопросы: он на всё смотрел, прежде всего, с точки зрения учения Церкви. Само по себе это еще не было удивительным, но эта направленность была чересчур ярко выражена, можно сказать, нарочито ярко – иной раз Льву казалось, что Фотий, хотя и успешно изучал эллинских авторов и их философию, в душе относился к ним слишком уж презрительно. По крайней мере, Лев с трудом мог себе представить возможность вести с Фотием такие беседы о Платоне или Гомере, какие он когда-то вел со своей первой ученицей…
Между тем письма от Кассии в последнее время стали реже и короче, и Лев, не зная, чем это объяснить, наконец, прямо спросил ее в очередной краткой записке, не рассердилась ли она на него за поступление на службу к императору. «Что ты, Лев, – написала в ответ игуменья, – я и не думала сердиться. Напротив, я очень рада за тебя! Вот и ты приобрел многое взамен утраченного. Прости, если я ненароком огорчила тебя. Я сейчас всем пишу мало и кратко, не только тебе. Я не хотела говорить об этом, но раз уж ты спросил, то скажу, тем более, что ты – единственный из моих друзей, кому я могу это сказать так, что ты поймешь с полуслова. Оказалось, что Илион еще не разрушен, и теперь я совсем не знаю, когда окончится Троянская война. Прошу тебя, молись за меня, грешную».
…Из сестер Кассииной обители разве что Лия с Христиной, давно и близко знавшие игуменью, могли заметить, что с ней творится неладное, но, поскольку она явно не была расположена говорить об этом, молчали и даже между собой ничего не обсуждали. Правда, более склонная к праздной болтовне Лия однажды попыталась заговорить о том, что «матушка наша какая-то скучная стала в последнее время», но Христина строго повела на нее глазами и ничего не ответила. Как она и сказала, еще будучи Фотиной, что если у нее и не заладится дело с учебой, то «кому-то всё равно надо будет сестрам обед варить», так и вышло: мать Христина, хотя и научилась довольно бегло читать и неплохо писать, но дальше этого не пошла, в отличие от Лии, и проводила большую часть времени при трапезной. Она очень любила свое послушание, и сестры иногда шутили, что «с такой поварихой выходит не воздержание, а сплошное ублажение чрева», – Христина готовила вкусно и даже из самых простых вещей то и дело умудрялась приготовить что-нибудь необычное. При этом, однако, она не забывала о молитве, в свободное время не пропускала ни одного богослужения, внимательно слушала святоотеческие чтения и поучения игуменьи, а за работой старалась постоянно читать про себя Иисусову молитву или вполголоса псалмы. Она и в миру не была слишком разговорчива, а после пострига, углубившись в себя, сделалась совсем немногословной, и игуменья часто ставила ее в пример слишком болтливым сестрам.
В обители было уже семь монахинь и четверо послушниц, в числе последних и Анна, двоюродная сестра Кассии: после того как ее незадачливый муж подставил сам себя под карающий меч императорского правосудия, вдова раздумывала недолго и вскоре после похорон Михаила поступила в монастырь. Она не слишком страдала от потери мужа; их дочь умерла, не дожив до трех лет, а сын вскоре после родов, которые были трудными, так что едва не убили саму Анну; врач сказал, что больше детей у нее не будет. Правда, Георгий поначалу сильно противился намерению дочери, но ей на помощь пришел тесть, убедивший протоспафария не мешать Анне: стратиг Фракии был так потрясен судьбой сына, что на другой же день после злополучного представления на Ипподроме подал в отставку, а через месяц заявил близким, что уходит в монахи – и действительно, уладив все домашние дела, немного спустя после поступления Анны в Кассиину обитель, удалился на Олимп, откуда прислал письмо, что поступил в Агаврский монастырь, и с тех пор от бывшего стратига никто не получал никаких вестей.
Кассия редко покидала монастырские стены: и на рынок, и в Книжный портик отдавать рукописи на продажу и получать деньги ходили учиненные на эти послушания сестры. Игуменья только иногда заходила в портик взглянуть на книги и сама покупала благовонный ладан для храма, но последнее случалось всего несколько раз в год. Лия, заведовавшая делами, связанными с продажей работ сестер по переписке, всегда ухитрялась по дороге в Книжный узнать самые последние новости и докладывала их игуменье. Каждое воскресенье в обитель приходил из студийский иеромонах Феоктист, чтобы отслужить литургию. Вообще же жизнь столичных иконопочитателей сосредоточилась вокруг владыки Евфимия, по прежнему жившего в Городе. Архиепископ Сардский за годы, проведенные в столице, стяжал такой авторитет у горожан, что к нему постоянно приходили люди – кто за благословением, кто за советом; его посещала даже патрикия Флорина, мать августы. Во дворце на это, очевидно, смотрели сквозь пальцы, что, как будто бы, свидетельствовало о терпимости к «раскольникам»; с другой стороны, казнь причастных к убийству Льва Армянина породила толки и опасения, что молодой император скоро доберется до православных, но пока отношение к ним со стороны властей оставалось прежним. Лев в одном из писем к Кассии заметил, что ни император, ни хранитель чернильницы, ни даже Сергие-Вакхов игумен ни разу не поинтересовались, как он отноится к иконам. Он считал, что наказание Феофилом «поднявших руку на помазанника Божия» было связано не с иконопочитанием, а с любовью императора к правосудию.