Кассия Сенина Татьяна
– Ты ведь сегодня ездил по Городу с государем?
– Да, августейшая.
– И где вы были?
– Сначала по рынкам проехались, как и всегда, потом государь зашел в один монастырь, а потом мы сразу выехали за Город, поехали к морю…
– Понятно, – прервала его Феодора. – В какой монастырь он заходил?
– Я не знаю, как он называется, государыня… Это в долине реки, рядом со Свято-Диевой обителью.
– А почему государь решил заглянуть туда, он не сказал?
– Он сказал, что патриарх сообщил ему, что там еретики, и государь решил проверить лично.
– И что же? Вы оба заходили туда?
Евдоким на мгновение поднял глаза и взглянул на императрицу.
– Не удивляйся, что я так расспрашиваю, – сказала ободряюще Феодора и заметила, что комит схол чуть покраснел. – Я так беспокоилась, что государя долго нет! Да еще тут есть одно важное дело, и мне нужно знать… Или государь запретил тебе рассказывать о сегодняшней поездке?
– О, нет, он ничего не сказал мне на этот счет.
– Вот и хорошо. Так что же вы там увидели, в этом монастыре?
– Я не был там, августейшая. Государь зашел туда один.
– Почему же ты не зашел с ним?
– Августейший приказал мне дожидаться снаружи.
– И долго ждать пришлось?
– Не могу сказать, сколько именно, государыня, – тут Евдоким вновь взглянул на императрицу и добавил: – Государь немного задержался и сказал, что так получилось из-за богатой монастырской библиотеки, он рассматривал там книги.
«Так, – думала Феодора, – пока что всё сходится с его словами… Да только ведь он так же мог наврать Евдокиму, как и мне!»
– Государь еще что-нибудь рассказывал про эту обитель?
– Нет, августейшая. Видно, это обычный монастырь, и патриарх ошибся – нет там еретиков… А то бы государь, наверное, сказал что-нибудь…
– Да, конечно… Но что же, он так совсем ничего и не рассказал?
– Нет, государыня.
Феодора глядела на комита и с досадой думала, что и у него ничего толком узнать невозможно… И тут ее осенило.
– Благодарю, Евдоким, теперь мне всё понятно… Хорошо, что ты был с государем, ведь на тебя всегда можно положиться!
Комит схол чуть покраснел и молча поклонился, а Феодора сказала, как бы между прочим:
– Наверное, вы хорошо прогулялись, ведь вы так долго были за Городом… Кстати, а во сколько примерно вы выехали за стены?
– Судя по солнцу, был четвертый час пополудни, государыня, – ответил Евдоким и вдруг осекся.
Феодора побледнела и несколько мгновений пристально смотрела на него, а потом спросила:
– Что же, государь был спокоен… как всегда?
– Мне кажется, что да, – ответил комит, и на щеках его вспыхнули два красных пятна.
– Понятно… Скажи еще, ты не заметил, был ли у него на руке перстень… такой золотой, с лазуритом… когда он… когда вы уже поехали за Город после монастыря?
– Перстень?.. – Евдоким помолчал немного, словно припоминая. – Перстень был на руке государя с утра… я помню… А потом – да, уже не было. Но я не знаю, куда он делся.
– Государь никому его не отдавал? Нищему, например?
– Н-не помню… Государь раздавал нищим монеты… Может быть, и перстень кому-то отдал, я мог просто не заметить.
– Хорошо, Евдоким, благодарю за рассказ. Ступай.
Когда комит вышел, Феодора ушла к себе в спальню и заперлась. У нее подкашивались ноги. Она уже знала, во сколько Феофил отослал от себя схолариев на форуме Быка и свернул в долину Ликоса, а теперь узнала от Евдокима – и каппадокиец, совершенно очевидно, пожалел, что проговорился, – во сколько они оказались за городской стеной: итак, если учесть время на дорогу от форума до Адрианопольских ворот, выходило, что Феофил должен был провести в монастыре не менее трех часов. Три часа!.. Что он мог делать там так долго? Зайти в храм, осмотреть библиотеку и монастырское хозяйство… Ведь всё это могло бы занять, может быть, час… Застрял в библиотеке?.. Что же, он там два часа книжки читал? Глупости! У него тут под боком две библиотеки, и, уж конечно, тамошняя не лучше… Ну, что он там – посмотрел мельком, какие книги… Может, полистал одну, другую… На это и получаса не ушло бы! Но он еще и в келью ее заходил! Но ее не видел… И что же? Если б только это, он бы через час уже покинул обитель! Да! Значит… Значит, Феофил солгал. Он видел ее. Перстень! Куда делся перстень?.. Евдоким не сказал ничего определенного… Евдоким, пожалуй, не хотел говорить ничего определенного… Но он что-то знает!..
Императрица села на постель и стала вспоминать сегодняшний разговор с мужем. Всё-таки Феофил был какой-то… не такой, как всегда… А Евдоким сказал, что всё, как обычно… Не заметил или… не хотел сказать?!.. Что-то случилось там, в этой обители! И потом эта длинная «прогулка»… Феофил был взволнован, это ясно!
Феодора встала и подошла к окну. Ей вспомнился разговор с Иоанном о «созвучии душ» незадолго до смерти свекра. «Но ведь ты, государыня, хочешь услышать именно правду, не так ли?..» Вспомнилось, как она выкинула в море золотое яблоко… С тех пор прошло четыре года, и она уже начала забывать о том, как ей тогда было больно, и как она была несчастна. Но всё это время… Всё это время Феофил никогда не забывал о той! И вот, сегодня он был у нее, видел ее и… хорошо провел с ней время?!.. Феодора прижала руку к губам. Перстень! А что, если… он оставил его там?.. Почему Евдоким хотел скрыть от нее правду?.. Не потому ли, что он что-то знал, и это было… неприличным?.. Императрица медленно опустилась в кресло у окна. «Разгонять их я не буду, пусть живут…» Еще бы! Конечно, он не станет разгонять этот монастырь, потому что… у него там любовница!
…Евдоким вошел в храм Апостолов в Схолах, прислонился к мраморной колонне и замер, закрыв глаза. Перед его взором проплывало лицо августы, император верхом на вороном иноходце, купол монастыря на берегу Ликоса, шумная Средняя, дорога вдоль городских стен, волны Пропонтиды, опять лицо Феодоры… Евдоким встряхнул головой.
– Господи! – прошептал он. – Помилуй всех нас!
Император недооценил каппадокийца. Комит схол заметил всё: и волнение Феофила при получении ларчика с ладаном, и его раздумье перед тем, как он решился войти в монастырь… Уже давно, вскоре после зачисления в отряд схолариев, Евдоким понял, отчего страдала Феодора. Он был наблюдателен, этот «мальчик» – потому что любил ее. Он догадывался и о том, почему она нелюбима мужем: однажды, как бы между прочим, Евдоким спросил у отца, не знает ли он, как император выбрал себе невесту, и патрикий рассказал то, что ему было известно о происшедшем на смотринах, правда, тут же строго-настрого запретив сыну обсуждать это с кем-либо. Отец помнил и имя девушки, выбранной Феофилом поначалу, и знал, что она впоследствии постриглась и основала монастырь, – Василий был хорошо знаком с протоспафарием Георгием, и тот в свое время вылил ему в уши немало сетований по поводу «дурного воспитания» племянницы, ставшего причиной «такой неслыханной дерзости»… Евдокиму всегда было больно видеть августу, особенно рядом с императором, но не из-за ревности, а потому, что он догадывался о страдании их обоих. Его служба при дворе была успешной, вскоре он стал комитом схол, и другой на его месте, пожалуй, задумался бы о поисках «подхода» к нелюбимой мужем императрице, но Евдокиму это и в голову не приходило, несмотря на то, что страсть даже вынудила его носить под одеждой власяницу. Чужое ложе, тем более императорское, было священно. Человека, любимого ею, нужно было хранить как зеницу ока – и, став одним из комитов, Евдоким еще усерднее исполнял обязанности по службе, так что Феофил не раз хвалил его и отличал среди придворных… А Феодора… От нее Евдоким едва получил несколько равнодушно-любезных улыбок. Он видел, что в последнее время отношения императорской четы заметно улучшились, но не спешил радоваться за августу: служа в охране василевса, комит успел многое подметить – он был гораздо наблюдательнее, чем это можно было предположить, – и догадывался, что всё не так просто… И сегодня его догадки подтвердились.
В ожидании императора Евдоким пустил коней пощипать траву на берегу реки, а сам сел на бревно, и поглядывал то на коней, то на реку, то на врата обители, за которыми скрылся василевс. Наконец, его стало удивлять, что император всё не возвращается: даже при посещении больших монастырей для поклонения святыням он никогда не задерживался так долго, а если в этой обители действительно еретики, то что он может там делать? Допрашивать иноков?.. Это было бы странно… Между тем, пока Евдоким дожидался василевса, мимо по дорожке прошло несколько монахов. Последний из проходивших, низенький и щуплый, с сумой за плечами, кинул взгляд на пасшихся коней, остановился и поздоровался с Евдокимом. Тот встал и тоже поклонился в ответ.
– Ты уж не государя ли тут поджидаешь, господин? – спросил монах. – Смотрю, конь-то с таким седлом… Его, вроде? Неужто к нам пожаловал? Я с Диевой обители, – пояснил он, кивая на монастырь.
– Да, отче, я жду августейшего, – ответил комит. – Но государь зашел не к вам, а вот в этот монастырь.
– Вот так да! – монах едва не подскочил на месте. – Наконец-то! А мы уж думали: что за притча, уж сколько и отец игумен писал, и отец эконом – и святейшему, и самому государю, а всё без толку… Монашки-то тутошние еретички! С патриархом не общаются, иконы чтут, еретические книги распространяют…
– Да, государь сказал: ему донесли, что здесь еретики, и он хочет проверить, – сказал Евдоким сдержанно; столь бурная радость монаха была ему немного неприятна. – Так это женский монастырь?
– Женский, женский, господин! И такой, прости Господи, странный! – монах оказался словоохотлив. – Хозяйства у них почти нет, книги переписывают да продают, и сестры-то все молоденькие! Почитай, старше сорока ни одной и нет… А игуменья у них и вовсе… И тридцати еще нет! А стала игуменьей когда ей и двадцати пяти не было, вот дела! Где это видано?.. Говорят, ее Никифор покойный благословил, вот какие у них, иконопоклонников-то, порядочки!..
Комит очень не любил пересуды и сплетни и подумывал, как бы повежливее пресечь словоизлияния монаха, но услышанное дальше поразило его.
– Умная она, говорят, ученая! Из богатых… А красавица! Я ее видал… Кассией звать. Имя какое, видишь, как у дочери Иова!.. За красоту, видно, и назвали… Вот, теперь-то государь посмотрит, что у них там, так, верно, примет меры!.. Ну, пойду, господин, расскажу отцу игумену, то-то он порадуется!..
Монах откланялся и засеменил к Диевой обители, а потрясенный Евдоким снова опустился на бревно. Подарок, сделанный торговцем благовониями императору и, кажется, выбивший его из равновесия, был у комита в сумке у пояса… Кассия – игуменья обители!.. «И тридцати еще нет» – как и государю… Неужели она?..
Весь нынешний день предстал перед Евдокимом в ином свете. Действительно ли государь хотел только проверить, насколько истинны доносы? Мысль была столь дерзкой, что комит испугался и тут же укорил сам себя за нечестивый помысел. Мог ли государь солгать, ведь он сам сказал, зачем идет в обитель, да и монах этот подтвердил то же! Но… этот ладан! Это раздумье императора, прежде чем он вошел сюда!.. Боже! Нет, нельзя думать о таком!.. Евдоким сжал голову руками, закрыл глаза и принялся молиться, чтобы отогнать помыслы, роившиеся у него в мозгу. Он не знал, сколько просидел так, и очнулся от голоса императора над своей головой:
– Что с тобой, Евдоким?
Молодой человек вскочил и хотел ответить, но, взглянув в лицо василевсу, не смог сказать ничего. В его уме возник ответный вопрос, который он никак не смел задать: «А что с тобой, государь?» Но император прочел в глазах Евдокима этот немой вопрос – и отвернулся, не сказав ни слова. Они сели на коней, и Феофил спросил, не глядя на каппадокийца, долго ли он был в обители. Получив ответ, погладил бороду, – тут-то комит схол и заметил, что перстень с его руки исчез… А потом, вместо скорого возвращения во дворец, как предполагалось с утра, эта долгая прогулка в полном молчании…
Евдоким стоял у колонны в храме, закрыв глаза, и волнение душило его. Только что он впервые в жизни солгал – солгал женщине, которую любил, – солгал, чтобы скрыть от нее правду о том, кого любила она… Какую правду?!..
«Господи, неужели это совершилось?..»
12. Исповедь
Когда спросили авву Кира Александрийского о блудном помысле, он ответил так: если ты не имеешь помысла, то ты без надежды, – ибо, если не имеешь помысла, имеешь дело. Это значит: кто не борется с грехом в уме и не противится ему, тот совершает его телесно, а совершающие такие дела не возмущаются помыслами.
(Древний Патерик)
К вечерне Кассия пришла внешне почти спокойная, в нескольких словах сообщила сестрам, что император приходил из-за их иконопочитания, видимо, по доносу, но гнать их за «ересь» не будет.
– Похоже, – сказала Кассия, – он не такой уж упорный иконоборец, как о нем говорят, – а сама подумала: «Если б они знали, зачем он приходил на самом деле и о чем мы говорили!..»
Руководить хором она поручила Анне, а сама встала впереди за колонной, где ее не могли видеть сестры. Никто не видел, как она молилась, но сестра Марина, подметавшая в храме после службы, заметила, что пол на том месте, где стояла игуменья, был закапан слезами. «Матушка, наверное, молится за нас и за обитель, – подумала она, – а мы… Мне бы так о своих грехах плакать!..»
После вечерни было прочитано слово из «Лествицы» – очередное, не выбранное нарочно, но оно оказалось словом пятнадцатым, о целомудрии.
– «Не верь во всю жизнь твою этому бренному телу, – читала Кассия, – и не надейся на него, пока не предстанешь Христу. – Кто хочет бороться со своей плотью и победить ее своими силами, тот тщетно подвизается, ибо если Господь не разорит дома плотской похоти и не созиждет дома душевного, то напрасно бдит и постится думающий разорить…»
Слово оказалось кстати и для сестер: как узнала игуменья в тот же вечер во время исповеди, для многих из них посещение обители императором стало искушением – слишком он был красив…
– «Испытаем, прошу вас, кто больше пред Господом: умерший ли и воскресший или никогда не умиравший? Ублажающий последнего обманывается, ибо Христос умер и воскрес; а ублажающий первого увещевает умирающих, то есть падающих, не предаваться отчаянию…»
«Вот, они слушают и размышляют о своих грехах, – думала Кассия. – А я, поставленная их учить… Что я сделала!..» Голос ее несколько раз дрогнул во время чтения, но сестры, если и заметили, приписали это тому, что игуменья, конечно, всё еще была взволнована встречей с императором и «страшным» разговором…
Когда чтение закончилось, Арета спросила, можно ли сестрам сегодня приходить на откровение помыслов, как обычно: ведь был «беспокойный день», и возможно, матушка не захочет их принимать? Вопрос застал игуменью врасплох, хотя она сумела не выдать своей растерянности: Кассия даже позабыла, что сегодня был один из дней, когда сестры приходили на исповедь, и теперь не знала, что ответить. Конечно, ей не хотелось показывать, что встреча с императором стала для нее чем-то из ряда вон выходящим, и в то же время она не чувствовала в себе ни сил, ни дерзновения принимать исповедь сестер после того, что случилось. Но… нет, отступать нельзя. Раз взялась за руководство, надо руководить. Что случилось, того не изменишь, надо жить дальше…
– Да, – кивнула она, – можно приходить.
После ужина игуменья, помолившись у себя, пошла в часовню, находившуюся в конце коридора, рядом с ее кельями и стала принимать сестер. Они ходили на откровение помыслов каждые три дня, поэтому исповедь не затягивалась. Выслушивая сестер, Кассия давала, кому было нужно, советы от писаний святых отцов и отпускала, благословив, но внутренне словно бы смотрела на всё это со стороны, почти с недоумением: как она смеет учить их, когда сама… В душе всё больше сгущался гнетущий мрак. «Если бы они знали!.. – думала она. – Как больно!.. Хорошо, по крайней мере, что никто не будет спрашивать, почему я не вышла к нему, как все!» – на этот вопрос она вряд ли нашлась бы, что ответить. Задавались ли им сестры? И если задавались, то какой ответ приходил им в голову?.. Какой бы ни пришел, пусть даже и не самый благочестивый, он будет, конечно, далек от настоящей глубины ее падения… Когда последняя сестра вышла от нее, игуменья тяжело опустилась на стул и прижала руку к груди.
– Надо ехать, – прошептала она. – Завтра же.
На следующее утро она, взяв с собой Лию, отправилась на Принкипо к отцу Навкратию. У студитов там был небольшой огород, занимались они и ловлей рыбы, но во многом жили за счет приношений паломников, стекавшихся на могилу великого Студита. Впрочем, сам игумен уже не занимался никакими трудами: ему пошел восьмой десяток лет, и его телесные силы постепенно иссякали. Навкратий принимал приходящих, наставлял духовно, отвечал на вопросы, давал советы, рассказывал о последних годах жизни Феодора…
– Какое посещение! – сказал он с улыбкой, когда Кассия с Лией вошли в его «гостевую» келью и поздоровались. – Чем обязаны, почтеннейшая мать?
Монахини подошли под благословение, и Кассия ответила:
– Есть у меня к тебе разговор, отче.
– Понятно, – он пристально взглянул на нее. – Что ж, надо покормить вас, вы ведь только с дороги… Проходите в трапезную, а потом приходи, мать, опять сюда.
Через полчаса Кассия снова была у отца Навкратия.
– Ты приехала на исповедь? – спросил он.
– Да, отче.
– Тогда пойдем в церковь.
В храме, прочтя положенные молитвы, игумен повернулся и, опершись рукой на аналой, внимательно взглянул на Кассию.
– Я слушаю, мать.
Он уже понял, что с Кассией произошло что-то из ряда вон выходящее, и был немного обеспокоен: она приехала сюда, не дожидаясь воскресного прихода в обитель отца Феоктиста, и не стала доверять исповедь письму…
– Не знаю, отче, с чего начать… Видно, придется очень издалека.
Она вкратце рассказала, как еще в детстве решила стать монахиней, о переписке с игуменом Феодором, о встрече с Феофилом в Книжном портике, о смотринах во дворце и о последующей борьбе со страстью, о мнимом избавлении от нее после пострига и о возобновлении искушения спустя три года… Навкратий слушал молча, опустив голову.
– А вчера, отче… государь посетил наш монастырь.
Игумен слегка вздрогнул и взглянул на Кассию. Она умолкла, собираясь с силами. Всю дорогу до Принкипо она с ужасом думала, как ей придется открыть свой позор, и у нее холодело внутри. Ей казалось, что когда она расскажет о происшедшем, игумен просто с презрением отвернется от нее.
– Не могу! – прошептала она.
– Раз начала, мать, так уж надо идти до конца, – сказал Навкратий тихо и очень мягко.
Кассия вздохнула и продолжала глухим голосом:
– Прости, отче, я не знаю… как рассказывать об этом… Всё то время, что я боролась с этой страстью… мне казалось трудным иногда… Но всё это ничто по сравнению с тем, что со мной происходит теперь! И… я боюсь соблазнить тебя своим рассказом.
– Можешь совершенно не беспокоиться об этом, – спокойно сказал игумен.
Она опять вздохнула, глубоко, как ныряльщик перед прыжком в воду.
– Когда он пришел в обитель, я сидела у себя в келье и писала стихиру…
Она рассказала всё по порядку – что узнала от Анны о том, как император осмотрел храм, скрипторий и библиотеку, как он смотрел там книги, как потом пришел в ее келью и нашел там «Ипполита» с ее пометками…
– Я сделала их два года назад, тогда это мне помогло бороться… Но, наверное, я не должна была хранить эту книгу… Хотя разве я могла знать, что он когда-нибудь окажется в моей келье! Если б он не прочел ее, он, может быть, не вернулся бы второй раз… А так он понял, что я… что эта страсть жива… Но разве можно было предвидеть? Я не могла и подумать, что он до сих пор…
Она опять умолкла.
– До сих пор тебя любит?
– Да, – кивнула она. – Сначала он и правда хотел уйти, уже и ушел… Оставил свой перстень у меня на столе… и дописал стихиру… И вышел… Но он не смог уйти и вернулся… А я уже в это время вышла из внутренней кельи… Когда он вошел и назвал меня по имени… я поняла, что всё пропало… что я не смогу сопротивляться! Это ужасно… Нет, ужасно не это. Самое ужасное то, что… я поняла, что не хочу сопротивляться!.. И мы с ним говорили… Он хотел знать, почему я на смотринах отказала ему. Я не могла не ответить!.. Я рассказала про свою жизнь… А он мне – про свою… И казалось, что мы понимаем друг друга без слов… Но на этом не остановилось…
Она замолчала; силы совсем оставили ее.
– Ничего, мать, говори всё, – тихо сказал Навкратий.
Слезы потекли по щекам Кассии.
– Он оказался благороднее меня… и целомудреннее… Он мог бы овладеть мною, если б захотел… Я сначала попыталась оттолкнуть его… а потом уже не пыталась… Он два раза поцеловал меня… и если б он еще раз… я отдалась бы… Он это видел… И он отпустил меня! Не захотел воспользоваться… А ведь он всё понял! Он был прав, обвиняя меня в лицемерии! Он сразу сказал мне, что… что нечего говорить про добродетель, ведь он видит, чего я хочу на самом деле… Ведь правда же: я живу в обители, якобы подвизаюсь, «невеста Христова», а на самом деле… Когда он уходил, мне захотелось умереть… но не от стыда… а потому, что он уходил!.. Потом я молилась, и мне стало легче… Потом пошла на вечерню… Потом принимала исповедь сестер… и всё думала, что я недостойна им и ноги умывать! Они приходят ко мне… как к духовной… а я… Я вся – то самое брение, которое страстно желает брения, как в «Лествице» сказано… И ничего больше! И я молюсь, каюсь, но в то же время… в душе я до сих пор… до сих пор жалею… что он не настоял на своем!..
Кассия совсем опустила голову, не смея взглянуть на отца Навкратия. После небольшого молчания он сказал:
– Молода ты еще, мать! Кровь играет… Это бывает часто, особенно если не вкусил этой сласти в юности… Обычно кто не вкусил, тот бывает меньше борим страстью, но Лествичник говорит, что часто бывает и противоположное. Конечно, следовало быть осторожней, но сделанного не воротишь… Да тут как-то у вас всё так произошло… Не знаю, можно ли было избежать… Надо благодарить Бога, что вы не пали до конца! Не отчаивайся, мать! И не такие падения бывали с монахами, сама знаешь, но Господь восставлял, можно сказать, из самых глубин адовых…
Кассия уже не плакала и внимательно слушала неторопливую речь отца Навкратия, прижав ладони к пылающим щекам.
– Терпи, мать! – сказал игумен. – Терпи. Как путник проходит по вонючей улице и ощущает смрадные запахи, а всё-таки идет к своей цели, так и нам надо. Бесы будут бороть до конца жизни, и не последняя цель у них – совсем смутить, внушить мысль, что вот, раз мы такие, то всё, впору сложить руки и всё бросить, потому что мы недостойны и прочее… Да, мы недостойны, и упаси Господь думать, что мы достойны! Но если Бог нас поставил на то или иное служение, мы должны стараться творить Его волю и исполнять свое послушание… И ты хорошо сделала, что не отменила вчера исповедь сестер, так и впредь поступай. Есть у тебя обязанности по отношению к сестрам – исполняй их. А против бесов, сама знаешь, одно средство – смирение и молитва. Вот так, и вперед, не останавливаясь. Если уж очень тяжело или уныло, так хоть в мантию завернуться и спать, только не расслабляться и руки не опускать, потому что от этого всё зло… Если бес блудный будет стужать совсем несносно, то хорошо тело утруждать побольше – работой или поклонами… Или хоть выйди на воздух и по саду походи, с молитвой… Вот так, мать!
– Отче, – проговорила Кассия, – мне ведь надо епитимью нести… Отлучение… Я хоть и не пала окончательно, но… – она опустила голову, – только благодаря государю… Если б какая-нибудь сестра сделала то же самое, я бы отлучила ее, а про себя теперь думаю… что это может породить в обители толки… Но это самооправдание…
– Да, мать, отлучать тебя от причастия – дело неудобное. Посещение государя само по себе могло толки породить, и хорошо еще, что сестры твои, вроде бы, все думают только про вопрос об иконах… А если тебя отлучить, то могут подумать всякое. Если и не подумают о том, что было на самом деле, так могут, пожалуй, решить, что ты в соглашение с ересью хотела вступить… Или даже вступила, раз государь решил оставить обитель в покое, – подписку дала или что-то еще подобное. Да и потом, мать, это тяжкий грех, если вообще смотреть, но тут у тебя случай особый… Так что… – он помолчал, подумал. – Давай, матушка, так: клади по триста поклонов сверх правила, а пищу вкушай только раз в день, но чтоб в трапезу ходить со всеми. В обед ешь, а на ужин для виду можно только воду пить и, может, еще хлеба ломтик, чтобы не обращать на себя лишнего внимания и не тщеславиться… А вина не пей совсем. И всё на этом. Год так проживешь, а там посмотрим. Если очень тяжело будет, приезжай опять на исповедь.
Игумен выпрямился, и Кассия опустилась перед ним на колени. Он положил руку ей на голову, помолился и сказал:
– Поднимайся, мать! Путь тебе еще долог!
Кассия встала, не смея взглянуть на него.
– Мать! – сказал он.
Она подняла глаза. Навкратий чуть заметно улыбался.
– Мать, выше голову! «Не неразумеваем» умыслы бесовские! Благодари Бога, что Он не допустил вас обоих до конечного падения! Тебе много предстоит борьбы, но может, и хорошо, что случилось так… Помнишь, у Лествичника: море это должно возмутиться, чтобы извергнуть весь сор и грязь. Святая Сарра боролась со страстью тринадцать лет – видишь, дольше тебя! А мы разве подвизаемся так, как она? Она не унывала, но просила Бога о помощи, хотя ведь могла отчаяться, что она столько лет молится, трудится, а Он ее как будто бы не слышит… Вот и нам нет пути унывать!
С Кассии точно упала огромная тяжесть. Жить дальше было можно. По-прежнему было больно, но чувство безысходности исчезло. Она как будто восстала от тяжелого и мрачного сна.
– Спаси тебя Господь, отче!
Тут она вспомнила о подарке Феофила.
– Отче, а что делать с тем перстнем… который оставил государь?
– Мне кажется, мать, лучше его продать и деньги раздать нищим. От этого будет больше пользы… может быть, и для души государя.
– Раз уж зашла об этом речь… Отцы пишут, что за лиц, внушающих страсть, лучше не молиться… чтобы не вспоминать их… И даже – что предметы страсти надо воображать уже лежащими в гробу и разложившимися…
– Но ты не можешь так?
– Нет! Я пыталась… Это выше моих сил!.. И потом… он сказал мне, что все эти годы, пока существует наша обитель… он не давал ее разогнать, хотя ему жаловались и писали доносы… Я ужасно боюсь за него! Он такой… он совсем не такой «зверь», как про него думают! По крайней мере, меня он точно лучше… Но ведь он погибнет, если останется в ереси!..
– Ну, что ж, мать… Молись за него. Со страстью борись, а о спасении и вразумлении его молись… Может, и помилует его Господь!
…На другой день после встречи с Кассией Феофил, вернувшись во дворец из поездки во Влахерны, как обычно, зашел к жене, хотя ему и не очень хотелось. Об «ударе ножа» он не жалел, но всё-таки думал, что прекратить всякое общение с Феодорой было бы слишком жестоко по отношению к ней – в конце концов, она не виновата в том, что случилось! Он принялся рассказывать о том, что видел интересного за поездку, но скоро заметил, что жена словно не слушает его и иногда бросает на него очень странные, будто изучающие взгляды. Он умолк и встал.
– Я вижу, тебе мои рассказы поднадоели… Ты что-то не очень слушаешь.
«И надо было заставлять себя идти сюда!» – подумал он, чуть нахмурился и уже хотел сказать: «Ладно, я пошел», – как Феодора тоже встала с кресла, сделала шаг к мужу и, глядя на него в упор, спросила:
– Где твой перстень с лазуритом?
Феофил слегка вздрогнул, и это не укрылось от августы.
– Перстень? – рассеянно спросил император, соображая, что жена могла узнать о судьбе перстня.
– Да, перстень, с лазуритом, твой любимый, ты надел его вчера с утра, когда уезжал в Город.
– А, этот… Да я его одному бедняку отдал.
– Лжешь!
– Что? – Феофил смерил жену взглядом. – Послушай, Феодора, а что тебе до этого перстня? Хоть бы я его вообще бросил в море рыбам, тебя это не касается!
– Да, рыбы меня не волнуют! Но что стало с этим перстнем, меня касается… Потому что ты оставил его у Кассии!
Император снова вздрогнул, но спросил спокойно и насмешливо:
– Неужто она сама тебе об этом доложила?
«Неужели Евдоким заметил и донес? – подумал он. – Вот не ожидал! Такой с виду благочестивый… Или она сама расспросила его?»
– Какая разница, кто доложил, если это правда?
В его глазах сверкнул гнев, но Феофил сказал всё так же насмешливо:
– Знаешь, я, пожалуй, пойду. Поговорим, когда ты успокоишься.
Он уже направился к двери, но Феодора, устремившись следом, опередила его и, загородив ему выход, снова взглянула на него в упор.
– Ты оставил перстень у нее! Ты хорошо ей заплатил! Она оправдала затраты?
Император сделал движение, словно хотел ударить жену, но сдержался. Они стояли друг перед другом, оба смертельно бледные, с темным огнем в глазах.
– Ты могла так о ней подумать! – глухим от ярости голосом произнес он. – Я думал, ты всё-таки благородная женщина… А ты – просто базарная торговка!
Феодора отшатнулась. Если б он ударил ее, она была бы оскорблена меньше. А Феофил со злорадством продолжал, отчеканивая каждый слог:
– Ты, видно, только и можешь думать, что о подобных низостях, на что-нибудь другое тебя не хватает. Верно, Бог очень милостив к тебе, если и при таком твоем нраве сделал ромейской августой и дал тебе всё, чего только можно желать! Но ты почему-то всё еще недовольна. Ревнуешь? Лучше будь благодарна, чтоя вообще тогда, двенадцать лет назад, выбрал тебя, а не другую девицу, потому что…
Он стиснул зубы.
«Потому что было уже всё равно! О, Господи, за что я связан с этой женщиной?! Какой императрицей была бы Кассия!..» – подумал он, ничего больше не сказал, отодвинул стоявшую перед ним жену в сторону, словно куклу, и вышел.
Феодора медленно отошла от двери, опустилась в кресло и тупо поглядела на противоположную стену. «Он меня совсем не любит! – подумала она. – Он меня никогда не любил, нисколько! – она закрыла глаза. – Он всегда любил только ее!» Если б она могла разлюбить его, чтобы не мучиться так! Но она не могла. Невыносимая боль заливала душу, и не было избавления…
Время шло, приближался Рождественский пост, а Феофил ни разу не приходил к жене по ночам, хотя незадолго до того, как он посетил Кассиину обитель, они с Феодорой решили, что пора обзавестись еще одним ребенком… Император больше не заходил к августе и после выездов в Город. Если они и виделись теперь, то только во время богослужений, церемоний или трапез, всегда при свидетелях, никогда наедине. Когда Феофил приходил повозиться с младшей дочерью, он всегда, поздоровавшись с женой, заводил разговор с няньками или кувикулариями, давая понять, чтобы они не уходили, а если императрица сама отпускала их, почти сразу прощался и уходил тоже; старшую дочь он просто уводил с собой гулять.
Феодора мучилась от страсти, от ревности, от обиды, не спала ночами, но не хотела просить прощения у мужа, хотя довольно скоро убедилась, что, пожалуй, поторопилась обвинить его: слуги, которым она поручила следить за входом в Кассиин монастырь, изо дня в день доносили, что никто из мирских людей во врата обители не входил, а обычные пути выездов императора по-прежнему пролегали в стороне от этого монастыря, и он уже никогда не выезжал с такой маленькой свитой, как в тот день, когда решил «проверить, как работает охрана»… Сама игуменья за полтора месяца только один раз покидала стены обители и заходила в Книжный портик, но император в это время уже вернулся после выезда в Город и находился во дворце.
Получалось, что подозрения императрицы были напрасны. Но почему тогда Феофил смутился, когда она спросила про перстень? Что он делал у Кассии в тот день?.. Феодора в тоске ходила молиться в Фарский храм ко всем службам, но облегчения не получала… Она стала чаще доставать из сундучка иконы, прикладываясь к ним и молясь о том, чтобы ее отношения с мужем уладились и ей стало бы понятно, как вести себя дальше.
Но и тут августу подстерегало новое испытание: однажды Дендрис, императорский шут, подсмотрел за тем, как она молилась перед иконами. Этого низкорослого человечка, хромавшего на обе ноги и заикавшегося, держали во дворце для увеселений, поскольку он очень смешно умел передразнивать придворных и виртуозно подражал пению и крикам разных птиц. Шут был евнухом и потому свободно бродил по всему дворцу, совался везде и, хотя частенько получал тычки, не прекращал любопытствовать. Дендрис никогда не видел икон, поскольку вырос при иконоборчестве и жил сначала в бедняцком квартале в Эксаконии, а потом попал ко двору. Его взял во дворец император, после того как однажды, будучи в Артополии и, по обычаю, спрашивая о ценах на товары, явственно услышал соловьиное щелканье; удивленный, Феофил стал оглядываться вокруг, и один из торговцев сказал ему, что «это тут один дурачок забавляется», и вытащил Дендриса за ухо из-под прилавка. Оглядев его и хмыкнув, император спросил, что еще он умеет, и тот принялся петь и кричать, изображая то сову, то журавля, то воробья, то чайку, да так похоже, что привел в восторг всю свиту василевса. На другой день певун уже бродил по дворцу в шелковых одеждах, то и дело осматривая себя и прищелкивая языком…
Увидев у императрицы иконы, он подбежал к ней с криком:
– Ой, мамочка, ч-что это? – шут звал ее «мамой».
В первый момент Феодора смутилась, но тут же нашлась и ответила:
– Это мои дорогие куклы, я их очень люблю!
Император в это время обедал с избранными синклитиками и придворными. Когда Дендрис вбежал к ним, горланя по-петушиному, Феофил с улыбкой спросил:
– Где ты был, петушок,?
– О, августейший, – пропищал шут, – я б-был у мамочки, м-мамочка играла в к-куколки, она их ц-целовала, красивые т-такие куколки, на з-золотых досточках!
Сотрапезники принялись украдкой переглядываться, император нахмурился, отослал вон шута, а после обеда отправился к жене и, выслав кувикуларий, сказал, в упор глядя на Феодору:
– Дендрис сообщил нам за обедом, дорогая, что на тебя напало молитвенное рвение, доведшее тебя даже до иконопоклонства. Так вот, я пришел довести до твоего сведения, что чрезмерное благочестие меня всегда пугало. Впрочем, ты и сама давно должна была это понять.
Императрица вспыхнула, растерянно глядя на мужа, но быстро оправилась, вздернула подбородок и сказала:
– Я, право, не понимаю, о чем ты, дорогой. Дендрис забегал, когда мы со служанками были у зеркала, я примеряла новую тунику. Может быть, этот дурачок принял за иконы наши отражения? С него станется, он ведь помешанный!
– Вот как? – император несколько мгновений смотрел на жену. – Великолепно! Но вот что я тебе скажу, дорогая: мне, знаешь ли, всё равно, как часто ты глядишься в зеркало, но потрудись, чтобы посторонние не были свидетелями твоего самолюбования. Особенно такие люди, которые могут, нимало не усомнившись, сообщить об этом в слух всего двора! – закончил он гневно и, резко развернувшись, вышел.
Это был единственный раз, когда Феофил говорил с Феодорой наедине после ссоры из-за перстня. Императрица после этого целый месяц даже не открывала сундучок с иконами, а Дендриса, когда он снова появился в ее покоях, хорошенько отшлепала и сказала, что если он еще вздумает кому-нибудь рассказывать о «куклах», она позаботится о том, чтобы ноги его больше не было во дворце.
Семейный ужин накануне Рождественского поста прошел почти в полном молчании: император смотрел куда-то в пространство, императрица внимательно изучала содержимое собственной тарелки – правда, больше на вид, чем на вкус, – Елена время от времени грустно взглядывала то на брата, то на августу, болтала только Мария, да Дендрис всё время встревал с разными шуточками и, поглядывая на императрицу, громко бормотал: «Ч-чахнет цветочек, с-сохнет цветочек…» – а потом вдруг убежал и, воротясь с охапкой засохших цветов, бросил ее на колени императору.
– Оставь свои глупости! – сказал Феофил раздраженно.
– Г-государь, – подобострастным голосом прогнусавил шут, – если ц-цветы не п-поливать, они з-засыхают, – и покивал головой в сторону Феодоры.
– Иди вон, дурак! – ответил император, не глядя на жену.
«Нашел цветочек!» – подумал он про себя. И опять перед ним встали синие глаза… Листы пергамента, исписанные красивым почерком… Книги, которых касалась ее рука… Тетрадь с ее стихами… Стихира с мелодией – он всё пытался вспомнить ее и не мог… Кассия в его объятиях… Нежные губы, упругая грудь под черным хитоном… Глаза, в которые он больше никогда не посмотрит… Женщина, которая могла бы – должна была! – принадлежать ему и душой, и телом, женщина, созданная для него!..
«Когда-нибудь мы поймем, зачем».
Когда?..
13. «Императору не отказывают»
(М. Ю. Лермонтов, «Мцыри»)
- Я эту страсть во тьме ночной
- Вскормил слезами и тоской;
- Ее пред небом и землей
- Я ныне громко признаю
- И о прощенье не молю.
В начале поста императрица, по просьбе своей сестры Софии, взяла в услужение новую кувикуларию – двоюродную племянницу Константина Вавуцика. Девушка была очень красивой – стройная, изящная, с каштановыми волосами, с удивительными глазами переливчатого серо-голубого оттенка: на свету они казались почти голубыми, а в сумерках и при свете огня синими. Когда Феодора впервые увидела ее, она ощутила неясную тревогу: Евфимия кого-то ей напомнила, но кого?.. Впрочем, уже на другой день августа позабыла о своем беспокойстве: ее поглощали мысли об отношениях с мужем, и она почти не могла думать об окружающих, даже с детьми обращалась рассеянно. Впрочем, для ухода за Феклой были няньки, а Марии было уже одиннадцать лет, и она большую часть времени общалась с Еленой, не особенно страдая от материнского невнимания, тем более, что отец нередко проводил с ней свободные часы: они обсуждали книжки, прочитанные девочкой, иногда читали вместе, гуляли по паркам, играли в мяч, а этим летом Феофил стал сам учить дочь ездить верхом. Конечно, Мария огорчалась из-за ссоры родителей, но надеялась, что со временем всё наладится, и каждый вечер перед сном молилась Богу, чтобы Он «помирил маму с папой».
Император впервые столкнулся с новой кувикуларией жены в первый день декабря, возвращаясь из покоев Феодоры, куда заходил поиграть с Феклой. Евфимия попалась навстречу василевсу в коротком переходе между внутренним покоем и приемной, поклонилась, а когда подняла глаза, он вздрогнул и на мгновение замер, глядя на нее. Девушка вспыхнула и, опустив взор, тихо проговорила:
– Государь, позволь мне пройти. Августейшая ждет меня.
– Разумеется, госпожа… как твое имя?
– Евфимия, государь, – она снова посмотрела на него и покраснела еще больше.
– Ты недавно служишь у августы?
– Да, августейший, всего десять дней, как я стала кувикуларией.
Император окинул ее взглядом с головы до ног, окончательно смутив, и, наконец, прошел вперед, не сказав больше ни слова. Придя к себе, он лег на постель и вытянулся, заложив руки за голову. Все те два с небольшим месяца, что прошли после встречи с Кассией, он провел в состоянии, похожем на горячку. И если днем он отвлекался на разные дела и разговоры – впрочем, то и дело уплывая мыслями, особенно во время церемоний и за богослужениями, – то ночи были невыносимы. Несколько раз он порывался пойти на исповедь к патриарху, но мысль, что придется рассказать о Кассии, останавливала его: это было всё равно, что раздеться перед толпой народа. Конечно, он мог бы просто сказать Антонию, что едва не пал с женщиной и ограничиться этим, мог бы даже не упоминать о том, что это была монахиня – в конце концов, женщина всегда женщина, независимо о того, какие на ней одежды… Но это была бы не та исповедь, в которой он нуждался.
Казалось бы, пришла пора исполнить обещание, данное синкеллу, и пойти на исповедь к нему, ведь «маневр» осуществился… Несколько раз при встречах с Иоанном император был на грани того, чтобы попросить его об исповеди, но так и не сделал этого, хотя видел, что игумен догадывается о случившемся. Может быть, если бы Грамматик заговорил первым, задал «наводящий» вопрос, Феофил решился бы… Но Иоанн молчал, а императору было больно, и то самое страдание, которое он надеялся облегчить через исповедь, не пускало его туда: казалось, начни он рассказывать о происшедшем, станет еще больнее… В то же время исповедь подразумевала сожаление о содеянном, самоосуждение, отношение к случившемуся как к чему-то недостойному христианина, чуждому благочестия, как ко злу, бесовскому наваждению – покаяние подразумевало намерение исправиться и впредь избегать сделанных грехов…
Именно эти последние соображения более всего останавливали Феофила, потому что он ни на миг не пожалел о том, что совершил в келье Кассии, и был уверен, что, представься новая возможность, он не только сделал бы то же самое, но и довершил бы то, от чего удержался. Если он о чем и жалел – отчаянно и притом совершенно не краснея, – то о том, что не овладел ею: «Зачем я не настоял на своем?! Хоть раз в жизни мы насладились бы друг другом!..» Воспоминание об остановившей его иконе теперь не вызывало у него ничего, кроме раздражения. Уходя от жены в тот день, когда он чуть не ударил ее, император с горечью подумал, что вся та жизнь, которую он – как будто бы, довольно успешно – пытался построить в последние годы, рухнула навсегда, но эта горечь почти сейчас же ушла: после пережитого во время встречи с Кассией всё то, что он прежде готов был счесть за счастье, выглядело бледным пятном, смытым волнами следом ноги на прибрежном песке, нелепостью, недостойной вспоминания… Он отдал двенадцать лет за три часа – и, как думалось ему, отдал за эти три часа и все те годы, которые ему еще было суждено прожить, – но, несмотря на терзавшую его боль, особенно при мысли, что всё кончено и больше уже ничего никогда не будет, кроме воспоминаний, он не мог жалеть о случившемся. Напротив, он считал происшедшее даром судьбы – ведь он узнал, что когда-то выбрал правильно, единственно возможным образом, что платоновские «половины» существуют, что его любят так же, как любит он, что внутренняя близость и связь с Кассией, едва не сочтенные им «фантазией», быть может, более реальны, чем всё, что происходило и происходит в его жизни… В чем же он должен был каяться? О чем сожалеть?
Но если сознание совершенного внутреннего сродства между ним и Кассией утешало в страданиях, причиняемых мыслью о том, что «больше уже ничего не будет», то телесное вожделение укротить было не так-то просто. Император не однажды подумывал о том, что надо примириться с женой, тем более, что он обидел ее совершенно немилосердно и она, конечно, ужасно страдала, а ее выпад против Кассии был вызван ревностью и заслуживал прощения… Но целовать ее после Кассии? Ласкать ее, не только не питая к ней даже малой толики любви, но зная, что и в будущем никакая любовь к ней невозможна? Да еще при том, что она сама знает, что он не любит ее?.. Чем это будет отличаться от похода в блудилище?!..
Однако сейчас, разглядывая золотой узор на пурпурном шелке полога, осенявшего постель, он думал: «А я, оказывается, лицемер! Стеснялся устроить из супружеского ложа блудилище, а сам… Но, дьявол побери, какое странное сходство! И она появилась во дворце именно сейчас, как нарочно!..» Конечно, оглядев Евфимию повнимательней, он понял, что ее сходство с Кассией не так велико, как ему показалось в первый миг, что цвет глаз на самом деле не тот, черты лица иные, разве что волосы того же оттенка; но первое впечатление было столь сильным, что породило мысли и желания далеко не благочестивые… Феофил усмехнулся. «Какое значение теперь имеет благочестие? – думал он. – Я совершил грех и не только не каюсь в нем, но считаю время его совершения самым счастливым в моей жизни… Считаю божественным даром то, что должен счесть дьявольским искушением… Отец говорил, что главное для императора – найти любому своему действию благовидное оправдание… Но он был еще благочестив! Таким, как я, даже этого не нужно! Довольно и того, что хотящий – император… Императору не отказывают, не так ли? Точнее… императору имеет право отказать только та, чей отказ он сочтет нужным принять… Только одна. Единственная… А так… Солон был прав: “Законы подобны паутине: если в них попадется бессильный и легкий, они выдержат, если большой – он разорвет их и вырвется”. Что бы я ни сделал, если это не выйдет наружу, никто не посмеет упрекнуть меня. Даже и епитимии, пожалуй, не наложат… Точнее, если и наложат, то лишь с моего согласия! – он саркастически улыбнулся. – Подвизаться ради встречи на небесах? Слова, слова!.. Может, ей и имеет смысл подвизаться, ведь она осталась при своем, избранном изначально… А я?.. Жизнь прошла за три часа! Что было до, не было жизнью… И что теперь – тем более! К тому же, как она заметила, у нас с ней разная вера…»
Он поднялся и позвонил. Вошел дежурный кувикуларий, и Феофил велел позвать своего препозита Никифора. Когда тот явился, император спросил, знает ли он что-нибудь о Евфимии, новой кувикуларии августы, взятой на службу десять дней назад. Никифор ответил, что нет, но может немедленно узнать все подробности у препозита императрицы. Феофил приказал узнать и доложить ему после вечернего приема чинов. Когда препозит ушел, император вновь улегся на постель в той же позе и погрузился в размышления. Похоже, удержавшись от того, чтобы овладеть Кассией, он истощил весь свой запас благочестия. Он почти хладнокровно – если только можно было говорить о хладнокровии, когда его мучило вожделение «того, что под чревом», – размышлял о том, как ему заполучить н ночь кувикуларию с каштановыми косами. Странным образом, теперь он не чувствовал никакого смущения при мысли, что посторонние лица догадаются о его греховных желаниях, что придворные будут содействовать преступной связи: всё, что не имело отношения к Кассии, словно бы оказалось по ту сторону понятий о грехе и добродетели. Если с ней уже не было возможно ничего, то, казалось, было всё равно, как жить, подвизаться или предаваться наслаждениям, спать с одной женщиной или с другой… Окружающий мир словно погрузился в непроглядную тьму: Феофил видел только отблески навсегда покинутого мира, где он провел всего три часа, и ему хотелось поймать эти отблески, даже если это было лишь мимолетное сходство – цвет волос, оттенок глаз в неверном свете масляного светильника… Мысль о том, что он собирается совершить новый грех, даже более тяжкий, что всё равно придется когда-нибудь исповедаться, проплыла в его мозгу отвлеченно, совершенно не трогая. В душе поднялась странная дерзость. Разумеется, чтобы утолить плотское вожделение, у него была жена, он ведь уже почти собрался ради этого примириться с ней. Но ему вдруг захотелось «попробовать другого», довершить опыт измены, не удавшийся в сентябре, поставить опыт замены вожделенного тела – телом другим, но чем-то похожим…
К вечеру он уже вполне решился. Когда препозит доложил ему, что Евфимия – родственница Вавуцика, это не поколебало Феофила: «Ничего, если они и узнают, перенесут и будут помалкивать! Ведь я бываю суров и раздражителен… “Что угодно императору, то имеет силу закона”!»
– Что ж, прекрасно! – сказал он Никифору. – В таком случае, найди завтра госпожу Евфимию и передай ей, чтобы она вечером после смены стражи пришла ко мне в покои. Пусть ее сразу пропустят, не докладывая.
– Будет исполнено, августейший, – ответил препозит совершенно обычным тоном, как будто василевс попросил принести ему вечером какую-нибудь книгу.
«Если какая добродетель и водится в этих стенах, – подумал Феофил, – то это, безусловно, неосуждение! Ведь осуждать императора – тяжкий грех!»
На другой день он с утра отправился в баню, после обеда немного поболтал с сестрой и старшей дочерью, но повидать младшую не зашел, чтобы не сталкиваться с женой. До вечернего приема чинов он просидел за книгой Диогена Лаэртия о жизни философов, раскрывая то там, то сям, и читая наобум. Наткнувшись в разделе о Зиноне на слова: «Стоики называют мудреца бесстрастным, потому что он не впадает в страсти; но точно так же называется бесстрастным и дурной человек, и это значит, что он черств и жесток. Далее, мудреца называют несуетным; это значит, что он одинаково относится и к доброй, и к недоброй молве; но точно так же несуетен и человек легкомысленный, то есть дурной», – император усмехнулся и закрыл книгу. «Да, – подумал он, – если я и приближаюсь к бесстрастию и несуетству, то именно второго рода… И меня это даже как-то не трогает! Должно быть, это и называется “окамененным нечувствием”… Что ж, я двенадцать лет пытался быть добродетельным… Опыт не удался, как сказал бы Иоанн! Зато противоположные опыты, кажется, почти всегда беспроигрышны! По крайней мере, для императора… и на этом свете…»
Когда Евфимия, смущенная и дрожащая, одетая в голубую шелковую тунику и мафорий, постучалась в дверь императорского покоя, спиной ощущая взгляды дежурных кувикулариев и мучительно заливаясь краской, открыл сам Феофил. Он даже вздрогнул, увидев ее, – настолько она в своем голубом одеянии казалась похожей на Кассию в ту первую встречу в Книжном портике. Пока император ждал кувикуларию, его охватывало то вожделение, то почти отвращение перед тем, что он собирался сделать, и в иные моменты казалось, что, когда девушка придет, он просто отошлет ее обратно и на этом всё закончится; но, увидев Евфимию, он понял, что не отпустит ее.
– А, пришла? – сказал он отрывисто. – Входи, – она вошла, и он затворил дверь. – Ступай за мной.
В спальне, где было только высокое ложе под пурпурным пологом, небольшой позолоченный стол с лежавшими на нем книгами, два низких мягких стульчика и зеркало у стены, он повернулся к девушке, окинул ее пристальным взглядом и усмехнулся:
– Не надо меня бояться, я не страшный.
Евфимия вспыхнула, несмело подняла взор, но тут же снова устремила его в пол.
– Что сказал тебе господин препозит?
Она покраснела еще больше и ответила еле слышно:
– Он сказал, чтобы я пришла сюда вечером, после смены стражи… что такова воля государя…