Кассия Сенина Татьяна
– Сказать честно, господин Иоанн… Только прошу, не обижайся! В этом посольстве ты стал моим главным развлечением: смотрю я на тебя и удивляюсь, до чего в тебе много разнообразнейших талантов! Вот, например, сегодня – как ты ловко разыграл этого варвара с разговором о женщинах! Ведь он прямо-таки и поверил в твою шутку!
– Да, – кивнул переводчик, – я тоже оценил… А то я ведь поначалу даже испугался, когда он предложил такое! Мало ли, думаю, отказать – обидится, а принять невозможно… А господин Иоанн так ловко всё обратил в шутку, что никто и не понял!
Серебристый свет лился в окно, рисуя на полу пятно в виде арки, в которой темнела худая тень синкелла.
– Как говорили древние мудрецы, наша жизнь вообще – всего лишь комедия, – сказал Иоанн и направился к двери в свою комнату. – Доброй ночи, господа!
…Император действительно заинтересовался устройством багдадского дворца. Он как раз собирался восстановить Врийский дворец на азиатском берегу Пропонтиды, напротив Принцевых островов: построенный при императоре Маврикии, он обветшал и пришел почти в совершенную негодность, и Феофилу хотелось там всё перестроить. Синкелл посоветовал ему воздвигнуть новое здание в арабском стиле, и мысль императору понравилась, тем более что Иоанна в Багдаде сделал подробные чертежи и зарисовки. Феофил поручил архитектору Патрику заняться строительством, следуя описанием синкелла и под его непосредственным руководством. Дворец должен был стать почти точной копией багдадского, и по архитектуре, и по пестроте отделки, отличие состояло лишь в том, что император приказал устроить там два храма – один у спальных покоев, в честь Богоматери, а другой, большой, трехпридельный, у тронного зала. Работа закипела. Иоанн и архитектор увлеклись необычной задачей, и в иные дни синкелл с утра до вечера пропадал на стройке. Император тоже каждую неделю заглядывал туда, следя за ходом строительства.
А в целом жизнь шла своим чередом. Феофил по-прежнему занимался рассмотрением судебных дел и по пятницам совершал выезды в Город, посещая рынки и выслушивая жалобы простого народа. Но всё чаще, когда он по Средней улице подъезжал к стене Константина, его тянуло свернуть налево и поехать в сторону реки, до Диева монастыря, рядом с которым стояла маленькая обитель… Феофил ни разу не бывал в том квартале с тех пор, как узнал от патриарха о Кассиином монастыре, но ящик, куда складывались доносы и сведения о «неблагонадежной» обители, пополнялся почти ежемесячно. Император не только имел представление о занятиях тамошних монахинь, но даже получал новости о выездах игуменьи за пределы Города – а она изредка выезжала: или во Фракию, очевидно, навестить родственников, или на Принкипо, куда на могилу Феодора стекалось множество его почитателей. Император знал, что иногда игуменья выходит и в Город, в том числе в Книжный портик, иной раз представлял себе их случайную встречу, и мысль о ней одновременно соблазняла и пугала его: он был почти уверен, что не сможет держать себя в руках, но обнаруживать свои чувства при свидетелях – а во время выездов его всегда окружала свита – ему, разумеется, совершенно не хотелось. Именно это обстоятельство более всего удерживало его от того, чтобы перед Константиновой стеной повернуть к Ликосу, хотя он, конечно, мог менять свой путь, как заблагорассудится. Но магнит, находившийся там, на берегу реки, притягивал, и Феофил постоянно ощущал у себя в груди как бы кусок железа – даже независимо от того, думал ли он в это время о Кассии или нет, обуревали ли его греховные желания или на душе было спокойно… Он уже свыкся с этим странным ощущением и иногда почти отвлеченно начинал размышлять о его природе и смысле. Впрочем, подобные размышления всегда приводили к «Пиру» Платона и двум «половинам» целого, но смысла Феофил постичь не мог. Порой это чрезвычайно раздражало его, и тогда никто при дворе не мог понять причин внезапных вспышек императорского гнева на проступки или неловкости, в другое время вызывавшие у василевса разве что строгий взгляд или насмешку.
На досуге император сочинял стихиры и писал новые мелодии для старых ирмосов, потом они исполнялись на службах в Святой Софии, и Феофил по-прежнему любил по праздникам сам руководить хором, при этом каждый раз жалуя певчим большие суммы золотом. Иногда он занимался исправлением некоторых богослужебных текстов, обсуждая их с синкеллом.
– Знаешь, Иоанн, – сказал он как-то раз, – мне иногда кажется, что через всю жизнь проходит некий акростих, который надо прочесть.
– Красивое сравнение и очень точное, – ответил игумен. – Я тоже часто думаю об этом. Ведь есть божественный замысел о каждом человеке… Собственно, вся наша жизнь и состоит в том, чтобы понять этот замысел и жить в соответствии с ним.
– Не так-то просто его понять, – усмехнулся Феофил, – а жить в соответствии еще сложнее.
– Если б это было просто, не было бы сказано, что путь этот узок, и немногие обретают его.
5. Пророчество
Ты не можешь умереть, потому что я люблю тебя.
(«Матрица»)
Через несколько дней по возвращении синкелла из посольства Флорина вернулась во дворец после очередного визита к архиепископу Евфимию печальная и растерянная. Сардский владыка рассказал ей, что к нему на днях заходил архиепископ Солунский Иосиф, после смерти брата-игумена устроившийся в столице, в странноприимнице Святого Сампсона. Иосиф сообщил, что один из студитов, живших в Вифинии, приезжал к нему и привез запись прорицания, где говорилось, будто императора скоро поразит гнев Божий за то, что он не желает восстановить православие, и Феофил умрет. В пророчестве утверждалось, что военные поражения последних лет тоже были знаками гнева Божия, и поскольку император не вразумился этими несчастьями, равно как и смертью сына, то «постигнет его гнев до конца». Об образе его предполагаемой смерти, правда, ничего не говорилось. Студит сказал, что получил пророчество от олимпских монахов, уверявших, будто оно исходит от одного великого отшельника, который, по смирению, просил не разглашать его имя.
– Не знаю, госпожа, насколько можно доверять этому пророчеству, – сказал архиепископ Евфимий, – но, по крайней мере, думаю, что стоит принять его к сведению. Быть может, это знамение, подобное тому, каким был пророк Иона для ниневитян.
Два дня патрикия провела в колебаниях и раздумьях, много молилась и, наконец, решилась рассказать о пророчестве дочери. Выслушав мать, императрица ужасно побледнела, прижала руку к груди и несколько мгновений молча смотрела на Флорину, а потом вскричала:
– Нет! Этого не будет! Этого не может быть!
– Как не может? Все люди смертны, Феодора. Я тоже надеюсь, что пророчество не исполнится, но… Всё же нужно быть готовым ко всему… Послушай, – Флорина взяла дочь за руку. – Мне подумалось, что ты могла бы повлиять на Феофила… Я уверена, что владыка Евфимий прав, по крайней мере, в том, что военные поражения – знаки гнева Божия за ересь…
– За ересь? – Феодора вырвала руку и встала. – Тогда пусть и я умру вместе с ним! Разве я не такая же, как он? Я везде с ним, мы и причащаемся вместе… Как, по-твоему, я буду его убеждать в чем-то? Я не знаю богословия, никогда не знала! Да он просто посмеется надо мной, если я заговорю об этом!
– Мне кажется, Господь поможет убедить, даже если ты не знаешь… всех этих тонкостей, – сказала Флорина. – Все же ты сама чтишь иконы, хотя бы тайно, а это при нашем положении уже много…
Феодора, действительно, держала у себя в покоях иконы, пряча их в особом сундучке, и нередко доставала их и молилась перед ними. Но ей никогда не приходило в голову идти на большее и, к тому же, не хотелось лишний раз сердить Феофила – а мать и не предлагала ей ничего другого, хотя сама не причащалась с иконоборцами и об этом знали при дворе.
– И потом, – продолжала Флорина, – я могу дать тебе почитать кое-что про иконы, у меня есть диалоги с иконоборцем, написанные Студийским игуменом Феодором, владыка Евфимий дал мне копию… Думаю, если ты постараешься, то разберешься в этом, Феодора! Разве тебе не хочется убедить Феофила в истине? Даже и без богословия, если ты просто скажешь ему о пророчестве, он, может быть, задумается… Ведь он наверняка думает о том, почему все эти поражения на войне! Конечно, рассуждая по всей строгости, плохо, что ты причащаешься с иконоборцами… Но подумай: если ты сумеешь убедить Феофила, это будет таким великим делом, за него Господь может простить тебе и все прошлые грехи!
– Мои прошлые грехи? – Феодора нервно рассмеялась. – О, да, конечно! Мне очень хочется заслужить прощение всех грехов! Для этого нужно только убедить Феофила, так? Пересказать ему пророчество, да? То есть сказать ему, что Константин умер из-за его ереси? Ты подумала, как он это воспримет? Он так любил его!.. А ты хочешь, чтобы… чтобы я, по сути, обвинила его в смерти нашего сына! Этого ты хочешь, ты и твой Евфимий?!.. Я не сумасшедшая, чтобы говорить Феофилу такое! Тем более, что я сама в это не верю!
Императрица упала в кресло и разрыдалась.
– И вообще, – закричала она, отнимая руки от лица, – как смеют они рассуждать о нас, о Феофиле, о нашем мальчике?! Это не их дело! Пусть смотрят за собой!.. Прорицатели нашлись! Вот и пусть прорицают, а я буду молиться, чтобы Господь Феофилу дал долгую-предолгую жизнь, чтоб он пережил всех этих прорицателей! Об этом буду молиться, да, а не о том, чтобы он иконы почитал! И еще посмотрим, кто кого переживет!
«И чтоб вас вороны унесли с вашими иконами!» – чуть не сказала она, но вовремя прикусила язык, подумав, что, пожалуй, для матери это будет уже слишком… Хотя на миг ей действительно захотелось немедленно вытащить из сундучка все иконы и выкинуть их подальше. «Господи, прости меня! – подумала она. – Но что они лезут к нам со своими пророчествами? Не верю, что это Ты им открыл, нет!..» Она поднялась, отошла к окну, постояла там и снова повернулась к матери:
– Да хоть бы тут сам Илия-пророк предстал, не поверю! Не верю, что он умрет! Этого не будет, не будет!
Флорина печально вздохнула.
– Мы не можем знать будущего, Феодора! Посмотри, сколько умирает людей, еще гораздо моложе Феофила…
– Да, но сейчас этого не будет! Потому что… потому что я люблю его!
Мать августы только грустно покачала головой.
Слух о новом пророчестве быстро распространялся среди православных. Не прошло и двух недель, как Лия с Аретой, вернувшись из Книжного портика, куда ходили отдать новые рукописи на продажу и получить деньги, отчитались перед игуменьей и рассказали, что встретили приехавшего с Принкипо отца Симеона – он вместе с Навкратием и Николаем жил там, при гробе Студийского игумена. Симеон рассказал, что на могиле Феодора три дня назад исцелился расслабленный, принесенный туда родственниками; студит передавал поклон от отца Навкратия и других монахов Кассии и всем сестрам обители.
– Что ж, слава Богу! – сказала Кассия. – Больше никаких новостей?
– Нет, матушка, – ответила Лия.
Но вечером, придя на откровение помыслов к игуменье, она после исповеди сказала:
– Матушка, на самом деле была сегодня одна новость… Пока мать Арета говорила с господином Никитой, я отошла книги посмотреть и услышала разговор… Там два монаха стояли и разговаривали в углу, тихо, но я услышала. Они говорили, будто бы владыка Евфимий предрек, что государь Феофил скоро умрет!
В келье горел всего один светильник, и Лия не могла заметить, как побледнела игуменья.
– Вот как? – Кассия встала, подошла к столу, поправила фитиль и осознала, что не ощущает жара от огня – ее руки в этот момент были холодны, как лед.
«Лия о чем-то догадывается, раз не сказала мне этого днем, при Арете!.. Но не говорить же с ней об этом!» Между тем Кассия чувствовала почти непреодолимое желание с кем-нибудь поговорить о том, что ее мучило, рассказав всё с самого начала – о первой встрече с Феофилом, о смотринах и о том, что было после, о постриге, о монете… И спросить, наконец, что же со всем этим делать! На свете были люди, знавшие кое-что из этой истории – ее мать, Лев, – но они знали далеко не всё… Иоанн Грамматик! Вот кто, кажется, подозревал о многом… и даже, похоже, знал что-то, чего не знала она… Что? Откуда? И почему ей порой казалось, что если кто и мог бы дать хороший совет, то это он?!.. Мойра, выпрядающая нить ее жизни, кажется, большая шутница, сказали бы древние эллины! Но что же делать?.. Ей представлялось невозможным рассказать всё по порядку не только отцу Феоктисту, служившему в обители литургию, но и отцу Навкратию… Если бы жив был отец Феодор!.. А теперь – кому расскажешь? Разве что Льву?.. Льву, который теперь, должно быть, нередко видится с ним!.. Нет, это, пожалуй, создало бы ему какие-нибудь искушения… Никому не расскажешь, надо нести эту ношу самой… А она всё тяжелее!..
– Я подумала, матушка, – сказала тем временем Лия, – что лучше об этом пока при сестрах не говорить, потому что вдруг это неправда, а все взбудоражатся… Может, узнать у самого владыки?
Кассия едва не рассмеялась. Верно, Лия ни о чем вовсе и не догадывается, а она тут уже настроила себе предположений! Вот нелепость! Она взглянула на сестру и улыбнулась.
– Конечно, ты правильно поступила. Надо действительно узнать у него. Я это сделаю.
Когда все сестры исповедались, игуменья ушла во внутреннюю келью, затеплила лампаду и подняла взор к иконе Богоматери. «Скоро умрет»! Может ли это быть? Конечно, может, но… Умрет в ереси? Нет!.. Она каждый день молилась об обращении заблудших, поминала и его, но никогда не молилась о нем нарочито; самые пламенные ее молитвы были о том, чтобы избавиться от страсти к нему. Молиться о нем самом как-то особенно она боялась, помня наставление Лествичника, что не следует без разбора молиться о тех, воспоминание о ком может разжечь страсть. Но теперь она забыла свой страх, даже словно о себе самой забыла и принялась молиться о том, чтобы Феофил не умер в ереси. Мысль о его вечной погибели была невыносима настолько, что Кассия начала понимать слова Моисея: «И ныне, если Ты прощаешь им грех, прости, если же нет, изгладь меня из книги Твоей»…
Она очнулась внезапно, как от толчка, и поняла, что уснула за молитвой, от истощения телесных и душевных сил. Через несколько мгновений с улицы послышались глухие удары монастырского била: пора было идти на полунощницу. Кассия поднялась с пола и повела плечами, чувствуя себя разбитой. Пока она спала, светильник успел съесть всё масло и погас. Машинально повторяя в уме Иисусову молитву, она ощупью нашла ручку двери и вышла во внешнюю келью. В окно глядела луна. Кассия подошла к столу, перекрестилась на икону в углу и вдруг ощутила новый толчок, теперь словно изнутри – и в тот же миг ее душа наполнилась сияющей уверенностью: он не умрет! Разбитость и усталость улетучились в мгновение ока. Она не чувствовала ни уныния, ни страха, ни вожделений, ни какой-либо еще страсти – только счастье услышанной молитвы. «Господи! – подумала она, и слезы радости потекли по ее щекам. – За что мне это, я этого не стою… Помилуй меня, грешную!»
В тот же день она отправилась навестить Сардского архиепископа. Он был рад ее посещению, расспросил о жизни в обители, о сестрах, сказал, что у него всё по-старому, только всё сильней ощущается старость и немощь…
– Владыка, – сказала игуменья, – одна из моих сестер слышала, будто ты предсказываешь скорую смерть государя. Это правда?
Архиепископ взглянул на нее и ответил, понижая голос:
– Нет, мать, какой из меня пророк! Но такое пророчество действительно существует. Мне сообщил об этом владыка Иосиф, а к нему эта весть пришла из Вифинии. Так говорят на Олимпе.
– Значит, слухи! – сказала Кассия. – А уже так широко разошлись… Кажется, отец Иоанникий часто предсказывает людям близкую кончину… Не от него ли это идет?
– Не знаю, мать. Может быть, и от него… – Евфимий внимательно посмотрел на игуменью. – Тебя, я вижу, такое прорицание не радует?
Она чуть заметно вздрогнула и тихо ответила:
– Нет, владыка. По-моему, печально было бы, если бы нас радовали известия о чьей-то близкой смерти! Хотя, когда убили императора Льва, многие радовались… Но тогда была радость, скорее, не его смерти, а о том, что наконец-то окончились гонения…
Она умолкла, вспомнив, как еще при жизни убитого василевса написала поносительную эпиграмму против армян. Всё же тогда ей очень хотелось, чтобы Лев поскорей умер… Да и ей ли одной этого хотелось?.. А сейчас она возмущается, что кто-то ждет смерти Феофила! Почему? Потому что он «такой хороший, только еретик»? Но другие могут думать и иначе… А в ней просто говорит страсть… Но разве хорошо желать кому-то смерти?.. Нет, и то, что она тогда думала про императора Льва, было нехорошо…
– Впрочем, смерти его тоже радовались, конечно… Да я и сама… Но теперь я думаю, что это неправильно.
– Строго говоря, да, – кивнул архиепископ. – Но люди немощны… Многих нынешнее пророчество весьма порадовало, как мне известно. Если оно и ложно, то всё равно послужит для утешения народа. Ведь люди ропщут оттого, что конца ереси по-прежнему не видно… К тому же, весьма вероятно, что слухи дойдут и до дворца. Как знать, не заставят ли они государя задуматься и, быть может, одуматься? В общем-то, именно из последних соображений я отчасти посодействовал распространению этой вести… Хотя лично я не очень верю в то, что государь одумается.
– Понятно, – проговорила Кассия, немного помолчала и подняла глаза на архиепископа. – Но ты, владыка, хотел бы, чтобы государь поскорей умер?
– Я хотел бы, чтобы кончилась еретическая зима. И, если угодно, – голос архиепископа стал чуть жестче, – коль скоро это невозможно иначе, чем через смерть государя, то в этом смысле да, хотел бы. Хорошо, если возможно улучить оба блага – и обращение государя, и восстановление православия. Но если это невозможно, то следует предпочитать благо многих благу одного.
– А я всё-таки хотела бы, чтобы государь покаялся, – сказала игуменья совсем тихо.
«Как хорошо, что на той исповеди я не рассказала ему про смотрины! – подумала она. – Иначе бы он всё сейчас понял определенным образом! Но может быть, это и есть самое правильное понимание, а я просто обманываю себя?..» Ей стало горько и захотелось поскорей уйти. Когда она услышала от владыки Евфимия, что он узнал о пророчестве от Солунского архиепископа, ей пришла мысль зайти и к Иосифу, поговорить и с ним, но теперь это желание пропало. Что второй архиепископ скажет ей? Скорее всего, примерно то же, что и первый… Нельзя сказать, что они не правы, со своей точки зрения. И невозможно рассказать им, почему ей так сильно хочется совершенно другого. В конце концов, не убеждать же их молиться об обращении государя!
«Вот странная вещь! – думала Кассия. – Получается, пламеннее всего можно молиться, если сильно любишь. Но если еще не достиг совершенства, то к такой любви всегда примешивается пристрастие. Лествичник учит, что если есть пристрастие, то молиться надо осторожно или вообще не молиться, предоставив всё воле Божией… Что же, православные не будут молиться потому, что им хочется поскорей избавиться от еретика… А кто будет молиться? Те, кто с ним, кого он облагодетельствовал… и кто причастен одной с ним ереси? Услышит ли их Бог? Если и услышит, то послушает ли так, как православных?.. Какой-то заколдованный круг!.. И всё равно… всё равно я не смогу не молиться за него!»
– Боюсь, что это невозможно, – ответил между тем архиепископ после небольшого молчания.
– Почему?
– Потому что этот треклятый Ианний закрыл государю все входы и исходы! – в сердцах сказал Евфимий, всё еще бывший под впечатлением от недавнего разговора с тещей императора, которая рассказала ему об отношениях василевса и синкелла, горько вздыхая и сетуя, что Феофил гораздо больше и охотнее общается с игуменом, чем с женой или другими родственниками. – Он там главный советник, друг, наставник!
«И не удивительно! Знал бы он, как я мило беседовала с этим “треклятым Ианнием” прошлой весной… и еще не прочь побеседовать, если уж совсем честно признаться!» – подумала Кассия и спросила с легкой иронией:
– Даже если и так, не сильнее же он Господа Бога?
– Нет, конечно. Но видишь ли, мать, исходя из существующего положения дел вероятнее всего, что государь не покается…
– И значит, «исходя из существующего положения дел», нужно желать ему скорейшей смерти?
– Нет, но надо быть снисходительнее к тем, кто, по немощи душевной, ее желает.
Кассия помолчала и тихо качнула головой:
– Государь не умрет.
…Льву сказали, что император ждет его в библиотеке. Феофил сидел за столом в нише под сводчатым окном и внимательно изучал какую-то рукопись. Когда Лев поклонился и они поздоровались, император сказал:
– Взгляни! – он указал на кодекс. – Как ты ее находишь?
Лев внимательно осмотрел рукопись. Небольшая, в четверть листа, она занимала несколько тетрадей. Желтоватый пергамент не самой лучшей выделки был исписан ровным крупным почерком, однако писец, как заметил Лев, перевернув с десяток страниц, грамотностью не блистал. Заголовки, написанные киноварью, слегка выцвели.
– Думаю, государь, она довольно древняя. И вряд ли это было писано при дворе или в каком-нибудь знаменитом скриптории.
– Почему?
– Ошибок много.
– Да, я тоже подумал об этом. Судя по некоторым пометкам, ей уже около двухсот лет. Любопытнейший пергамент!
– Но ведь это не хроника? – Лев продолжал перелистывать книгу. – Похоже на городские предания…
– Так и есть, Лев! Рассказы о Тарсе, и притом весьма интересные… Иногда я думаю: много ли из того, что написано раньше и пишется сейчас, дойдет до потомков? Мне принесли эту рукопись, когда я был в Каппадокии, в Колонии в одном храме священник нашел в ризнице. Кажется, ее уже давно пытались читать только мыши… А проживет ли она еще лет двести, как ты думаешь?
– Трудно сказать, государь. Дольше всего живут те книги, которые часто переписывают. Собственно, жизнь книги зависти от того, насколько современники почитают ее ценной. Сочтут важной – перепишут, а не сочтут – так и затеряется в веках… Некоторые древние сочинения потому и не дошли до нас. А может быть, многие.
– Закономерно, но ведь печально! Значит, сохранность книг зависит напрямую от состояния умов людей, причем иной раз людей случайных. Вот представь: человек написал нечто прекрасное, его читали, переписывали… А потом пришло другое поколение, и ему это показалось скучным… Или книги по наследству достались тем, кто не интересовался этими вещами… Или земли захватили варвары, которые книгами будут костры разжигать… Уж не говорю о совсем печальных случаях – пожарах в библиотеках… И вот, всё пропало! А потом придет иной род, узнает, что была такая книга, захочет прочесть – а ее и нет!
– Я думал об этом, государь… Я тоже встречал в одной книге упоминание об одном важном математическом сочинении, но нигде не смог его найти. Видимо, оно утратилось.
– И что же? Такова воля Божия?
В голосе императора Льву почудился сарказм.
– Скорее, попущение. Должно быть, Господь отбирает то, чем люди не умели пользоваться должным образом.
– Возможно, это и справедливо, но как быть отдаленным потомкам? Вот ты сам, например, и хотел бы, как говоришь, воспользоваться, а не можешь. Получается, ты наказан за грехи каких-то неизвестных лентяев и тупиц?
– Я наказан за свои собственные грехи, – вздохнул Лев. – К тому же потомки не могут избавиться от предков. Может быть, в этом символический смысл сказанного о наказании «до четвертого колена»… Но, с другой стороны, надо думать, что ничто, по-настоящему важное для вечного спасения, не пропадет. А математика… Что математика? Любое положение, доказанное одним человеком, может в конце концов доказать другой. Так что пропажа тут не смертельна!
– Вот слова настоящего ученого! – улыбнулся император. – Впрочем, математика чисел легче, нежели… математика жизни.
– Числа не имеют свободной воли, – Лев тоже улыбнулся.
– И чувств… Святейший как-то сказал полушутя, что чувства родились из союза первобытного Хаоса с Тартаром и потому способны устроить для предавшегося им сущий ад. Ведь это по сути верно, как ты думаешь?
– Да, в целом это справедливо.
– В целом? Значит, ты признаёшь существование частных случаев, которые выпадают из общих правил?
– Я бы сказал по-другому, пожалуй, – ответил Лев, подумав. – Добровольное рабство чувствам действительно бросает человека в ад… сразу или позже, не суть. Но часто бывает так, что человек и не хочет этого рабства, но избавиться не может, хоть и прилагает все усилия… Это тоже ад, но другого свойства.
– Да, – усмехнулся Феофил. – Он еще злее, чем первый. Во много раз.
– Злее, да, – сказал Лев. – Но в этом аду есть надежда.
– Какая?
– Что Сошедший во ад сойдет и туда, разорит заклепы, и заключенным воссияет свет. Просто каждый проводит в этом аду свое определенное время… нужное для пользы его души.
– Польза души! И в чем она, по-твоему, заключается, философ?
Лев взглянул на императора. Очевидно, Феофил искал ответ на какой-то свой вопрос. «Но чем же я могу помочь ему? – подумал Лев. – Трудно советовать, не зная, в чем дело…»
– В том, чтобы понять то, что нужно, – сказал он. – Каждому свое… Когда ты в аду, то временами может казаться, что уже никогда не выйдешь, что это невозможно…
– Да, невероятно, при существующем положении дел.
– Но, как говорил Агафон, «вероятно и то, что много происходит невероятного», а уж христианам это тем более понятно: все наши догматы, в сущности, так или иначе «невероятны»…
Император молча перевернул несколько страниц рукописи и сказал:
– Между прочим, этот пергамент уже когда-то послужил для записи чего-то совсем иного… Ты заметил, что кое-где проступает соскобленный текст?
– Да, – Лев вглядывался в страницы. – Кажется, это сирийский… Любопытно!
– Ты знаешь сирийский?
– Увы, государь! Но если б и знал, прочитать это уже не сможет никто.
– Никто! – повторил император. – И тем не менее, пергамент хранит память о написанном…
Феофил встал, прошелся от окна к двери и вернулся обратно.
– Вот так и человек: ничто из бывшего уже невозможно в душе стереть до конца. Всё равно следы остаются, и душа помнит… даже если всё это не нужно, бесполезно, мешает… и никто никогда не прочтет эти письмена! Никто и никогда – как и этот сирийский стертый текст! А оно всё равно существует – там, в глубине, и не стирается!
Лев на миг поднял глаза на императора.
– Да, государь, это хорошее сравнение… Я как-то раз говорил с одной монахиней о подобном…
– И до чего же вы договорились?
– «Невозможное человекам возможно Богу».
Феофил чуть передернул плечами:
– Хочется верить, но не всегда верится… Тебе никогда не хотелось сбежать? От всего.
– Хотелось… Но это не выход.
– Для сильного человека. А для слабого?
– У язычников… для слабого был один выход. Христианам не оставлено и его.
– Но можно ведь просто бежать – не из жизни, а из данного места. Конечно, «этот клочок земли ничем не отличается от других, и живущие на нем испытывают то же самое, что и живущие на вершине горы»… Но иногда всё же очень хочется сбежать… Хотя вроде бы, – он саркастически улыбнулся, – чего мне желать? Многие бы сказали, что если уж я, сидя на троне, жалуюсь, то что же делать остальным!
– С трона, как и с паперти, выход один. Как сказал один философ, «спуск в аид отовсюду одинаков». Но, как сказала одна великая женщина, – Лев улыбнулся, – предпочтительнее умереть в пурпуре, чем сменив его на лохмотья.
– Притча о богатом и Лазаре вроде бы говорит обратное, – усмехнулся император.
– Она о другом – о том, что терпение ублажается, а невоздержание и немилосердие караются. Но невоздержанность и жестокосердие могут быть и у нищего. А терпение может явить и облеченный в пурпур. В Патерике есть рассказ о том, как монах искушался унынием и помыслы говорили ему: «Что ты тут сидишь, если ты всё равно никаких добродетелей не приобретаешь и не спасаешься?» А он отвечал помыслу: «Я сторожу эти стены Христа ради».
– Неплохо сказано! – улыбнулся император.
«Что ж… посторожим еще, – подумал он про себя. – Стен тут много! Есть, что сторожить… И есть, на что лезть…»
6. Архиепископ Сардский
Молю читающих книгу сию не устрашаться напастей, но разуметь, что мучения сии не к погублению, но на вразумление рода нашего.
(II Книга Маккавейская)
Через два месяца Сардский и Солунский архиепископы были арестованы: их обвинили в распространении клеветнических измышлений против императора. Пророчество в конце концов дошло до Феофила и вызвало у него, как и предвидела Феодора, только вспышку гнева.
– Похоже, им понравилось эта забава, – сказал он, обсуждая дело с патриархом и синкеллом. – Но я их отучу от таких игр!
Подобное пророчество действительно не было новым явлением. Месяцев за восемь до убийства императора Льва появились слухи о его скорой смерти, прорицание распространялось под именем Хинолаккского игумена Мефодия. Конечно, окажись игумен в Империи, он не ушел бы от тюрьмы и бичей, но в Риме он был недосягаем, а когда возвратился, ему были предъявлены уже иные обвинения. Второе пророчество касалось смерти императора Михаила, оно стало известно в столице почти сразу после его кончины, хотя на распространявшихся списках стояла гораздо более ранняя дата – 5 мая. Феофил не сомневался, что прорицание было фальшивкой, написанной после смерти отца. Оно было анонимным, но ходили слухи, будто автором является всё тот же Мефодий. Император послал на остров Святого Андрея чиновников, и они сурово допросили игумена, но Мефодий решительно отрицал свою причастность к этому делу. В конце своего царствования Михаил, уже предчувствуя скорую смерть, приказал освободить некоторых из заключенных по политическим делам, а другим, в том числе Мефодию и его соузнику, облегчить условия заточения. Однако им не пришлось долго наслаждаться этой передышкой: после допроса игумена вновь бросили в ту темницу, где он находился изначально. Ксенофонт, неожиданно как для тюремщиков, так и для самого Мефодия, захотел быть заключенным вместе с ним. Когда его спросили о причине такого странного пожелания – тем более, что он был уже стар и немощен, – он ответил, что «лучше умереть вместе со святым мужем, чем жить с нечестивцами», после чего его с побоями и руганью втолкнули к Мефодию, и обоих узников снова окружили мрак, насекомые, мыши, грязь и духота.
Хотя и третье пророчество было анонимным, очень скоро выяснилось, что оно распространилось через архиепископов Иосифа и Евфимия. Солунский владыка был заточен в той самой странноприимнице, где проживал, а Сардский попал в дворцовую тюрьму, где провел несколько дней, а затем был вызван к императору. Феофил в тот день был не в духе. Хмуро оглядев приведенного к нему старца – Евфимию шел уже семьдесят восьмой год, – он сказал:
– Ты, Евфимий, вроде бы монах и уже стар, вот и ходишь с трудом, я смотрю, и тебе бы надо заботиться о собственной душе, думать о переселении в мир иной и готовиться к нему. А ты принимаешь ежедневно толпы народа, как говорят, в том числе женщин, со всеми общаешься… Мало этого, ты распространяешь клевету и сеешь смуты в народе! Скажу прямо: ты ведешь себя подобно тем развратникам и безумцам, которые, вместо того чтобы заниматься собственными делами, лезут в чужие и, по слову апостола, «развращают целые дома, уча, чему не должно». Что за люди посещали тебя? И почему ты не живешь тихо в одиночестве?
Архиепископ поднял глаза на императора и ответил:
– Государь, ни я, ни мои единоверцы пока еще не получали приказа никого не принимать. Что же тут такого, если люди приходят побеседовать с нами? Твой августейший отец, когда выпустил нас из заточения, сказал нам, что мы можем жить, где угодно, принимать кого угодно из родственников, друзей или духовных чад и молиться о вашей державе. И вот, мы устроились, каждый, как мог и умел. За что же твое величество упрекает меня? Притом я должен заметить, что рядом с моим домом есть храм, куда ходит много народа. Должен ли я следить, кто приходит туда молиться? – взгляд Евфимия стал чуть насмешливым. – Разве, например, ваш патриарх Антоний наблюдает за тем, кто приходит в Великую церковь, и может назвать все их имена? Конечно, нет!
– Ты остроумен, Евфимий, – сказал император, – но ты нашел неподходящее место для того, чтобы это показать!
Он сделал знак стоявшему тут же эпарху, и тот, подойдя к архиепископу, сказал:
– Дожив до старости, ты так и не научился, как подобает разговаривать с августейшим государем! – и с размаху дал Евфимию четыре пощечины.
Старец пошатнулся, но не вымолвил ни слова.
– Снимите с него мантию и пояс! – приказал император и, когда это было выполнено, вновь сурово обратился к архиепископу: – Говори, кто к тебе приходил и зачем! Или ты хочешь сейчас же отведать бичей? Думаешь, выслушав твой блистательный ответ, я отпущу тебя и дальше распространять безумные прорицания и развращать народ?
Архиепископ молчал, опустив глаза. Феофил окинул его гневным взглядом, приказал отдать ему одежду и увести. На следующий день, в субботу, император велел одному из придворных клириков, диакону Константинакию, отвезти Евфимия в ссылку на остров Святого Андрея. Диакон с архиепископом отплыли, несмотря на дождь и противный ветер, на остров прибыли, когда уже стемнело, и Константинакий повел Евфимия в местный монастырь и запер в келье вместе с монахом-прислужником, отказавшимся покинуть архиепископа, хотя Константинакий еще в столице предупредил его, что на острове им всё равно придется расстаться, поскольку в темницу вместе с Евфимием келейника не пустят. Архиепископ почти всю ночь провел в молитве и только на рассвете забылся сном. В воскресенье никто не приходил к нему, кроме монаха, принесшего еду, а в понедельник около полудня пришел Константинакий и сказал, что при монастыре только одна темница, и именно туда велено заточить Евфимия. Диакон собирался пойти посмотреть, есть ли в ней место, поскольку там уже сидят двое преступников.
– Не беспокойся, господин, – сказал Евфимий, – мне всё равно не придется там долго находиться.
«Пожалуй, что и так, – подумал диакон, окинув взглядом старца, – вряд ли он протянет в тюрьме долго!..» Однако, увидев эту пещерную тюрьму, он понял, что «вряд ли» было неуместным: когда страж отворил скрипучую дверь, на Константинакия пахнуло таким спертым и зловонным воздухом, что он едва не задохнулся и закашлялся. Подождав, пока темница немного проветрится, он вошел со светильником в руке и огляделся. Два узника, монах и мирянин, щурясь, с любопытством глядели на него. Ксенофонт, лежавший на рогоже в левом углу и только приподнявшийся на локте при появлении Константинакия, выглядел уже совсем стариком и походил на обтянутый кожей скелет. Диакон подумал, что он точно скоро умрет. Мефодий, сидевший в правом углу, подтянув колени почти к подбородку и обхватив их руками, тоже был чрезвычайно худ и бледен, голова его была подвязана тряпкой. Константинакий сначала решил, что у заключенного болят зубы, но когда игумен заговорил, диакон понял, что у него что-то с нижней челюстью – она плохо слушалась и двигалась довольно странно. Но особенно поразило Константинакия то, что оба узника были совершенно лысыми.
– Здравствуйте, господа! – сказал диакон.
Ксенофонт лишь кивнул – похоже, у него не было сил даже говорить, – а Мефодий сказал:
– Здравствуй и ты, господин, тем более, что у тебя гораздо больше возможностей здравствовать, чем у нас, – он усмехнулся. – Чем мы обязаны твоему посещению?
– Я привез вам нового соузника.
– Что?! – раздался хриплый шепот Ксенофонта. – О, Господи! – он в отчаянии закрыл глаза и опустился на рогожу.
– Соузника? – Мефодий вытянул ноги и воззрился на Константинакия почти с гневом. – Сосмертника, скорее! Или господин изволит шутить? Разве тут есть место еще для одного человека?
Диакон и сам видел, что места здесь не было. Между рогожей Мефодия, лежавшей у правой стены, и рогожей Ксенофонта у противоположной было расстояние не более локтя, примерно столько же отделяло нижние концы рогож от двери. У изголовий между рогожами лежали две дощечки, куда, вероятно, клали еду, а слева от двери у ног Ксенофонта в полу виднелась закрытая деревянной крышкой дырка – отхожее место. В нише, выдолбленной в правой стене над головой Мефодия, стоял деревянный сундучок – вероятно, с чем-то, что нужно было прятать от мышей, а на выступе стены между ложами узников – глиняный подсвечник с оплавленным огарком и огниво. Константинакий с трудом мог вообразить, как эти два человека прожили тут многие годы. Слезы невольно навернулись у него на глаза, и он сказал дрогнувшим голосом:
– Да, тут у вас тесно… Я… попробую найти другое место…
– А кого к нам хотят подселить? – спросил игумен.
– Евфимия, бывшего архиепископа Сардского.
– Что?! – Мефодий вскочил на ноги, сделал шаг вперед, пошатнулся и ухватился за стену. – Он здесь? Прошу тебя, господин, позволь нам с ним свидеться!
«Вот как, они, видно, друзья! – думал Константинакий, идя по коридору к келье, где был заперт архиепископ. – Что ж, может, они теперь будут еще и рады новому соузнику, и мне не придется думать о том, куда его поместить!.. “Сосмертника”… Да если б они быстрее умерли, им же лучше – что за жизнь в такой дыре! Ведь выпускать их никто не собирается…»
– Вот, – сказал диакон, вновь открывая двери темницы и вводя Евфимия, – взгляни на место, куда приказано тебя заключить!
Архиепископ сделал шаг вперед и замер в изумлении.
– Здравствуй, владыка! – сказал Мефодий. – Вот, как Бог привел свидеться! Благослови нас, грешных!
Константинакий оставил их втроем в темнице, а сам ушел поговорить с игуменом монастыря о выделении для Евфимия другое места заточения – быть может, особой кельи или подвального помещения. Узники пробеседовали до обеда. Мефодию и Ксенофонту рассказывать было почти не о чем: как они жили, было видно и без слов, письма к игумену почти не доходили – стерегли его строго, – а его соузник был давно всеми забыт; только иногда Мефодий получал послания и кое-какие передачи, в том числе Святые Дары для причащения. Игумен попросил архиепископа исповедовать их с Ксенофонтом, после чего Евфимий причастил их, а затем, в свою очередь, повел рассказ. В отличие от узников, ему было, что сказать – о жизни исповедников, о кончине тех из них, кто уже отошел в мир иной, о собраниях у патриарха Никифора и о его смерти, о кончине Студийского игумена, об Иосифе Солунском, о положении при дворе и о влиянии Иоанна Грамматика на императора…
– Отнял от нас Господь столпов, – вздохнул архиепископ. – Только и остается, что перечитывать их писания… Не зря святейший посадил отца Феодора рядом с собой! Если б не он, что бы мы делали? – он поймал вопросительный взгляд Мефодия и спохватился: – А, да, ты же и не знаешь, отче, как это было…
Он рассказал о том собрании исповедников на Босфоре, когда патриарх отличил Студийского игумена перед всеми. Мефодий слушал, и в душе у него поднималось раздражение, которое он, впрочем, сумел не выдать.
– Ну, слава Богу, что хоть гонений нет! – сказал Ксенофонт. – А мы тут, владыка, сидим в этой дыре… Я уж, верно, и умру тут… Помолись за меня владыка, чтобы Господь принял мою грешную душу!
– Помолюсь, – улыбнулся архиепископ.
– Как же нет гонений? – возмутился Мефодий. – Если б не было, владыка не попал бы сюда!
– Я попал сюда не столько за веру, сколько за другое, – Евфимий чуть помолчал. – Хотя, конечно, я надеялся, что пророчество заставит государя задуматься, но, видно, просчитался… Кажется, госпожа Флорина совсем не знает и не понимает своего зятя…
– Судя по тому, как он с тобой обошелся, владыка, он просто грубый мужлан! – сердито сказал игумен.
– Нет, отче, – архиепископ качнул головой. – Просто он был очень разгневан. А то, что пророчество на него не подействовало, как раз и доказывает, что он не мужлан, – Евфимий грустно улыбнулся. – Я размышлял обо всем этом по дороге сюда и вчера, пока сидел взаперти… Думаю, мы слишком торопимся видеть смерть грешника, отче! Может, оттого Господь и не дает торжества веры…
Мефодий хотел возразить, но тут раздался скрежет ключа в двери, и вошел страж: он принес узникам обед. Они помолились и принялись за еду. Пережевывая недоваренные овощи, игумен обдумывал ответ на последнее рассуждение архиепископа, с которым был совершенно не согласен. Но возобновить разговор им было не суждено. Они еще не кончили обедать, как дверь вновь отворилась и на пороге появился красивый армянин лет сорока, среднего роста, крепко сложенный. Евфимий узнал его: это был патрикий Арсавир, муж Каломарии, сестры августы, недавно назначенный императором на должность логофета дрома. Он не поздоровался, только окинул узников взглядом и обратился к архиепископу:
– Мне очень жаль, господин Евфимий, что приходится отрывать тебя от трапезы, но нам настоятельно необходимо расспросить тебя кое о чем. Поднимайся, да поживее, нас ждут наверху!
Его тон заставил сердце Мефодия болезненно сжаться. «Что они собрались с ним делать? – подумал он. – Господи!.. Надо молиться!» Евфимия увели, дверь с лязгом закрылась. Игумен больше не мог есть и, задув свечу, упал на колени и стал молиться за архиепископа, его примеру последовал и Ксенофонт.
Евфимия привели на первый этаж здания, под которым находилась темница, в довольно просторное помещение, служившее в монастыре гостиной. Там архиепископа ожидали прибывшие с логофетом хранитель чернильницы и жезлоносец Косьма, один из императорских телохранителей. Феоктист задал архиепископу тот же вопрос, что он слышал от императора: кто посещал его, пока он проживал в столице?
– Я уже ответил на этот вопрос августейшему государю, – сказал Евфимий. – Мне нечего добавить.
– Ах, так! – сказал логофет. – Зато нам есть, чего добавить! – он повернулся к стоявшему у двери келейнику, приехавшему с архиепископом. – Раздень его и свяжи ему руки! – и Арсавир достал из сумки, лежавшей тут же на полу, бич из скрученных воловьих жил.
Монах со слезами принялся помогать Евфимию снимать одежды, а потом связал руки веревкой, которую дал ему Косьма. Архиепископа растянули прямо на полу, и логофет собственноручно дал ему десять ударов бичом. Прислужник, стоя на коленях у головы Евфимия, держал его за руку и плакал. Архиепископ не издал ни звука, только пальцы его так вцепились в руку монаха, что на ней остались синие отметины. Но это было лишь началом.
– Ну что, – спросил логофет, прекратив бичевание, – ты по-прежнему отказываешься говорить, кто приходил к тебе?
– Никто, кроме госпожи Флорины, тещи твоей и самого августейшего, – тихо ответил архиепископ.
– Оставь ее, говори о других! – раздраженно сказал Арсавир. – Я о других тебя спрашиваю, о них ты и должен отвечать!
Но Евфимий молчал. Тогда логофет, приказав жезлоносцу перевернуть Евфимия с живота на спину, дал ему еще тридцать ударов и снова задал тот же вопрос.
– Если у вас есть приказ и власть убить меня одним ударом, – еле слышно проговорил архиепископ, – вы сделали бы мне большое одолжение, господа, как можно скорее прекратив эту мучительную для меня жизнь.
– Старая обезьяна! – процедил логофет.
– Говори! – заорал, выйдя из себя, хранитель чернильницы. – Не может быть, чтоб под ударами ты не назвал имен!
Он выхватил у Арсавира бич, Косьма снова перевернул архиепископа, и Феоктист принялся бить его по спине еще сильнее. После пятидесяти ударов за истязание снова принялся логофет, дав Евфимию еще сорок ударов по груди и животу. Когда он остановился отдохнуть, хранитель чернильницы сказал распростертому на окровавленном полу архиепископу:
– Не воображай, что молчанием ты отделаешься от вопросов! Знай, что мы прибыли покарать тебя за твои преступления против императорской власти!
Евфимий с трудом разлепил искусанные губы и прошептал:
– Мне говорили, господин, что твои мать и сестра подвизаются в монашестве.
Феоктист вздрогнул и, нахмурившись, сухо сказал:
– Да. И что из этого?
Архиепископ несколько мгновений смотрел на хранителя чернильницы и ответил:
– То, что ты избрал себе хороший образ благочестия!
Феоктист побледнел, потом покраснел, хотел что-то сказать, но вдруг повернулся к логофету, мотнул головой в сторону двери и, ни слова не говоря, быстро вышел из помещения. Арсавир переглянулся с Косьмой, пожал плечами, бросил бич на пол рядом с Евфимием и, взяв сумку, последовал за хранителем чернильницы. Жезлоносец посмотрел на лежавшего на полу истерзанного архиепископа, и в его глазах промелькнула жалость. Келейник Евфимия заметил это и хотел уже о чем-то попросить Косьму, но тот, мгновенно посуровев и нахмурившись, отвернулся и быстро вышел.
Монахи отнесли Евфимия в келью, где он провел предыдущий день. Его келейник попросил позволения поговорить с Мефодием и, придя к узникам, рассказал им всё бывшее. Игумен, пораженный, несколько мгновений молчал, стиснув зубы и стараясь не расплакаться. Ксенофонт начал причитать и проклинать жестокость императорских посланцев.
– Чем можно облегчить страдания владыки? – спросил монах.
Этот практический вопрос привел Мефодия в себя, и он, стараясь не думать о том, во что должно было превратиться тело Евфимия после бичевания, деловым и сухим тоном объяснил, что нужно прикладывать к спине и груди тонкие тряпки, смоченные водой. Когда келейник ушел, страж закрыл дверь, и в тюрьме снова настал мрак, Мефодий улегся на свою рогожу лицом к стене и закрыл глаза. Им овладело какое-то бесчувствие, и молиться он был не в состоянии. Перед внутренним взором поплыли картины прошлого.
Молодость, проведенная в Сиракузах… Семья Мефодия была очень богатой, и ему наняли хорошего учителя. Мальчик изучил грамматику и чистописание, стал прекрасным каллиграфом и прочел немало книг, особенно его интересовала история… Когда ему пошел семнадцатый год, родители отправили его в Константинополь, где у них были родственники, которые обещали помочь юноше поступить на придворную службу. Мефодий был красив, умен, честолюбив и мечтал о блистательной карьере, нисколько не сомневаясь, что это ему вполне по силам. Но по дороге он, по настоянию матери, сделал небольшой крюк, чтобы навестить владыку Евфимия, находившегося в ссылке неподалеку – на острове Пантеллария, куда его отправил император Никифор после подавления мятежа Вардана Турка. Родители Мефодия хорошо знали архиепископа и как-то раз приезжали к нему в Сарды вместе с сыном, тогда еще десятилетним ребенком. Молодой человек застал Евфимия за сборами в дорогу: император, хотя не разрешил ему вернуться на кафедру, позволил перебраться ближе к столице, и Мефодий покинул остров вместе с архиепископом. Сначала юноша немного смущался перед Евфимием, не зная, о чем можно, а о чем нельзя говорить с ним – строгим на вид пятидесятилетним аскетом. Но очень скоро обнаружилось, что с владыкой можно было свободно беседовать о самых разных вещах – не только о церковных делах или о благочестии, но и о политике, истории, о книгах, в том числе мирских, даже о поэзии. Они почти подружились за время плавания, которое немного затянулось из-за плохих ветров, но для юноши пролетело быстро: Евфимий увлекательно рассказывал, и Мефодий узнал от него много интересного. Молодой человек, в свою очередь, рассказал Сардскому владыке нехитрую повесть о своей жизни и о планах на будущее. Архиепископ заметил, что Мефодий, как по всему видно, умен и смышлен, а потому продвинуться на службе ему будет нетрудно, и больше к этой теме они не возвращались. Однако, когда судно уже шло по Геллеспонту в Пропонтиду и Мефодий, стоя на палубе рядом с архиепископом, с любопытством смотрел на проплывающий мимо берег, Евфимий вдруг сказал:
– Значит, ты плывешь в Город за славой, Мефодий… Но если ты так любишь славу, почему бы тебе вместо преходящей славы не обогатиться лучше пребывающей?
– Что ты имеешь в виду, владыка? – удивленно спросил юноша.
– Взгляни! – архиепископ протянул руку к берегу. – Вот сейчас мы видим перед собой одно, а спустя четверть часа уже совсем другое. Так и та слава, к которой ты стремишься: в любой момент она может столь же быстро смениться бедствиями и бесславием… Ты читал исторические повествования и сам можешь вспомнить много примеров тому. И я скажу тебе, что сейчас вижу перед тобой два пути, ты волен выбрать любой: или придворные должности и чины, которые могут вознести тебя высоко, но только Бог знает, сможешь ли ты их удержать так долго, как захочется… Или раздать все твои деньги бедным, взять крест Христов и последовать по стопам Спасителя.
Молодой человек вздрогнул, взглянул на архиепископа и поразился, какое у того вдруг стало светлое лицо. Евфимий чуть улыбнулся.
– Ты подумал сейчас, что это принесет тебе лишь небесную славу после этой жизни, но вспомни, что сказано в Евангелии: оставив всё ради Христа, ты и здесь получишь это сторицей, и там унаследуешь жизнь вечную. Говорю тебе, Мефодий: если ты сейчас послушаешься моих слов и сделаешь сам себя нищим и бесславным, то некогда воссядешь с сильными народа и унаследуешь престол славы!
Мефодий послушался архиепископа и вместо Константинополя отправился в Вифинию, чтобы поступить в монастырь, указанный ему Евфимием… И вот, его наставник умирает, иссеченный бичами, а сам он уже десять лет сидит в этой дыре, похороненный заживо… Это и есть тот самый «престол славы»?!.. Игумена охватило отчаяние. Найдись у него сила, он бы, наверное, стал бить кулаками в дверь и громко проклинать мучителей Евфимия и даже самого императора – «и пусть бы меня казнили!» – но теперь он только вцепился зубами в рукав собственного хитона и затрясся от беззвучных рыданий.
Он не помнил, когда уснул. Его растолкал Ксенофонт: оказалось, был уже обеденный час следующего дня, и им принесли еду. Стражник сообщил, что Евфимий жив, но очень плох и долго не протянет. Отвести игумена на свидание с архиепископом страж решительно отказался, но согласился передать умиравшему Дары для причастия. Приближалось Рождество Христово, и никогда еще Мефодий не встречал его в таком мрачном расположении духа. Всю неделю до праздника архиепископ пролежал в келье, страдая от ран, не в силах даже ничего съесть. Келейник смог ему скормить только спелую грушу и часто поил водой – Евфимия мучила сильная жажда, а раны от бичей воспалились и гноились. Он умер на рассвете вторника, на следующий день после Рождества. Отпевать «еретика» было некому, кроме Мефодия, и, после некоторых препирательств с настоятелем монастыря, на другой день тело почившего принесли и положили на рогоже перед дверью темницы. Игумен вместе с Ксенофонтом и келейником Евфимия пропели положенные псалмы, стихиры и молитвы. Тело, всё так же на рогоже, положили в нарфике монастырского храма, а на следующий день, после приезда нескольких родственников покойного, поместили в простой деревянный гроб и похоронили почти без свидетелей.