Кассия Сенина Татьяна
Племянник и духовный сын Евфимия, спафарий, человек богатый и со связями, поднял в монастыре немалый шум, когда узнал, в каких условиях содержатся здесь узники, и даже заявил игумену, что «плевать хотел на этого логофета и на подлеца Феоктиста» и пожалуется самому императору – тем более, что Феофил, как стало известно, был недоволен тем, как его посланцы обошлись с Сардским владыкой, и даже во всеуслышание назвал Феоктиста и Арсавира «безмозглыми тупицами». Перепуганный игумен обещал исправить положение и действительно перевел Мефодия с Ксенофонтом в другое помещение, хотя тоже подвальное, но с окошком под потолком и более просторное: здесь хранили вино, и подвал освободили ради узников. Спафарий пожертвовал заключенным новую одежду и, по просьбе игумена, принес ему письменные принадлежности и хорошего пергамента, на прощанье сказав, что время от времени будет наведываться на остров и проверять, как содержатся узники. Ксенофонт величал его «благодетелем и спасителем», Мефодий благодарил более сдержанно, но в глазах его тоже сверкали слезы.
– Да, отче, – с горечью сказал спафарий, – вот так и гибнут лучшие люди! Забили, зарыли… и забыли…
– Нет, господин, не забыли, – сказал Мефодий. – Я напишу про владыку! Обещаю!
…Вскоре после смерти Сардского архиепископа Флорина заявила, что уходит в монастырь, решив превратить в обитель собственный особняк в Псамафийском квартале. Августейшую чету эта новость не огорчила: Феодора после разговора о пророчестве была сердита на мать, а Феофил никогда не испытывал к теще особых симпатий; впрочем, император выделил ей значительную сумму на постройку храма в новосозданной обители. Каломария вообще сказала, что мать «могла бы это сделать и раньше», сразу после смерти отца, «при ее-то благочестии», а Петрона не без яда заметил, что «для некоторых благочестие это такой молоток, чтобы стучать окружающим по голове»…
Феофил действительно был недоволен тем, как обернулась история с допросом Евфимия: посылая Арсавира с Феоктистом на остров Святого Андрея, он не предполагал, что они в своем усердии переусердствуют.
– Вот тупицы! – сказал он в сердцах синкеллу. – Теперь, пожалуй, из-за них меня станут обвинять в том, что я приказал убить этого старика! А Феоктист оправдывается: мол, он никак не мог поверить, что Евфимий ничего не скажет даже под бичами…
– Сардский владыка всегда был упрям, – заметил Иоанн. – Что делать! Не огорчайся, государь. Не думаю, что это вызовет много обвинений против тебя. Евфимий, как ни поверни, повинен в государственном преступлении – как еще назвать это их «пророчество»? А по политическим делам и не такое бывало при прежних государях… Если кто и будет слишком возмущаться, то всё те же иконопоклонники. Но они всегда недовольны, такое уж у них занятие, – Грамматик насмешливо улыбнулся.
– Наверное, ты прав… Впрочем, если меня эта история и огорчает, то не слишком. Я просто в последнее время бываю раздражителен… Иногда, знаешь ли, очень раздражает, когда не можешь понять, зачем в твоей жизни происходят некоторые вещи!
– Да, акростих жизни невозможно прочесть так быстро, как нам того хочется.
– Хорошо бы, если б его хоть когда-нибудь стало возможно прочесть! – Феофил побарабанил пальцами по подлокотнику кресла. – Скажи-ка мне отче… Если б я пришел к тебе на исповедь и спросил, идти мне на «маневр» или нет, что бы ты мне ответил?
– Государь, – ответил синкелл, пристально взглянув на императора, – если ты придешь ко мне на исповедь и задашь такой вопрос, я дам тебе ответ в меру моего понимания. Но только если ты придешь на исповедь. В духовной жизни я не люблю условных вопросов и ответов. То, что я могу сказать тебе, будет или верно, или неверно. Ты же в любом случае всё равно поступишь так, как сам сочтешь нужным. Поэтому нет смысла говорить об этом. А на исповедь ко мне ты не придешь. По крайней мере, сейчас.
Феофил усмехнулся. Иоанна не обманешь!.. Да, он прав: сейчас императору не хотелось исповедаться у него. Исповедь в посты у патриарха ни к чему не обязывала: можно было назвать грехи в общих словах, получить разрешение, и всё – Антоний, если кающийся сам не задавал ему вопросов, никогда не пытался говорить каких бы то ни было поучений. С Иоанном так, разумеется, не получится. Если б император решил исповедаться у игумена, то не для того, чтобы просто получить разрешение от грехов, а для другого. Оба прекрасно это понимали, и именно к этому другому Феофил сейчас был не готов: он подозревал, что исповедь у синкелла будет тем, что можно назвать «мечом обоюдоострым, который проходит до разделения души и духа, составов и мозгов», знал, что это не может быть не больно, – и боялся этого. Когда-то ему думалось, что Иоанн попросту не сможет понять его страданий, а значит, и подать нужный совет, потому что сам никогда не испытывал такой страсти; теперь Феофил сознавал, что игумен, пожалуй, мог бы понять его лучше, чем кто бы то ни было, – и, однако, василевс не был готов к такому разговору… Он слишком ко многому обязывал бы, а император… Да, Иоанн и тут был прав: в вопросе о «маневре» Феофил не послушался бы никого, кроме себя. Он еще колебался, но… был ли это вопрос благочестия или всего лишь вопрос времени?..
– Ты прав, отче, – сказал он. – Но если… «маневр» осуществится… я приду к тебе на исповедь, – император говорил это, не отрывая взгляда от лица синкелла, но так и не смог прочесть ни намека на тайные мысли Иоанна.
– Как тебе будет угодно, августейший.
7. Знамения
Кто первый выдвигает обоюдоострый довод, тот обращает его против себя.
(Марк Фабий Квинтилиан)
После Пятидесятницы к Феофилу явился начальник прошений Стефан, сообщил, что «треклятый монах не желает отдавать долга», и спросил, каковы будут распоряжения василевса. «Ах да, этот отшельник!» – вспомнил император и удивился, как это он напрочь позабыл о нем.
Эта история началась еще в ноябре прошлого года, когда в Византий ко двору прибыли из Кивирриотской фемы жалобщики. Принятые василевсом, они сообщили, что некий Иоанн Эхил, бывший при императоре Михаиле наместником фемы, несправедливо отнял у них имущество, а теперь стал монахом, и взыскать с него что бы то ни было невозможно, поэтому пострадавшие «от великого произвола Эхила» просили василевса разобрать их дело и возместить убытки хотя бы за счет родственников нынешнего монаха Антония, богатых и занимающих начальственные посты. Феофил вызвал к себе Давида, брата бывшего наместника, и сказал ему, что надо восстановить справедливость. Давид растерялся: зная брата, он не верил, что Иоанн мог поступить несправедливо, но и привести решающих доводов в его пользу не мог, поскольку не знал в подробностях, за что именно и по какому суду было изъято имущество у жалобщиков. Давид попросил у императора отсрочки, обещая разыскать брата и лично доставить его ко двору, чтобы Антоний объяснил всё сам.
Бывший наместник подвизался в местечке Пандим близ Олимпа. Иоанн Эхил происходил из Палестины. Родители его были благочестивы и часто посещали одного отшельника высокой жизни, по имени также Иоанн, бывшего насельника Свято-Саввской лавры, подвизавшегося на горе недалеко от их городка. Они весьма почитали старца и однажды попросили его взять сына в прислужники. Монах согласился, поскольку был уже немощен, и мальчик приносил ему воду, хлеб и дрова, часто молился вместе с ним и читал ему Псалтирь – сам подвижник, до монашества занимавшийся разбоем, был неграмотен. Как-то раз старец после молитвы сказал Иоанну:
– Дитя, то, что я сейчас скажу, не в угоду тебе, но истину открою: ты выйдешь из пределов Сирии, будешь жить в ромейской земле, довольно времени пробудешь в миру, станешь правителем и военачальником, а потом отречешься от мира и послужишь Христу в монашестве.
Мальчик сообщил об этом родителям, и те сказали, что, верно, Бог открыл старцу будущее, что сын должен благодарить Господа за Его промысел и хранить себя чистым от всякого греха. Когда мать умерла, а отец вступил в новый брак, Иоанн, получив после матери наследство, вместе с братом Давидом и некоторыми другими христианами удалился из Палестины и, придя в византийскую фему Кивирриотов, поселился в приморском городе Атталии. Он был тогда цветущим юношей, высоким и очень мужественным на вид, и на него обратил внимание триерарх местного флота. Расспросив Иоанна о его происхождении и жизни, патрикий взял его на службу и немалое время испытывал в разных делах. Увидев, что Иоанн разумен, рассудителен и способен к начальствованию, триерарх доложил о нем императору Михаилу, а тот назначил Иоанна наместником в Кивирриотскую фему. На новом посту Иоанн строго относился ко всем нарушителям закона, а во время мятежа Фомы не только не поддержал восставших, но и по мере сил отражал их нападения, сохраняя верность Михаилу. По окончании бунта он побывал в Константинополе и, прожив там около десяти месяцев, возвратился в Атталию, обласканный императором. Несмотря на жизнь в миру, в брак Иоанн не вступал, но сохранял чистоту, усердно молился и строго соблюдал посты, памятуя предсказание о своем будущем монашестве. По молитвам Иоанна даже происходили исцеления. Однако время шло, росла его мирская слава, начальствование его было столь успешным, что его хвалили и ближние, и дальние – и вот, прорицание отшельника незаметно забылось, а вслед за забвением наместника постигло искушение. Быв приглашен однажды к одному из местных архонтов и увидев его дочь, Иоанн внезапно воспламенился такой страстью, что буквально потерял голову. Сначала он думал, что это «временное помрачение», много молился и почти ничего не ел, но страсть его только возрастала. Тогда, наконец, несмотря на довольно большую разницу в возрасте между ним и девушкой, он решил жениться, рассуждая в себе, что, по слову апостола, «лучше жениться, чем разжигаться». Родители девицы сочли его предложение за великую честь, и закипела подготовка к свадьбе. И вот, в самый разгар всех этих хлопот и приятных волнений, Иоанну сообщили, что его спрашивает какой-то монах. Черноризец, принятый наместником, по обычаю, со всяким почтением, сказал ему с поклоном:
– Авва Иоанн из разбойников послал меня к тебе, – и, вынув из дорожной сумы письмо, протянул Эхилу.
«Ты, чадо, сказанное тебе мною, смиренным, – говорилось в письме. – Ты словно не знаешь, что ты смертен и немного спустя покинешь эту жизнь. Зачем ты напрасно спешишь, торопишься переделать твои суетные дела? Тебе не предопределено иметь жену. Время мирской власти, о котором я говорил тебе, уже исполнилось, и тебе должно непременно вступить отныне на монашеский путь».
Прочитав это послание прозорливца, наместник отослал всех, удалился в свои комнаты и долго плакал там, а когда вышел, то уже не ощущал ни страсти, ни желания жениться. Угостив и приютив пришедшего инока, через три дня он отпустил его, а сам, призвав тайно самого верного слугу по имени Феодор, сказал ему, что бесповоротно решил стать монахом и нуждается в его помощи для осуществления своего намерения.
На следующий же день в доме наместника был дан пир, собрались родственники и друзья Эхила – всё люди заслуженные и знатные. За столом подавалось лучшее вино, себе же Иоанн поручил подавать варево из лука в кубке из красного стекла, так чтобы со стороны было похоже, будто и он пьет вино. Феодор усердно исполнял поручение, а когда упившиеся гости и все домашние уснули, Иоанн в сопровождении слуги отправился к столпнику Евстратию, подвизавшемуся недалеко от города, и тот постриг Иоанна в монахи, дав ему имя Антоний; с ним постригся и Феодор, получив имя Савва.
Узнав о случившемся, друзья и родственники новопостриженного в гневе едва не разрушили столп, где жил Евстратий, крича, что монах – злоумышленник и изменник, поскольку лишил их область такого замечательного наместника; особенно возмущался брат Антония. Наконец, Эхил, видя, что смятение растет и вокруг столпа собирается всё больше народа, спустился вниз и сказал Давиду:
– Что ты делаешь? Зачем навлекаешь на себя гнев Божий? Прекрати поносить отца Евстратия! Разве ты не знаешь, как сильны молитвы святых, и не боишься Бога? Если б я умер, разве не могли бы вы управиться без меня?
Увидев его в монашеских одеждах, все залились слезами, оплакивая его судьбу. Антоний еле-еле уговорил их возвратиться по домам.
Прожив немного у Евстратия, Антоний с Саввой, взяв благословение старца, отправились сначала в Аморий, где в подвигах и постах провели некоторое время, а затем в Никею. Там Антоний прожил девять месяцев в затворе, после чего, отпустив от себя Савву, ушел в Вифинию и поселился в одном из монастырей, а затем стал подвизаться в отдельной келье в пяти стадиях от него. Там и нашел его Давид.
Выслушав рассказ брата, Антоний пожалел его и отправился в столицу. Спрошенный императором о том, по какой причине он в свое время отнял имущество у жаловавшихся на него людей, монах ответил:
– Я, августейший, тогда отдал их под суд и взял их имущество, как врагов царства твоего отца и противников христиан, поскольку они участвовали в богопротивном мятеже Фомы. Имения их я отдал оруженосцам вашего владычества. Если открылось, что я распорядился плохо, то мудрость твоей державы да рассудит об этом.
Феофил смотрел на него и думал: «Поди, разберись теперь, кто из них был прав, и кто говорит правду… Да и до того ли мне сейчас! Эти жалобщики, верно, решили, что я не одобряю политику отца, раз наказал убийц крестного и принял обратно Мануила, и рассчитывают, что я окажу им благодеяния… Глупцы! Сделаешь что-нибудь одно – от тебя ждут и всего прочего, якобы логически проистекающего… Впрочем, ладно, я разберусь с этим монахом, но чуть позже». И он передал отшельника заведующему прошениями, приказав пока держать под стражей. Стефан сначала обходился с заключенным милостиво, надеясь получить от него деньги. Антоний же выпросил себе возможность по субботам и воскресеньям свободно ходить по Городу, сказав, что будет навещать друзей, прося их о помощи. Так прошло пять месяцев, и Стефан, наконец, потеряв терпение, приказал привести Антония и заорал на него:
– Так-то, негодная тварь, ты собираешь деньги для уплаты долга?
– Какие деньги? – сказал монах. – Я вовсе не намеревался их собирать.
– Ты сказал, что пойдешь к друзьям и попросишь помощи!
– Это правда. Я и ходил к друзьям. С тех пор, как я принял святую схиму, моими друзьями стали святые Божии, их я и просил о помощи. Мне жаль, что ты неправильно понял меня, господин.
Стефан несколько мгновений ошарашено смотрел на монаха, а потом схватил лежавший на столе бич из воловьих жил и неистово завопил:
– Я сейчас выбью твою душу из тела, если ты не отдашь золота, сколько определил государь император!
– Весьма дивлюсь я твоему решению, господин, – ответил Антоний всё так же спокойно, хоть и отступив на шаг. – Как ты хочешь получить золото от нагого человека? Ты же видишь: у меня нет ничего другого, кроме этого хитона – и ты требуешь от меня денег?
– Наглая тварь!
Позвав одного из слуг, Стефан вручил ему бич и приказал дать монаху пятьдесят ударов. Но слуга, взглянув на Антония, пришел в замешательство и, поколебавшись, решительно сказал, что не станет «бить Божьего человека». Взбешенный Стефан надавал слуге пощечин и вытолкал его вон, после чего собственноручно бичевал старца и приказал бросить его в темницу, забив ноги в колодки. Узнав об этом, жена заведующего прошениями заплакала и сказала ему:
– Безумец! Что ты сделал? Увы этому дому от неправедно пролитой крови! Как ты не боишься, что Господь отвернется от нас за такие дела?! Неужели мало тебе тех денег, которые ты вымогаешь у людей, и тебе надо бить и мучить, да еще монаха!
– Заткнись! – рявкнул на нее Стефан.
Через несколько дней, когда Антоний немного оправился после бичевания, Стефан доложил о заключенном императору, а после приема чинов, по приказу Феофила, привел к нему монаха и заявил, что тот пять месяцев морочил ему голову «иносказательной болтовней» и никаких денег отдавать не собирается, а только «проедал зазря государственный хлеб».
– Так освободи его сегодня же, – сказал император, даже ничего не спросив у монаха.
Стефан издал какой-то гортанный звук и поклонился в знак покорности. Император жестом приказал ему отойти к дверям и, обратившись к Антонию, сказал:
– Ступай, отче, туда, где ты жил, ничего не бойся… и молись за нас.
Монах поклонился, внимательно посмотрел на императора и тихо ответил:
– Молиться буду, по мере моих сил, государь. А ты, августейший, не унывай. Страсти так скоро не побеждаются.
Феофил чуть вздрогнул и посмотрел на старца вопросительно. «Что он знает? Откуда? Прозорливец?..» Этой ночью императора опять снедали вожделения и мечты о той, которую он давно должен был забыть, а утром он проснулся с чувством, будто наелся полыни, и до сих пор горечь не оставляла его душу. Неужели монаху открылось это?!..
– Не смущайся, государь, – сказал Антоний всё так же тихо. – Я тоже человек и знаю, что такое похоть. Дело бесов искушать, а наше – противиться, а если и падать, то сразу вставать и опять бороться. Господь многомилостив!.. Прощай, государь!
Антоний возвратился в Вифинию и зажил по-прежнему, ежедневно вознося молитвы о телесном и душевном здравии императора и всей его семьи, а когда прислуживавший ему монах заметил, что «государь ведь еретик», сомневаясь, можно ли за него молиться, отшельник строго взглянул на него и сказал:
– Чадо, в юности я, грешный, сподобился узнать великого подвижника, прозорливца и молитвенника, это он наставил меня на монашский путь и я многим ему обязан. Так вот, до монашества он был разбойником и убийцей. Только раз в году, переменив свой разбойнический вид, он ходил в Иерусалим поклониться святым местам, а потом опять принимался за прежнее и провел так многие годы. Но Господь даже такого злодея призвал к покаянию и сделал великим святым! Неужели, по-твоему, Он не может призреть и на государя? Ведь государь заботится о подданных, о бедных и обижаемых, прилежит к божественным службам и старается делать всё, чтобы, в меру своего разумения, благоугодить Богу! Сказано у апостола: «Молитесь друг за друга, да исцелитесь». И как могу я презреть просьбу государя, ведь он сам просил меня молиться за него! Ты, чадо, воспитан православными родителями, подвизаешься в православном монастыре и готов уже думать, верно, что в этом есть твоя заслуга, а ведь это только милость Божия. Подумай, что бы с тобой могло быть, если б тебя с детства воспитывали иконоборцы и внушали, что их ересь и есть самая истинная вера… Смотри, как бы нам, мнящимся быть богатыми, не оказаться окраденными на суде Христовом, если мы будем осуждать других!
Спустя две недели после того, как Антоний покинул Константинополь, заведующего прошениями постигла кара, о которой его предупреждала жена: императору подали жалобу, что Стефан вымогал деньги у одного из просителей, а когда началось разбирательство, выяснилось, что это далеко не первый случай подобного злоупотребления, и Феофил осудил Стефана на изъятие имущества и ссылку из Города вместе с семьей. Слуга, отказавшийся бичевать Антония, возблагодарил Бога, что не послушался приказа Стефана: он был уверен, что навалившиеся на заведующего прошениями бедствия были наказанием за грех против подвижника…
Врийский дворец, где император собирался проводить самое жаркое время года, к лету был достроен, оба храма в нем торжественно освящены патриархом, император устроил прием чинов и пышный обед, а на другой день, когда церемонии окончились, сам взялся показывать жене дворец, зная, что такая прогулка вдвоем доставит ей больше всего удовольствия. Феодора была поражена необычной отделкой помещений, пестрыми цветочными и растительными узорами, геометрическими орнаментами, множеством воздушных арок и узорчатых решеток. Когда император с женой дошли до одной из спален, где стены были выложены ярко-синим камнем, по которому шел золотой орнамент, напоминавший морскую рябь, нижняя часть стен была задрапирована зеленовато-синим шелком с золотым узором из рыб и причудливо переплетавшихся водорослей, а на темно-синем потолке мерцали золотые звезды, утомившаяся Феодора – она была уже на седьмом месяце беременности и быстро уставала – опустилась на большую обтянутую синим шелком подушку, лежавшую прямо на покрытом коврами полу, и, с улыбкой глядя на Феофила, сказала:
– Я в восторге! Арабы, наверное, не такие уж дикие, если живут в таких дворцах! Правда, сначала мне показалось, что всё слишком пестро, но теперь я вижу, что в этом есть своя особая красота… – она огляделась вокруг. – А эта спальня просто великолепна!
– Она в арабском стиле, но узоры я придумал сам, – сказал император. – Звездная ночь, морские глубины…
Вдруг он умолк. На месте Феодоры ему представилась девушка с синими глазами – такими же синими, как мрамор, покрывавший стены, – и он внезапно понял, что из всех оттенков камня выбрал в точности цвет ее глаз, а ведь он в тот момент совсем о ней не думал. Дворец, который должен был быть построен для нее. Тенистые сады с фонтанами и уютными уголками, где он должен был читать любимые книги с ней. Спальня, где, на мягчайших коврах или больших подушках – здесь, как это было принято у агарян, они были вместо кроватей – он должен был обладать ею. Ребенка, чье появление ожидалось в августе, должна была родить она…
– Красота! – сказала Феодора. – Слушай, почему ты так смотришь странно? Что-то не так?
– Да нет, всё так. Более, чем, – Феофил сел на подушку рядом с женой. – Я подумал, что тебе пойдет ожерелье с лазуритами такого же оттенка, как эти стены. И серьги… – он поиграл прядью ее волос. – А если б я взялся подражать халифам не только в строительстве, мне надо было бы в этом дворце держать для тебя целое собрание украшений и особых рабынь. Говорят, любимая жена Харуна ал-Рашида носила столько драгоценностей, что ходила, опираясь на двух невольниц, чтобы не упасть под тяжестью.
– Ой! – императрица рассмеялась. – Это уж слишком! – она положила голову на плечо мужу. – Наверное, ей надо было чем-то отличаться от других жен… У халифа ведь много их?
– О, да! Вернее, жен может быть только четыре, а вот наложниц – сколько угодно, до нескольких сотен.
– Какой ужас! Так они, наверное, – Феодора чуть покраснела, – по много дней ждут… своей очереди…
– Вероятно, – усмехнулся Феофил. – Впрочем, халифы, говорят, весьма любвеобильны… Но, конечно, их женам в любом случае не позавидуешь!
– Хорошо, что я у тебя одна! – улыбнулась августа.
– Да, ты у меня одна, – ответил император, глядя на синие стены.
«Но не единственная…»
Между тем наступление лета вновь принесло неприятные вести с арабской границы. Теперь новости оттуда доходили быстро, благодаря системе маяков, сделанных по предложению Льва. Философ – такое прозвище постепенно закрепилось за ним после того, как он возглавил школу при храме Сорока мучеников, – обмолвился в разговоре с императором, что можно было бы значительно ускорить получение вестей с восточных границ и даже с помощью одного и того же приспособления передавать разные сообщения. Для этого надо было сделать двое одинаковых часов, настроить их точно на одно и то же время, и одни поместить в каком-нибудь месте вблизи Киликийских Врат, через которые враги проникали на землю Империи, а другие – во дворце, устроив между этими пунктами цепь огневых маяков. Огонь, зажигаемый на маяке у границы в тот или иной час, должен был означать определенное событие – например, набег врагов, сражение, пожар и подобное; в течение того же часа сигнал мог по цепи маяков достигнуть столицы. Идея чрезвычайно понравилась Феофилу и он поручил Льву руководить изготовлением часов, а сам немедленно приказал начать строительство «огневой цепи» – от крепости Лулон через крепость на Аргейском холме, Исам и еще ряд крепостей, до Авксентиева холма, откуда сигнал был виден служителем дворцового маяка. На работы бросили большие силы и средства, и синклитики перешептывались, что «математик вытягивает у императора деньги на баснословную затею». Однако, когда затея была испытана в действии, как раз перед походом Мамуна на Ираклию, злословящие прикусили язык, а один из синклитиков даже написал в честь Льва хвалебные стихи, закончив их призывом установить «великому геометру» статую. Философ выслушал дифирамб с чуть смущенной улыбкой, поблагодарил и добавил:
– Что до статуи, то… я читал, что Катон Младший не позволял воздвигать себе статуй, весьма мудро обосновав это: «Предпочитаю, чтобы спрашивали, почему нет моей статуи, нежели почему есть».
Император, рассказывая об этом синкеллу, заметил:
– Я лишний раз убедился, что настоящий философ стоит того, чтобы ради него пожертвовать даже перемирием с врагами!
Действительно, Мамун, получив от Льва ответы на вопросы, заданные в переданном через Иоанна письме – то были разные затруднения из области геометрии, астрономии и философии, – был так восхищен, что даже написал письмо самому императору, прося прислать к нему Льва и обещая в обмен много золота и перемирие. Хотя именно этого Фео фил совсем недавно сам просил у халифа, теперь он ответил отказом, а Льву еще повысил жалование и возвел его в чин спафария.
И вот, Мамун, воротясь после подавления восстания в Египте, всего несколько дней пробыл в Дамаске и двинулся к ромейским землям. На этот раз агаряне решили взять важное ромейское укрепление – крепость, стоявшую на месте бывшего Фаустинополя, на пути, ведшем из Тарса через Киликийские Врата в Тиану. Император поначалу не слишком обеспокоился: в крепости был очень сильный гарнизон и неприступные стены, и Феофил полагал, что каппадокийцы справятся с опасностью своими силами. Мамун действительно стоял у крепости сто дней, но не мог ее взять ни силой, ни переговорами. Тогда, уже в середине августа, он приступил к настоящей осаде, выстроив укрепления и пустив в ход осадные машины. Ромеи, однако, не сдавались; они даже сумели захватить в плен Уджейфа, одного из агарянских военачальников, и, послав об этом сообщение в столицу, просили помощи, поскольку силы их истощались. Ромейское войско во главе с императором быстро выступило в поход, но, подойдя к крепости, было разбито арабами, занимавшими построенные по приказу халифа укрепления. Агарянам досталась богатая добыча, а защитники крепости, узнав о поражении, договорились с плененным Уджейфом, что он, в обмен на жизнь и свободу, выпросит у Мамуна пощаду им и всем жителям, если они сдадутся. Халиф согласился, поскольку осада слишком затянулась; к тому же Мамун взял много трофеев в результате сражения с императорской армией, и ему хотелось поскорей возвратиться в свои земли.
На обратном пути, в Дорилее, Феофил получил две новости из столицы. Логофет дрома сообщал, что бывший архиепископ Солунский Иосиф умер 15 июля в фессалийском захолустье, куда его сослали по приказу императора после смерти Евфимия Сардского. Похоронили Иосифа тихо, без всякого стечения людей, наскоро и в глухом месте; могилу его посещали разные монахи, как кажется, в основном студиты, но никаких беспорядков или попыток смутить народ не наблюдалось.
– Ну, слава Богу, хоть этот сам умер! – сказал василевс.
Вторая новость его не слишком порадовала: у Феодоры родилась дочь, а император надеялся, что будет сын. Впрочем, утешало то, что роды прошли хорошо: когда Феофил покидал столицу, августа чувствовала себя неважно и боялась одновременно и за мужа, и за будущего ребенка… В главном храме Дорилея был отслужен благодарственный молебен, а потом устроен небольшой торжественный обед для приближенных императора.
После обеда настоятель храма с некоторым смущением сообщил василевсу, что в городе есть одна церковь, посвященная Богоматери, где от Ее иконы в последнее время стало совершаться «чудесное знамение»: из груди Богоматери тонкой струйкой вытекает молоко, его собирают и раздают болящим; говорят, некоторые уже исцелились, а верующие всё чаще приходят с вопросами о том, почему такое бывает, если иконы это всего лишь «картинки, не достойные поклонения»… Император решил сам проверить, что там происходит, и в тот же вечер в сопровождении свиты отправился в этот храм. Появившись совершенно неожиданно для тамошнего причта и, не дав никому опомниться, он потребовал у настоятеля показать чудотворную икону. Священник был очень напуган и стал оправдываться, что он «и не знает, почему такое происходит», что икона – большое мозаичное изображение на южной стене церкви – «высоко, как и повелел трижды августейший», и даже что «всё это пустяки». Феофил насмешливо поглядел на него и сказал:
– Говоришь, не знаешь, в чем тут дело, отче? Что ж, сейчас попробуем разобраться.
Он приказал принести лестницу и приставить к стене перед иконой и сам поднялся посмотреть, откуда вытекает белая струйка, которая действительно была хорошо видна на фоне темно-синих одежд Богоматери и стекала по приделанному к низу иконы желобку в стеклянный кувшин, откуда ее разливали в крошечные керамические сосуды для раздачи верующим. Внимательно осмотрев икону, император спустился и, оглядев собравшуюся в храме толпу народа и множество свечей, горевших перед образом, в упор посмотрел на мертвенно-бледного настоятеля храма и спросил:
– Пустяки, говоришь, отче? А доходы всё это тебе приносит тоже пустяковые? – он повернулся к своим спутникам. – Полюбуйтесь на этого чудотворца! Сейчас мы попросим его показать, как он творит свои великие чудеса… Говорят, даже и исцеления, не так ли? Поистине, вера движет горы! Как говорится, слушайте и разумейте! По вере можно исцелиться даже от простого коровьего молока!
Они покинули храм, прошли в пристроенное к нему здание, и вскоре перед изумленными архонтами и телохранителями императора предстало не слишком хитроумное приспособление, по устройству напоминавшее водяные часы, с помощью которого молоко через трубочку, просунутую в проделанное в стене сквозное отверстие, понемногу вытекало на икону. Феофил приказал немедленно разломать «чудотворящий механизм», настоятеля храма арестовать и передать городским властям, чтобы те предали его публичной казни, и лично рассказал людям в храме, каким образом в них подогревали веру в чудеса от икон. Это разоблачение наделало в Дорилее много шума и побудило часть иконопочитателей всенародно покаяться и перейти к иконоборцам. Некоторые верующие, разгневавшись, даже забросали грязью «чудотворную» икону и устроили в храме бесчинства, так что церковь пришлось на несколько дней закрыть.
Вернувшись в Константинополь, император при первой же встрече с синкеллом рассказал ему о дорилейском жулике-настоятеле.
– Не таковы ли и все их древние и нынешние «чудеса», о которых они рассказывают? Я, право же, всё больше склоняюсь к такому мнению… Народу нужен предмет для поклонения, а чудеса, – Феофил усмехнулся, – не замедлят приложиться… Но какова наглость!.. Я всё чаще задумываюсь о том, что иконопоклонники совсем не ценят то снисхождение, которое мы им до сих пор оказывали… Им мало того, что они находятся на свободе, что их никто не преследует, что они вольны почитать иконы, – нет, им непременно нужны чудеса, исцеления, которыми они могут убедить толпу в своей правоте… а то и разбогатеть на народном невежестве!
– Даже если и не все бывающие у них чудеса ложны, это ни о чем не говорит, – заметил Иоанн. – Что у еретиков и беззаконников могут совершаться чудеса и знамения, об этом и любимый ими покойный Студит говорил и был совершенно прав. Поэтому удивляться тут нечему, августейший. Но чудеса сами по себе – не доказательство истины, а их отсутствие – не свидетельство о ереси. Еще Златоуст признавался, что ему часто задавали вопросы, почему ныне не происходит таких чудес и знамений, как в древности, и объяснял, что «люди тех времен были скудоумнее», поскольку недавно отошли от идолопоклонства, «ум у них был дебелый и тупой», они «не могли представить себе существование невещественных даров», поэтому в то время было много вещественных знамений.
– Да, я что-то такое припоминаю, но смутно… Откуда это?
– Из одной беседы на Пятидесятницу. «Итак, я в знамениях не нуждаюсь, – говорит он. – Почему это? Потому что научился веровать благодати Божией и без знамений». Правда, святой Иоанн имел в виду прежде всего способность говорить на языках, данную апостолам, но это с полным правом можно сказать и о разных других знамениях.
– То есть обилие чудес – признак скудоумия верующих? – Феофил усмехнулся. – Впрочем, ведь Спасителю в день суда многие скажут, что Его именем пророчествовали и творили чудеса, а Он им ответит: «Я никогда не знал вас»… К тому же надо еще уметь правильно истолковать знамения! Видишь, не так давно мне прорицали смерть за мою «ересь», а я всё еще живу, в отличие от распространявших пророчество… А ведь они утверждали, что меня постигнет кара за непочитание икон, что поражения от агарян – тоже из-за моей «ереси»… А я вот думаю, Иоанн… Эти военные неудачи не есть ли, напротив, следствие излишней снисходительности к иконопоклонникам? Я всё чаще думаю, что пора покончить с этой мягкостью. Все-таки в Евангелии не зря сказано: или «да, да», или «нет, нет»! А у нас выходит ни «да», ни «нет»… Не отсюда ли и все беды, особенно от арабов?
– Думаю, это вполне вероятно, государь. Хотя, разумеется, этого нельзя утверждать с точностью.
– Кто ж говорит о точности!.. – Феофил медленно вышагивал по «школьной» от окна к двери и обратно. – Понятно, что мы можем ошибаться относительно того, за что или зачем нас постигают неудачи… Но мне всё же кажется, что чрезмерная снисходительность к еретикам и раскольникам вредна в любом случае. Отец думал, что царствование моего крестного окончилась несчастливо, поскольку он переусердствовал в гонениях на еретиков… Но ведь провозглашение веры не обязательно подразумевает гонения на ее противников. К тому же политика моего отца не принесла особого благоволения Божия его царствованию, если смотреть хотя бы на внешние события: мятеж, какого давно уже не случалось, осада Города, потеря Крита, Сицилия… Получается, эта политика тоже вполне может быть неправильной, а иконопоклонники, между тем, наглеют всё больше: вот и до поддельных чудес дошли! Настоящих, видно, не хватает, – в голосе императора зазвучала насмешка. – Уж не говорю об их «пророчествах»!.. – Феофил чуть нахмурился. – Думаю, нужно вернуться к ясному исповеданию относительно иконопоклонства… Хотя набивать еретиками темницы, мне кажется, не стоит.
– Это было бы весьма мудро, августейший.
…Император, однако, еще выжидал до конца зимы: ему казалось, что должно произойти нечто в подтверждение правильности или неправильности его рассуждений. Вернее, Феофил знал, что это должно быть: он собирался принять окончательное решение после того, как станет известен результат нового посольства к Мамуну. «Сейчас я пока всё оставил по-прежнему, – думал император, отправляя к халифу послание, – и если он примет мое предложение, то я и оставлю всё, как есть… Если же не примет, это будет знак, что нужны изменения. И да свершится воля Божия!»
«Поистине, – говорилось в письме Феофила к Мамуну, – единение двух спорящих о своем счастье лучше для них, с точки зрения разума, нежели причинение вреда друг другу. Ведь ты не согласишься отказаться от уготованного тебе счастья ради того, чтобы счастье перешло к другому. Ты достаточно умен, чтобы не учить тебя. Поэтому я и написал тебе письмо, предлагая примириться и жаждая достичь полного мира, чтобы ты удалил от нас бремя войны. Будем же друг другу друзьями и союзниками, так что и доходы будут поступать каждому из нас непрерывно, торговля станет легкой, пленные будут освобождены, воцарится безопасность на дорогах и в пустынных местах. А если ты откажешься, то я не стану хитрить пред тобой и говорить льстивые речи: я выйду на тебя войной, возьму твои крепости, ополчусь и конницей, и пехотой. Но если я и сделаю это, то лишь после того, как обратился к тебе с предупреждением и поднял между нами знамя переговоров. Прощай!»
Ответ на это обращение не замедлил: послы привезли его 24 февраля, в первый день Великого поста. «Дошло до меня письмо твое, – писал халиф, – где ты просишь о перемирии, взываешь к согласию, прибегаешь то к мягкости, то к суровости, склоняешь меня предложением торговых выгод, непрерывности доходов, освобождения пленных, прекращения грабежей и войны. И если бы я не сделал выбор в пользу разумной медлительности, уделяя должное время на обсуждения каждой мысли и признавая верным взгляд на любое предстоящее дело только после того, как сочту, что мне обеспечены те его последствия, каких я желаю, то я бы в ответ на твое письмо выслал конницу из людей храбрых, мужественных, опытных, которые потщились бы оторвать вас от ваших домашних, приблизились бы к Аллаху через вашу кровь, сочли бы ради Аллаха за ничто ту боль, которую претерпят через вашу храбрость. Потом я прислал бы им подкрепление и дал бы им достаточно оружия, ведь они сильнее стремятся к водопоям смерти, чем вы – к спасению, боясь наносимого ими ущерба. Им обещано одно из двух высших благ: или готовая победа, или славная награда. Но я счел нужным обратиться к тебе с увещанием, правоту коего установит сам Аллах, ибо я призываю тебя и твоих подданных к признанию единого Аллаха, к принятию единобожия и ислама». Пригрозив в случае отказа новыми военными действиями, Мамун завершал письмо возгласом: «Спасен тот, кто следует по прямому пути!»
«Что ж, – подумал Феофил, – иногда и из уст варвара можно услышать истинное слово. Именно так, Мамун, ты прав: “Спасен тот, кто следует по прямому пути!” Аминь!» В первое воскресенье Великого поста император обнародовал указ, гласивший, что все христиане должны в отношении икон следовать постановлениям собора, состоявшегося восемнадцать лет назад при императоре Льве, и что, ввиду участившихся случаев злостного обмана верующих, открытая проповедь иконопочитания в Империи запрещается, если же кто-либо пребудет в еретическом заблуждении, то он волен в этом, но любые попытки совратить в заблуждение благочестивых граждан будут пресекаться.
Патриарх, однако, тщетно ожидал, что Феофил прикажет принять меры против монастыря Богородицы в долине Ликоса, хотя императору было хорошо известно, что тамошние монахини при случае не упускают возможности «совращать благочестивых граждан» в иконопоклонство. Когда Антоний выразил по этому поводу недоумение в разговоре с синкеллом, Иоанн только загадочно улыбнулся и сказал:
– Хороший полководец всегда оставляет себе возможность для маневра.
8. Ловушка
И вот все это должно было разрешиться и обнаружиться сегодня же. Мысль ужасная! И опять – «эта женщина»! Почему ему всегда казалось, что эта женщина явится именно в самый последний момент и разорвет всю судьбу его, как гнилую нитку?
(Ф. М. Достоевский, «Идиот»)
Феофил с некоторым волнением ожидал, что принесет приближавшееся лето в отношениях с агарянами: втайне он надеялся на изменения к лучшему – это подтвердило бы, что шаг, сделанный против иконопочитания, правилен. Однако в начале лета стало известно, что Мамун снова готовится к походу на ромейские земли, и император отправил к нему посла с письмом, где предлагал выгодные для арабов условия перемирия, и халиф мог выбрать любое из трех предложенных. Мамун, прочтя письмо, удалился в свою молельню, а возвратившись, дал послу такой ответ:
– Скажи своему царю: что до твоего предложения возместить мне расходы, то я внимаю всевышнему Аллаху, говорящему в святой Книге словами Билкис: «Я пошлю к ним дары и посмотрю, с чем вернутся посланные». Когда посол прибыл к Соломону, тот сказал: «Не хотите ли вы помочь мне богатством? То, что дал Бог мне, лучше, чем то, что Он дал вам. Нет, только вы сами радуетесь своим дарам». Что касается твоего предложения возвратить наших пленников, находящихся в ромейской земле, то в твоих руках одно из двух: или стремившиеся к Аллаху, велик он и славен, а не к сему миру, и достигшие, чего желали, или стремившиеся к благам мира сего – да не развяжет Аллах их оков. Что же до сказанного тобой, что вы исправите разрушения, нанесенные нашим землям, то даже если я выверну все до последнего камни ромейской страны, я не отомщу за женщину, которая спотыкалась в оковах, уводимая в плен, и кричала: «О, Мухаммад, приди к последовательнице твоей!» Так и передай твоему царю. Между мною и им – только меч!
Арабы вторглись в Империю и взяли несколько крепостей, причем Мамун всем ромеям предлагал или принять ислам, или платить большой налог, или пойти под меч. Большинство согласилось платить подать, и на всех захваченных агарянами землях христиане терпели великие унижения. В начале августа халиф, уже собиравшийся отбыть за Тавр, в ожидании сбора войск, разделившихся для военных действий в разных местах, стоял с лагерем возле одного очень чистого и холодного источника. Вода в нем была так прозрачна, что можно было, стоя на мосту через него, прочесть надпись на монете, лежавшей на самом дне, и так холодна, что никто из агарян не мог даже опустить в нее руку. Увидев в источнике большую серебристую рыбу, халиф пообещал награду тому, кто выловит ее, и один слуга сумел поймать рыбу и поднес ее Мамуну. Но рыба вдруг забилась, вырвалась из рук слуги и упала опять в истчник, обрызгав водой горло и грудь халифа, и у него почти сразу началась сильная лихорадка: он всё время повторял, что ему холодно, и не мог согреться даже под грудой одеял, окруженный жаровнями. Мамун велел расспросить у пленных ромеев, как называется место, где они находились, и выяснилось, что его название можно истолковать как «протяни ноги свои». Врачи, бывшие при халифе, не понимали, что за болезнь охватила его, говорили, что ни в одной книге не описано такого, и ничем не могли помочь; через несколько дней Мамун умер и был погребен в Тарсе. Наследником своим он успел назначить брата, Абу-Исхака ал-Мутасима, но часть войск провозгласила халифом ал-Аббаса, который тогда стоял в только что укрепленной арабами Тиане. Мутасим немедленно отозвал племянника, приказал срыть новопостроенные укрепления и разогнать из Тианы всех поселенцев. Аббас присягнул Мутасиму, и тот вступил в Багдад.
Рассказ о странной смерти халифа быстро достиг Константинополя и был истолкован при дворе как божественное знамение. Император воспринял это как подтверждение правильности своих действий в отношении икон. Грамматик на другой день после того, как узнал новость, встретившись с василевсом, сказал:
– Как выразился один агарянский поэт, «возможно, то, что ты удержал, перестанет быть важным». Столько гордиться и чваниться, а умереть от взмаха рыбьего хвоста и холодной воды – право же, в этом видится перст судьбы! Уверен, государь, что в ближайшее время восточные варвары оставят нас в покое.
Такая уверенность могла бы показаться несколько опрометчивой, ведь пока прошло совсем мало времени после выдвижения нового халифа и нельзя было судить о его намерениях относительно ромеев… Но, как бы то ни было, в Константинополе уповали на лучшее.
В семейной жизни императора тоже всё шло почти прекрасно, если не считать того, что не было наследника престола, но это Феофил надеялся исправить в будущем: маленькой Фекле уже исполнился год, она росла здоровой и хорошенькой, и Феодора на днях сказала мужу, что вполне может «родить кого-нибудь еще»… После удаления Флорины в монастырь жизнь во дворце стала веселее: никто уже не «стучал благочестием по голове» императрицу и ее сестер и братьев, чему все были только рады. Император сблизился с Вардой и нередко любил поговорить с ним на философские темы. С женой Феофил тоже общался всё больше, читал и обсуждал исторические книги и после выездов в Город заходил к ней и рассказывал о том, что видел интересного: забавные случаи на улицах или рынках, необычные просители из числа искавших у императора защиты от произвола чиновников, странные нищие… Феофил умел рассказывать, а Феодора – слушать; порой они менялись ролями, ведь императрица тоже выезжала, и хотя они бывали в одних и тех же местах, августа часто обращала внимание на какие-то вещи, ускользавшие от императора, и ему было интересно сравнивать впечатления. «В конце концов, – думалось Феофилу, – не обязательно обсуждать с ней философию, для этого есть Иоанн… или хоть Варда. Зато с ней интересно поговорить о другом… Не так уж плохо! Я просто глупец, что не замечал этого раньше… точнее, не хотел замечать. Только травил себя попусту бесполезными мечтами!» Мысль о «маневре» приходила к нему всё реже: он как будто смирился с существующим положением, стал находить в нем приятные стороны, и хотя по-прежнему иной раз думал, что, будь на месте Феодоры Кассия, приятных сторон оказалось бы больше, ему уже было не так больно при этой мысли. «Возможно, я на пути к исцелению? – думал он. – Да и пора уже! Двенадцати лет страданий не довольно ли? Наверное, я должен был понять, что надо уметь отыскивать счастье там, где находишься, а не мечтать о несбыточном… Что ж, я, кажется, научился это делать… Может, потом пойму что-нибудь еще… По крайней мере, прожитое прожито не зря, а надо ли желать большего? Всё равно смысл акростиха, если это сравнение верно, станет полностью понятен только в самом конце. А пока, если хоть что-нибудь понятно, и за то слава Богу!»
Всё рухнуло в тот сентябрьский день, который Феофил после был готов одновременно благословлять и проклинать. Стояла прекрасная погода: жара уже спала, но еще не ощущалось дуновения осени, воздух был свеж и пропитан запахом цветов и моря. Император отправился в поездку по столице, на душе у него было спокойно, и ничто не предвещало того, что выезд обернется так, как ему и не представлялось. Началось с того, что на рынке благовоний один торговец от усердия преподнес ему ладан в миниатюрном ларце из кости с причудливым резным узором.
– Соблаговоли принять, державнейший государь, скромное приношение! Нижайше прошу не прогневаться на мое смирение… Это ладан благовонный! Успокаивает душу!
– Благодарю! – ответил император, принимая подарок. – А что за сорт ладана?
– Кассия, августейший государь!
Феофил стиснул ларчик так, что угол впился ему в ладонь, и в мозгу сверкнули, накладываясь одна на другую, несколько мыслей, в конечном счете все сойдясь к одной: положить этому конец сегодня же. В тот день его сопровождали только несколько схолариев и комит Евдоким. Обычно император выезжал с огромной блестящей свитой по пятницам, когда направлялся во Влахерны, а во время будничных выездов не любил брать с собой много сопровождающих. Сегодня их даже было меньше, чем всегда, поскольку Феофил собирался быстро вернуться во дворец и провести день за книгами. Присутствие Евдокима было весьма кстати: скромный, благочестивый, рассудительный и тихий, этот молчаливый каппадокиец не болтал попусту, отвечал только на вопросы, по сторонам не заглядывался и был, по-видимому, погружен во внутреннюю молитву. Вряд ли он мог заметить мгновенное замешательство императора при словах поднесшего ладан торговца, а главное, он как нельзя лучше подходил для осуществления плана, немедленно сложившегося в голове Феофила.
Ларчик с ладаном был отдан Евдокиму, и император поехал дальше. Лавки аргиропратов, Артополий, форум Константина… По привычке Феофил останавливался у разных прилавков, спрашивал о ценах, о том, как идет торговля, нищие получали медные оболы, народ выкрикивал приветствия императору, но мысли василевса были далеко. Вихрь, поднявшийся в его душе от одного только слова, произнесенного торговцем, еще полгода назад вызвал бы у него горькие мысли о том, почему судьба так насмеялась над ним, зачем всё так происходит, какова природа притяжения, которое он не в силах преодолеть, и какие-нибудь еще более или менее философские размышления… Но сейчас императора охватил гнев. Казалось, он почти ненавидел ее. «Я должен ее увидеть и покончить с этим! Глупец же я, что не сделал этого раньше! Двенадцать лет я страдал по собственной фантазии, и она мучит меня до сих пор, а ведь я стремлюсь к тому, чего давно нет!»
Девушки, которую он полюбил двенадцать лет назад, не существовало точно так же, как не существовало мальчиков, с которыми он дружил тогда, – теперь он был уверен в этом. Да и могло ли быть иначе? Как она жила все эти годы в своей обители? Разумеется, как и все монахи: молитвы, посты, труд, жизнь почти безвыходно за монастырской стеной, переписка святоотеческих книг, Евангелия, Псалтири – ведь известно, что носят ее монахини на продажу в Книжный портик. Иконопоклонница, как и его бывшие друзья! Когда-то веселые, зачастую ветреные, любившие игры, забавы, поэзию – а что сейчас? Монахи, молитвенники, «привыкли к такой жизни», не хотят возвращаться к прежней, не хотят общаться с Иоанном, потому что он «еретик»… Что ж, логично: любой путь, вольно или невольно избранный, неизбежно меняет тех, кто следует по нему. Но ведь и с ней – то же самое! А может быть, она… вообще стала такой же благочестивой занудой, как его теща!.. Аристотель, «Метафизика»? Да мало ли монахов в юности учились и достигали успехов в философии, но на что потом они употребляли ее? Взять хоть того же Феодора, чьи писания распространяли эти монахини: в свое время он получил хорошее образование, но использовал его, прежде всего, для борьбы с «ересью», а в обычной жизни его поучения братии не представляли ничего особенного… Вряд ли нашелся бы еще кто-нибудь подобный Иоанну, кто ссылался бы в проповедях на языческих философов наравне с отцами!.. И уж совсем безумно ожидать такого в женской обители!..
А между тем эта девушка… точнее, эта несуществующая фантазия постоянно висела над Феофилом как дамоклов меч, грозя разрушить всё, что он пытался построить – и что ему удавалось построить! Его жизнь, его занятия, его семья – какое право она имела вмешиваться во всё это, отнимать у него покой, разрушать его отношения с Феодорой?!.. Если здесь и не было любви, то всё-таки теперь он относился к жене далеко не так, как в день свадьбы или даже еще года три назад!.. И вот, стоило ему услышать имя Кассии, как вся эта постройка заколебалась, словно от землетрясения! И всё только потому, что он до сих пор верит в свою юношескую фантазию!.. Нет, довольно, довольно! «Успокаивает душу», сказал торговец? Что ж, отлично, вот и пришла пора, наконец, доставить своей душе окончательный покой и исцеление!
Несмотря на то, что ему хотелось «покончить с этим», как можно скорее убедившись, что его «фантазии» давно не существует, император не потерял самообладания, не гнал коня, и тот шел неспешной иноходью. На форуме Быка, у арки, ведшей с площади к долине Ликоса, Феофил отослал от себя всех схолариев, кроме комита, сказав, что хочет поговорить с ним и заодно прогуляться вдоль реки, по местам, где давно не был. Обсудив с Евдокимом несколько вопросов, касавшихся дворцовой охраны, император дал понять, что разговор окончен, и каппадокиец ехал чуть позади василевса молча, погрузившись, по-видимому, в молитву. От воды веяло прохладой, тут и там возвышались стены особняков и небольших обителей – берега Ликоса издавна облюбовали монахи и состоятельные граждане. Наконец, впереди, чуть вверх по склону холма, показался Свято-Диев монастырь, а недалеко от него, ближе к реке, за каменной стеной, император увидел купол небольшого храма и придержал коня.
Сердце Феофила билось так, что отдавало в ушах. Глядя на храм, где уже столько лет молилась она, император пытался разобраться в своих мыслях, чувствах и желаниях. Да, ему хотелось как можно скорее «покончить с этим», убедившись, что больше нет той, в кого он когда-то влюбился, и значит, ему уже не по кому страдать. Но теперь, находясь почти у цели, он ощутил нечто вроде страха перед разочарованием, которое его могло ждать и которое, как будто бы, он и хотел испытать: если он действительно убедится, что перед ним уже совсем не та Кассия, то, получается, он столько лет мучился совершенно зря? А как же Платон, а «две половины»?..
«Но ведь ты сам сказал тогда Иоанну, что с женщиной можно только спать, а значит, никаких “половин” не существует! Вот и убедись, наконец, в этом!»
А если… если она осталась прежней?..
«В любом случае, я узнаю, по крайней мере, почему она тогда отказала мне!»
Да, он всегда хотел это узнать. Но сейчас он и здесь ощутил страх перед тем, что мог узнать. Вдруг это будет… что-нибудь странное, недостойное представления о ней, лелеемого им все эти годы?..
«Но ведь ты сам хочешь разочароваться и положить этому конец, не так ли?»
Так, но…
«Да, страдать тебе тоже хочется только по достойным поводам! – язвил он сам над собой. – Разочарования испугался! Не повернешь ли обратно, философ?»
Но теперь он ясно понимал, что не сможет уехать отсюда, не зайдя в монастырь, что бы его там ни ждало. «Маневр» оказался ловушкой: Феофил был уже не в силах отказаться от того, на что пошел, казалось бы, вполне сознательно, а значит, как будто бы, мог это и делать, и не делать. «Не таков ли был и твой маневр, отче?» – мысленно обратился император к синкеллу и усмехнулся про себя.
– Я хочу зайти в эту обитель, – сказал император комиту схол, сам удивляясь, как спокойно и ровно звучал его голос, хотя внутри у него волновалась целая буря. – Про нее доносят, будто там еретики, – он спрыгнул с коня и отдал повод также спешившемуся Евдокиму. – Надо взглянуть самому. Жди меня тут, – и Феофил решительно направился ко вратам монастыря.
Ему не раз приходило в голову, что под предлогом проверки истинности доносов он может в любой момент посетить обитель Кассии без всякой свиты – в женские монастыри был закрыт доступ для мужчин, но император мог свободно входить всюду. Однако внутренний голос говорил ему, что вряд ли он справится с искушением, если увидит игуменью, – слишком сильна была страсть, которая влекла его сюда. И вот, наконец, он оказался здесь, привлеченный, как будто бы, не любовью, а гневом – и пытался понять, чего же он хочет…
«Хочу ее увидеть и убедиться, что это уже не та девушка и не моя “половина”!»
Император снял с крюка молоток на цепи и трижды ударил в висевшее у двери било. А если всё-таки она не изменилась, что тогда?.. Но отступать было поздно: раздался скрежет отодвигаемого засова, дверь открылась, сероглазая монахиня лет тридцати пяти, чье лицо показалось Феофилу смутно знакомым, вопросительно взглянула на него и в следующий миг склонилась, тихо воскликнув:
– Августейший государь!
Проходившая через двор с ведром в руке Христина, увидев, как Анна – в тот день она была привратницей – поклонилась вошедшему, и заметив на его ногах пурпурные сапоги, едва не выронила ведро, неловко взмахнула свободной рукой и, поставив свою ношу на землю, сделала несколько шагов к императору и тоже поклонилась.
– Здравствуй, мать, – сказал между тем Феофил поднявшейся Анне, – я хотел бы осмотреть вашу обитель и поговорить с госпожой игуменьей.
– Разумеется, государь, – ответила монахиня, – матушке сейчас сообщат… Христина, сообщи, Бога ради, матушке, что к нам пожаловал августейший! Прошу прощения, государь, я должна закрыть дверь, – она пошла закрывать, а император осмотрелся.
Обитель была небольшой: храм, несколько зданий и хозяйственных построек, сад и огород, цистерна для воды, ровные дорожки, выложенные каменными плитами и обсаженные цветами, везде чисто и ухожено. Феофил медленно направился к храму и внезапно остановился, пораженный мыслью: сейчас наверняка сбегутся приветствовать его все монахини, придет игуменья, и… И он выдаст себя на виду у всех!.. Маневр? Нет, поистине это была ловушка! Что же делать? Что будет?.. «Отступать поздно!» – подумал он, стискивая зубы.
– Что угодно государю посмотреть сначала? – раздался сзади голос Анны.
– Храм, – ответил он, не оборачиваясь, и пошел вперед.
Внешне церковь напоминала храм Святой Ирины в миниатюре. Воздушная и светлая, внутри она была отделана мрамором и украшена мозаиками и росписями. Кроткий лик Богоматери глянул на императора из восточной конхи, и Феофил оценил великолепную мозаику – игуменья где-то нашла настоящих мастеров. Он бросил взгляд вокруг, посмотрел вверх… Мозаики в куполе и росписи на боковых сводах были выполнены столь же артистично. Как он успел подметить, дежурившая в храме монахиня поглядывала на него несколько испуганно. «Ну, конечно! Они ведь наверняка думают, что я пришел из-за их иконопоклонства!.. Что ж, сделаю вид, что так и есть…» Он напустил на себя побольше суровости и вышел из церкви. На дворе его уже ждали несколько монахинь, все довольно молодые. Они поклонились императору с обычным пожеланием многих лет царствования; в глазах у всех сквозил легкий испуг. Но игуменьи среди них не было. «А она не торопится!» – подумал он и снова ощутил, как в нем поднимается гнев: он столько лет страдал, столько передумал, прежде чем переступить порог этой обители, а она даже не выходит его поприветствовать! «Какой же я глупец! Боялся чего-то, воображал невесть, что… А она и здороваться не желает… Что за дерзость!.. Или она хочет таким образом дать мне понять, что мне нечего здесь делать?..» На мгновение ему захотелось повернуться и уйти, ничего больше не осматривая и не дожидаясь игуменьи, но это желание заглушила злобная мысль: «Ну уж нет, теперь я не уйду! Дождусь, пока она соизволит появиться!..»
– На что еще угодно взглянуть августейшему государю? – раздался рядом голос подошедшей Анны: в таких непредвиденных обстоятельствах она без позволения игуменьи оставила на месте привратницы другую сестру, а сама решила сопровождать императора, поскольку лучше остальных сестер знала, как подобает вести себя с ним. – Вот там у нас кельи, здесь трапезная, там скрипторий и библиотека.
Феофил проследил за указаниями ее руки и внимательно взглянул на монахиню.
– Мне кажется, мать, я где-то тебя видел. Это могло быть?
– Да, государь. Мой муж был ипатом, и я часто сопровождала августу на праздничных выходах.
– Вот как! Что же…
Тут император сообразил, что вокруг стоят другие сестры и слушают, украдкой поглядывая на него и явно смущаясь. Одна из них, самая молоденькая, и вовсе залилась румянцем, когда встретилась с ним глазами. «Я их искушаю!» – подумал Феофил, обведя монахинь взглядом, и сказал:
– Вы можете идти на свои послушания, матушки, – он вновь обратился к Анне: – Значит, твой муж умер, госпожа… как твое имя?
– Анна, – ответила она, опустив глаза. – Мой муж… его казнили по твоему повелению, государь, когда ты приказал покарать тех, кто участвовал в убийстве августейшего Льва.
Император вздрогнул и не нашелся, что сказать. Перед ним стояла еще далеко не старая женщина, недурная собой, по-видимому, неглупая… Значит, она ушла в монастырь после смерти мужа… казненного по его приказу!.. Месть за крестного вдруг повернулась к императору другой стороной, и Феофил растерялся.
– Я не в обиде, государь, – сказала Анна, поднимая взор. – Конечно, мне жаль моего несчастного мужа… Но да будет милостив к нему Господь! А я рада, что сменила прежнюю свою жизнь на монашескую, пусть даже и таким образом… Бог всё устраивает к лучшему, мне кажется!
– Хорошо, если так, – тихо сказал император. – Нельзя ли мне взглянуть на ваш скрипторий и библиотеку, госпожа Анна?
– Конечно, государь! Я проведу тебя… Но где же матушка? – недоуменно добавила она.
«Да, интересный вопрос!» – с раздражением подумал император, но промолчал. В это время из трапезной вышла Христина, Анна помахала ей рукой, и когда та подошла, спросила:
– Христина, ты сказала матушке?
– Да. А разве она еще не вышла? – монахиня недоуменно посмотрела на василевса и бросила взгляд в сторону здания, где располагались кельи. – Матушка поблагодарила, что я предупредила ее, и отослала меня. Я думала, она сейчас же и выйдет. Не знаю, что ее задержало…
– Ничего, я подожду, – сказал император, и в его голосе зазвучали нотки сарказма, на что ответом были беспокойный взгляд Христины и любопытный Анны.
Феофил нахмурился и молча пошел ко входу в скрипторий, Анна последовала за ним.
В скриптории они застали Лию, Арету и Миропию. Христина, забежав, сообщила им о приходе императора, но они не посмели оставить послушание: к порядку в скриптории игуменья относилась особенно строго. Встав, сестры поклонились Феофилу; Анна представила их, в нескольких словах рассказала об их работе, о том, что большей частью сестры переписывают святоотеческие творения. «И писания о лжеименных иконах?» – так и хотелось спросить Феофилу, но он решил не пугать монахинь.
– А это чье место? – спросил он, кивнув на стол у окна.
– Тут трудится сама матушка! – ответила Анна. – Она самый лучший каллиграф из всех нас!
– Вот как! – император подошел, с любопытством заглянул в книгу, которую переписывала игуменья, и замер.
Это был список Платона. Лежавшая тут же незавершенная копия, точнее, одна из тетрадей для будущего переплетения в книгу, кончалась на словах из «Федона»: «Что за странная это вещь, друзья, – то, что люди зовут “приятным”! И как удивительно, на мой взгляд, относится оно к тому, что принято считать его противоположностью, – к мучительному! Вместе разом они в человеке не уживаются, но, если кто гонится за одним и его настигает, он чуть ли не против воли получает и второе: они словно срослись в одной вершине».
…Кассия сидела за столом в келье и писала стихиру. Она уже давно вынашивала ее, выстрадала, теперь нашла нужные слова, и в душе, наконец, зазвучала музыка к ним.
- «Господи, во многие грехи впадшая жена,
- Твое ощутившая Божество,
- мироносицы взявши чин,
- рыдающе миро Тебе прежде погребения приносит.
- Увы мне! глаголюще,
- ибо ночь мне есть разжение блуда невоздержанна,
- мрачное же и безлунное рачение греха.
- Приими мои источники слез,
- Облаками производящий моря воду,
- приклонись к моим воздыханиям сердечным,
- приклонивший небеса неизреченным Твоим истощанием:
- да облобыжу пречистые Твои ноги,
- и отру сих паки власами моей главы,
- их же в раю Ева по полудни…»
Она так увлеклась, что совсем отрешилась от действительности, ничего не замечая вокруг. Внезапно раздался стук в дверь, Кассия поднялась и отворила: перед ней стояла перепуганная Христина.
– Матушка! – сказала она взволнованно. – Там император к нам пожаловал! Хочет осмотреть обитель и поговорить с тобой!
Кассия побледнела и отступила на шаг. Феофил! здесь! сейчас!..
– Хорошо, Христина, иди, – еле выговорила игуменья.
«Я выйду», – хотела добавить она, но не добавила. Закрыв за сестрой дверь и прислонившись к стене, она попыталась собраться с мыслями. Император в обители!.. Зачем он здесь?.. Конечно, как игуменье, ей надо сейчас же выйти к нему, приветствовать… Нет, она не в силах этого сделать!.. Но ведь тогда он может сам придти сюда, к ней?.. О, Господи! Невозможно!.. Но он – здесь! Зачем?.. Верно, из-за их иконопочитания…
Мысль о том, что Феофил до сих пор может питать к ней какие-то чувства, не приходила ей в голову. Этот помысел смущал Кассию в числе прочих греховных мечтаний только поначалу, а позже игуменья довольно легко избавилась от него логическим путем: прошло много лет, император не делал никаких шагов к встрече, у него жена и дети, множество государственных забот – до нее ли ему! Конечно, он давно ее забыл! Впрочем, после издания василевсом указа против икон Кассия иногда с недоумением размышляла, почему к ним в монастырь даже никто ни разу не пришел поинтересоваться, что здесь происходит, хотя и при дворе, и в патриархии, конечно, знали, что в обители почитают иконы. Игуменья подозревала, что могут знать и о распространении ими писаний против ереси… Ей приходил в голову единственный ответ: у императора просто пока руки не доходят. И вот, кажется, дошли… Да, конечно, иконы – единственная возможная причина его прихода!.. И он непременно захочет говорить с игуменьей… Но это немыслимо!
То состояние внутреннего покоя и сердечного сокрушения, в котором она полчаса назад села писать стихиру, исчезло без следа. Искушение было слишком сильным. Сознание того, что Феофил сейчас находится буквально в нескольких шагах отсюда, привело Кассию в изнеможение. Но мысль о встрече приводила ее в ужас.
Она подошла к столу и села. Перед ней лежала недописанная стихира, и Кассия смотрела на листок почти с недоумением. Между тем моментом, когда она начала писать стихиру, и нынешним разверзлась пропасть. Кассия взяла в руку перо, потрогала пальцем кончик, укололась, вздрогнула… «Но может быть, до встречи все же не дойдет?.. Нет! Я не буду с ним встречаться! Нет, это невозможно! Он должен сам понять это!.. Впрочем, как он может это понять? Ведь он не знает, что я… А если он увидит меня, то поймет, ведь я не смогу скрыть… Боже!..» Она опустила голову на руки и какое-то время сидела, повторяя про себя: «Господи, спаси меня! Избавь меня от этой встречи!» Но молитва перебивалась совсем другими мыслями и воспоминаниями. Встреча в Книжном портике, цитаты из Платона… «Встретить предмет любви, который тебе сродни»… Выбор невесты, Феофил с золотым яблоком в руках… «Не правду ли говорят, что “чрез женщину излилось зло на землю”?»… Урок по «Пиру»… Мать, сообщающая о коронации и свадьбе Феофила… «Повесть о Левкиппе», попытка искусить Льва… «Если бы сейчас на твоем месте был он, меня бы ничто не остановило»… Акила и сестра… Встреча с патриархом и постриг… Три года покоя, разбившегося, как брошенная об пол стеклянная тарелка, от одного взгляда на монету… Статуя Феофила перед Синклитом…
Увидеть его… «В последний раз, может быть!» – пришел ей помысел.
– Нет! – сказала она вслух.
Но помысел был настолько ядовит, что вмиг отравил всё внутри разлмывающей истомой – слишком ей знакомой…
Нет!..
Она выпрямилась и посмотрела на лежащий перед ней лист пергамента. Машинально обмакнула перо в чернила и перечла написанное: «…их же в раю Ева по полудни…»
«…Шумом уши огласивши…» – написала она дальше то, что уже было у нее в голове, когда в келью постучалась Христина, и что она не успела записать, – и услышала в коридоре чьи-то быстрые шаги. Походку всех сестер игуменья хорошо знала, и сразу поняла, что это чужая поступь. Бросив перо, Кассия вскочила из-за стола, скрылась во внутреннюю келью, заперлась, упала на пол перед иконой и стала шепотом читать Иисусову молитву.
9. «В страхе скрылась»
(Александр Блок)
- Я не открою тебе дверей.
- Нет.
- Никогда.
Когда Феофил увидел, какую книгу переписывала Кассия, перед ним на мгновение всё поплыло. Девушка, в чьем исчезновении он, придя сюда, хотел убедиться, не исчезла – и, похоже, если он в чем-нибудь убедится теперь, то именно в этом…
Он постарался взять себя в руки, перевернул несколько страниц Платона и, взглянув на монахинь, спросил с легкой улыбкой:
– Значит, вы тут читаете и переписываете не только святых отцов, но и эллинских мудрецов? Приятно удивлен!
– Да, государь, – ответила Лия. – Наша матушка именно так и хотела… то есть такой монастырь, чтобы и философию изучать, и науки! Она с нами занимается, кто к чему способен… Я вот до монашества вообще неученая была, едва-едва грамоту знала, а с матушкой столько всего изучила, и из мирской премудрости, и из божественной! – девушка все больше воодушевлялась. – Многие говорят, что это грех – мирское изучать, но наша матушка так не думает! У нее и учитель был такой, говорил, что ученость вышняя и земная это как бы два крыла: кто сумеет оба использовать во благо, тот высоко полетит, ведь Бог нам разум для того дал, чтобы его упражнять в познаниях… Мы вот и Аристотеля разбираем, и Платона, и ораторов читаем, и историков… Обсуждаем… Эпиграммы даже сочиняем! – тут Лия смущенно умолкла, подумав, что как-то уж слишком смело разговорилась с императором.
Потрясение, испытанное Феофилом, пока он слушал монахиню, было настолько сильным, что он, казалось, стал неспособен испытывать какие-либо чувства. Он не изменился в лице, даже не побледнел; слушая Лию, он разглядывал почерк Кассии – ровный, изящный, легкий, прекрасный, как и она сама… Ошибки не было: двенадцать лет назад он действительно встретился со своей «половиной». Именно в этом была причина притяжения, и с каждым словом Лии она становилась только очевиднее, как бы обретая плоть и объем. Ошибки и не могло быть: теперь Феофил понимал, что его желание убедиться в том, что той девушки, которую он любил, больше не существовало, было сущим безумием – впрочем, происходившим из понятного стремления избавиться от страданий и зажить спокойно… И вот, точь-в-точь по Платону, в погоне за «приятным» его настигло еще более мучительное – и в сердце кинжалом всё глубже вонзался вопрос: почему она тогда не взяла яблоко?!..
– Что ж, – сказал он, – я рад, что среди монахинь есть такие любители наук, как ваша мать игуменья… Должно быть, у вас тут хорошая библиотека?
– Да, государь, – ответила Анна. – Она тут рядом.
Они прошли в библиотеку – соседнее помещение, большое и светлое; вдоль стен стояли высокие, почти до потолка, шкафы, а посередине – три длинных деревянных стола и несколько лавок вдоль них. Наверху каждого шкафа были прикреплены узкие дощечки, обтянутые темно-синей тканью с вышитыми золотом изречениями: «Во оправданиях Твоих поучусь, не забуду словес Твоих»; «Слова мудрых, как иглы и вбитые гвозди, и составители их – от единого Пастыря»; «В тщательно собирающих пользу с каждой вещи, как и в больших реках, отовсюду обыкновенно прибывает многое»; «Ко всему, что ведет к добродетели и может сформировать характер, надо относиться очень внимательно»…
В этот час библиотека была пуста: в будние дни сестры читали книги в определенно установленное время с утра, и только в праздники желающие могли проводить за книгами хоть целый день, а по субботам и воскресеньям игуменья устраивала чтение вслух и обсуждение тех или иных произведений и давала сестрам задания на неделю: каждая должна была прочесть что-нибудь и потом пересказать всем остальным, или сочинить эпиграмму на прочитанное, или составить вопросы для обсуждения. Всё это Анна рассказала императору, пока тот оглядывался вокруг, а затем, подойдя к одному из шкафов, откинул крючок на дверце, открыл и взглянул на лежавшие на полках книги.
– Да, библиотека, как видно, у вас богатая! – промолвил он. – И сестры всё это читают?
– Мы стараемся, государь, – ответила Анна, – но, конечно, тут главная читательница наша мать игуменья. Думаю, не меньше половины книг сюда перешло из ее домашней библиотеки. А потом она собирала еще, переписывала сама, и из других монастырей ей присылали, даже издалека, из Палестины!.. Матушка уж сколько всего перечитала! И память у нее – дай Бог каждому! Может наизусть рассказывать целыми кусками! Она и сестер учит, у нас все образованы, даже те, кто при вступлении в обитель мало что знал…
В шкафу, который открыл Феофил, оказались мирские книги: на одной полке император обнаружил обе поэмы Гомера, список трагедий Еврипида, и кодекс с Софоклом; выше полкой лежали исторические сочинения – Иосиф Флавий, Фукидид, Геродот… Феофил открыл соседний шкаф: тут были творения святых отцов. Рядом с толстым томом слов Григория Богослова император обнаружил небольшую книгу в кожаной обложке, украшенной прорисованным золотом изображением Христа. Феофил раскрыл рукопись в начале и прочел: «Господина Иоанна из Дамаска третье защитительное слово против порицающих святые иконы». Мансур! Феофил когда-то прочел его первое слово на ту же тему, но оно не показалось ему убедительным, второе читать он уже не захотел, а третьего даже никогда не держал в руках.
«Во-первых, что есть икона? – читал он. – Икона, без сомнения, есть подобие и образец, оттиск чего-либо, показывающий собою то, что изображается. Но, во всяком случае, изображение не во всех отношениях подобно первообразу, то есть изображаемому, ибо одно есть изображение и другое – то, что изображается; и конечно видно различие между ними: это есть одно, а то есть иное. Я говорю вот что: изображение человека, если и носит отпечаток телесных черт, однако не имеет душевной силы, оно не живое, не мыслит, не издает звуков и не двигает членами…» В чем-то это любопытно перекликалось с написанным синкеллом рассуждением по поводу икон, где Грамматик доказывал, что иконопоклонники философски непоследовательны: «Если человек определяется как “существо смертное, обладающее способностью размышления и познания”, как же возможно вверять вещам бездушным и недвижным задачу показать то живое движение, обладанием которым Бог-Творец наделил всё разумное? Соответственно, поклоняющиеся Слову не могут назвать такое, сделанное из красок чудовище, “смертным”, ни “наделенным способностью размышления и познания”…» Феофил вспомнил, что покойный патриарх Никифор поносил иконоборцев за то, что они «несмысленно» считают, будто образ должен во всем отражать первообраз: очевидно, он тут следовал за Мансуром…
Император листал дальше. Это слово было посвящено видам образов и родам поклонения, а в конце Дамаскин призывал: «Братие, христианин познаётся по мере его веры. Поэтому приходящий с верою получит обильную пользу… Итак, да примем предание Церкви правым сердцем и без многих размышлений! Ибо “сотворил Бог человека правым, а эти взыскали многих размышлений”…» Феофил закрыл книгу. «Ну, да, – подумал он насмешливо, – нечего размышлять, веруй, и всё тут!.. Всё просто… Только вот… как же она-то, при ее любви к философии – тоже не размышляет?.. Впрочем, их Студит много нафилософствовал… Может, для нее это убедительно…»
Он подошел к шкафу у противоположной стены и обнаружил там философские книги. Император открыл первую попавшуюся рукопись, и сердце у него стукнуло и заныло: то оказался список диалогов Платона, и начинался он с «Пира». Феофил переворачивал страницы, и сердце ныло всё сильнее. Диалог с Диотимой…
«“Некоторые утверждают, – продолжала она, – что любить – значит искать свою половину. А я утверждаю, что ни половина, ни целое не вызовет любви, если не представляет собой, друг мой, какого-то блага…“Нельзя ли поэтому просто сказать, что люди любят благо?” “Можно”, – ответил я. “А не добавить ли, – продолжала она, – что люди любят и обладать благом?” – “Добавим”. – “И не только обладать им, но обладать вечно?” – “Добавим и это”. – “Не есть ли, одним словом, любовь не что иное, как любовь к вечному обладанию благом?” – “Ты говоришь сущую правду”…»
Феофил положил книгу на место и задумался. По окончательному определению Платона, любовь это «стремление к бессмертию»… Если истолковать это по-христиански, то надо любить лишь Того, Кто дает бессмертие, стремиться только к Нему, а не к смертному человеку… И Кассия поступила в высшей степени философски, приняв постриг, всё правильно… Но почему так больно?.. Всё равно он любит ее, а Бога… Бога, если уж говорить по всей строгости, он и не начинал любить! «Если любите Меня, соблюдите Мои заповеди», а «кто нарушил одну из заповедей, стал повинен против всех», – и раз так, он ничего не соблюл по-настоящему, даже из того, что пытался… И если говорить о его самом сильном желании, то это вовсе не желание угодить Богу и соблюсти заповеди, нет: он хочет ее, и душой, и телом… Но что же делать? Он боролся столько лет, и всё напрасно… Похоть? Но ведь не только же! Даже странно, почему во всех аскетических писаниях говорится только о похоти, как будто больше никакой причины для влечения не может быть! Если б дело было только в этом, побороть это было бы легко, тем более, что у него есть жена!.. Но тут дело в душевном сродстве. Тогда, на выборе невест, он это больше чувствовал, чем знал… так что ж! Теперь он видит, что не ошибся! Где бы он мог еще найти такую девушку?! «Свою половину»!.. И это страсть души и тела одновременно… Впрочем, телесную страсть и Платон советовал сдерживать и жить «в единомыслии, владея собой и не нарушая скромности, поработив то, из-за чего возникает испорченность души, и дав свободу тому, что ведет к добродетели», чтобы по смерти «стать крылатыми и легкими»…
«Нет, я не аскет и не философ! – подумал Феофил с горечью. – Даже если б я поборол вожделение плоти, всё равно остается это душевное влечение, а ведь надо любить прежде всего Бога!..» Но, быть может, эта страсть души так мучит его, заставляя забывать о Боге и роптать, как раз потому, что до сих пор остается без пищи? Если б Кассия стала его женой, была бы рядом, всё могло бы быть вполне по-философски, разве нет?.. Наверняка!.. Но неужели она и тогда была такой умной, что всё вот так определила, рассчитала… решила «стремиться к бессмертию»?.. А он видел в ее глазах страсть… тогда… Всё-таки надо узнать, почему! Раз уж он пришел сюда…
Впрочем… столько лет прошло! Может, для нее это было всего лишь мимолетное впечатление, которое забылось… через неделю, месяц, год? С чего он взял, что она полюбила его так же, как он ее?.. Хотя, если по Платону, то… «своя половина»… Но даже если он и оказался ее «половиной», это еще не значит, что с ней все эти годы происходило то же, что с ним!.. Ведь она удалилась сюда ради Бога, и стремление к Богу должно преодолеть всё… Может, ей вообще теперь неприятно вспоминать ту историю, то увлечение… Не потому ли она и не вышла приветствовать его? Ведь она должна была тут умереть для мира… А он хочет с ней говорить… Путешествие в царство мертвых! Он пришел выяснять причину полученного двенадцать лет назад отказа… у покойницы! Не безумие ли? Не уйти ли, пока не поздно… от греха подальше?.. По сути своим явным нежеланием встречаться с ним она говорила: «Ты ничего не изменишь, ничего не узнаешь, уходи». Очень аскетично, прямо как в патериковых историях, где монахи не желали не только смотреть на женщин или встречаться со своими родственниками, но даже беседовать с другими монахами… И если он уйдет, это будет благочестиво! Очень!..
Кассия!.. Он опять вспоминал их поединок взглядов во время смотрин. Возможно, если б он не был уверен в том, что она тоже полюбила его, он бы ушел сейчас и оставил ее в покое… Но она полюбила – и отвергла! Ради монашества? Тогда почему она ушла в монастырь не сразу, почему тянула?.. Вопросы, вопросы без ответов!.. Уйти, так и не поговорив с ней – о, да, это было бы благочестиво, но… «Сколько лет я мучился! Всё, хватит… Больше не хочу! К дьяволу всё это благочестие! Хочу ее увидеть! Хотя бы увидеть…» Что может произойти, если он «хотя бы» увидит ее, – об этом Феофил старался не думать.
– Что ж, – сказал император, закрывая шкаф и поворачиваясь к Анне, – мать игуменья почему-то не торопится выйти, а мне настоятельно нужно расспросить ее кое о чем. Посему я бы просил тебя, госпожа Анна, показать мне, где ее келья.
Он сказал это как можно более сухим тоном, сопровождая слова жестким взглядом, и по беспокойству, мелькнувшему в глазах монахини, понял: она подумала, что он хочет говорить с игуменьей насчет икон. «Прекрасно! – усмехнулся он про себя. – Всё-таки от отца я унаследовал какие-то актерские способности!»
Они покинули библиотеку и снова оказались в скриптории, где три монахини попрощались с императором. Феофил пожелал им успехов в трудах, добавив чуть насмешливо: «Но только в богоугодных и благочестивых!» – снова поймал беспокойный взгляд Анны и почти развеселился: игра удавалась, и никто из монахинь, по-видимому, не догадывался, что у его визита в обитель могут быть иные причины, кроме иконопоклонства здешних сестер. Покинув скрипторий, они прошли через двор к жилому зданию. Войдя, император повернулся к Анне, взглянул вопросительно, в то же время давая понять, что больше не нуждается в проводнице, и она указала, что дверь в келью Кассии – последняя справа по коридору. Феофил сказал монахине, что она может идти. Анна поколебалась несколько мгновений, но так и не решилась ничего сказать, поклонилась ему в пояс и вышла, а император решительно направился к келье игуменьи.
Постучав и не получив никакого ответа, Феофил постоял немного и, наконец, толкнул дверь, вошел и замер: келья была пуста. «Где же она?!..» Он огляделся, увидел сбоку узкую дверь и понял, что она ведет в соседнее помещение. Он дернул за ручку; дверь чуть подалась, но не открылась. Император отошел и снова осмотрелся. Эта смиренная келья ничем не выдавала того, что в ней обитала прежняя обладательница немалых богатств, имений, рабов – та, которая едва не стала августой ромеев. Голые каменные стены, икона Богородицы с лампадой в углу, узкое деревянное ложе с плоской подушкой, покрытое темным шерстяным одеялом, у окна стол и стул, небольшой шкаф – вот и всё убранство этого жилища.
Шкафчик был приоткрыт, и Феофил принялся изучать его содержимое. Он нашел здесь «Беседы» преподобного Макария Египетского, Патерик, трактат Ареопагита «О божественных именах», Аристотелевы «Категории» и несколько тетрадей, переплетенных в кожаные обложки. Он взял одну и открыл. Это были эпиграммы о монахах.
- «Днесь в мире,
- а завтра во гробе, —
- память смертная помогает в житии».
- «Монах есть живой мертвец».
- «Монах есть брань с плотию, по реченному:
- “несть наша брань ко крови и плоти”;
- обдумывай сказанное и не пробегай мимо,
- ибо оно нуждается во многом внимании».
«Что ж, – размышлял император, – обычные аскетические рассуждения! Впрочем… брань с плотью и в то же время – не с кровью и плотью… Ну да, разумеется: не с телом, а с его страстями, не с кровью, а со страстями, от которых она кипит… Неплохой стих!..» Он взял другую тетрадь и нашел там стихи на более общие темы. Первое, что попалось ему на глаза, были несколько эпиграмм, начинающихся со слова «лучше»:
- «Лучше одиночество дурного общества.
- Лучше и болезнь порочного здравия.
- Лучше быть немощным, чем порочно здравствовать…»
«Почерк везде ее, – подумал он. – Сама ли она это сочиняла?..» Он пролистал тетрадь дальше и улыбнулся.